61855.fb2
В мае 1991 года проходили Сахаровские чтения. На них присутствовал Горбачев. Вечером он позвонит своему верному помощнику Черняеву, который и уговорил его пойти на мероприятие: «Если б не рядом в ложе Соареш, встал бы и ушел. Эта Боннэр… все мне навесила: Сумгаит, Баку, Карабах, Литву, кровь, диктатуру, «в плену у правых», у номенклатуры… И подумать только: вошел в ложу глава государства, никто головы не повернул, вечером едва мельком по ТВ показали… Вслед за Боннэр Орлов «понес» всю мою политику. Возносят хвалы морали, нравственности, апеллируют к облику Сахарова и тут же изрыгают ненависть, злобу, провоцируют месть… Как с этими людьми вести дела? Кто, по их мнению, освободил Сахарова?»
Очень был огорчен Михаил Сергеевич.
Но кто же действительно освободил Сахарова? У меня большое подозрение, что освободил он себя сам. Страна начинала жить по его принципам, а эти принципы несовместимы с подавлением личности за политические убеждения. Горбачев не мог не освободить Сахарова.
Боннэр: «Я устала от клеветы, от травли, от милицейских постов, постоянной слежки — беззаконности всего, что с нами происходит».
Ссылка длилась семь лет. Не тюрьма, не лагерь. Не Сибирь. Вполне комфортная по тем временам квартира. Но как же тяжело быть ссыльным. Тяжело без общения. Нервирует постоянный прицел видеокамеры. Невозможно просто разговаривать, когда знаешь, что каждое твое слово записывается на пленку. Невыносимо терпеть наглые, хамские выпады людей из органов. Бесчеловечное обращение в больнице. Невозможно читать публикации в советской печати, сочащиеся ложью и злобой.
Невыносимо морально, тяжело физически. Вот строки из письма Елены Георгиевны Андрею Дмитриевичу: «Я устала от клеветы, от травли, от милицейских постов, постоянной слежки — беззаконности всего, что с нами происходит. Я устала от бездомности, от ощущения ненависти твоих детей, от неверия им и ожидания, что кто-нибудь из них тебя предаст. Я мучаюсь от того, что мы ничем не можем помочь друзьям; сомневаюсь, не бесплодны ли страдания тех, кто сейчас в Мордовии, Перми, Казахстане… Я устала от разлуки с мамой и детьми, от того, что все беды, все границы мира и борьбы за мир — идут прямо через меня, через мое сердце…»
Тяжело это читать. А испытать? А пережить? Был момент, когда Андрей Дмитриевич, сильный человек, склонялся к тому, что всякое сопротивление КГБ бессмысленно, как бессмысленно сопротивление природной стихии.
Они не понимали, что такое перестройка. Но ощутили: что-то меняется в окружающем мире. Другой стала печать, появились откровенные очерки о судебном произволе, стали критиковать партийные органы, разгорелись дискуссии о театре, бурно прошел съезд кинематографистов, писатели на своем съезде свободнее стали выражаться. В журналах анонсы публикаций: Набоков, Ходасевич, Бек, Пастернак, Нарбут. Боннэр даже сказала после поездки в США на лечение: «Я как будто вернулась в новую для меня страну». Правда, это касалось только печати, все остальное оставалось прежним. Да и какая другая страна, если они по-прежнему в ссылке.
В начале осени Сахаров получил письмо от главного редактора журнала «Новое время» В. Игнатенко, предлагавшего выступить со статьей по проблемам ядерных испытаний. На письмо Сахаров не ответил, предложение показалось провокационным. В ноябре написал академик Гинзбург: «Литературная газета» хотела бы взять интервью. Сахаров ответил, что не будет давать никаких интервью с петлей на шее.
Андрей Дмитриевич пишет письмо Горбачеву:
«Глубокоуважаемый Михаил Сергеевич!
Почти семь лет назад я был насильственно депортирован в г. Горький. Эта депортация была произведена без решения суда, т. е. является беззаконной… Я нахожусь в условиях беспрецедентной изоляции под непрерывным гласным надзором… Я лишен возможности нормальных контактов с учеными, посещения научных семинаров… За время пребывания в Горьком мое здоровье ухудшилось. Моя жена — инвалид Великой Отечественной войны второй группы, с 1983 года перенесла многократные инфаркты…
Я повторяю свое обязательство не выступать по общественным вопросам, кроме исключительных случаев, когда я, по выражению Л. Толстого, «не могу молчать»…
Я надеюсь, что вы сочтете возможным прекратить мою депортацию и ссылку жены.
Горбачев уже сталкивался с проблемой Сахарова. 4 апреля этого же года он встречался с конгрессменами США Д. Фасселом и У. Брунфильдом. Они поставили вопрос о возможности встретиться с Сахаровым. Горбачев ушел от ответа. И вот генсек получает письмо из Горького.
Что было после того, как письмо Сахарова легло на стол Горбачева, рассказал мне бывший пресс-секретарь последнего Андрей Грачев: «Меня и Николая Шишлина, заместителя заведующего отделом международной информации, вызвал Александр Николаевич Яковлев. Мы уселись в креслах перед его столом и получили положенные посетителям члена Политбюро чай с печеньем из спецбуфета. Многозначительно посмотрев на потолок, что означало напоминание — «враг подслушивает», Яковлев начал разговор неожиданно: «Все, что здесь будет сказано, должно остаться между нами тремя». Хоть это и не предвещало чего-то хорошего, обещало тем не менее интересное продолжение. «Михаил Сергеевич просит порассуждать, как поступить с Сахаровым? Дальше оставлять его в ссылке нельзя». Яковлев сделал паузу, чтобы мы оценили важность сказанного.
Проблема Сахарова вместе с Афганской войной досталась Горбачеву в наследство от брежневской эпохи. К концу 1986 года, когда происходил наш разговор с Яковлевым, было очевидно, что двигать дальше демократизацию страны и рассчитывать на восстановление нормальных отношений с внешним миром, имея «за спиной» сосланного Сахарова, невозможно. Горбачеву и Яковлеву это было ясно, видимо, и раньше. Вопрос для них упирался в одно: когда и как приступить к решению этой проблемы, учитывая реальное соотношение сил в Политбюро, с тем чтобы не нарушить хрупкий и, совершенно очевидно, временный баланс двух частей этого политического кентавра. На деликатность темы указывал и конспиративный тон Яковлева, когда он ставил перед нами задачу: снабдить генсека необходимыми аргументами для обсуждения в Политбюро вопроса об отмене ссылки Сахарова, представив несколько вариантов решения».
Ни Грачева, ни Шишлина не надо было убеждать в перезрелости этого вопроса. Они решили подкрепить позицию Горбачева ссылками на самого Сахарова — ведь именно в его политических работах были впервые сформулированы постулаты нового мышления, дорогу к которому мучительно искал и сам Горбачев, — о единстве мира, о преступности ядерной войны, о связи демократии и прогресса и даже о конвергенции социалистической и капиталистической систем.
Но где раздобыть работы Сахарова? Не запрашивать же их в КГБ и тем самым насторожить его главу Чебрикова, в чьих руках и находился горьковский узник. Как выразился Грачев: «Мы ведь и сами, включая Горбачева, продолжали в то время, с точки зрения этого всемогущего ведомства, оставаться условно свободными людьми». Отыскали брошюру Сахарова «О мирном существовании и интеллектуальной свободе». Грачев и Шишлин подготовили записку, которую Яковлев положил на стол Горбачеву.
На заседании Политбюро ЦК КПСС 1 декабря 1986 года Горбачев поднял вопрос о Сахарове. Выразился оригинально: «Пусть Марчук поедет к нему в Горький, пусть скажет ему: хватит валять дурака, вся страна в работе, нужны все патриотические силы, надо, чтобы включался в работу, приезжайте, мол, в Москву…»
Вон оно что выясняется! Оказывается, Сахаров был не в ссылке, а дурака валял в Горьком.
Через несколько дней по ФИАНу водили корреспондента немецкого журнала «Штерн», показывали комнату, где работал и будет работать Сахаров, говорили, что ждут его приезда со дня на день. Об этой экскурсии Сахаров узнает уже после возвращения в Москву.
14 декабря, вечером, в квартиру № 3 по проспекту Гагарина, 214 пришли трое — представитель КГБ и два монтера. Телефонисты принялись устанавливать телефон, подсоединять его к сети, а кагэбэшник сказал со значением: вам завтра позвонят. Кто — не стал распространяться. Позвонят в десять утра — ждите. Ну, они с утра и ждали. 10 — нет звонка, и в 11 нет, и в 12. И в час никто не позвонил. Звонок раздался в три часа. Сахаров уже было собрался в магазин за хлебом. На проводе — Горбачев. Он сказал: принято решение о вашем возвращении, также получит возможность вернуться Боннэр. Горбачев сделал ударение в фамилии на втором слоге, чего Сахаров терпеть не мог, и не понравилась ему интонация, с которой генсек произнес: Боннэр. Андрей Дмитриевич довольно резко сказал: «Это моя жена».
«Да, да! — мягко сказал Горбачев. — затруднений не будет, можете возвращаться».
Сахаров, однако, не принял мягкий тон Горбачева: «Большое вам спасибо, я глубоко вам благодарен. Я хотел только вам сказать, что несколько дней назад в Чистопольской тюрьме, можно сказать, убит мой друг, писатель Анатолий Марченко. Он был первым в том списке политических заключенных, который я вам послал». Горбачев перебил, сказал, что список он получил, дал команду разобраться с теми, кто в нем, многие освобождены, положение других улучшено. Сахаров возразил: «Я с вами не согласен. Это люди, которые осуждены за свои убеждения, и все они должны быть освобождены». Горбачев сказал, что Сахаров ошибается. Сахаров: «Умоляю вас подумать, это очень важно для вашего престижа и для успеха всех ваших дел, для вашего авторитета».
На этом разговор закончился.
16 декабря на совещании в ЦК Горбачев сообщил, что поговорил с Сахаровым, тот возвращается в Москву. В зале саркастические улыбки партдеятелей: и этого ярого антисоветчика простили, куда же мы катимся? Ничего, они потом отыграются на Первом съезде народных депутатов СССР, будут топать ногами на Сахарова, кричать «Позор! Долой! Вон! Гнида!» Михаил Зимянин, секретарь ЦК, курировавший науку, нервно барабанил по столу, делал гримасы, потом не выдержал: «Спасибо-то он хоть сказал?» Горбачев не обратил внимания на реплику, только заметил, что надо проинформировать научную общественность об этом событии: «Пусть товарищ Марчук расскажет, что был в ЦК и беседовал по этому вопросу. А то получается, что ученые в свое время высказались за его выезд из Москвы, а теперь их даже не поставят в известность о другом подходе к этому вопросу».
Как вам это нравится — ученые в свое время высказались за его выезд из Москвы. Открытие за открытием: не ЦК, не КГБ приняли решение бросить Сахарова в ссылку в Горький, а ученые. Неисправим Михаил Сергеевич в своих фантазиях.
С Юрой Ростом в «Литературной газете» мы сидели в одном кабинете. Хорошо помню 23 декабря — день приезда Сахарова в Москву. Накануне Юра сказал, что собирается его встретить. Дату он вызнал, но вот каким поездом прибывает Андрей Дмитриевич в Москву? Кому из знакомых Рост ни позвонит — либо мнутся, либо действительно не знают. Тогда он стал рассуждать логически: ясно, что поезд не проходящий, а горьковский. При мне звонил в справочную: таких поездов оказалось три. Первый прибывает в четыре с минутами утра. Вряд ли, конечно, они так рано прибудут, но на всякий случай Юра поехал на Ярославский вокзал. В поезде Сахарова и Боннэр не оказалось. Да и на вокзале ни одного иностранного корреспондента, о советских тогда и речи не шло — их просто не могло быть в принципе. Не те еще были времена.
Юра вернулся домой — он живет недалеко от Ярославского. Подремал. Отправился встречать следующий. Уже по тому, что на привокзальной площади туча машин с номерами, указывающих на иностранную принадлежность, он понял: едут! Уже вбегая на перрон, Юра услышал: «Поезд из Горького прибывает на платформу 1а». Где она, эта 1а? Спросил у носильщика, тот махнул рукой в сторону: «Ваши все там». Юра сначала промахнулся, увидел, что толпы корреспондентов на другой стороне платформы. Он спрыгнул прямо на пути, перескочил их, с великим трудом взобрался на платформу — никто из иностранцев руки не подал. Бездушные.
Никто не знал, в каком Сахаров вагоне. Юра опять стал логически размышлять: уж если Горбачев ему позвонил, значит, обком партии отправит Сахарова в спальном вагоне. Побежал к вагонам СВ — точно! И успел сделать несколько снимков Сахарова, пока не налетели другие.
Потом было столпотворение. Елене Георгиевне удалось сразу пройти к машине, на которой за ними приехал Шиханович, а Андрей Дмитриевич пробирался минут сорок. Град вопросов. Сахаров не знает, кому отвечать. Юра успел все записать — мы потом в кабинете прослушивали пленку.
«Андрей Дмитриевич, скажите, пожалуйста, какие у вас чувства сейчас?» — «Чувство радости, чувство волнения и чувство того, что все еще в мире очень трагично. Трагична судьба моих друзей, находящихся в лагерях и тюрьмах. Я не мог ни на минуту освободиться от ужаса от мученической смерти в бою с несправедливостью моего друга Анатолия Марченко. Я надеюсь, что после моего освобождения последуют освобождения других…»
Сахаров в Москве. Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна понимали, что в Москве будет жить трудно. Очень многолюдно. Очень много дел для других. А для себя ничего. Елена Георгиевна вспомнила давний разговор сына Алеши и его школьного приятеля Павлика. Алеша говорил: «Хорошо, что Хрущев освободил и реабилитировал тысячи людей, что они смогли вернуться домой, к семьям». А Павлик не соглашался: «Они уже там привыкли». Подразумевалось: в лагере, в ссылке, на бессрочном поселении.
Так и она привыкла — в Горьком. Елена Георгиевна вдруг ощутила неожиданную притягательность, комфортность горьковского уклада жизни, когда жизнь ничего от нее не требует, кроме как повозиться на кухне, постирать, прибраться. А остальное — твоя воля. И никакой ответственности. А в Москве столько сразу навалилось! Письма! 20, 40 в день! Телеграммы с просьбой помочь, вмешаться, надавить на власть. Звонки со всего света — дневные, утренние, ночные. И бесконечная череда посетителей. Иногда хотелось выдернуть телефонный шнур из розетки, но нельзя: а вдруг что-то важное.
Может, действительно, Елена Георгиевна права: Каторга! Какая благодать!
Геннадий Лисичкин угодил в председатели колхоза, как он сам говорит, по дурости. Шел 1954 год. Начитался он газет с восторженными репортажами о целине и говорит жене Лиде: «Попробуем?» Друзья, узнав о его решении, покрутили пальцем у виска. Да, здравым его бросок из Москвы в Казахстан не назовешь. Лисичкин — выпускник Института международных отношений, получил прекрасное рапределение: пресс-атташе посольства СССР в Дании. Так устроиться сразу после МГИМО за границу — редкая удача, небывалая для выпускника, пусть и обладателя красного диплома. И вместо Копенгагена — в глушь, в степь, в неустроенность? Только сумасшедший или романтик мог так круто заложить вираж судьбы.
Лисичкин двинул на целину.
Я спрашиваю у Геннадия Степановича Лисичкина, ныне доктора наук, большого авторитета в экономике рыночного хозяйства, когда он сообщил жене о своем решении ехать в дальние края, она не выразилась в том смысле: ну и дурак ты, Гена? «Промолчала. Друзья сказали. А в МИДе были просто поражены». Мидовские чиновники действительно не могли осилить своими мозгами логику поступка, предположили даже, что это хитроумный ход: молодой специалист набивает себе цену, рассчитывает на Париж.
Самые сумасбродные идеи могли родиться наверху, а ты, председатель, выполняй.
Итак, 22-летний молодой специалист Геннадий Лисичкин мчит в Казахстан — поднимать целину, крепить сельское хозяйство. Прибывает на место. Его тут же избирают председателем колхоза. Он полон иллюзий, что все нужно делать строго по науке, по книгам, которые основательно изучил, и тогда все придет — стопудовые урожаи, высокие надои. Однако жизнь не была похожа на жизнерадостные картины, запечатленные в популярном фильме «Кубанские казаки». Колхозникам надо платить — а нечем. Повез на рынок молоко, выручил какие-то деньги, но на такие гроши не разбежишься.
Лисичкин был остр умом, схватывал все на лету, потому вывел-таки хозяйство в передовые. И одновременно постигал другую науку: как обманывать вышестоящие органы. Это действительно особая наука, которую нигде официально не преподавали, но владеть ею надо было, потому что иначе председателю не выжить. «Я скоро почувствовал: могут посадить каждую минуту», — вспоминает Лисичкин о тогдашних своих ощущениях. За что? Да председатель был виноват уже в том, что он председатель, то есть отвечал за все. «Сажали, знаете, как? — разъясняет генерал Семичастный, бывший глава Комитета госбезопасности. — Был административно-командный метод руководства. Район не выполнял план, туда приезжал вышестоящий начальник и отдавал команду посадить председателя колхоза за саботаж». Дикость! Семичастный согласен: «Это дикость, но вы поймите, план действительно не выполнялся. Я живу в городе, откуда мне знать, почему деревня не выполняет план, саботаж это или не саботаж».
Самые сумасбродные идеи могли родиться наверху, а ты, председатель, выполняй. Например, спускают задание: сеять табак! Дурь несусветная: табак в тех местах не вызревает, даже если принять сто постановлений бюро обкома. Что делать? «У меня ума хватило слушаться взрослых дяденек», — говорит питомец МГИМО. Он взял в заместители двух мудрых мужиков, которые и научили его, как обходить дурь, которую спускают сверху. По их совету пустил по полю пустые сеялки, без семян. А в июне отчитались: табак не изволил взойти. А в райкоме уж про табак и забыли, новую моду прививают на сельских просторах: кукуруза!
Зачем был нужен председатель колхоза власти? Он должен был давать план, то есть сдавать зерно, мясо, молоко, шерсть и прочую сельскохозяйственную продукцию. Драли по три шкуры. Выполняет Лисичкин один план по зерну, ему спускают дополнительный. Справляется и с этим. Третий! Что делать? Молодой председатель в растерянности: если все под метелку сдать, то чем скот кормить? Мудрые заместители советуют: смешаем зерно с грязью и спрячем на крышах ферм. Так и сделали. Спрятали. Комиссии приезжали, рыскали по колхозу — не нашли. Когда горячка спала, отделили зерно от земли, всю зиму кормили коров. Перевыполнили план по молоку. За что колхоз наградили красным знаменем.
А если бы в райкоме узнали? Если б кто из колхозников стукнул? Лисичкина бы самого смешали с грязью. Так он и председательствовал с 1955 по 1958 год на грани: то ли орден дадут, то ли в тюрьму посадят. «Тогда я понял одну простую мысль, — говорит Лисичкин. — Если хочешь выжить, надо обманывать государство. Времена уже были не сталинские, в ГУЛаг уже не бросали, но партбилет запросто можно было выложить». Выложить партбилет — пустой звук для нынешних молодых, они и не поймут, в чем грозность этого наказания, а старшее поколение знает: на судьбе поставлен крест. Но все равно шли председатели на обман, на подтасовки, на хитрости, иначе не выживешь. Система была такая. Кстати, орден Лисичкину дали — «Знак почета».
В то время страна цепенела от красивого фильма «Кубанские казаки». Советские люди были уверены, что существуют колхозы, где рано утром селяне с песнями выходят на поля, где в обед столы на полевых станах ломятся от снеди, где бойкие звеньевые ревностно следят за трудовыми достижениями друг друга, а во главе колхоза умудренный опытом герой войны, первый советчик молодежи — и в трудовых делах, и в делах сердечных. «Как вы относились к тем бодряческим кинокадрам?» — спрашиваю Лисичкина. «Я искренне считал: вот кто-то же может работать, а у нас плохо. Тебя дураком выставляли». — «А почему чувствовали себя дураком?» — «Другие могут работать, а ты нет». Лакировочный фильм, в котором не было и грана правды, не раздражал, а вызывал чувство вины.
Спрашиваю Лисичкина: «Так, может, и надо было работать много и упорно — и изобилие пришло бы?» Лисичкин смотрит на меня с сожалением: опять объяснять избитую истину, что система давила инициативных работников, заставляла врать и выкручиваться? Сколько можно! Если кто действительно хорошо работал и приносил баснословные прибыли государству, того система размазывала по стенке, судила, сажала. Как Ивана Худенко и Ивана Снимщикова, двух председателей. Судьбы их трагичны.
Любой, кто предприимчив и сообразителен, должен, просто обязан устроить себе прекрасную жизнь
Мы приступаем к повествованию о двух Иванах — Худенко и Снимщикове, двух преобразователях сельского хозяйства, которые творили чудеса на полях и фермах, за что и поплатились. А Лисичкин — защитник всего прогрессивного и передового — еще появится в нашей истории.