61791.fb2
Ответить «доброму и скромному»[237] Ивану Крузенштерну на этот жест было нечем.
К сказанному остаётся только добавить, что в полной психологической напряжённости и сарказма интермедии — если её удалось Фёдору Толстому разыграть в действительности — вероятно, участвовала та самая шляпа, которой граф некогда ловил бразильских колибри.
Фрегат «Надежда» ушёл из Петропавловской гавани в Авачинскую губу, а оттуда, поставив все паруса, на юг, в Японию — и, значит, корабль невозвратно покинул пределы нашего повествования. В завершение рассказа о первом кругосветном плавании соотечественников лаконично поведаем читателям о том, как повели себя в дальнейшем главные действующие лица этой истории.
Посольство Николая Резанова, которому придавалось огромное значение, не увенчалось успехом. Вернувшись несолоно хлебавши из Японии в Петропавловск в начале июня 1805 года, камергер оставил «Надежду»[238], перебрался на принадлежащее Российско-Американской компании судно «Мария» и отправился с инспекцией в Русскую Америку, на Кадьяк и в Ситку. По возвращении посланник двинулся по суше на запад, в Петербург. Однако попасть на берега Невы и предстать перед царём Резанову не было суждено: он умер 1 марта 1807 года в Красноярске.
Один из дореволюционных историков, занимаясь изучением конфликта Резанова и Крузенштерна, резонно заметил: «Рязанов <sic>, имея полную возможность отомстить ему за нанесённые оскорбления, старался забыть о них»[239]. Подтвердили незлопамятность камергера не только его донесения императору Александру Павловичу с хвалебными отзывами о капитан-лейтенанте, но и путевые заметки. Они печатались посмертно, в начале 1820-х годов, в петербургском журнале «Отечественные записки» (который издавал П. П. Свиньин). Из сочинения под названием «Первое путешествие россиян вокруг света, описанное Н. Рязановым <sic>, полномочным Посланником ко Двору Японскому» публика почерпнула для себя много интересного, но она так ничего и не узнала ни об офицерском бунте в ходе плавания, ни о сомнительных поступках командира «Надежды».
Иван Крузенштерн, расставшись с камергером, из Петропавловска пошёл в Макао и Кантон, а затем через Китайское море в Индийский океан. Обойдя мыс Доброй Надежды, его фрегат бросил якорь у острова Святой Елены. (Там упокоился лейтенант Пётр Головачёв.) Далее, по Атлантике и до Европы, мореплаватели шли уже безостановочно, и на родной Кронштадтский рейд они прибыли 7 (19) августа 1806 года.
В 1809–1812 годах были изданы три части фундаментальных записок Крузенштерна о кругосветном путешествии, где попавший в фавор автор не очень-то и скромничал и фактически выставил себя единственным начальником удачной экспедиции. О графе Фёдоре Толстом кавалер многих орденов Крузенштерн не сказал ни одного худого слова, зато превратившийся в пассажира посланник Резанов удостоился ряда завуалированных укоризн. И позднее адмирал Крузенштерн не упускал случая критически отозваться об унизившем его покойнике. «При всём нашем уважении к служебным заслугам почтенного адмирала и к его учёным трудам, — писал упомянутый выше историк, — мы не можем не упрекнуть его в незаслуженной ненависти к Рязанову <sic>, которую, как оказывается, он питал к нему до конца своей жизни»[240].
У Фёдора Толстого, по уверениям его дочери, тоже имелись записки об этом путешествии[241], однако они не увидели свет. С офицерами, бывшими в плавании и буйствовавшими наравне с графом, но вышедшими сухими из воды, наш герой впоследствии, кажется, не приятельствовал. Памятной медали на андреевской ленте, которой наградили всех участников экспедиции, он, похоже, не получил.
И последнее: праха камергера Николая Резанова граф Фёдор никогда не потревожил. В авторизованных легендах о приключениях подпоручика Толстого в 1803–1804 годах на авансцене неизменно находились Крузенштерн и мифическая обезьяна, поодаль дефилировали другие персонажи, но посланника Резанова среди них не было и в помине.
Нахлобучив видавшую виды всепогодную шляпу, граф Фёдор Толстой возвратился с берега в приморский посёлок.
Торопиться ему было некуда и незачем, и он рассудил побыть в Петропавловске ещё некоторое время. Позже, рассказывая о разнежившемся Толстом лейтенанту Е. Е. фон Левенштерну, Кошелев признавался: «Он приятный собеседник, но беспутный пёс. Я с трудом отделался от него после вашего отплытия в Японию»[242]. Выходит, что не генерал-майор принудительно отправил наказанного подпоручика восвояси, «к месту своему», а сам Фёдор Толстой однажды соизволил избавить камчатского начальника от своего общества.
Из архивных документов стало известно, что в начале 1805 года барон В. И. Штейнгейль встретил графа Фёдора в Охотске[243]. Где же был наш герой и что он делал осенью 1804 года и в пришедшую вслед за той осенью зиму?
Бытовало и доныне доминирует мнение, что граф Толстой тогда «пробрался в Америку, где имел много приключений»[244]; что офицер побывал на Алеутских островах и/или на северо-западе Американского континента, в Русской Америке. Такая точка зрения сформировалась ближе к концу первого десятилетия XIX века и была окончательно закреплена в сознании публики известными стихами князя П. А. Вяземского и А. С. Грибоедова («Американец и цыган…», «В Камчатку сослан был, вернулся алеутом…»). А сам граф не только не опровергал расхожие представления, но и охотно блефовал, дополнял байки современников об «Американском береге»[245] своими затейливыми, не поддающимися проверке побасенками.
Например, Ф. В. Булгарину он доверительно рассказывал, что «пробыл некоторое время в Америке, объездил, от скуки. Алеутские острова, посетил дикие племена Галошей[246], с которыми ходил на охоту». Далее Толстой, глазом не моргнув, поведал Фаддею Венедиктовичу «между прочим и то, будто Галоши предлагали ему быть их царём»! По утверждению автора «Ивана Выжигина», графа с тех пор и «прозвали Американцем»[247]. Мудрёную повесть о «жизни между дикарями», и опять-таки в Америке, слыхала от дядюшки и юная М. Ф. Толстая (в замужестве Каменская)[248].
Однако эти и прочие увлекательные рассказы о пребывании графа Толстого «на Алеутских островах и в Российско-американских колониях»[249] не имеют ни малейшего документального подтверждения и — что ещё более важно — игнорируют навигационные реалии данного региона. (Дабы свести тут концы с концами, гораздые на выдумку авторы всевозможных сочинений начали отправлять возвращающегося из Америки в Россию Фёдора Толстого в ледовый поход через Аляску, — но тогда всемогущий граф явно опаздывал в Охотск или не попадал туда вовсе.) А возникшая в конце XIX — начале XX века версия, согласно которой граф Фёдор посетил в Русской Америке Ситку (эту гипотезу пропагандировал, ссылаясь на устное сообщение «законоучителя Иркутской гимназии священника Виноградова», С. Л. Толстой[250]), вдвойне уязвима.
Дело в том, что в конце лета и осенью 1804 года в Ситке развернулись настоящие военные действия против туземцев, которые вышли из повиновения, разрушили российские поселения и убили «многих невинных людей». В кровопролитных сражениях приняли участие и моряки с находившегося в тех краях фрегата «Нева». Окажись граф Фёдор Толстой здесь в означенную лихую пору, он, конечно, примкнул бы к соотечественникам — и в таком разе неизбежно попал бы и в записки капитан-лейтенанта Юрия Лисянского, и в реляции перепуганных чиновников Российско-Американской компании. А впоследствии, вестимо, появились бы и надлежащие анекдоты о битвах кавалера посольства с дикарями.
Но ни официальных сведений, ни анекдотов о подвигах нашего героя в ситкинских баталиях, естественно, нет.
Короче говоря, Фёдор Толстой в Русской Америке не был.
Это отнюдь не означает, что данное ему «авансом» (см. письмо С. Н. Марина, приведённое выше) прозвище «Американец» он оправдал обманным путем, посредством фальсификации. Прежде всего. Толстой, как мы помним, посетил Бразилию — следовательно, граф попал-таки в Америку, правда, в Южную[251]. Во-вторых, наш герой довольно долго обретался в местах, находившихся «под протекторатом» Российско-Американской компании, и для современников графа Фёдора, едва знакомых с этногеографией восточного края империи, этого, видимо, было вполне достаточно для причисления Толстого к сонмищу американцев.
К месту будет заметить, что в словоупотреблении XVIII — первой половины XIX века «американцами» кого только не называли: и сотрудников Российско-Американской компании, трудившихся на огромной, в тысячи вёрст, территории; и бледнолицых граждан Северо-Американских Штатов (jankee; см., например, пушкинского «Джона Теннера»); и коренных жителей Северной Америки индейцев; и представителей многих народов, живших в Русской Америке, как то: алеутов, эскимосов, колошей…[252] При столь расширительном, совершенно не устоявшемся толковании данного слова в «американцев» даже весьма просвещённые лица (вроде А. С. Грибоедова или Ф. В. Булгарина) могли заодно записать и неведомых им камчадалов, населявших Камчатку. А записав, не делать особой разницы между ними, «природными сей страны жителями»[253], и, допустим, их близкими соседями — алеутами. К тому же внешний облик камчадалов, особенности их быта и культуры, разительно отличавшиеся от европейских («цивилизованных»), имел известную схожесть с обликом и прочими этнологическими характеристиками других «диких американцев».
Камчадалы, принявшие христианское исповедание, занимались преимущественно охотой на соболей и рыболовством, регулярно использовались в качестве проводников и курьеров, они славились радушием и были лояльны к россиянам. «Не могу я умолчать о сих честных людях, которые в доброте сердца, в верности, гостеприимстве, постоянстве, повиновении и преданности к начальникам не уступают многим самым просвещённым народам, — писал изучавший этот народ Иван Крузенштерн. — Они полезны во многих случаях, а часто даже и необходимы. Камчадалы не живут в городах, построенных россиянами, но рассеянно во внутренности Камчатки малыми селениями, называемыми острогами различной величины. <…> Каждый острог состоит под непосредственным начальством тайона, избираемого ими из всего своего общества <…>. В тайоны избирают обыкновенно прилежнейшего камчадала, отличающегося своим хорошим поведением, а больше стараются выбирать из старинных тайонских фамилий, которые были тайонами до покорения россиянами Камчатки»[254].
В другом месте записок капитан-лейтенант Крузенштерн упомянул о камчадалах, «живущих около Петропавловска»[255]. Видимо, в эти-то остроги (обычно насчитывавшие тогда, после сильной эпидемии, 15–20 человек) и наведывался отдыхавший Фёдор Толстой. Здесь граф мог погостить, испить «горячего вина» (к коему камчадалы имели явную склонность) и разжиться всяческими вещицами, этнографическими редкостями, которые позднее с гордостью демонстрировал столичным приятелям. «Дома он одевался по-алеутски, — свидетельствовал один из знакомцев графа Фёдора, — и стены его увешаны были оружием и орудиями дикарей, обитающих по соседству с нашими Американскими колониями»[256]. Впрочем, в домашнем музее графа Толстого, скорее всего, были представлены диковинные предметы, добытые, как выразилась его дочь, «во всех странах света».
Итак, отдохнув в Петропавловске и в окрестностях порта, среди горячих ключей и дикарей, достаточно долго, граф Фёдор Толстой не стал, по нашему убеждению, «пробираться» в Америку — он, обязанный возвращаться в Преображенский полк, выбрал для себя другое продолжение путешествия. И в распоряжении биографа есть разрозненные опорные факты, из коих, как из кубиков смальты, составляется определённая мозаичная картина.
Прежде всего, обратимся к автобиографической хронике Прасковьи Фёдоровны Перфильевой «Несколько глав из жизни графини Инны», которая была напечатана в журнале «Русский вестник» в 1864 году. Там, по утверждениям автора, дочери графа Фёдора, отец её «верно обрисован» в образе графа Камского (почти Камчатского) и в рассказах о нём «нет ничего прибавленного»[257]. Три строки этого сочинения, могущего считаться достоверным историческим источником, посвящены интересующему нас эпизоду. Вот они:
«Во время одного из своих путешествий он вынужден был для возвращения в Россию поступить матросом на купеческое судно»[258].
Но возвращаться в Россию из Петропавловска морем значило в ту пору одно: идти в Охотск, лежащий на берегу Охотского моря.
Такие переходы — через проливы севернее Курильских островов — в начале XIX столетия стали обыденными, и за одну навигацию несколько кораблей Российско-Американской компании пересекали Охотское море в обоих направлениях. Барон В. И. Штейнгейль, например, в течение ряда лет водил «казённые транспорты» из Охотска в Петропавловск и обратно[259]. А в июне 1805 года на петропавловском рейде, как зафиксировал Иван Крузенштерн, находились сразу два купеческих судна, пришедшие из Охотска, — «Феодосия» и «Мария»[260]. Добавим, что и списанные на берег с фрегата «Надежда» одновременно с Фёдором Толстым живописец Курляндцов и доктор («натуралист по части ботаники»[261]) Бринкин были отправлены в Петербург также через Охотск[262].
На каком-то из курсировавших между портами судов Российско-Американской компании однажды очутился и граф Фёдор Толстой — его приняли на борт в качестве простого матроса (или якобы матроса). Думается, что это произошло во второй половине сентября 1804 года, то есть почти через месяц после отплытия «Надежды» в Японию. «Плавание Охотским морем, а особливо между Курильскими островами, — предупреждал Крузенштерн, — опасно и редко совершается скорее четырёх недель»[263]. Посему в город Охотск — в «приморское захолустье», где «кроме адмиралтейских и компанейских строений существовало не более 100 домов»[264], — Фёдор Толстой должен был попасть не позднее конца октября, на исходе навигации 1804 года.
Другим источником, довершающим картину, является обнаруженное недавно в Государственном архиве Пермской области письмо графа Фёдора Толстого к коммивояжёру Российско-Американской компании на Камчатке К. Т. Хлебникову. Оно было написано в Охотске[265] и датируется январём 1805 года:
«Любезный Кирило Тимофеевич!
Благодарю тебя за рекомендацию, которая мне доставила приятное знакомство. Судьба, управляющая нами, не велит располагать будущим, я никогда бы не поверил, что проживу столь долго в сём городке, паче того, мог ли думать, что буду <отцом> моего любезного Казаринова. Который заменит долгое письмо и изустно тебе расскажет, как здесь <жил> и всё… и всё. Пожелаю тебе всякого благополучия, всего только, что можно желать милому человеку как ты, пребуду навсегда с искренней дружбой тебя любящий Толстой.
Прошу уверить в моём искреннем почит<ании> Марью Семёновну»[266].
Вероятно, находившиеся в конце лета — начале осени в Петропавловске Хлебников и его жена (?) познакомились там с Фёдором Толстым, коротко сошлись с ним, и компанейский чиновник снабдил графа, садящегося на торговый корабль, рекомендательной бумагой в Охотск — к неизвестному нам господину Казаринову. В Охотске наш герой против ожидания задержался надолго — получается, что месяца на три. И, прежде чем покинуть этот стодворовый «городок», граф Фёдор счёл за должное письмом (пересылаемым через того же «приятного» Казаринова) поблагодарить «любезного» Хлебникова и его супругу (?).
Примерно в те же дни начала 1805 года граф Толстой, как уже упомянуто на предыдущих страницах, виделся в Охотске с бароном В. И. Штейнгейлем.
А месяцем раньше, в декабре 1804 года, с графом Фёдором произошло, по его словам, нечто необычайное. Зная дальнейшую судьбу Толстого, мы не решаемся назвать рассказ, зафиксированный М. Ф. Каменской, сплошной выдумкой. Вот что довелось услышать спустя много лет племяннице:
«…В одну тёмную ночь, когда он был на шаг от пропасти, ему явилось лучезарное видение святого, осадило его назад, и он был спасён. Тогда же Фёдор Иванович заглянул в устроенный им самим из чего-то календарь, который носил всегда при себе, и увидел число 12-го декабря; значит, святой, который предстал ему в видении, был не кто иной, как св<ятой> Спиридоний, патрон всех графов Толстых».
Далее М. Ф. Каменская уверяла читателей «Воспоминаний», что «с этой минуты Фёдор Иванович сделался мало что богомолен, а просто ханжой». Последнее замечание мемуаристки легко можно оспорить, однако известно, что с некоторых пор граф действительно постоянно носил на груди «большой образ, в окладе, св<ятого> Спиридония»[267], епископа Тримифунтского (преставившегося в середине IV века).
Фельдъегерь с важными и срочными государственными пакетами преодолевал тогда дистанцию между Петербургом и Охотском в среднем за два месяца[268]. У обычных же путешественников, задерживавшихся на станциях и не загонявших лошадей, такой «далёкий и трудный путь» занимал, как правило, от шести до восьми месяцев. (Столько времени доставлялись, к примеру, в Северную столицу разделённые на группы японцы, не раз упоминавшиеся в этой главе[269].) Зная, когда граф Фёдор Толстой достиг града Петра, несложно расчислить: он покинул Охотск где-то в конце января — начале февраля 1805 года.
Как знать: может быть, напоследок, «на посошок» разжалованный кавалер посольства всё-таки успел закатить пир на весь охотский мир и отпраздновать в «городке» своё двадцатитрёхлетие.
Странствие Толстого в западном направлении пришлось на три времени года. Значит, граф ехал на собаках, трясся на клячах, а зачастую просто шёл, верста за верстой, по небезопасному каторжному краю пешком. В дороге «пешеходному туристу», одетому в потрёпанный Преображенский мундир, довелось за полгода увидеть многое, общаться со многими. Об одном рандеву он позднее рассказал П. А. Вяземскому, а князь сберёг этот рассказ в записной книжке:
«Где-то в отдалённой Сибири напал он на старика, вероятно, сосланного: он утешал горе своё родными сивухой и балалайкой. Толстой говорил, что он пил хорошо, но ещё лучше играл на своём доморощенном инструменте. Голос его, хотя и пьяный и несколько дребезжащий от старости, был отменно выразителен. Толстой помнил, между прочим, куплет из одной песни его:
И на этом авось проглочу голос старика разрывался рыданиями, сам он обливался слезами и говорил, утирая слёзы свои: „Понимаете ли, ваше сиятельство, всю силу этого авось проглочу!“ Толстой добавлял, что редко на сцене и в концертах бывал он более растроган, чем при этой дикой и нелепой песне Сибирского рапсода»[270].
К лету, которое выдалось жарким, наш герой оставил за спиной бесконечную и малолюдную Сибирь, одолел хребты Урала и оказался в европейской части России.
Там, «в стране вотяков», среди дремучих лесов, уже в июле граф встретил караван российского посольства, направлявшийся в Китай. Между членами дипломатической миссии находился и Ф. Ф. Вигель. В его «Записках» есть любопытное описание свидания с Толстым в станционной избе:
«Во время отдыха на одной из <…> станций мы с удивлением увидели вошедшего к нам офицера в Преображенском мундире. Это был граф Фёдор Иванович Толстой <…>. Он поразил нас своею наружностью. Природа на голове его круто завила густые, чёрные его волосы; глаза его, вероятно, от жара и пыли покрасневшие, нам показались налитыми кровью, почти же меланхолический его взгляд и самый тихий говор его настращённым моим товарищам казался омутом. Я же, не понимаю как, не почувствовал ни малейшего страха, а, напротив, сильное к нему влечение. Он пробыл с нами недолго, говорил всё обыкновенное, но самую речь вёл так умно, что мне внутренно было жаль, зачем он от нас, а не с нами едет. Может быть, он сие заметил, потому что со мною был ласковее, чем с другими, и на дорогу подарил мне сткляницу смородинного сыропа, уверяя, что, приближаясь к более обитаемым местам, он в ней нужды не имеет»[271] [272].
Видимо, Филиппу Вигелю было невдомёк, что сироп, годящийся разве что для приготовления варенья или лимонада, мог скомпрометировать графа Фёдора Толстого в глазах старых товарищей.
О дальнейшем продвижении графа к западным пределам империи мы ничего не знаем. Нет никаких сведений и о том, удалось ли графу Толстому исполнить давешнюю мечту и без лишней огласки, наскоком посетить родину, Москву. На петербургской же заставе он объявился, по-видимому, в конце июля — начале августа 1805 года, аккурат за год до возвращения «Надежды» и «Невы» в Кронштадт.
Таким образом, в Северной столице лейб-гвардеец, побывавший в пяти частях света, отсутствовал два года.
В Петербурге татуированного поручика Преображенского полка графа Фёдора Толстого, совершившего кругосветное путешествие, с нетерпением поджидали — и заждались его там не только бесчисленные приятели.