61849.fb2
После этого автомобиль круто повернул и помчался назад в Лиенц. Всполошенные юнкера, обсудив положение, решили немедленно разослать гонцов в близлежащие полки и станицы, предупредить казаков и их семьи и поднять тревогу.
Новость грянула, как гром среди ясного неба. Хотя я, как было сказано выше, не доверял англичанам, но к такому обороту дела я все-таки не был готов. И вот это самое страшное пришло: «Назад! В ненавистный сталинский застенок!»
Заманчивые картины предстоявшего в мечтаниях эмигрантского бытия развеялись, как дым. Нужно было искать пути противодействия неизбежному, выносить решения за себя и вместе с другими за всех. Как-то сразу пришло в голову: «Я должен быть теперь с моими товарищами. Там мое место. Там мой долг».
Я проводил мою опечаленную и встревоженную знакомую в расположение власовцев (увы, больше ее я никогда не встретил) и возвратился в нашу палатку в Терско-Ставропольской станице. Я разъяснил маме создавшееся положение и мотивы принятого мною решения. Конечно, в моих мотивах было много от подсознательного эгоизма, инстинкта самосохранения. Лишь мама не думала о себе. Она ничем не показала, как ей больно, что я оставляю ее и ухожу, может быть, навсегда. Она только хотела блага мне. Поэтому одобрила мои доводы. Вдруг ей пришла в голову какая-то мысль, она порылась в вещах и вытащила мой старый домашний костюм, который она возила со времени нашего ухода из Харькова в августе 1943 года. Завернула костюм в пакет и дала мне: «Возьми, он может тебе пригодиться».
Затем она взяла в руки икону Спасителя в старом серебряном с позолотой окладе. Эта икона сопровождала маму с дней ее юности на всех извилинах ее жизненного пути с той поры, когда она в 1910 году оставила родную семью и Ставрополье и поехала учиться, сначала в Москву, а оттуда в — Харьков. Я стал на колени, мама благословила меня. Поднявшись, я вышел из палатки и зашагал по дороге в Амлах. На сердце было тяжело.
Весь день в долине Дравы стояла великолепная летняя погода. Светло и солнечно было и теперь, но с горного кряжа на северо-запад от Лиенца переваливались через хребет, контрастируя с радостной голубизной неба, сползали по скатам гор темные клубящиеся тучи. Странное чувство овладело мной. Я остановился и погрозил кулаком тучам, воскликнув: «Даже небо против нас!» Резкий порыв ветра сорвал с моей головы шапку, и она покатилась по земле. Я поднял ее, надел на голову и продолжал свой путь в Амлах.
Как показали события ближайших дней и годы спустя, мой бунт против неба не был мне зачтен, и я благодарю Бога за милость, которую я не заслужил.
И вот, более чем полстолетия после этих событий, я сижу за моим письменным столом в далекой Америке, о которой тогда мне не приходила в голову ни одна мысль, и записываю воспоминания этих незабываемых дней.
Когда я пришел в училище, я не заметил среди юнкеров ни тени паники. Возглавлял училище портупей-юнкер инженерного взвода Михаил Юськин. Мне выделили место в покрытом соломой углу амбара, где расположились и другие юнкера нашей полубатареи.
Довольствие я взял сам себе: на площади перед амбаром была навалена гора консервов, их привезли за день до этого англичане.
В другом амбаре группа юнкеров под водительством знавшего английский язык юнкера Полухина, сына командира артиллерийской полубатареи (эмигранта из Франции), выводила белой краской на черной доске объявление голодовки протеста: «We prefer hunger and death, then to return to USSR».
Затем доски с этой надписью были установлены на окраинах Амлаха у дорог, ведущих на запад и восток — в Лиенц и Шпиталь.
От всего этого времени в мою память врезались лишь два воспоминания. Первое: наблюдение юнкеров о реакции англичан на выставленные черные доски протеста с объявлением голодовки. Одни ругались, но были и такие, которые жестами выказывали сочувствие, и, как нам казалось, ободряли нас.
Эти знаки сочувствия поднимали дух юнкеров, укреплялось убеждение, что, увидев нашу решимость, английское командование откажется от своего намерения выдачи казаков и их семей на расправу большевикам. Бесконечно повторялся довод, что, рассуждая логически и следуя соображениям собственного интереса, капиталистическая Англия не может быть другом коммунистов-большевиков, смертельных врагов капитализма… Так вот мое второе воспоминание связано с тем, что в вопросе наших возможностей побудить британское командование к отмене приказа о репатриации антибольшевиков-казаков я оставался таким же скептиком, каким я был в беседе с моим несчастным дядей-идеалистом.
Не отрицая в принципе пропагандной ценности идеи голодовки, я, весьма сомневаясь в ее успехе, высказал мысль, что с целью сохранения наших физических сил, то ли для оказания возможного сопротивления, то ли для ухода в горы, нам для самих себя не следует принимать наше заявление об отказе от пищи слишком буквально. Ведь англичане первые нарушили данное генералу П.Н. Краснову обещание о невыдаче офицеров советским властям.
Мои соображения были решительно отвергнуты. Я думаю, что несогласившиеся со мной товарищи были по-своему правы: когда люди, борясь за правое дело, считаются с вероятным смертным исходом, им претит лгать.
Юнкер, фамилию его я не помню (кажется, Юхнов, он был учителем до войны), запальчиво возразил мне, что, если мы хотим, чтобы англичане поступили честно с нами, мы должны доказать, что мы честны в своих словах и поступках, и у нас слово не расходится с делом. Голодовка и есть доказательство нашего принципиального отвержения коммунизма.
Он подчеркнул, что премьер-министр Англии — Черчилль, убежденный и последовательный враг большевиков и советской власти еще со времен Гражданской войны в России. Меня он упрекнул в неверии в правоту и моральную силу нашего дела.
Наступили сумерки, стемнело, и мы разошлись по своим местам. Нужно было выспаться и набраться сил. Многие из нас решили отправиться рано утром в лагерь Пеггетц, чтобы поддержать беженцев, которым завтра угрожала насильственная репатриация.
Утро 1-го июня выдалось прохладным и ясным, голубизной сияло небо, на склонах гор не висели больше темные тучи.
Все были на ногах, и несколько групп юнкеров уже ушли в лагерь Пеггетц. Приведя себя в порядок, подтянутые, в форме и погонах, отправились и мы, юнкера-артиллеристы: портупей-юнкер Вячеслав Пилипенко, Саша Фомин (богатырского роста и силы, очень добродушный. В Италии у него была кличка — piccolo bambino — маленький мальчик), Баранников (астраханец, имени его не помню; перед войной был курсантом училища торгового флота и немного говорил по-английски), и я. Никакой подавленности в ожидании предстоящих событий мы не чувствовали. Весь путь от Амлаха в Пеггетц мы прошли, перебрасываясь разными незначительными замечаниями. Молодость и сила брали свое, и страха мы не ощущали.
Через 15–20 минут мы были уже у окраины Тристаха, свернули на дорогу налево, вскоре достигли Дравы, перешли узкий деревянный мостик и через минуту остановились у коричневого барака. Перед нами открылось большое поле, на нем волновалась темная громада одетых в гражданское платье людей. Посреди громады был, по-видимому, возведен помост, потому что над ней возвышались фигуры священников в черных облачениях с хоругвями и большим крестом. Всю эту массу людей охватывала цепь, державших друг друга за руки юнкеров (между прочим, лица юнкеров и британских солдат на картине С.Г. Королькова «Выдача казаков в Лиенце» подлинны. Художник писал их с фотографий, которые представили ему юнкера вместе с фотографиями солдат. Они получили их на память от солдат шотландского батальона, принимавшего участие в выдаче, когда месяцы спустя юнкера, ставшие к тому времени «югославами», устроились на работу в английской части).
Мы, было, шагнули вперед, чтобы присоединиться к юнкерам в цепи, как наше внимание было привлечено движением у главных ворот лагеря, и мы непроизвольно подвинулись к бараку и остановились у входа в него. «Что же, юнкера, вы не идете туда, где все?» — услышали мы за собой голос, который показался нам криком стоявшего видимо за нами в бараке человека, но мы даже не обернулись, чтобы посмотреть, кто он. Наше внимание было полностью приковано к происходящим у ворот событиям.
В лагерь медленно задним ходом въезжали крытые брезентом военные грузовики. Невдалеке от толпы они остановились. Из грузовика выпрыгнули солдаты с длинными белыми палками. Они выстроились у дороги возле грузовиков, офицер отдал какую-то команду. Вслед за этим, несколько солдат побежали и залегли с двумя пулеметами по обе стороны толпы. Остальные солдаты цепочкой направились к ней. Остановились по команде, офицер отсчитал несколько рядов прижавшихся друг к другу людей («словно отсчитывает скот в стаде», — пронеслось у меня в голове) и дал команду.
Солдаты двинулись к толпе, подняли длинные палки и обрушили их на головы и плечи людей. Я не помню, слышал ли я в этот момент крик избиваемых, но нам стало ясно, что все кончено, что выдача состоится, несмотря на все наши протесты и голодовки. Мы повернулись и двинулись вон из лагеря. Вот уже и мост. Тишина отделила нас от лагерного поля, и никто, не будучи там, не мог бы сказать, что всего в нескольких сотнях метров отсюда вооруженные люди в исполнение приказа, избивают безоружных и не способных защищаться людей. Быстрым шагом мы добрались до училища и рассказали, что произошло.
Теперь было ясно, что в Амлахе оставаться нельзя, нужно уходить, на свой риск и страх, небольшими группами или по одиночке. Но куда идти? Карт у нас не было. Сразу же на юго-восток от Амлаха поднимался крутой заросший лесом уступ горы. Конечно, там были тропы. Но куда они идут? На запад, на том берегу Дравы за шоссе была видна австрийская деревня, там люди, они смогут, если помочь, то, по крайней мере, указать путь. Обсудив положение, наша пятерка (пятым к нам присоединился отец Баранникова) решила перебраться ночью через быструю и каменистую, но узкую Драву (мы уже знали, что мост на южной окраине Амлаха охраняется англичанами) и пробраться к населенным пунктам в горах. А затем куда? Назад в Италию? Где-то далеко на запад манила нейтральная Швейцария, которая могла предоставить нам убежище. Но как добраться туда? Сколько времени идти?
Прежде всего, я переоделся в гражданский костюм, затем набил карманы пиджака и брюк английскими галетами, сложил мои военные документы в планшетку, которую я привез с собой из Берлина, и спрятал ее под корнями дерева на берегу протекавшего через местечко ручья.
Сделав все это, я решил попытать счастья среди местных жителей. Еще из дому я возил с собой старое обручальное золотое кольцо и еще какую-то золотую безделушку. С этими ювелирными изделиями в кармане я постучал в один из домов и предложил их домовладельцам, если они согласятся укрыть меня и четырех товарищей от англичан. Однако австрийцы, хотя, очевидно, и сочувствовавшие нам, испугались и отказались от моего предложения. Обескураженный отказом, но, не теряя надежды, я пошел в небольшой парк на берегу Дравы и присел на скамейку возле дороги, ведущей к мосту через реку.
Просидев некоторое время в размышлениях, я увидел идущего в моем направлении австрийца лет 50-ти в коротких кожаных штанах и в шляпе с пером на голове. Я поднялся, пошел ему навстречу и, чтобы завязать разговор, спросил его, охраняется ли мост через Драву? «Утром не охранялся, а сейчас охраняется, и англичане проверяют документы», — ответил он. Затем он бегло оглядел меня в моем коричневом костюме, отлично понял, кто я такой, подумал и спросил: «Хотите, чтобы я вас вывел из Амлаха?» «У меня нет гражданских документов», — ответил я. «Ничего, попробуем. Я буду говорить за вас. Пойдем».
Через несколько минут мы вышли на южную окраину Амлаха и подошли к узкому, как у Тристаха, мосту. Возле моста стоял английский пост из нескольких солдат с тяжелым пулеметом. Высокий англичанин проверил документы австрийца и обратился ко мне. В этот момент, громко говоря на местном диалекте и жестикулируя, вмешался мой спутник. «Он — мой друг. Он — пчеловод», он замахал согнутыми в локтях руками, представляя пчелу, — он забыл свои документы, но он живет в той деревне». Сначала показал пальцем на меня, а потом на деревню по ту сторону Дравы на склоне горы. Я со своей стороны старался убедить англичанина, что я местный житель, подтверждая кивками головы слова моего спутника и произнося немецкие фразы, которые должны были доказать, что я не русский.
Поверил ли англичанин нам или нет, но утвердительно махнул рукой, и мы перешли через мост. На той стороне Дравы, мой спаситель попросил меня при следующей встрече с англичанами молчать, так как мой верхне-немецкий язык слишком отличен от диалекта. Англичане могут это заметить и понять, что я не австриец. Действительно, мы вскоре встретили английский патруль, которому мой спутник сказал, что наши документы уже проверили на мосту (я при этом послушно промолчал) и солдаты отпустили нас с миром.
Второй же, и последний, патруль нас уже ничего не спрашивал. Вслед затем мы вышли на ведущее на юг шоссе, в Италию.
Необыкновенное чувство освобождения охватило меня. Мы шагали по шоссе, над нами бодряще ласково синело небо, уходили вверх зеленые горы. Я рассказал Петеру Делахеру (так звали спасшего меня австрийца) о выдаче казаков в лагере Пеггетц. Но, в общем, он был уже осведомлен.
Между прочим, как мне рассказывали позже, настоятель церкви в Тристахе приказал в знак протеста и солидарности с жертвами выдачи бить в набат в церковные колокола. Глубоко верующим христианином, как я узнал позже, был и Петер Делахер. Свой рассказ я закончил словами: «Сегодня я увидел демократию». Наконец, мы достигли края леса. В него уходила от шоссе широкая тропа, по которой вполне могла проехать запряженная лошадью телега. Петер Делахер остановился и произнес: «Теперь вы пойдете сами по этой тропе, она приведет вас в деревню Бургфриден. Там спросите крестьянина по имени Петер Миллер. Скажите ему, что я послал вас к нему, он возьмет вас на работу.
Я от всего сердца поблагодарил моего спасителя и тут же добавил, что у меня в Амлахе остались товарищи, не может ли он помочь им, как помог мне? «Помогу», — ответил он, — Скажите, к кому мне обратиться?» На листке бумаги из записной книжки Делахера я написал несколько слов на имя Пилипенко и отдал ему. Мы распрощались, и он пошел назад домой, а я направился в горы.
Непередаваемое радостное чувство свободы не оставляло меня, и, чем дальше я углублялся в лес, тем сильнее оно овладевало мною. Примерно через час ходьбы тропа вывела меня из леса. Подо мной открылась долина между двумя цепями гор. Рядом с темной лентой шоссе на юг к итальянской границе тянулась железная дорога. Я оказался на краю горной деревни, и мне сразу сообщили, где живет Петер Миллер. Я увидел большой двухэтажный дом с балконом вдоль всего верхнего этажа с видом на долину. На мой вопрос молодая женщина, которую я встретил во дворе, ответила, что мужа нет дома, но когда он придет с работы, я смогу с ним поговорить. Она ушла в дом, а меня окружили дети крестьянина. Я щедро угощал их галетами, и когда с поля вернулся их отец, у меня нашлись друзья, горячо поддержавшие мою просьбу.
В этот день я стал работником в хозяйстве Петера Миллера. Мне дали комнату на втором этаже с кроватью и большой периной. Из мебели был стул и простой комод. Одна дверь выходила на балкон, с которого ранним утром я мог наблюдать великолепный альпийский восход солнца.
Петер Миллер был зажиточный и уважаемый односельчанами крестьянин. Семья его состояла из жены и двух малолетних сыновей. С ними в большом доме жил поляк лет 18-ти, два немецких моряка, бежавших из плена от итальянских партизан (один был боцман, другой — унтер-офицер) и тихая, редко смеявшаяся молодая женщина с ребенком, жена офицера, о судьбе которого она ничего не знала. По утрам мы все собирались за столом в просторной и светлой кухне. Хозяин, сидевший на главном месте, читал общую молитву, мы плотно завтракали и расходились на работу. Полдничали мы в поле, еду приносили дети или жена хозяина. Ужинали вечером, начинали молитвой, затем следовала обильная крестьянская пища. Кто много работает, тому нужно много есть.
Так прошло дня два, и к нам присоединились еще два юнкера: Володя Король, эмигрант из Польши и другой Володя — из Советского Союза, но фамилию его я забыл. Их тоже спас Петер Делахер, предварительно укрыв в своем доме. Но из моих товарищей, с которыми я ходил в Пегтетц, никто не явился. Позже я только встретил в Зальцбурге в американской зоне Баранниковых (отца и сына). На их вопрос, куда я делся после возвращения из Пеггетца, я рассказал им все, упомянув о записке Пилипенко, которую я передал через Делахера.
«Помню, — сказал бывший юнкер, — К нам в училище приходил какой-то австриец и спросил юнкера Дручинина, может ли он видеть Пилипенко, к которому у него есть личная записка. Но Пилипенко уже не было с нами, и австриец ушел». Баранников рассказал, что случилось с Пилипенко. В Казачьем Стане он был не один, с ним была мать и младший брат. Отец, командир Красной Армии, был расстрелян во время террора тридцатых годов. В то утро, когда мы стояли у входа в барак и были свидетелями начала избиения беженцев солдатами, мать Пилипенко вместе с младшим сыном находилась среди избиваемых. Ударом палки британский солдат расколол матери Пилипенко череп. Другие солдаты подхватили ее, поволокли и бросили кузов грузовика. Сыну ее удалось убежать в Амлах и рассказать о происшедшем старшему брату. Реакция Пилипенко была немедленной и решительной: «Моего отца расстреляли большевики, мать убили англичане. Так пусть меня расстреляют свои, чем убьет эта сволочь!» Сказав это, он ушел в Лиенц и «добровольно» возвратился «на родину». Так сложилась судьба нашего товарища и его семьи, «избравших свободу».
Допустим, он был в военной форме союзником побежденного врага, но причем же здесь ни в чем неповинная мать и ее несовершеннолетний сын?
Между тем, дни нашего пребывания у Петера Миллера текли без особых происшествий. Мы вставали с восходом солнца, завтракали и шли на работу.
Оба Володи и я всегда работали втроем, либо косили траву по склону горы возле дома хозяина (я научился косить австрийской косой с кривой рукоятью) или работали на альпийском лугу (альме). Вечерами собирались опять все вместе за обеденным столом в кухне.
После захода солнца шли спать, так как электричества не было. Как-то мы узнали, что недалеко от нас на хуторе устроился работником один из наших юнкеров, и мы побывали у него в гостях. Внешний мир внизу в долине, угрожающий и непонятный, как бы отвалился и казался далеко от нас. Но, конечно, оторваться от него полностью было нельзя.
Как-то в дом хозяина зашел донской казак с подругой (она была из той же власовской группы пропагандистов, как и моя берлинская знакомая).
Переночевав у нас, на другой день они куда-то ушли. Однажды, когда мы работали в поле, английские солдаты прогнали мимо нас пойманную в горах группу казаков. Среди них было несколько женщин. Один из них, полагая, что мы русские, крикнул нам, чтобы мы были осторожны и не попались в руки англичан, как это случилось с ними. Помню, что мы сначала промолчали, не хотели выдавать себя. Потом другой крикнул еще что-то, и я ответил ему по-украински (как будто англичане могли различать русский и украинский языки), что нас привезли сюда еще во время войны, и мы работаем у крестьянина уже несколько лет.
Во второй половине июня жившие с нами моряки побывали в Лиенце, чтобы зарегистрироваться в лагере военнопленных и оформить свое юридическое состояние. Вернувшись в Бургфриден, они сообщили нам, что англичане все еще разыскивают казаков, и посоветовали не спускаться в долину, пока обстановка не станет более благоприятной.
Вскоре, однако, внешний мир сам проявил к нам административно-статистический интерес. Наш хозяин получил распоряжение австрийских властей в Лиенце подать им список всех иностранцев, занятых в его хозяйстве. Мы должны были заполнить краткие анкеты. Помню, как, отдавая себе отчет в необходимости придумать себе новую биографию, у меня промелькнула мысль придумать для себя другую фамилию. После краткого размышления, я отвергнул эту возможность как унизительную. Как, я сказал себе, моя фамилия ничем не была обесчещена, и мне нечего ее стыдиться. Так я сохранил мое имя и фамилию, но придумал себе другое место рождения: Смоленск. В этом городе я никогда не бывал, но город этот был далек и от Украины, и от казачьих земель, поэтому мне будет легче выдать себя за вывезенного в Германию во время войны «восточного рабочего» и тем самым избежать возвращения в СССР против моей воли. Тогда я еще не знал, что мой расчет был неверен. Ялтинское соглашение предполагало насильственную репатриацию всех «перемещенных лиц», независимо от их участия в войне на стороне Германии в рядах антикоммунистических военных формирований, которые до 1-го сентября 1939 года, т. е. до начала 2-й Мировой Войны, были гражданами СССР. Иными словами, создавая себе новую биографию, я должен был выбрать себе место рождения за пределами Советского Союза.
Впрочем, эти юридические тонкости нам скоро стали известны. Володя Король, решивший пойти на разведку в Амлах и Лиенц, узнал, что лагерь Пеггетц превращен в лагерь «перемещенных лиц» из Югославии. Он побывал и в лагере, и даже встретил там своих старых знакомых. Юридическая фикция «югословенского» (так мы тогда говорили) лагеря возникла, вероятно, более или менее сама по себе, при молчаливом согласии английских военных властей. Настоящих выходцев из Югославии, т. е. сербов, хорватов, словенцев, в это время в Пеггетце вообще не было. Были уцелевшие от выдачи 1-го июня русские эмигранты из Югославии. Одни из них могли быть гражданами Югославии, другие оставались бесподданными. При этом настоящие русские эмигранты, пожалуй, не составляли большинства населения лагеря. Другая часть состояла из граждан Советского Союза, казаков и их семей, которым посчастливилось избежать выдачи. Они также зарегистрировались эмигрантами из Югославии. Разумеется, что у них не было ни документов, ни знания сербского языка, как косвенного подтверждения их эмигрантской «биографии».