61849.fb2
Мой рассказчик не был включен в состав германских ВВС, не считался военным и ходил в штатском. Несмотря на относительную обеспеченность и благоприятные условия существования, его образ жизни стал тяготить его. Он воспользовался призывом генерала Шкуро и перешел к нам. Не знаю, почему, но все-таки мы друг с другом не сошлись. Он получил назначение в дивизию генерала Паннвица. В кавалерийской дивизии не нашлось применения летчику, и его перевели в распоряжение генерала Мальцева, командующего Военно-воздушными Силами КОНР. Больше мы о нем ничего не слыхали.
Скоро после его отъезда на его имя пришло письмо. Адресом отправителя значился остовский лагерь. Так как мы не располагали номерами полевой почты частей, в которые, в конце концов, определялись казаки, у меня не было возможности послать пришедшее ему вслед письмо. Из любопытства я распечатал письмо и прочитал его. Оно было написано женщиной, которая любила. Она отвечала на письмо, посланное им ей незадолго до отправки на Балканы. Я дошел до конца письма, и он врезался навсегда в мою память.
«Почему ты уехал, ничего не сказав мне? Если ты уехал, чтобы бросить меня, ты — подлец. Но если ты пошел сражаться за освобождение нашей многострадальной Родины, ты должен был прийти и сказать мне. Я бы сама благословила тебя на подвиг».
Я принципиально не открываю чужих писем. Но в этом случае я никогда не упрекнул себя в неблаговидном поступке. До самого конца войны слова незнакомой молодой женщины поддерживали во мне веру в правоту нашего дела. Я знал, что, готовясь к последнему решительному броску на врага, поработившего нашу страну и наш народ, мы не были одни. Нас благословляли оставшиеся в немецких рабочих лагерях наши матери и сестры. Мы также боролись за них.
Непредвиденно для нас с наибольшими трудностями мы столкнулись при попытке привлечь к нам рабочих из остовских лагерей. Казалось, немецкие власти должны были бы содействовать желанию восточных рабочих сплотиться, как пелось в казачьей строевой песне того времени, «под свободные знамена добровольческих полков», когда петли фронтов все теснее сжимали Германию, и отпускать их с места гражданской работы.
На самом деле все было иначе. Германская промышленность переживала острую нехватку рабочих рук. Руководители предприятий упорно сопротивлялись попыткам военных кругов использовать человеческие ресурсы предприятий для военных нужд. В большинстве случаев военные инстанции уступали экономическим доводам руководителей промышленности, и скоро мы на собственном опыте осознали границы наших возможностей. Приведу здесь только один, самый характерный эпизод.
С самого начала основания нашего этапного лагеря к нам повадилась шустрая и боевая казачка, лет тридцати с небольшим. Ее появление всегда вызывало веселые улыбки, смех и шутки. Она жила в остовском лагере и работала на небольшом предприятии «Стеатит Магнезия».
Так случилось, что у нас выступал ансамбль песни и пляски, присланный к нам на один вечер, если не ошибаюсь, из «Винеты». Так именовалась организация при министерстве пропаганды, объединявшая под своей крышей ушедших в 1943 и 1944 годах на Запад при отступлении германских войск деятелей культуры и искусства.
Разумеется, на концерт пришла и наша казачка. В этот раз она была не одна, а привела с собою паренька, который работал на той же фабрике.
Выступление ансамбля увенчалось необыкновенным успехом под незатихающие восторженные выкрики и аплодисменты благодарных зрителей. Наконец, когда всплески энтузиазма утихли, и публика стала расходиться из зала, наша казачка подошла ко мне со своим спутником. Он все еще был под впечатлением вихревой пляски и рвущихся в безграничность удали или влекущих в чарующую задушевность чувств родных сердцу песен. При этом он смотрел на меня так, как будто от моих слов зависела судьба его жизни. Паренек захотел немедленно к казакам. Казаком был его отец. О своем желании он уже заикнулся, было у фабричного начальства. Начальство приказало выбросить блажь из головы. На предприятии и без того недостаток рабочей силы. Он, к тому же, хороший и надежный рабочий. Ни при каких условиях его не отпустят, что делать?
Я попросил обоих подождать и направился к командиру. Обрисовал положение. Есаул Паначевный нашел выход: «Скажите ему, что он может остаться у нас. Мы его оформим, и пусть он ничего не боится. С Дона выдачи нет! Но предупредите, чтобы он не высовывал носа из помещения».
Я передал указания есаула. Радости паренька не было границ, и он без оговорок принял предложение коменданта. Я определил его в комнату и выдал постельное белье. Утром я провел его официально по спискам и взял на довольствие. Казачка в тот же вечер вернулась в свой лагерь с чувством, что все было сделано, как следует.
Вопреки нашим расчетам все вышло не так. как мы предполагали. Проснувшись утром, наш подопечный вбил себе в голову, что ему обязательно нужно съездить на его прежнее место жительства, забрать оттуда дорогие ему вещи и распрощаться с друзьями. Наши предостережения не сломили его упрямства.
Из своей поездки он не вернулся, а под вечер к нам прибежала казачка в самых расстроенных чувствах и сообщила, что по прибытию в рабочий лагерь и объявлению о своем поступлении в казаки наш доброволец был арестован и посажен в карцер. Там он все еще сидит. Она дала нам телефонный номер управления предприятия и умоляла помочь.
Не откладывая дела в долгий ящик, я рванулся к телефону, решив использовать тот же прием, который я с успехом употребил в случае задержания немца, ударившего прибывшего к нам казака из лагеря военнопленных. Начальственным голосом я заорал в телефон, что казак, работавший на их фабрике, принят добровольцем в союзные Германии воинские формирования. Его незаконно задержали. Я потребовал его немедленного освобождения.
Испуганный голос на другом конце телефонной линии ответил, что он всего-навсего ночной сторож и ничего не знает. Он попросил позвонить утром, когда явится начальство.
Утром я обсудил положение с есаулом Паначевным. Выслушав мой рапорт, комендант пришел к заключению, что нам самим этого дела не провернуть. Он уведомил о произошедшем штаб Казачьего Резерва и попросил добиться освобождения и возвращения в этапный лагерь принятого нами казака. Штаб связался с администрацией «Стеатит Магнезия». Оттуда ответили, что лицо, о котором ходатайствует штаб, обвиняется в грубом нарушении имперских трудовых законов, освобождено быть не может и будет предано суду.
Через некоторое время от нашей казачки мы узнали, что беднягу присудили к тяжелым работам на рудниках в Чехии. Был ли это концлагерь или нечто еще худшее, я не могу сказать. Помочь ему мы не могли. Мертвенное дыхание концлагеря я ощутил при других обстоятельствах.
Сотника Корсова, командира конвойного взвода, иногда навещал его приятель обершарфюрер СС Зильберберг (звание соответствовало обер-фельдфебелю в армии), вежливый и суховатый в обращении, балтийский немец. Однажды он привел с собой двух других балтийцев — латышей из охраны, если не изменяет память, концлагеря Терезиеиштадт. Оба в том же звании, что и Зильберберг.
Я обменялся с одним из них несколькими словами. На меня смотрели в упор два светло-голубых глаза. Взгляд двух ледышек, в которых не выражалось ничего человеческого, буравил меня. Один лишь пронизывающий до мозга костей мороз струился из них. Внезапно в мозгу пробежала жгучая до боли мысль: каково должно быть заключенным во власти подобного человека? Никогда в моей жизни, ни до, ни после этой встречи, мне не приходилось видеть таких глаз.
Между тем, молва о нашем этапном лагере разнеслась и среди беженцев-казаков. Как-то зашла к нам пожилая женщина и попросила хлеба. Я дал ей из своего рациона. Спросил ее, откуда она. Она оказалась крестьянкой с Волыни и добралась до Берлина с беженцами из Западной Украины.
В сентябре 1939 года в результате советско-германского раздела Польши, Западная Украина была воссоединена с Советской Украиной. Польской власти был положен конец, но и новая советская власть не принесла радости.
Многих ее односельчан арестовали и, как стало потом известно, большая часть села должна была быть выслана в Сибирь. Высылка не состоялась, так как в июне 1941 года пришли немцы. Летом 1944 года война опять застучала в двери волыняков, и жители села, не желая переживать повторное «освобождение» «братской» советской армией, приготовились к эвакуации. События развивались с головокружительной быстротой, и фронт подвинулся вплотную к селу. Немцы задержались на западном краю села, а в дом рассказчицы на его восточном краю вошли солдаты боевой советской разведки.
Солдаты осведомились у хозяйки, есть ли в селе немцы, и попросили поесть. Она дала им хлеба и сала и предупредила не углубляться в село. Там немцы. Солдаты поблагодарили хозяйку за хлеб-соль и ушли.
К вечеру немцы оттеснили на некоторое время наступающие советские части. Жители успели выбраться из села, и вот она после многих мытарств добралась до Берлина. Слава Богу, все живы, но голодно, и она ходит и просит у добрых людей хлеба.
Рассказ крестьянки возмутил меня до глубины души. Вот она, наша славянская мягкотелость, рабская психология, которую обличал и бичевал революционный демократ Н.Г. Чернышевский: «Рабы все, сверху донизу!» Политическая несознательность нашей гостьи вопияла к небу.
«Мама», — воскликнул я, не скрывая своего возмущения, — как вы могли давать им хлеб, кормить их? Вы только что сами рассказывали, что советская власть принесла вам всем. Только приход немцев спас село от высылки в Сибирь. И вот большевики опять пришли к вам, и вы кормите их солдат, как родных. Не кормить, а ненавидеть должны вы их!»
Женщина посмотрела на меня. В ее глазах и голосе я не почувствовал упрека. Скорее сожаление и боль. «Вот и вы говорите, как наши молодые люди: «надо ненавидеть». А я говорю — надо любить!»
Она ушла, а я остался стоять у моего стола с пишущей машинкой, несколько озадаченный ее словами «Надо любить!» Где это я читал или слышал раньше? О, да — Толстой! (Евангелие я прочитал впервые только в 1947 году). И, конечно, мама!
Мне вдруг вспомнился сентябрь 1943 года. Большое село в лесах Киевщины. На площади перед домом с штандартом штаба два легких танка с казачьими экипажами (командиры танков — немцы). Немецкие солдаты вперемежку с русскими и украинцами в немецкой форме. Готовится операция против засевших в лесных болотах партизан. С тремя немецкими товарищами захожу в бедную крестьянскую хату. В комнате у окна голый стол с лавками по обеим сторонам. У противоположной стены на такой же лавке лежит и охает накрытый каким-то тряпьем больной хозяин. Нищета. Хозяйка встречает нас. Я обращаюсь к ней с каким-то вопросом по-украински. Услышав родную речь, она оживляется, семенит к печи и приглашает нас сесть за стол. Ставит четыре тарелки и кладет деревянные ложки. Режет хлеб На столе дышит паром в казанке горячий и ароматный борщ. Видно, что борщ — единственное, чем она может угостить. Немцы вежливо отказываются. Я тоже. «Спасибо, мама. Не нужно. У нас довольно еды. Солдатский паек».
Хозяйка отчаянно машет руками: «Не говори так, не говори. Они не хотят, не надо. Но ты сядь и поешь. У меня сын в Красной Армии. Такой, как ты. Он зайдет в дом твоей матери, и она накормит его».
Да, вспоминаю я. Она была права. В марте 1943 года, вскоре после того, как Харьков снова перешел в немецкие руки, я приехал с машиной нашего штаба разузнать о судьбе оставшейся в городе мамы. Она была жива и здорова. Ожидала меня: гадалка предсказала ей, что я приеду именно в этот день.
Мама рассказывала, как в город вошли оборванные и голодные красноармейцы. Тощие лошаденки тащили в упряжках орудия. «Освобожденные» харьковчане не могли понять, как эти выглядевшие нищими солдаты могли одолеть снабженных в достатке зимним обмундированием и не страдающих от отсутствия продуктов питания немецких солдат. Первым делом мама и ее сестра стали варить суп и кашу и кормить голодных солдат. «Спасибо, мамаши», — благодарили солдаты. «Мы давно уже так не ели». Ничего хорошего для себя ни мама, ни тетя Лида, переехавшая в тридцатых годах с мужем и двумя сыновьями из Ставрополя на Харьковщину, от возвращения советской власти не ожидали. Сталинский режим они безоговорочно отвергали, но солдат в советской форме не мог быть предметом ненависти. Для них он был бедствующий «служивый», и к нему мама и тетя испытывали материнские обязательства. И это глубокое чувство объединяло полунищих крестьянок на Волыни и Киевщине и бывшую учительницу и врача-гинеколога в Харькове.
Прошли годы. Я перерос мою заносчивую юношескую безапелляционность суждений, пережиток советского воспитания. Я постиг сердцем и понял умом, что в наш больной XX век (XXI не обещает быть лучше), век «священной ненависти» и «ярости благородной», только сохраненная нашими матерями, вопреки всем усилиям богоборческой системы, христианская заповедь — «надо любить!» — не дала угаснуть свету человечности и отзывчивости в характере их сыновей, не позволила им опуститься до уровня жадного, тупого и хищного двуногого животного.
В первое послевоенное десятилетие возвратившиеся из советского плена немецкие солдаты воспрепятствовали в эпоху Аденауера разжиганию антирусского психоза в Федеративной Республике Германии. Уж они-то научились различать между коммунистическим государством и русским человеком. В жестокой действительности советского плена их существование смягчалось добротой и отзывчивостью, которые доходили до них из мира русских матерей. А ведь так было у нас всегда. Как заметил историк В.О. Ключевский, «на Руси закон был суров, а нравы мягки». Слава матерям, уберегшим через века испытаний душу и достоинство народа!
Поймут ли своих бабушек внучки, выпускницы московских средних школ, которые несколько лет тому назад, по сообщению газет, на вопрос, кем бы они хотели стать по окончании школы, ответили — свободными предпринимательницами, обслуживающими известные потребности валютных иностранцев. Девочки выразились яснее и проще. Я перевел их слова на язык глобальной экономики. В конце концов, свобода продажи самого себя тоже входит в состав человеческих прав. За хороший товар — хорошая цена. Согласно закону спроса и предложения. Оптом и в розницу.
Посетившая нас крестьянка была не единственной гостьей из Западной Украины. Вслед за ней забрели к нам две маленькие, круглые, розовощекие щебетухи-галичанки. Услышав, что я из Харькова, они сообщили мне, что их хорошая подруга — Галя Гавриленко — тоже харьковчанка. «Да что вы говорите?! — вскричал я, не веря своим ушам, — Да я же ее знаю! Два года тому назад мы вместе учились в харьковском сельскохозяйственном институте».
Восхищенные новостью девчата (какой сюрприз для их подруги!), тут же дали мне адрес Гали. В свою очередь я передал через них для Гали номер штабного телефона. На следующий день на моем письменном столе зазвонил телефон. Да, звонок от Гали. Оказалось, что жила она совсем недалеко от меня, на Кауерштрассе, в двух-трех остановках на берлинском метро от станции Шарлоттенбург.
В воскресенье я прибыл в ее «палаты». Мы сидели рядом друг с другом, держались за руки и целиком во власти непредвиденной радостной встречи не соображали, с чего начать.
Собственно «палаты» Гали заключались всего лишь в одной комнате, которую она снимала в квартире берлинки, муж которой был на фронте. Кровать, ночной столик с лампой под абажуром. Стул. Шкаф для одежды. Какая-то литография на стене. Вот и все. Но и эта скромная комната казалась мне после двух лет солдатской жизни верхом уюта.
Галя не была «остовкой», и ее история была в высшей степени не типичной для советских граждан, оказавшихся на территории Германии. Как она рассказывала мне еще в институте, ее отец, кадровый командир Красной Армии, был расстрелян в годы террора 30-х годов. В Харькове Галя жила с матерью. Кратковременное пребывание Красной Армии в Харькове в феврале-марте 1943 года мать и дочь пережили благополучно.
После вторичного прихода немцев в город сельскохозяйственный институт не возобновил занятий. При содействии друга их семьи харьковского обер-бургомистра Семененко Галю приняли в продолжавшую существовать консерваторию. У нее было сильное и приятное сопрано. Занятия в консерватории охраняли ее от увоза на работу в Германию.
В августе, когда фронт снова подкатился к городу, Галя не рискнула в этот раз оставаться в Харькове и эвакуировалась с работниками городской управы. Мать не захотела уходить, благословила дочь на далекий путь, а сама осталась дома.
Так с группой харьковчан Галя добралась до Берлина. Здесь Семененко стал хлопотать о приеме Гали в берлинскую консерваторию. С удостоверением харьковской консерватории и рекомендательными письмами в сумке она отправилась в реферат для иностранных студентов, во главе которого стоял граф с венгерской фамилией. Граф направил ее в консерваторию, где ее судьба зависела от решения приемной комиссии.
Дыхание иного волшебного мира овеяло Галю в консерватории. Она шла по коридорам, а из открытых дверей классных комнат доносились переливы игры на рояле или зовущий звук скрипки. По ее словам, она почувствовала себя в храме искусства, в стенах которого война утратила свою разрушительную власть. Ей страстно захотелось остаться в нем.
С таким настроением она пришла в экзаменационную комнату. Ее уже ожидали трое профессоров, двое мужчин и женщина. Расспросив ее кратко о занятиях в консерватории в Харькове, они попросили ее спеть им для пробы ее голоса. «Я спою вам украинские песни», — предложила Галя. Ее пение произвело фурор среди экзаменаторов, которые дали ее голосу самую высшую оценку: Галю приняли в оперную школу, что было выше консерватории.
Я слушал ее рассказ, тонул в ее глазах. Внутри меня звенела песня, ах, почему у меня не тенор? Я бы спел ей:
«Чорні брови, каріі очі,
Темні як нічка, ясні як день.