61850.fb2 Трагедия казачества. Война и судьбы-5 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Трагедия казачества. Война и судьбы-5 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Уразумев все это и уже зная, что наш Петрович со своим огромным подземным опытом работы крайне слаб в любых подсчетах, я взялся помогать ему. И через пару смен уже сам писал весь наряд, а Петрович только сидел рядом и подсказывал при необходимости отдельные горняцкие термины.

Считать я умел здорово, нашу бригаду уже не гоняли назад в шахту, а через некоторое время наша бригада вошла в такой авторитет, что уже получала пропуск в душевую еще до заполнения наряда, в уверенности, что нужная цифра точно будет. Правда, однажды я увидел несколько своих нарядов уже после прохождения через утверждение и обработки в бухгалтерии — они здорово были исчерканы красными чернилами. Так что первые уроки «туфты» я усвоил еще в шахте.

А другие бригады, поднявшись из шахты, укладывались под теплые трубы отопления и засыпали на полчасика, пока в разнарядочной решалась их судьба.

Как мы питались? Конечно, шахтеры, работающие на подземных работах, не голодали. Сейчас я, по прошествии стольких лет, могу ошибиться в каких-то цифрах, но, по-моему, система была такая: основная хлебная пайка была 800 граммов, что было явно недостаточно для такого тяжелого труда, но дополнительно к основной пайке существовал целый набор так называемых «дополнительных талонов». Хлебный талон — 100 г; горячий талон — полстакана или, выражаясь по-современному, сто миллилитров пшенной каши; холодный талон — 10 г свиного сала. Был еще, кажется, сахарный талон, но в этом я сейчас уже не уверен. Я не помню шкалу начисления талонов, но она не была слишком строгой, и все члены нашей бригады получали в основном хлеба по 1100–1200 граммов в соответствии с количеством прочих талонов.

Работники шахты, труд которых происходил на поверхности, получали значительно меньше, а люди, остающиеся в лагере, работающие и неработающие, просто голодали, и нам нередко приходилось подкармливать голодных детей, тощих и бледных.

И все-таки при таком, казалось бы, неплохом питании иногда и этого не хватало, и приходилось изыскивать какие-то другие способы получения дополнительных калорий. Так, например, я отпорол и продал кожаные леи со своих замечательных кавалерийских брюк. Другие тоже продавали у кого что было, хотя в этом нужно было проявлять большую осторожность, ибо приближались холода, а у лагерного начальства никаких приготовлений к обеспечению нас теплой одеждой не замечалось.

Между тем, допросы массово продолжались, и также продолжалось исчезновение из лагеря людей, хотя теперь это уже не следовало считать исчезновением, так как мы точно знали, что это означает просто отправку в Кемерово под военный трибунал. По лагерю прошел слух, что будет осуждена одна треть населения лагеря, а две трети будут расконвоированы и переведены в разряд «спецпереселенцев» на шесть лет, с работой на условиях и с зарплатой вольнонаемных, но без паспортов и без права выезжать из населенного пункта и самовольно менять место работы. Эту версию, как потом обнаруживалось, активно поддерживали и, возможно даже, сами запустили в народ следователи СМЕРШа, считая, очевидно, что это будет способствовать большему спокойствию в лагере.

Я нимало не сомневался в том, что моя судьба — это судьба тех двух третей, что уже ожидали расконвоирования и вольной жизни. При этом я рассуждал так: с советской точки зрения я был гораздо менее виновен, чем большинство моих товарищей. Чин у меня был невеликий, в 15-м корпусе я пробыл всего три с половиной месяца, ни в каких антипартизанских действиях, а это значит, в нападениях на населенные пункты, участия не принимал, с гражданским населением никаких отношений не имел, то есть был обыкновенным фронтовым солдатом, хотя и участвовал почти все время в боях, но только в оборонительных.

Это было, по-моему, нормальная логика, но советская логика, как выяснилось позже, еще хуже женской логики.

С самого начала, почти на следующий день после прибытия в лагерь, было объявлено, что нам самым строжайшим образом запрещается переписка, а если кто будет в этом изобличен, то попадет немедленно под трибунал и наказан будет жестоко. Опасность, конечно, была серьезной, но разве она могла остановить людей, не имевших связи с их родными и близкими в течение двух-трех-четырех лет и работавших вместе с вольнонаемными?

Все начали писать письма. Нашими почтальонами стали наши девушки Катя и Шура, вечная им благодарность. Таким образом, наша бригада разбилась на две группы — Катину и Шурочкину. Я оказался в Катиной. Они приносили нам бумагу и карандаши, мы писали письма и указывали адреса; они на конверте указывали свой обратный адрес, по которому и получали ответные письма.

Я написал письмо отцу по адресу, где мы проживали перед войной: станица Ярославская, ул. Курганная, 25.

Далее события развивались так: Катя приносила письма в шахту, собирала нашу группу, вскрывала конверты и, по очереди читая начало письма, говорила: «Здравствуй, Коля! Это, Коля, тебе. Здравствуй, Вася! А у нас два Васи. Сейчас разберемся». Разбирались быстро, по обратному адресу или по содержанию письма.

Ответа я ждал долго. Но, наконец, в очередной «сеанс связи» Катя начала читать и говорит: «А вот, здравствуй, и кто-то, кого у нас нет. Наверно, ошибка?» Но я заорал не своим голосом: «Катя, это мне!» Мать назвала меня в письме моим детским именем, которым и до сих пор называют меня родственники и старые друзья.

Три года я не имел никаких сведений о своей семье, о своих родных и близких. И вот — такая радость. Но она была недолгой, новости были страшные. Отец остался в партизанском отряде, во время выполнения боевого задания был схвачен немцами и расстрелян в станице Лабинской (кстати, на обелиске, воздвигнутом в г. Лабинске в память о казненных партизанах, имени моего отца нет. Наверно, из-за меня.). О среднем брате Викторе мать получила извещение как о пропавшем без вести, но каким-то способом ей удалось узнать, что это произошло при форсировании Днепра возле Киева, где ушли на дно широкой реки многие тысячи красноармейцев, среди которых, скорее всего, был и брат. И все они теперь — пропавшие без вести. Старший брат Алексей прошел всю войну с первого до последнего дня, демобилизовался капитаном и остался в Одесской области на партийной работе.

Забегая вперед, расскажу и о мытарствах, которые пришлось претерпеть матери. Несмотря на геройскую гибель отца, мать изгнали из дома, где мы жили до войны, и поселили туда очередного номенклатурного партийного работника. Мать, женщина малограмотная и не имевшая никакой специальности, поступила на работу в больницу санитаркой, но когда райотдел НКВД получил известие обо мне, ее немедленно уволили, и работы никакой в станице ей не находилось.

Она переехала в станицу Белореченскую, где у нас было немало родственников, и поступила в колхоз рядовой колхозницей.

Так что письмо, посланное мной (вернее, Катей) по адресу, где ее уже не было, могло и не добраться до адресата. Однако люди, проживающие теперь в бывшем нашем доме, передали письмо кому-то из наших родственников, а те уже сообщили матери: «Юрка отозвался!» После этого она возвратилась в Ярославскую и все время работала в колхозе. Видно, страсти в НКВД понемногу улеглись. Я, конечно, сразу же отправил уже на адрес одного из родственников письмо, в котором о себе писал очень осторожно и уклончиво: ведь еще существовала военная цензура.

Меня долго, месяца два, не вызывали на допросы, и я счел это хорошим признаком. Первая волна отправляемых в Кемерово казаков прошла, теперь отправляли совсем понемногу, и это все вселяло надежду.

Следователь оказался молодым симпатичным старшим лейтенантом, и он сразу показался мне совсем не страшным человеком. Так и было: он меня не пугал, на меня не кричал, не говоря уже о кулаках, а неторопливо записывал все, что я ему рассказывал, а я это делал, не скрывая абсолютно ничего, и ничего не замалчивая. Только в одном вопросе он начал меня допрашивать более обстоятельно: почему я вдруг оказался в немецком госпитале? Но я раньше думал об этом и объяснил ему следующие известные мне обстоятельства:

— на фронте в Северной Осетии ко мне много раз обращались местные жители-осетины на осетинском языке, которого я не знаю и не понимаю;

— первые люди, которые подобрали меня и перевязывали на поле боя, разговаривали не по-русски и не по-немецки;

— на поясе у меня был осетинский кинжал;

— в блиндаже, когда я на короткое время пришел в сознание, кроме немцев, находились еще какие-то люди;

— в Прохладном меня раздевали и вообще беспокоились обо мне два старика-осетина.

Из всего этого я делал один вывод: после боя местные жители, по своей воле или по приказу немцев, подбирали раненых. Они решили, что я осетин, и упросили немцев отправить меня вместе с ранеными немцами в военный госпиталь. Другой версии у меня не было. Следователь выслушал меня, спорить и навязывать что-либо другое не стал. Он же сообщил мне на каком-то допросе о гибели отца. Я сделал вид, что услышал это впервые.

Тяжелый труд на шахте продолжался, и эшелоны с черным золотом один за другим отправлялись в закрома Родины. Допросы этому не очень мешали. Только пару раз, когда я, придя с ночной смены, благополучно засыпал, дневальный будил меня по вызову следователя. А в остальных случаях — вызовет, поговорит час-полтора, и всё. Гораздо более надоедливыми были клопы, гнездившиеся в щелях деревянных «вагонок» в неимоверных количествах. Мы, молодежь, даже после тяжелой работы могли заснуть и только утром обнаружить на рубахах многочисленные кровавые следы раздавленных кровопийц. А людям постарше приходилось очень плохо; некоторые почти не спали ночами. Где-то в середине зимы, переселив нас временно в другой барак, устроили дезинфекцию серой. После проветривания нас возвратили в барак, клопов стало намного меньше. Жить стало легче, но не надолго. Я не знаю физиологию размножения клопов, но, по-моему, через неделю численность их восстановилась, и они стали еще злее.

Мы с Николой работали главным образом в лавах, иногда на проходке штреков. Вот эти штреки дались нам не сразу. Сначала каждый раз при отпалке выбивалась предыдущая крепежная рама («круг» по-шахтерски), и ее нужно было восстанавливать, только после этого можно было начинать свою работу. Теперь мы заранее укрепляли нужный круг и только тогда начинали бурение — больше выбивания кругов не было.

С некоторого времени мы стали специалистами по «ножкам». Что такое ножка? Когда две лавы идут по пласту навстречу друг другу, наступает момент, когда между ними остается невыработанный участок угля размером 7–8 метров, а крепление лав еще отстает от груди забоев. На этот кусочек угля, который является не очень прочным материалом, давит сверху невыразимо огромная сила, которую уголь выдержать уже не в силах. Лавы трещат, звук этот особенный, и шахтеры хорошо его различают. Непрерывно отваливаются и падают (вспомните 57 градусов) крупные куски угля, могут падать и куски породы. Это все создает большую опасность для нахождения в лаве людей.

Как должна разрабатываться ножка? По правильной технологии так: по обе стороны ножки в метре от груди забоя пробиваются двойные сплошные ряды стоек, кровля за этими рядами сажается специальными отрядами садчиков. Все эти мероприятия снижают давление на ножку, и ее можно разрабатывать обычным способом.

Вроде все правильно, но это требует много труда, времени и огромного количества крепежного материала, который всегда в дефиците. И какое-то время не будет угля. Кому это надо?

Выход простой: надо найти двух дураков. И почти в каждой бригаде они находятся. Мы с Николой стали именно такими дураками. Действуем так: забираемся в нижний конец лавы, втаскиваем «барана» и тяжеленную двадцатикилограммовую розетку для включения «барана» с кабелями и начинаем бурить. Один бурит, другой стоит рядом и постоянно светит вверх, откуда непрерывно падают куски угля. На мелкие не обращаем внимания, хотя по спине и по плечам достается изрядно, а когда летит что-то увесистое, по короткой команде «наблюдателя» бросаем «барана» и стремглав бросаемся в вентиляционный штрек. Потом опять бурим, сменяя друг друга. И так — раз десять до окончания бурения. Потом вытаскиваем оборудование из лавы, сами заряжаем скважины, ибо Шурочка ни за какие коврижки в такую лаву не полезет. А дальше — бабах! — и пошел уголь. Бригада бросает всю остальную работу и качает уголь. Половина бригады спускается вниз, чтобы катать туда-сюда тележки и, если попадется, перехватывать порожняк, идущий на другие участки. Нужно к концу смены выкачать всю ножку, а это — пяти-шестисменная выработка. А мы, два дурака, и одновременно два героя, как правило, отсыпаемся где-нибудь в теплом штреке.

А потом, купаясь в лучах славы, мы с Николой пару смен совсем не работаем, а валяемся на подходящей куче штыба. Штыб — это угольная пыль, и, если она неслежавшаяся, на ней очень комфортно лежать, ибо она сама принимает форму твоего тела. Мы и лежим, иногда сами, иногда в обнимку с девчатами, а у Шурочки было что пощупать.

Несколько слов о технике безопасности. Я считаю, что в шахте вообще даже понятия такого не существовало. Главная поговорка шахтеров была: «Даем стране угля, хоть мелкого, но до…» Вот ради этого «до…» и трудилась шахта, не взирая ни на что. Сейчас и в газетах, и по телевидению часто сообщается о массовой гибели шахтеров. В то время об этом не сообщалось, но шахтеров гибло немало. Где-то я даже слышал, что существовал норматив гибели людей — один человек на миллион тонн угля. Статистики по нашей шахте я, конечно, не знаю, а в нашей бригаде почти за девять месяцев моей шахтерской работы погибло два человека. Один забойщик из наших казаков работал на проходке штрека, а мы находились неподалеку, только что закончив бурение в лаве. Вдруг что-то грохнуло, содрогнулось, и мы сразу обратили внимание, что свет в конце штрека исчез. Бросились туда и увидели страшную картину: кровля штрека, сломав два поперечных бревна, обрушилась прямо на работающего забойщика, засыпав его — только ноги в резиновых чунях были видны из груды крупных камней. Подбежали еще шахтеры, и через полчаса мы расчистили завал и вытащили горняка, уже бездыханного.

Второй погиб от удара электротоком, и я при этом эпизоде не присутствовал. Вообще же всякие приключения с электричеством и оборудованием происходили в шахте чуть ли не ежедневно. Идешь по штреку, прикоснешься рукой к стенке, а тебя по пальцам шарах, но не сильно. Значит, где- то закоротило. Оборудования и кабелей всяких в шахте полным-полно, все было изношено до крайней степени, а квалифицированных электриков не было. Хорошо еще, что наша шахта была безгазовая, наши-то безобразники даже, случалось, курили, — правда, в местах, где вентиляция действовала хорошо. А ведь абсолютно надежных шахт в смысле отсутствия метана нет в мире. Сегодня метана нет, а завтра откуда-то из пласта вдруг вырывается метан, и готово — взрыв, тем более что, как я говорил, и надежно защищенного оборудования в шахте не было, не говоря уж о привычной расхлябанности самих шахтеров.

Прошел новый, 1946 год. Мы добываем уголь, нас допрашивают. Все чаще курсируют слухи о близком расконвоировании, и следователи сами активно эти слухи подтверждают. Вообще надо сказать, что следствие в СМЕРШе велось весьма поверхностно. Например, ко мне подошел вахмистр, мой сослуживец по эскадрону ОТ. Он получил медаль за бой возле города Жарнов, за который я получил еще одну лычку и стал урядником, и просил меня не сообщать об этом его следователю. Я пообещал, но никто меня как свидетеля по его делу ни о чем не спрашивал — и это было общей практикой: свидетелей, как правило, не искали и не допрашивали.

В конце января произошла беда. Мы с Николой проходили «дыру» или «нору» (уже не помню, как это называлось), чтобы начать создание новой лавы. Хуже этой работы в шахте не было. Мы прошли уже метров пятнадцать, и теперь представьте, что мы делали дальше. Нужно было втащить наверх (еще раз напоминаю — 57 градусов) «барана», «шепегушку», кабели и бур, забурить три скважины и осторожно спустить вниз все это тяжелое хозяйство. Бурить же невыносимо трудно, в забое нет воздуха, с первого же мгновения работы ты весь исходишь потом, мы — до пояса голые. Так что, когда в кинофильмах показывают голых до пояса шахтеров, то это соответствует истине. Один человек в этих адских условиях не может пробурить три скважины, и мы, втащивши все наверх вдвоем, дальше бурим по очереди, сменяя друг друга.

Так было и на этот раз. Мы закончили бурение, спустили все вниз, Шура полезла в «дыру», а к нам подошел Петрович. При отпалке он присутствовал в обязательном порядке.

Шура спустилась, крутнула свою адскую машинку, раздался грохот взрыва и шорох осыпающегося угля. Мы подтащили к устью «дыры» и направили в нее рукав вентилятора, и он загудел. Дул он сильно, но все равно воздух до забоя не доходил. А нам нужно было кайлом расчистить разрыхленный уголь, придать «дыре» нужную форму и готовиться к очередному циклу бурения. И все это — в безвоздушном или, правильнее сказать, отравленно-воздушном пространстве.

Прошло минут пятнадцать, этого считалось достаточным, и Никола, взяв кайло, покарабкался вверх, а я лопатой набрасывал на рештаки пока еще неподвижного конвейера осыпавшийся из «дыры» уголь.

Минут через пятнадцать я должен был сменить Николу, но он спустился минуты через две и сказал «отказ».

«Отказ» — это значит, что остались неразорвавшиеся один или несколько зарядов, а это — крупная неприятность. Разработку и ликвидацию «отказов» имеет право производить только опытный взрывник, имеющий на это специальное разрешение, или горный мастер лично. Шура не была опытным взрывником, и в таких случаях, а их уже было несколько, за дело брался Петрович. Это было для него обычным делом, он выполнял его неторопливо и уверенно.

На этот раз Петрович был очень недоволен, от души наругался, а потом взял кайло и полез вверх. Мы его понимали: он был недоволен не самим фактом «отказа», а тем, что ему, старику, нужно было карабкаться на такую высоту, да еще трудиться там без воздуха.

Послышался стук кайла, а потом — взрыв, шорох угля и звук падающего тела. Мы подбежали и увидели бездыханное и неподвижное тело, а вместо лица — сплошную кровавую рану.

Сразу нам показалось, что он мертв, но сердце у него работало. Мы быстро, разорвав рубаху, кое-как замотали лицо и отправили вниз, а затем, поймав электровоз, — и наверх, на поверхность.

Мы же с Николой опять полезли в эту проклятую «дыру».

К началу следующей смены нам сообщили, что Петрович жив, хотя и сильно расшибся при падении, что жизнь его вне опасности, но он потерял оба глаза, и работа его на шахте, да и вообще где бы то ни было, закончилась. Одновременно нам объявили, что временно исполняющим должность горного мастера назначен я.

Я стал начальником. Петрович оставил мне неплохое наследство. К этому моменту уже миновали те времена, когда он каждому новоявленному шахтеру втолковывал и самолично показывал, что и как нужно делать и куда смотреть. Теперь, когда все мы стали более или менее квалифицированными работниками, он все чаще, распределив работу, сидел тихонечко где-нибудь, вставая лишь в случаях, требующих обязательного его вмешательства, вроде «отказов». По делам бумажным он все чаще, поднявшись на поверхность, направлялся прямо в душевую, оставляя все хлопоты по заполнению и сдаче нарядов на мою душу. Все дежурные нормировщики уже знали меня, принимали мои наряды почти без проверки и уже не один раз говорили, что если меня оставят на поселение в Кемерове (а могли отправить куда угодно, хоть на край света, разумеется, советского света), то меня возьмут в отдел нормирования. Я не возражал.

Обязанности мои были не слишком тяжелыми, и в отличие от Петровича, я продолжал время от времени выполнять и физическую работу. Я не назначил Николе другого напарника, и когда ему необходимо было выполнять задание, требующее двух забойщиков, я тоже брался за перфоратор. Это объяснялось очень простой причиной: ведь я был «временно исполняющим», в любой день мог явиться постоянный мастер, вольный или невольный, а мне не хотелось терять такого напарника, как Никола. Я опасался только одного: как бы не случился «отказ», о работе с которым я не имел никакого понятия, так как при разборке «отказа» Петрович никогда не позволял никому находиться возле себя. Да и происшествие с Петровичем не добавляло мне оптимизма.

Шли дни, наша бригада работала нормально, сменные задания по углю мы регулярно выполняли, и один раз даже по случаю какой-то даты наша смена перевыполнила задание и попала на доску почета, которую, правда, мы не имели возможности видеть своими глазами.