61857.fb2
Мировоззренческая зыбкость российской правящей элиты немало способствует поддержанию в головах у людей той каши, когда они способны принять на веру практически любое толкование российского прошлого — и чем неблагоприятнее, тем с большим доверием.
* * *
Итак, предложены две гипотезы, с помощью которых нам пытаются объяснить всю русскую историю. Вообще-то опора на гипотезы — дело обычное. Историю объясняют, например, как следствие цепи заговоров. Историю объясняют как производное от изменения биопродуктивности данного участка суши на протяжении веков. Биопродуктивность — такая же гипотеза, не лучше и не хуже заговора. Казалось бы, кому мешает еще одна трактовка?
Мешает. Домыслы о российской «парадигме несвободы» и отсутствии у нас чувства собственности затрагивают наше общественное развитие уже тем, что внушают нации искаженную самооценку. Но, к счастью, и опровергаются они легче, чем если бы речь шла о закулисных силах или, скажем, об изотермах.
По свидетельству «Этимологического словаря» Фасмера, в русском языке «свобода» — очень старое слово, связанное с древнерусским «свобьство» или «собьство» — личность, лицо (как сегодня говорят, физическое). Отсюда же слова «собственность» и «особь» («особа»). То есть, свобода, личность и собственность неразделимы у нас с дописьменных времен. Не каждый язык может гордиться тем же — более того, есть языки, где само понятие «свобода» заимствовано из латыни.
Характерно, что в русском языке столь же древним словом является «воля», лишенное отрицательной коннотации. У «свободы», наряду с коннотацией положительной (статус свободной личности, свобода поступать по своему усмотрению, суверенитет, самостоятельность — или, по Пушкину, «самостоянье человека — залог величия его»), есть и отрицательная: это «свобода от» — от подчинения, зависимости, тягла, постоя, пут, уз, обязанностей, наказания, налогообложения. «Воля» этих двух оттенков не знает. Невозможно представить, чтобы в языке возникали понятия, лишенные соответствий в жизни.
Думаю, неспроста именно в России родилось одно из самых замечательных высказываний на эту тему: «Чувство личной собственности столь же естественно, как чувство голода, как влечение к продолжению рода» (П.А. Столыпин).
* * *
Странно, но никто, кажется, не заметил, что написанные в 60-е–начале 70-х труды Пайпса представляют собой выражено ревизионистскую версию российской истории. Почему-то повелось считать, что альтернативные и ревизионистские истории — явление совсем новое. Не такое уж новое. Полноценно ревизионистская версия истории, все объяснившая борьбой классов и сменой способов производства2, была не просто предложена, но и, более 80 лет назад, сделана в СССР обязательной. Но что ревизовала та версия в своей российской части? Национальную русскую историю? Таковой по состоянию на 1917 год просто не было, как нет и сегодня. Было несколько виноватых «Историй России» (вспомним убийственную оценку, данную Львом Толстым соловьевской «Истории»3), явно или скрыто зависимых от европейских канонов, терминов, периодизации, оценок — короче, от «европейского аршина». Ален Безансон прекрасно знает, что имеет в виду, когда говорит: «Для российской историографии характерно то, что с самого начала, т.е. с XVIII века, она в большой мере разрабатывалась на Западе»4. И разрабатывается доныне: восприятие Пайпса в качестве серьезного историка — тому пример.
Совестливая (даром, что «разрабатывалась на Западе») русская историография (как и русская литература) так и не смогла стать буржуазно-охранительной, в чем ее главное, почти роковое, отличие от западноевропейской. Блестящие (действительно!) русские историки выявляли и накапливали факты, расширяли научную базу, но к моменту революции даже еще не начали возводить на этом фундаменте нечто, сравнимое по любви к предмету изучения с «Историей Франции» Жюля Мишле5.
Но если советская ревизионистская история ревизовала ревизионистскую же профессорско-либеральную историю, что же ревизовала последняя? Всего лишь предварительный (крайне предварительный) набросок национальной русской истории. Этот набросок проступает, начиная со «Степенной книги» (1563) митрополитов Макария и Афанасия (идея Москвы как преемницы Киева, идея перемещения княжения и переезда столицы), его пытаются набрасывать Федор Грибоедов, Иннокентий Гизель и еще несколько самоучек XVII века. Работу продолжили другие самоучки — времен Петра и его преемниц. Этот эскиз развивали затем Прокопович, Татищев, Ломоносов, Щербатов, Болтин, но более или менее параллельно с ними за дело взялись приглашенные в петербургскую Академию наук немцы. Байер, Миллер, Шлецер несомненно заслуживают уважения, но русскую историю они излагали на немецкий лад.
Следующий важный шаг сделал Карамзин, которым двигало намерение создать именно национальную русскую историю. Но, как разглядел (кажется, первым) проницательный Аполлон Григорьев, Карамзин, намеренно или неосознанно, все же «подложил требования западного идеала под данные нашей истории». В процитированной фразе ключевое слово — «идеал». Сразу после Карамзина, национальный взгляд был маргинализирован, возобладал «европейский аршин».
Данное изложение, конечно, упрощает вопрос (в него не совсем укладываются Полевой, Погодин, Беляев, Костомаров, Иловайский, военные историки, кое-кто еще), но в целом, увы, справедливо.
Сегодня, после всех приключений российской Клио (один советский период чего стоит), нас трудно чем-нибудь удивить. Уже в новой России на читателя обрушилась такая благодатная лавина документальных публикаций, исследований, переизданий, репринтов, переводов, исторических мемуаров, что впору ущипнуть себя: не сон ли это? Но вместе с тем — такова плата за свободу — расцвела целая промышленность альтернативных, ревизионистских, географо-детерминистских, конспирологических и просто ловко (либо неловко) придуманных исторических версий. В постмодернистской атмосфере новой России желание свести счеты с историей так велико и так легко осуществимо, что новые авторы и непривычные концепции сразу оказываются под подозрением. В этих условиях неоправданно возросло доверие к переводным книгам. Дутых фигур среди историков полно и на Западе, но почему-то повелось думать, что в процессе отбора трудов, заслуживающих перевода, обеспечивается и необходимый отсев. То есть, мы думаем: раз уж книга удостоилась перевода, на ней стоит знак качества.
Именно как имеющие знак качества и были восприняты у нас в 90-е работы Ричарда Пайпса. У него в России есть имя, есть репутация «видного советолога» времен Холодной войны. Многие из бывших диссидентов читали в годы оны его книгу «Создание Советского Союза» (в самиздатовском переводе на пишущей машинке), кто-то помнит его статьи — в запретном то ли «Континенте», то ли «Новом журнале». Изданная в новые времена и уже в Москве его трилогия «Русская революция», «Россия при большевиках» и «Коммунизм» не привлекла былого внимания — тема к тому времени была сильно поиздержана, — но уже самим фактом издания закрепила почтительное отношение к автору в умах «просвещенного слоя». Куда более живой интерес вызвали переводы его книг «Россия при старом режиме» и «Собственность и свобода».
Помимо имени автора, многих привлекла простота объяснений всего и сразу. Ричард Пайпс давал читателю легкий в употреблении алгоритм, позволяющий, казалось, не только выявить подоплеку любого факта русской истории, но даже блеснуть в застольной беседе. Беда, однако, в том, что простенькое объяснение не обязательно верное. Ветер дует не потому, что качаются деревья.
Ревизионистский характер книг Р. Пайпса не бросился в глаза, может быть, потому, что Пайпс (в отличие, скажем, от воинствующего ревизиониста Эрнста Нольте) не выставляет свой ревизионизм напоказ, не подчеркивает его. Ключевое положение своей книги «Россия при старом режиме» — о «вотчинной» природе российского государства6 — он постарался подать как нечто почти общеизвестное, не дав подтверждающих цитат: ведь набралось бы всего несколько фраз из Ключевского, несколько — из Довнар-Запольского, Веселовского, еще из кого-то в третьем ряду, а дальше — тишина.
Под «вотчинным» имеется в виду государство, в котором монарх является формальным и юридическим собственником всего, что в этом государстве есть7. Утверждение, что историческая Россия была именно таким государством, преподносимое как доказанная истина (чего нет в помине), служит опорой для остальных соображений автора. Сочиняя свою книгу в начале 70-х, в разгар холодной войны, Пайпс подгонял (как говорили в школе) все факты и цитаты под такой ответ: корни советского коммунизма — не в марксистских и социалистических (т.е. западных) идеях и влияниях, а в самой русской наследственности. «Я ищу их в российских институтах» — пишет Пайпс. Слово «ищу» очень точно передает суть его усилий. Скажу прямо: это то, ради чего была написана «Россия при старом режиме» и что делает эту книгу, принятую на веру симпатичным Е.Т. Гайдаром, не более чем политическим памфлетом.
Однако этот памфлет воспринимается и цитируется почти как научный труд, так что вызов нельзя игнорировать. К счастью, базовые утверждения книги Пайпса не выдерживают проверки. Это утверждения о том (повторю еще раз), что в старой России была возможна лишь «условная» собственность на землю и городскую недвижимость, и что «царизм» последовательно мешал сложиться крупным богатствам. А ведь именно на них, и ни на чем другом (ах, да — еще на предполагаемом родстве слов «господин» и «государство»), держится самый главный тезис Пайпса — о России как о «вотчинном государстве».
Когда Пайпс на что-то ссылается, то из множества источников и взглядов, если они противоречат друг другу, он неизменно выбирает тот — пусть самый сомнительный, пусть ни с чем не сообразный, — который работает на придуманную им схему. Встретившись же с исследованием, опрокидывающим его построения, он способен выдвинуть, например, такой довод: «советским историкам сложно разобраться, чем владение отличается от собственности».
Подразумеваемый вывод книг Пайпса: Россия — это такое место, где всегда было плохо. И детская (не исключаю даже, что искренняя) вера: если в России и было что-то хорошее, то исключительно благодаря западным влияниям.
Пайпс много раз возвращается к теме об «извечной бедности России», о «бедности Московского государства и его ограниченной маневренности», прибегает к оборотам типа «для такой бедной страны, как Россия…». Характерная цитата: «Страна в основе своей настолько бедна, что это позволяет ей вести в лучшем случае весьма скудное существование. Бедность эта предоставляет населению весьма незначительную свободу действий».
Излагаю сухой остаток книги «Россия при старом режиме»: Россия — недемократическая в своей основе страна, поскольку никогда не знала полноценной собственности. Монарх-собственник не терпел других собственников — не потому, что был плохой, а в силу необходимости все новых территориальных захватов, которые (как и удержание ранее захваченных территорий) требовали сосредоточения ресурсов бедной страны под единым началом и максимального их напряжения. Ресурсов все равно не хватало, так что для их пополнения требовались новые захваты. Вотчинное государство не может вести себя иначе8.
То есть, одно недоказанное предположение кладется в основу другого недоказанного предположения, а оно — в основу третьего. Самое первое из предположений опирается на догадку, которая базируется на гипотезе, с помощью одного трюка создается алиби другому9.
Ленивые умы не задумываются о шаткости сооружения. С какой стати? Почтенный иностранный ученый, самые разнообразные ссылки — на Гоббса, Вебера, Писарева, Маркса (а как же!), Котошихина, Леви-Брюля, Струве, Милюкова — чего еще требовать? И беспочвенные пайпсовы утверждения охотно клонируются российскими публицистами второго и следующих рядов. Среди них почти нет авторов с выстраданным мнением — таких в любой стране немного. Эти ряды в основном пересказывают друг друга. У нас эта публика легко диагностируется как по кратким штампам (что делать и кто виноват, дураки и дороги, история не имеет какого-то там наклонения и т.д.), так и по штампам чуть более развернутым, но все равно выдающим неумение соотнести расхожие басни с живой жизнью. Например: «Либерализм в России провалился. Либерально-демократическое устройство общества отвергается нашим (или «этим») народом». Или: «России присущи иные принципы жизни: коллективизм, общинность и соборность...». Затвердивший подобное, можно побиться об заклад, сроду не видел «общинности» (по крайней мере, в России), замучается объяснять, что такое «соборность». У авторов такого рода отсутствует интеллектуальное мужество чуть-чуть сфокусировать зрение и разглядеть, что основной принцип либерализма, состоящий в том, что ни один человек не может быть выше другого по своим правам10, как раз и есть наше народное понимание справедливого устройства жизни. А уж как наш соотечественник не любит, чтобы государство лезло в его дела! В этом смысле он прямо-таки идеальный либерал.
Данный текст — не рецензия на Пайпса, а возражение на тезис (неважно даже, чей), гласящий, что России чуждо понятие собственности и свободы. От Пайпса же не уйти потому что современные российские адепты этого экзотического тезиса особенно обильно черпают его именно у данного автора. Для начала сосредоточимся на собственности, а затем перейдем к законоправию и личным свободам.
Вопрос же о том, можно ли вообще считать профессора Пайпса ученым, обсуждать, так и быть, не станем, хотя его недавняя статья «Бегство от свободы» (Richard Pipes. «Flight from Freedom: What Russians Think and Want», Foreign Affairs, May-June 2004) соблазняет поднять этот вопрос. Обратившись, на свою беду, к современности, Р. Пайпс делает несколько удивительных заявлений. Например: «Всего 3,9 млн российских граждан владеют собственностью, достойной какой-либо заботы». Сегодня в России, по Пайпсу, происходит скачок назад — «к обществу разрозненных, но в целом самостоятельных деревень, существовавших в эпоху Московского царства». Толково, ничего не скажешь. А вот еще замечательный пассаж: «До 1861 года подавляющее большинство жителей России были крепостными». Достаточно хорошо известно, что этот показатель составлял около 28% (22,5 млн освобожденных от крепостной зависимости на 80-миллионное население страны), незнание подобных фактов для профессионального историка — вещь, мягко говоря, авангардная. Сергей Земляной, автор «Русского журнала», имел некоторые основания озаглавить свою заметку о Пайпсе «Невежество как демоническая сила». Столь же выразительно («Памперсы для Пайпса») назвал свою статью в «Новой политике» публицист Алексей Кива, очарованный утверждением маститого русиста о том, что треть россиян, проживающих в сельской местности и маленьких городках, «не знает о том, что советского режима больше не существует» (причем это у Пайпса не метафора, как может кто-то подумать, а прямое утверждение).
Нет, не будем заходить так далеко11, тем более, что для заметок с подобными заголовками мировая русистика предлагает нам куда более яркие мишени. На фоне какого-нибудь Стефана Куртуа профессор Пайпс — просто Геродот. Отнесем статью «Бегство от свободы» на счет почтенного возраста ее автора, разменявшего уже девятый десяток, и всерьез обсудим предпринятую им 30 лет назад попытку ревизии российского исторического пути в той ее части, где речь идет о полноценной и условной собственности, бедности и богатстве, свободе и несвободе.
Полноценная или условная?
Нестыковки гипотезы Пайпса с установленными фактами начинаются с первых веков русской истории. Уже тогда земельным собственником можно было стать через покупку, дарение, мену, наследование, а также явочным порядком на незанятых землях (трудовое и заимочное приобретение права собственности).
Почему Древнерусское государство распалось на отдельные самостоятельные княжества? Как раз потому что сложилось крупное боярское землевладение, по богатству часто не уступающее великокняжескому. Богатое боярство стало главной политической силой процессов распада.
Именно во времена Киевской Руси сформировался такой тип землевладения, как вотчина, она же отчина — т.е. отцовская собственность. Гарантии владельцам вотчин в том, что их древние права на земельную собственность неприкосновенны, специально подтвердил княжеский съезд в Любече в 1097 году. Вотчины просуществовали в общей сложности не менее девяти веков. Вотчинные земли закладывались, перезакладывались, дробились между многочисленными наследниками, продавались, дарились монастырям для посмертного поминания. Были широко распространены «купленные вотчины». С «условными владениями» такого быть не могло.
В княжествах, присоединенных к Московскому, многие крупные землевладельцы были лишены своих вотчин, но не потому, что владели своими вотчинами «условно». Они пострадали как противники московских великих князей. То же самое было обычным делом в Европе — история европейских земельных конфискаций и реквизиций составила бы тома. В одной лишь Ирландии при Кромвеле, да и позже, конфисковывались земли всех, кто косо посмотрел на англичанина. Впрочем, после опричнины конфискации и в России — достаточная редкость.
Условное поместное землевладение появились на седьмом веке русской государственности, после чего просуществовало два с небольшим века, теряя свою «условность» буквально с самого начала. Условное землевладение — не более чем частный случай на фоне более чем тысячелетней традиции собственности в России.
Стремление государства пополнить свое служилое сословие верными людьми и поощрять их верность предоставлением земельного надела, вполне логично. «Предоставлять» можно было по-разному. После присоединения в 1463 году Ярославского княжества к Москве Иван III направил туда дьяка Алексея Полуектова с правом «отписывать» в казну вотчины неслужащих бояр и детей боярских. Но те из них, кто поступали на службу великому князю московскому, сохраняли свое вотчинное землевладение.
Первое упоминание о «поместниках» или «помесчиках» — дворянах, получивших землю «по месту» (службы), встречается в Судебнике 1497 года. На протяжении трех поколений все взрослые и готовые служить лица, не принадлежащие к низшим сословиям, обеспечивались земельными пожалованиями. Поначалу надел «помесчика» действительно не мог быть продан, заложен, а самое главное — против этого и было направлено острие реформы! — не мог быть завещан монастырю. Рост могущества монастырей крайне тревожил монархов, и не только русских. В связи с названными ограничениями такую форму владения и называют условной. Однако поместье переходило по наследству сыну «испомещенного», если тому уже было 15 лет и он не имел препятствий к несению военной службы. При тогдашней многодетности сыновья были практически у всех.
Поместья наследовались и по другим основаниям. Как подчеркивает в своей книге «Власть и собственность в средневековой России» (М., 1985, стр. 93) историк В.Б. Кобрин, «источники свидетельствуют, что поместье было наследственным (если не де-юре, то по крайней мере де-факто) с самого начала» (как ни жаль огорчать Егора Гайдара, уверяющего, что поместья не наследовались).
Пик поместной системы — опричнина (1565-1572), но и тогда поместная система не стала, просто не могла стать, преобладающей в стране. Странно, что Пайпс не упомянул (думаю, по незнанию) про законы Ивана Грозного, направленные как раз на то, чтобы облегчить превращение вотчинных земель в поместные, и, казалось бы, подкрепляющие его (Пайпса) рассуждения. О каких законах речь? Земли для «испомещения» нехватало, и власть пошла на обычные для любой власти хитрости: она попыталась ограничить право завещания вотчины. Ее запретили завещать кому попало, а только прямым или ближайшим боковым родственникам, и только до четвертого колена, «а далее внучат [т.е. правнукам при отсутствии детей и внуков] вотчин не отдавать роду». Вотчинник, не имевший ни детей, ни внуков, ни ближайших боковых родственников (интересно, сколько таких нашлось?), лишался права завещать вотчину жене обычным образом, он мог это сделать только на ее «прожиток».
А может быть, и правильно, что не упомянул. Тщетность подобных крохоборских законов бросается в глаза, их принимают не от хорошей жизни. Уже в семилетие опричнины, одновременно с ростом числа и площади поместий за счет конфискаций земель новгородских и тверских бояр, «обнаруживаются первые признаки упадка поместной системы» (цитата не из какого-то редкого или дискуссионного труда, а из 11-го тома «Советской исторической энциклопедии»12). Ничего удивительного: политическая роль дворянства быстро шла в гору, его старались приручить и задобрить, вследствие чего происходило, не могло не происходить, быстрое юридическое приближение поместья к вотчине.
В своей книге «Государство и эволюция» (она снабжена эпиграфом: «Запад есть Запад, Восток есть Восток», очень тонко) Гайдар, прилежный ученик Пайпса, уверяет, что «земельная собственность в России никогда не воспринималась как вполне легитимная», хотя это опровергается всей русской литературой. О допетровском времени он рассказывает так: «Ростки частной собственности слабы и еле различимы. Вместо приватизации поместий — закрепление условного, поместного землевладения»13.
Это полностью не соответствует действительности. Сразу вслед за Смутным временем вотчинное землевладение возобновляет рост. Утверждение о «слабых» ростках частной собственности выглядит даже забавно на фоне известного случая с патриархом Никоном. В 1656 году патриарх и царь заложили Воскресенский монастырь на реке Истре к западу от Москвы. Замысел состоял в том, чтобы создать уменьшенное подобие Святого Града Иерусалима и Святой Земли Палестины — с холмами Елеон и Фавор, с Иософатовой долиной, ручьем Кедрон, Тивериадским озером, местностями Галилея и Вифания. Именно с Вифанией вышла незадача. Авторитет царя и церкви позволили относительно легко решить вопросы выкупа почти всех необходимых земель. А вот «Вифанию» патриарх был вынужден расположить в менее удобном месте — заупрямился землевладелец Роман Боборыкин. Причем этим дело не кончилось: в 1660 году, едва положение патриарха пошатнулось, Боборыкин вчинил жалобу, что патриарх таки отхватил клин его земли. Тяжба тянулась до 1663 года, о ней узнал царь. Он дважды просил, чтобы Никон «сделался» (заключил сделку примирения) с Боборыкиным, но строптивый Никон отвечал отказом. Если бы в тогдашней России действительно царили нравы, описанные Пайпсом и Гайдаром, то Никон (вплоть до 1667 года — формально второе лицо в государстве) прихлопнул бы соперника как комара. Однако дело кончилось в пользу Боборыкина: спорная земля была отмежевана судом по его «сказке» (показаниям).
Сопоставьте приведенную историю с дилетантскими фантазиями Пайпса (в книге «Россия при старом режиме») о том, будто все земельные владения Русского государства уже в XV и XVI вв. «перешли в полную собственность царя».
О том, что собственность была именно собственностью, а не чем-то другим, лучше всего свидетельствуют судебные дела. Около 1485-1488 гг. Троице-Сергиев монастырь вчинил иск некоему Еське Максимову: он де нарушил межи, ранее установленные судьей Дмитрием Станищевым. Уже цитировавшийся В.Б. Кобрин выделил именно это судебное дело, привлеченный интересной подробностью: судья посчитал показания свидетелей («судных мужей», «людей добрых», «старожильцев») — участников межевания и местных жителей, «знахарей» (т.е. знающих), помнивших старые межи — более ценными для установления истины, чем запись в документе («разъезжей грамоте»). Видимо, сказались отголоски более старой традиции устного оформления земельных сделок. В принципе же, начиная с XV века всякое межевание тщательно описывалось («вверх овражком по мху до зыби, по елем и по березам по грани, да на березу на великую» и т.д.). Судебные дела, во множестве сохранившиеся в архивах, совершенно ясно показывают, что за собственность шла нешуточная борьба — со сроками давности, самозахватами, подкупом свидетелей, экспертизой подписей, с обвинениями судей в том, что они «норовят» (подыгрывают) или «волочат» (затягивают) и прочими хорошо нам сегодня известными атрибутами образа жизни в условиях частной собственности.
Соборное Уложение 1649 года разрешило обмен поместий на вотчины при условии регистрации сделок в Поместном приказе. На пороге петровской эпохи вотчинное землевладение значительно превосходило поместное, да и сама условность поместного землевладения со сменой поколений становилась, если так можно выразиться, все более условной. Иное противоречило бы человеческой сути. А с 1714 года «условность» и вовсе отпала. Многие поколения русских помещиков страшно удивились бы, прочтя книги Р. Пайпса и Е.Т. Гайдара.
По сути, эти авторы описывают то, что должно было происходить в соответствии с их схемой мобилизационного характера экономики России и тотального доминирования государства во всех общественных процессах начиная с Ивана III до Петра I и далее чуть ли не до Николая II (цитирую удивительные, похожие на пародию утверждения Гайдара из «Государства и эволюции»: «До XX века в России практически можно ставить знак равенства между понятиями "земельная собственность" и просто "собственность"», «[Сельский] домохозяин — не собственник, а государственное должностное лицо, работающее под надзором» и так далее). Привел бы еще дюжину подобных выдержек, да не вижу смысла.
Формы земельной собственности утверждались даже там, где их, по идее, просто не могло быть. Например, среди государственных и удельных крестьян Севера. Несмотря на то, что обрабатываемые ими земли считались — и были — государственными, «каждый получивший "по делу" свой участок, мог свободно его продать, заложить, дать в приданое, отдать в церковь или монастырь»14.
Что же касается постулата Р. Пайпса о том, что собственность на городскую недвижимость в России тоже была условной, даже непонятно, с чем его соотнести, к чему прислонить.
Крупные богатства порождали на Руси, как и везде в мире, особую «суверенность» их обладателей. Да и могло ли быть иначе, если они, случалось, бывали спасителями царей и великих князей? В главе VI своего монументального труда «Боярская дума Древней Руси» В.О. Ключевский приводит рассказ (под 1371 годом) нижегородской летописи о «набольшем» нижегородском госте Тарасе Петрове, который выкупил в Орде множество пленников, «всяких чинов людей», и у своего великого князя купил вотчины на реке Сундовике за Кудьмой. Вскоре Тарас Петров превращается в Тарасия Петровича, приобретает фамилию Новосильцев, становится боярином и казначеем великого князя. И никак не скажешь, что незаслуженно: «местнические грамоты рассказывают, что он два раза выкупил из плена своего великого князя Димитрия Константиновича и один раз — великую княгиню».
Какими же огромными деньжищами надо было располагать, чтобы дважды (дважды!) выкупить великого князя из Орды, где с расценками (когда речь шла о персонах такого уровня) не стеснялись? Кажется, никто не изучал летописи удельных княжеств с целью выявления крупных богатств, а жаль. Что касается выкупов пленных, мы к этой теме еще вернемся в главке «Цена человеческой жизни».