61849.fb2 Трагедия казачества. Война и судьбы-4 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

Трагедия казачества. Война и судьбы-4 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 28

Однажды к нам в штаб лагеря пришел по каким-то делам подтянутый и представительный, несмотря на возраст, кубанский офицер с подстриженными по-английски усами и представился как полк. Остряница. Я провел его в кабинет начальника лагеря есаула Вен. Паначевного, эмигранта из Франции и еще с дореволюционных времен ученого-ботаника. Когда полковник ушел, я спросил есаула Паначевного, тот ли это Остряница, от имени которого состряпал в 1938 году свое «дело» отец. Мой командир подтвердил мне, что это был он. К сожалению, я никогда больше не встретил полк. Остряницу и так и не смог рассказать ему историю «заговора», которому он без своего ведома дал свое имя. Возможно, что она показалась бы ему забавно-анекдотической, хотя в жизни моего отца она оказалась трагикомическим эпизодом. Если вообще слово «комический» применимо к абсурдно чудовищной действительности сталинской эпохи в истории России.

Впрочем, мне пришлось не так давно прочитать в респектабельной московской газете мнение, что Сталин все-таки принял участие в поражении фашизма и посему его и его режим нельзя считать выражением абсолютного зла. Правда, в этом случае было бы уместно спросить хотя бы заключенных на Колыме, которых описал Шаламов. Но кто же будет их спрашивать? Это ведь не настоящие «новости»? Обо всем этом уже шумел Солженицын. Да и тот, как знают все умные люди, — реакционер, популист и националист.

В канун западного Рождества, т. е. 24 декабря 1944 года, я прибыл в Италию в Казачий Стан атамана Доманова. На станции Карния, где я вместе с моими спутниками вышел из вагона военного поезда, ко мне подошел кавказец в зеленой, видавшей виды, солдатской куртке и папахе, обнял меня и сказал по-русски (ошибиться он не мог, т. к. поверх моей летней шинели алел башлык, а голову украшала белая с красным верхом кубанка): «Здравствуй, брат-казак!»

В этом районе также были расположены кавказцы с семьями под водительством ген. Султана Клыч Гирея. В Толмеццо, где находился штаб атамана, меня встретила пришедшая из горного итальянского села мама. Но в тот же вечер я отправился в 1-е Казачье Юнкерское Училище в Вилла Сантина.

Кончилась война. 1-го июня 1945 года я не откликнулся в австрийском городе Лиенце на более чем любезное приглашение фельдмаршала Александера репатриироваться в Советский Союз и ушел в горы. А ведь безупречными манерами этого британского джентльмена, вероятно, восхищался в 1921 году в Прибалтике мой отец. И чины у них, наверное, были почти одинаковые. И вот, поди, королевский офицер и джентльмен дал приказ бить палками беззащитных женщин, стариков и детей.

Так начались годы моей беженской жизни в лагерях перемещенных лиц (ди-пи): в Лиенце, Капфенберге, один семестр в студенческом общежитии в Граце и, наконец, в декабре 1945 года я перебрался в Зальцбург. Но в Зальцбурге я оказался непоседой.

В воскресенье на Страстную неделю весной 1948 года, я окончательно вернулся в Зальцбург, где проживала моя мама. Она не знала, где я пропадал почти 10 месяцев после получения аттестата зрелости в русской гимназии в том же лагере Парш (мое свидетельство об окончании средней школы в Харькове пропало во время выдачи казаков под Лиенцем, и мне пришлось повторить последний класс), но подозревала, что я снова ввязался в какое-то опасное предприятие.

Интуиция не обманула маму. Действительно все эти месяцы я провел в Вене, где по заданию австрийского Отдела Национально-Трудового Союза (НТС) я вызывал недовольство и гнев советских органов безопасности своим наглым поведением. В 1920 году в этом городе в своей квартире, в доме по неизвестному мне адресу, сидел за столом мой отец и писал свои первые стихи. В 1947 году в этом же городе я сидел за столом в своей квартире и писал свою первую листовку, обращенную к офицерам и солдатам Советской армии. Мои друзья в Зальцбурге размножили ее, а вечером 7-го ноября 1947 года, в 30-ю годовщину Великой Октябрьской Революции, в Вене произошел большой скандал: в местах расположения советских войск в Вене были разбросаны листовки, призывавшие советских воинов совершить новую, на этот раз подлинно освободительную национальную революцию.

Эффект, произведенный листовками на советские власти, превзошел все наши ожидания. Подтвердилась еще одна истина, прочитанная отцом на стене одиночки в харьковской тюрьме: «Ложь под покровом правды ничего так не боится, как открыть свое лицо». Мы, кучка молодых идеалистов — русских эмигрантов и бывших советских граждан — воинов Освободительного Движения — срывали маску с лица антинародной диктатуры, и она испугалась нас.

Сейчас, в мои оставшиеся мне годы, а может быть только месяцы, жизни, с тремя четвертями века за моими плечами, я часто задаю себе вопрос: как же выжил я за все эти годы, когда меня могла свалить пуля партизана, скосить пулеметная очередь летящих на бреющем полете штурмовиков, разорвать на части или засыпать под развалинами домов вместе с прячущимися в подвалах детьми и их матерями падающая наобум с ночного неба бомба. После войны меня могли бросить в кузов грузовика с раскроенной головой британские солдаты в Лиенце, похитить на улице Вены контрразведчики СМЕРШа Центральной Группы Войск.

Лично для себя у меня есть ответ. Сохранил меня Бог молитвами моей мамы. Почему оказал мне такую милость, я не могу знать. Ведь сколько погибло моих товарищей, бывших, во всяком случае, не хуже меня. Может быть, Он ожидал от меня умножения доверенных мне при рождении «талантов». Если так, то я надеюсь, что хоть отчасти я исполнил Его волю.

Его цели служили, думается, также двое русских военных в штатском, которым было поручено выследить и схватить меня. В своих сердцах они, по-видимому, не считали меня врагом, знали, что я, как и они, люблю нашу страну и служу ей. Они дали мне, у меня есть основания так думать, выйти из расставленной мне западни.

Когда в день моего возвращения мама подошла в лагерной церкви в конце службы к кресту, отец Данила, известный всему лагерю молитвенник и чтец человеческих мыслей, сказал ей: «А Вам радость будет. Сын Ваш приедет!» Через час я обнимал плачущую от счастья маму.

Кажется, в 1949 или 1950-м году на меня навалилась беда. У меня возобновился туберкулезный процесс. В первый раз мне поставили диагноз зимой 1945 года, когда я был юнкером 1-го Казачьего Юнкерского училища в Казачьем Стане. Я получил отпуск по болезни. В Терско-Ставропольской станице, где мама была врачом, в горном итальянском селе мама выходила меня. Теперь болезнь возвратилась с умноженной силой. У меня обнаружили туберкулез горла и две больших каверны на правом легком. И опять меня обласкала судьба. Стрептомицин, незадолго до этого открытый антибиотик, полностью излечил туберкулез горла. Пневматоракс, вдувание воздуха в пространство между ребрами и легкими сжал каверны и они заросли, не оставив даже видимого рубца. Такое полное излечение сделало возможной мою иммиграцию в США в январе 1957 года.

Туберкулезный санаторий для перемещенных лиц был расположен в лесу на склоне горы Гайсберг над лагерем Парш. Санаторий был великолепно оборудован медицинской техникой с высококвалифицированным медперсоналом. В санатории проходили лечение беженцы из всех стран Восточной Европы, от очень тяжело больных до пациентов с процессом в начальной стадии. Когда ночью в лесу у санатория кричал филин, мы знали, что кто-то из тяжко больных умрет.

И вот здесь прошлое опять настигло меня. Я был очень компанейский человек, и у меня было много друзей. Мы много дурачились, и я думаю, что это жизнеутверждающее качество моего характера способствовало моему окончательному выздоровлению.

Я любил посещать палаты больных и по-дружески беседовать с ними. Однажды вечером я зашел в палату одного тяжело больного украинца, которого я не знал близко. Он лежал в палате один. Лицо его было типично для чахоточных больных, изжелта бледного цвета. Он лежал на кровати, не двигаясь, и с трудом хрипло дышал. С обоих углов его губ стекала двумя струйками кровь. Видно было, что он умирал. «Ты откуда?» — с сипловатым придыханием спросил он меня. «Из Харькова», — ответил я. «Из Харькова? Подожди, не уходи. Садись вот на этот стул. Я должен тебе что-то сказать!»

Я сел, приготовился слушать, но совсем не ожидал того, о чем он стал говорить. Это была настоящая исповедь. Он поведал мне, что он был в числе тех солдат внутренних войск НКВД, которые приняли участие в сожжении живьем политзаключенных в здании НКВД в октябре 1941 года в Харькове.

Он рассказал, как заключенных привезли в пустое здание и разместили в верхнем этаже, как заложили взрывчатку на предпоследнем этаже и как затем подожгли дом.

Солдаты обступили здание с автоматами в руках и собаками. Когда огонь и дым стали подниматься выше и выше, заключенные стали кричать, и эти крики услышали жильцы близлежащих домов. Затем пламя проникло в предпоследний этаж, взрывчатка вспыхнула, и со страшным грохотом все здание рухнуло вниз. Приказ был выполнен.

Я прослушал рассказ. Многие и недобрые мысли взвихрились в моей голове. «Там мог быть мой отец!» — обожгла меня пламенем мысль. «Что мне делать?» Захваченный почти непреоборимой эмоцией, я было подумал спуститься в лагерь. Там в моей комнате у меня хранился новехонький бельгийский маузер калибра 7.65. Взять пистолет с собой, вернуться в санаторий и застрелить злодея.

«Но что это изменит?» — вдруг заговорил во мне другой, внутренний голос. «Какое же здесь восстановление справедливости? Ведь это просто беспримерная месть, и она лишь добавит новое зло к уже совершенному злу». «Так может быть, пойти к американцам, разыскивающим военных преступников, и сообщить им о нем?» — спросил я снова себя.

Я знал, что в 1947 году американцы повесили во дворе зальцбургской тюрьмы группу немецких врачей, признанных виновными в проведении медицинских экспериментов над живыми людьми в концлагерях. Об этом сообщали местные газеты. Но ведь это были нацисты. Советский Союз не был обвинен международным трибуналом в совершении преступлений против человечности, хотя уже началась «холодная война» и о них писала международная пресса. Но кто же захочет ставить на одну доску преступления гитлеровцев и сталинцев? В американском сознании преступления двух тоталитарных режимов были просто несоизмеримы.

«Но допустим даже, что американцы заинтересуются этим делом,» — продолжал я ход своей мысли. — Какие внешние наказания могут сравниться с теми упреками и муками совести, которые жгли несчастного «исполнителя приказа» в течение всех этих лет?»

И вдруг мне стало совершенно ясно, чего ожидал от меня умирающий. Направив на меня свой уже затухающий взор, он хотел, чтобы я утешил его. Он просил меня о прощении. Но именно этого я не был в силе совершить. У меня не хватило ни великодушия, ни добросердечия, чтобы смягчить его душевные страдания перед смертью. Я поднялся и, не промолвив ни слова, вышел из его палаты, ушел в свою.

Спустя немного дней украинец умер, и филин кричал перед его смертью в лесу, окружавшем санаторий.

Вскоре я вышел из санатория окрепшим и здоровым. Я возобновил свои занятия философией в университете. И, наконец, мой ум окончательно освободился от соблазна «нерушимых» законов экономики и истории, то ли в обличье Маркса, то ли в обличье Адама Смита.

Но самое главное, судьба (или Провидение) свела меня с профессором Альбертом Ауером, монахом-бенедиктинцем. Он ввел меня в сокровищницу русской духовности, познакомил меня с философией Вл. Соловьева, Достоевского, Бердяева. Он открыл мне живые источники Восточного, православного христианства. Мой учитель глубоко перепахал меня, и семя его идей упало на благодарную почву, хотя я много, особенно во время написания диссертации, спорил с ним.

Прошло 50 лет со дня описанной мною встречи в санатории. В эти полстолетия я прожил долгую жизнь, богатую достижениями и неудачами, радостями и болью. И вот теперь, на закате моих дней, воскрешая в памяти дороги и встречи моей жизни, я время от времени вспоминаю исповедь оставлявшего земную жизнь земляка и поминаю его в молитве.

Я уверен, что мой отец, если он пребывает там, куда вознеслась душа распятого рядом с Христом покаявшегося разбойника, одобрит меня.

ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ И ВОПРЕКИ СТИХИЯМ

В конце 1943 года я взбунтовался против немцев, и декларацию этого бунта можно отнести к Сочельнику западного Рождества — 24 декабря.

«Товарищеский вечер» («Камерадшафтсабенд») нашего штаба ІV-го отдела обещал быть особенно торжественным. На вечер обещал приехать сам командир полка с офицерами штаба.

Я не знаю, чем мы заслужили такую честь, но в программу вечера было также включено производство нас, шестерых русских солдат нашего штаба, в чин ефрейтора.

По команде мы встали из-за общего стола и, став в шеренгу в углу большого зала, выслушали приказ о производстве и приняли поздравление.

Теперь очередь была за нами, и я объявил присутствующим, что мы споем хором «Песню о Стеньке Разине».

Мои слова были встречены с одобрением. Немцам нравилась эта песня, в которой дух боевого товарищества сочетался порывом русского безудер жу. В ней немцы видели предельное выражение безбрежной русской души.

Здесь была, однако, одна закавыка. После катастрофы 6-й армии под Сталинградом строка песни — «Волга — русская река» — стала неприличной. В ней чувствовался намек на первое решающее поражение немцев от руки русских, и строка стала звучать с издевкой. Поэтому слова «Волга русская река» заменили словами «Волга — матушка-река».

Должен признаться, что музыкальный слух у меня неважен. Медведь на ухо наступил. Однако голос приятный. Поэтому я взял на себя роль запевалы. Мы пели слажено и дружно и, судя по выражению лиц сидевших за столом офицеров и солдат, наше исполнение им понравилось. Но вот мы подошли до злополучной строки, и тогда я умышленно подчеркнуто прогремел «Волга — русская река!»

Песня кончилась и в зале воцарилась тягостная тишина. Минуты вдруг потекли до боли медленно: слишком очевидна была моя дерзость. Наконец, командир полка прервал неловкое молчание и захлопал в ладоши. Все словно облегченно вздохнули, и мы были вознаграждены аплодисментами. Моя дерзкая выходка сошла мне в этот раз с рук.

Командир полка был женат на русской эмигрантке, и, может быть, он понял, что моя бестактность была мотивирована не желанием уколоть моих немецких товарищей, а была результатом боли и обиды, выходивших за пределы личного.

Лично у меня не было оснований жаловаться на свою судьбу. На формальном уровне проводилась черта между русскими и немецкими военнослужащими. Так в моей солдатской книжке («Зольдбух») вместо звания «функер», т. е. радист, обозначавшего рядового в Войсках Связи ВВС, стояло «шютце», т. е. стрелок, что имело смысл в пехоте. И при производстве в декабре 1943 года в ефрейторы вместо двух птичек на петлицах и косяка на рукаве, полагавшихся немцам, нам нашили на погоны русскую ефрейторскую лычку. Эти различия воспринимались, как дискриминация, и раздражали. Но в остальном я располагал основными правами немецких солдат. В том числе и правом на трехнедельный отпуск в году.

Так в августе 1943 года, когда под Харьковом уже шли ожесточенные бои (город был взят Красной Армией 23 августа), я приехал с бумагами отпускника домой. Разыскал маму, собравшуюся эвакуироваться вместе с колонной рабочих и служащих совхоза, в котором служил пчеловодом муж маминой сестры. Я проводил колонну до ст. Карловки, а затем в товарном составе, в котором я встретил других беженцев из Харькова, возвратился в Киев. Расставаясь, я оставил маме номер моей полевой почты. Это позволило маме восстановить со мной связь в последующие месяцы.

Нет, лично мне было совсем неплохо. Взбунтовался я только после того, как я прочел «Майн Кампф» («Мою борьбу») Гитлера.

Сталин в свое время подчеркнул одну черту в русском национальном характере. Русские — «царисты». Они верят в «доброго царя» и винят во всех бедах злых «изменников-бояр». На этом основании он утверждал необходимость единовластия непогрешимого вождя. Вероятно, это соображение психологически облегчало Сталину расправу над ставшими неугодными соратниками. Народ и смотрел на них как на «врагов народа», в чем он, впрочем, не ошибался.

Мой отец не был «царистом» в сталинском смысле и в число «врагов народа» включал также и «гениального вождя и учителя», но на истребление «вождят» «мудрым вождем» смотрел с нескрываемым удовлетворением. «Пауки в банке», — говаривал он, читая отчет об очередном процессе. Подобные комментарии я слышал и от других взрослых.

Возможно, что элементы «царистской» психологии действовали и во мне. В мои русские интеллигентские представления о «культурной Европе» (или, как принято говорить сегодня, — «цивилизованном Западе») не вмещалась мысль, что жестокая практика колониального угнетения и подчас неприкрыто презрительного отношения к населению занятых областей, как к расово неполноценному, была лишь логическим завершением в действии системы определенных идей, выпестованных в недрах европейской культуры ХІХ-го века. Действительно, как я узнал позже, основоположные для германского национал-социализма идеи превосходства арийской расы и властного утверждения нордийского человека были впервые выдвинуты англичанином Г.С. Чемберленом и французом графом де Гобино.

Но тогда мне было всего лишь 19 лет. Я был молодой и зеленый. Ничего этого я не знал. Чтобы найти ответ на вопрос, являются ли эксцессы немецкой политики на Востоке в основном злоупотреблениями власти на местах, немецких «бояр», которые можно до известных границ объяснить условиями военного времени и о которых сам Гитлер мог быть недостаточно осведомлен, или же они вытекают из воли самого «вождя», нужно было обратиться к основоположному документу национал-социализма — книге Гитлера «Майн Кампф».

Уже в Киеве я попытался обзавестись этой книгой. К моему великому удивлению, в нашем штабе этой книги не нашлось. Это было равнозначно тому, как если бы в штабе советской части нельзя было найти «Вопросов ленинизма», «Истории партии» и иных изречений «мудрого» Сталина.

Предположение совершенно абсурдное. Когда осенью 1943 года подразделения нашего 120-го полка в большой операции разбили в районе Киева партизанский отряд, в его штабе в числе захваченных документов была найдена «Клятва тов. Сталина над гробом Ленина».

Я перевел ее на немецкий язык. Адъютант отдела обер-лейтенант Лонгвитц взял перевод из моих рук и прочитал слова Сталина: «Мы, коммунисты, люди особой породы» и «Уходя от нас, тов. Ленин завещал нам блюсти, как зеницу ока, чистоту нашей партии» — он одобрительно хмыкнул и промолвил: «У вас то же, что и у нас».