61849.fb2
Отпали повседневные солдатские заботы: караульная служба, уход за нашим автопарком, спорадические выезды в партизанские районы. Караульную службу несли в городе курсанты офицерской школы. Не оказалось у меня больше дел и в нашей автомобильной группе, к которой я был прикреплен в Киеве. Жизнь, если не считать налетов англо-американских бомбардировщиков, приняла почти что «мирный» облик.
Полдня я с моими русскими товарищами работал кочегаром в системе центрального отопления военгородка, и у меня появилась возможность познакомиться в повседневном совместном труде с немецким рабочим классом, гражданскими лицами, обслуживавшими наши казармы.
Моим ментором-напарником был старший кочегар Курт Герлах, добродушно-ворчливый, прямой в своих высказываниях берлинец. Он научил нас искусству чистки колосников печи с помощью длинной штанги с острым крючком, показал, как нужно забрасывать ловкими бросками уголь в длинную топку и поддерживать нормальное давление в котлах.
Вторым гражданским лицом в котельной был электрик Отго Шульце. Отто рассказал мне, что до прихода национал-социалистов к власти в 1933 году он был членом компартии. В «красном Велдинге», рабочем районе Берлина, он открыл магазин, в котором в тяжелые годы экономического кризиса и массовой безработицы рабочие по доступным ценам и на благоприятных условиях могли приобретать одежду и другие текстильные товары.
После прихода Гитлера к власти Отто был арестован и посажен в концлагерь. Отсидев срок, он вышел на свободу, а начало германского вторжения в пределы СССР в июне 1941 года застало его пехотинцем в армии. Лето и осень он воевал на смоленском направлении и в Крыму.
В занятых немцами советских областях его поразила нищета населения. В представлении немецких коммунистов СССР был «рабочим раем».
В Крыму начальство дозналось о коммунистическом прошлом Отто, и в жизни его произошел перелом. Нет, его не загнали в штрафной батальон, где вместе с другими штрафниками он был бы послан расчищать своими телами минные поля для наступающей пехоты. Такое гениальное по своей простоте решение боевой задачи не приходило в голову германским фельдмаршалам, и лавры новатора в этой области целиком и полностью принадлежат маршалу Г.К. Жукову. Отто ожидало более суровое наказание. Исходя из положения, что служба в германских вооруженных силах и особенно на фронте, является самым почетным служением отечеству каждого порядочного немца, Отто Шульце был признан недостойным этой чести, и его изгнали из армии. Отто вернулся в Берлин и устроился на место электрика в военном городке в Берлин-Кладов.
Выпучив глаза, слушал я невероятную для всякого, кто был знаком с советскими методами обращения с «классовыми» врагами, историю, в правдивости которой не приходилось сомневаться.
Только один раз видел я Отто по настоящему испуганным, когда вышел из строя центральный электрогенератор. Отто опасался, что его, как бывшего коммуниста, обвинят в саботаже и арестуют. Но и эту беду пронесло. Что и говорить, ему действительно повезло. За 12 лет национал-социалистического режима в Германии было казнено 20000 коммунистов, более половины казненных за оппозицию режиму немцев.
Третьим гражданским немцем был старший мастер котельной («Кессельмайстер»), плотный и не очень щедрый на слова берлинец лет 45-ти. В разговорах со мной он сетовал на войну, которая прервала рост благосостояния рабочих. «Перед началом войны наши жены стали одеваться в меха», — рассказывал он мне. «Меха для жены» были в его сознании высшим критерием экономического процветания и преодоления пропасти между богатыми классами и рабочими. Я слушал и удивлялся. Так было в Германии. А ведь по рассказам моих товарищей, принявших участие во французском походе в 1940 году, французы жили еще лучше немцев.
«Почему же русским с их богатейшей страной так страшно не повезло?» — задавал я себе неотступный вопрос.
Работать с немецкими рабочими было легко, и мы — три немца и шесть русских, бесперебойно снабжали горячей водой, а зимой и отоплением, весь военный городок со зданиями и бараками казарм, больницей, столовой для солдат и унтер-офицеров и офицерской столовой. Нормы довольствия для офицеров и солдат были одинаковы.
В котельной я работал до полудня, а после обеда отправлялся в коттедж, в котором поселился после нашего переезда в Берлин обер-цальмайстер Вильгельм Кляйнгарн, военный чиновник по хозяйственным делам (его звание соответствовало званию обер-лейтенанта). Чем он заслужил такую особую привилегию, я не знаю. Был он человеком исключительной инициативы по «организации» (было тогда такое выражение) редких в то время товаров. Однажды наш адъютант уехал по служебным делам во Францию. Вскоре на один из берлинских вокзалов прибыли с военным составом большие ящики, которые мы перегрузили на наши грузовики. На ящиках большими буквами было написано: «Осторожно! Важная аппаратура связи». В больших ящиках оказались меньшие ящики с шампанским. Конечно, мы шампанским поделились и со штабом полка.
Обер-цальмайстер Кляйнгарн был высоким, очень полным и представительным мужчиной с орденом Немецкого Креста в Золоте на правой стороне мундира. Был он добродушен и большой жизнелюб. Говорили, что он пользовался успехом у женского персонала городка. Не знаю. Я не видал. Но когда из г. Фленсбурга к нему приезжала жена, весь коттедж украшался цветами.
В мои обязанности входило содержать коттедж в чистоте и порядке. Вместе с ключами к коттеджу в моем распоряжении были также ключи к небольшому складу, где сохранялись старые выходные мундиры из добротного сукна и также привезенные из Киева водка и папиросы. Папиросы оказались очень ценным средством оплаты услуг. Отто Шульце познакомил меня с мастерами, которые работали в портняжной и обувной мастерских военного городка. Рабочим я очень понравился. На их вопрос, что я могу сказать о системе в Германии сравнительно с системой в России, я прикинулся дурачком и с невинным видом ответил: «Все жульничество!» Дружный хохот всей мастерской наградил меня. Очевидно, рабочие разделяли мое мнение. С тех пор мне не нужно было долго ожидать окончания починки обуви или белья. Больше того, благодаря папиросам, я стал щеголять, к величайшему изумлению моих немецких товарищей, в новехонькой форме. В 1944 году новая форма выдавалась только солдатам, идущим на фронт и рекрутам. Мои товарищи не знали тайны ключей.
Кроме всего прочего, в гостиной коттеджа обер-цальмайстера стоял радиоприемник с диапазонами коротких волн. Во время уборки коттеджа я засекал станцию с позывными барабанных ударов — «бум, бум, бум». Вслед за ними раздавался голос на немецком языке: «Здесь Лондон, здесь Лондон».
Советские радиостанции я не любил слушать: они передавали всю ту же набившую оскомину пропаганду, густо подбитую патриотическими призывами. Хороши были музыкальные передачи, военные и народные песни и очень подробное указание географических пунктов, занимаемых Советской армией в наступлении. Английские передачи были наиболее объективны и интересны. В результате я был очень хорошо осведомлен о положении в мире и на фронтах. Большая карта Европы на стене комнаты, в которой я жил с моими русскими товарищами, мне очень пригодилась. На ней маленькими флажками на булавках с предельно возможной для меня аккуратностью я отмечал передвижение линии фронта. Немцы удивлялись моей осведомленности. Впрочем, может быть, и не очень. Я достоверно знал, что мои товарищи-шофера в комнате рядом с нашей тоже слушают радио Лондон. Может быть не так регулярно, как я, но все же слушают. И не боятся, зная, что боевой товарищ не предаст и не донесет.
При таком распорядке дня у меня почти всегда оставалось время вечером для чтения. Разумеется, когда не мешала воздушная тревога.
Неожиданно для себя при чтении «Майн Кампф» я столкнулся с неопределенным затруднением: мне было очень тяжело читать эту книгу. Очевидно, проблема заключалась не в достаточности моего знания немецкого языка. Я свободно читал немецких классиков. Я много раз пытался безрезультатно уяснить себе, почему с такими усилиями я передвигаюсь от страницы к странице, стараясь извлечь из текста ускользающую от меня мысль «фюрера». Внезапно в моей памяти вспыхнуло замечание Леона Фейхтвагнера в романе «Профессор Морлок», который я прочитал в русском переводе еще до начала войны, что книга Гитлера написана варварским и неудобочитаемым языком.
Авторитетное суждение писателя утешило меня. Честно признавшись себе в своей неспособности одолеть текст книги от корки до корки, я выбрал другой путь. Из помещенного в конце книги указателя имен, географических и этнических названий я выписал все страницы, где говорилось о «большевизме», «русских», «славянах» и «евреях». Для моих целей этого было достаточно.
Прочтение отобранных страниц с корнем вырвало мои последние иллюзии о предполагаемой неосведомленности Гитлера, о злоупотреблениях властью его подручными на Востоке. Нет, не было никаких перегибов власти на местах. Все, что мне представлялось обусловленным ожесточением войны, эксцессами, злой волей присланных из Берлина партийных комиссаров и не в меру ретивых военных администраторов, оказалось в действительности кропотливым осуществлением в жизни главных положений основного идеологического документа германского национал-социализма, автором которого был сам Гитлер.
Это был один из немногих случаев, когда советская пропаганда, которой мы привыкли не верить, не лгала. Да, гитлеризм нес народам России колониальное порабощение, национальное и культурное унижение, ставил своей целью превращение славян в послушный германским господам двуногий рабочий скот, который в случае строптивости можно и должно уничтожать для острастки других.
В итоге к концу 1943 года я принял решение не делать ничего, что могло бы способствовать победе гитлеровской Германии. Нет, я не произвел переоценки ценностей и не отдал предпочтения сталинскому режиму, как к «своему» меньшему злу. Нет, мне не приходило в голову искать путей искупления моей «вины» перед «Родиной». Перед ней я никакой вины не ощущал, и победа Сталина оставалась в моих глазах не меньшим злом моего народа, чем победа Гитлера.
Вместе с тем психологически такая установка на «выход из игры», на радикальное безоговорочное отвержение обоих сторон, могла иметь для меня только один конечный результат — мою смерть от руки победивших большевиков. Я начал сознательно подготавливать себя к такому концу, и мне действительно удалось выработать в себе «презрение к смерти» и полную невозмутимость при мысли о ней. Ничто при этом не указывало в моем внешнем поведении на происходившие во мне внутренние перемены, если не считать моей неприличной выходки с «Песней о Стеньке Разине» на рождественском товарищеском вечере.
События между тем шли, как всегда, своим чередом. В конце февраля я почувствовал себя очень плохо, и меня направили в больницу военгородка. Что со мной было на самом деле, трудно сказать. Главный врач больницы, пожилой с проседью оберштабсартц, что соответствовало званию полковника, осмотрел меня и установил тяжелую простуду. Лично я предполагаю, что это были первые признаки туберкулеза легких, который свалил меня годом позже. Меня положили в просторную светлую палату, в которой, кроме меня, было человек пять солдат и один унтер-офицер. Я мог наслаждаться кроватью с настоящим матрасом, свежим постельным бельем и сердечным уходом участливых медсестер. Главному врачу я почему-то полюбился. Но фамилию мою ему было трудно запомнить, и он называл меня привычным именем Кривой Рог. В течение января и в начале февраля вокруг этого города шли тяжелые бои, он ежедневно упоминался в сводках Верховного Командования и на некоторое время вошел в оборот немецкого языка.
Так дня два-три я провел в своеобразном «доме отдыха», болтая с товарищами по палате. Каждому из нас было, что рассказать. В такой обстановке я стал быстро поправляться и на вечернем обходе оберштабсартц сказал, что на следующий день он выпишет меня из больницы. Но вышло все иначе.
Вечером в нашу палату зашел солдат, недавно прибывший в наш военгородок с восточного фронта. Он узнал, что его товарищ, с которым он служил на Украине, лежит в больнице, и пришел его навестить. Оба служили на южном участке фронта в районе Умани и Черкас, где немцы только что потерпели крупное поражение. В ходе разговора мой товарищ по палате спросил посетившего его друга, помнит ли он лагерь советских военнопленных в Кировограде. «Как же не помнить?» — ответил друг и рассказал следующую историю.
В средине января крупные соединения советской армии вели наступление на Кировоград, и часть Войск Связи Военно-воздушных Сил, к которой принадлежал рассказчик, собиралась эвакуироваться из города. За день-два до эвакуации в часть пришло распоряжение отрядить группу солдат для охраны лагеря. Большая часть эсэсовской лагерной охраны была брошена на фронт, и не хватало солдат на сторожевых вышках.
В эту группу попал и рассказчик. Сутки они провели на вышках и в караульном помещении, ожидая смены. Наконец, они заметили проходившего мимо оберштурмфюрера (соответствует обер-лейтенанту в армии), сказали ему, что их часть эвакуируется и им пора вернуться в часть собирать вещи.
Офицер посмотрел на часы и сказал тоном, как будто он просил дать ему время позавтракать и выпить кофе: «Подождите. Через пять минут мы начинаем с расстрелом».
В лагере было около 5000 советских военнопленных. За несколько дней до этого они выкопали за лагерем очень глубокую яму (рассказчик назвал 15 метров), не зная, для чего они это делают. Расчет был, что пришедшие советские войска не будут глубоко копать и преступление будет скрыто. Все 5000 военнопленных были расстреляны командой СС.
Гнетущая тишина повисла в палате, а внутри меня все кричало. Тишину прервал голос лежавшего в углу унтер-офицера: «Это наша немецкая культура!» Ответа не последовало. Молчание — знак согласия.
Первый раз в моей жизни я не мог всю ночь сомкнуть глаз. Я представлял в своем воображении, что я сделал бы с этим оберштурмфюрером, если бы он попал мне в руки. Воистину страшен может быть человек! И наиболее страшен, когда из сердца его ушел Бог!
Под утро я задремал. Придя в себя, померил температуру. Термометр показал 40 градусов. Главврач не мог понять, что со мной произошло. К вечеру температура спала, и я на другой день был выписан и вернулся в часть.
Смелый и честный в своей откровенности унтер-офицер потом ушел добровольцем в парашютные войска. Сражался в Италии. Он уцелел. Осенью 1945 года я столкнулся с ним в аудитории Грацкого университета на курсе по дифференциальному и интегральному исчислению. Он узнал меня. Видимо, ему было неприятно вспоминать о разговоре в палате, и в последующие дни он садился в аудитории подальше от меня.
Я же после того вечера объявил войну системе, которая принцип безусловного повиновения и чувство воинского долга извратила бесчеловечной идеологией, превращая солдат из воинов в массовых убийц, неспособных защищаться беззащитных и безоружных людей.
Сначала мой протест вылился в относительно безобидную форму отказа исполнять распоряжения фельдфебелей, которые представлялись мне придирками или унижали мое личное достоинство. Я начал огрызаться и дерзить. Однажды я вернулся в казарму после установленного часа и был на месяц лишен права выхода за пределы военгородка. Но чем дальше, тем больше я стал терять чувство меры и начал передавать моим русским товарищам сообщения английского радио, которое я ежедневно слушал в коттедже оберцальмайстера. А это уже было государственным преступлением!
Опять-таки углубление моего бунта против гитлеровщины ни в коей мере не побуждало меня к капитуляции перед сталинщиной, по-прежнему врагом № 1. Одновременно с растущим убеждением в предстоящем поражении Германии у меня крепло сознание необходимости борьбы со сталинским режимом объединенными силами восставших против него, как и я, соотечественников. В партизанских лесах под Киевом я сидел с карабином наизготовку бок о бок с бойцами русских, украинских и казачьих отрядов. Как-то мимо нашего штаба на Большой Красноармейской улице прорысил взвод казаков в полной донской форме с красными лампасами на шароварах. Тогда же мы услышали о смоленском комитете ген. A.A. Власова и о якобы создаваемой им Русской Освободительной Армии (что было неправдой — Гитлер не дал на это разрешения). В Киеве по немецким частям был даже зачитан приказ, обязывавший немецких военнослужащих отдавать честь старшим по рангу офицерам восточных добровольческих подразделений. Приказ этот исполнялся крайне редко. Мы не приветствовали также, вопреки приказу, и офицеров венгерского гарнизона в Киеве. Это был пример беззлобной заносчивости солдат, которую наши союзники естественно считали оскорбительной.
Тем же летом 1943 года в журнале «Дас Райх» я прочитал статью «Кампфгеноссе Доброволец» («Соратник Доброволец»). Почему-то эта статья не привлекла внимания западных историков русского освободительного движения. Показательно для того времени, что копия журнала «Дас Райх» лежала на одном столе рядом с другим журналом под броским заголовком на титульной странице — «Дер Унтерменш» («Подчеловек»). Яркая иллюстрация двуликости, если и не двуличности, немецкого отношения к советским гражданам, принявшим участие в антибольшевистской борьбе. Понимание и желание помочь народам России выйти на свой путь, с одной стороны, и расистская одержимость и политическая ослепленность, с другой.
В Берлине к нам довольно регулярно приходили власовские и казачьи газеты, освобождавшие меня от чувства оставленности и одиночества. И чем больше я бунтовал, тем больше я понимал, что мне надо к своим. Мое намерение еще более окрепло, когда весной 1944 года я получил письмо от мамы, которое она передала через встреченного ею в Белоруссии немца. Мама писала, что в Перемышле она присоединилась к группе казаков атамана С.В. Павлова.
В мае 1944 года Сводка Верховного Командования сообщила, что во время боев за Крым смертью храбрых пали два батальона крымских татар, до последнего солдата обороняя Севастополь. Как знак признания их героизма, всем добровольцам с Востока предоставлялось право ношения немецких знаков различия. Прочитав сводку, я, не согласовывая моих действий с начальством, отправился в портняжную мастерскую, где знакомые портные нашили мне на рукав ефрейторский угол и две птички на петлице. Мои товарищи по комнате моему примеру не последовали, ожидая официального распоряжения сверху. Распоряжение это так и не последовало, но и мне никто ничего не сказал. Для меня это был акт утверждения моего равноправия с немцами.
Мое поведение стало не на шутку раздражать начальство. В середине мая меня вызвал заместивший на время уехавшего в командировку адъютанта капитан. Не входя в подробности, он сказал мне, что мое поведение недопустимо, и, если я не изменю его, меня отошлют в лагерь.
Полагая, что капитан говорит о лагере военнопленных (зловещая реальность концлагерей вошла в мое сознание позже — в казачьем этапном лагере), я возразил капитану, что я пришел в немецкую армию не из лагеря военнопленных, и отослать меня туда они не могут. Более того, я пришел в армию, чтобы бороться против большевизма, а не исполнять обязанности кочегара в военной форме и денщика. Я потребовал моей отправки на фронт.
Капитан не ожидал такого ответа, не повторил своей угрозы и отпустил меня. Я вышел от него с облегченным чувством человека, высказавшего то, что было на сердце. Между тем тучи сгущались надо мной. Однажды на пути к себе в барак, я увидел шедшего мне навстречу товарища-немца оберефрейтора Леопольда Новака из наших шоферов, родом из Бреславля. В нескольких шагах от меня он сбавил шаг, повернул голову и промолвил: «Георг, ты слишком много болтаешь. Не таким, как ты, свернули голову».
«Я не знаю, о чем ты говоришь», — вызывающе возразил я, приостановившись. «Смотри сам. Я предупредил тебя».
А еще через несколько дней, когда я в кочегарке поддерживал температуру в котлах, ко мне спустился из своей остекленной комнаты под потолком котельной старший мастер и сказал мне: «Георг, позвонили из штаба. Ты должен немедленно явиться к адъютанту с поясом и стальным шлемом на голове».
Что же это могло быть? Почему такая официальная торжественность? Я быстро пошел в барак, оделся согласно приказу и направился в здание штаба. В кабинете сидел за письменным столом вернувшийся из командировки обер-лейтенант Лонгвитц.
Я щелкнул каблуками, отдал честь: «Ефрейтор Круговой явился по приказу».
Обер-лейтенант вперил в меня взгляд и, оставаясь сидеть, резко сказал: «Георг, ты ведешь антинемецкую пропаганду». «Позвольте, г-н обер-лейтенант, я прошу привести доказательства». Лицо адъютанта вспыхнуло, он поднялся из-за стола и, сдерживая гнев, крикнул: «Если это тебе говорит немецкий офицер, ты должен сказать: «Так точно!»