61857.fb2
В России исторически сложились формы состязательного процесса, при котором обе стороны имели равные права в предоставлении суду доказательств и в отстаивании своих законных требований. Лишь Петр I именным указом от 21 февраля 1697 года по существу упразднил состязательный процесс, сведя на нет активность сторон в процессе с тем, чтобы главную роль в нем играли судьи. По его мнению, стороны злоупотребляли своими процессуальными правами, и он эти права решительно урезал. Состязательный процесс на многие десятилетия сменяется судом-следствием. Надо ли это понимать как европеизацию?
С другой стороны, в XVIII веке в России появляется понятие о крайней необходимости применительно к незначительным кражам «из крайней голодной нужды». Наказание в таких случаях или совсем не применялось, или умалялось. В Англии, по контрасту, казнь через повешение полагалась за карманную кражу на сумму более шиллинга, за кражу в лавке на сумму более 5 шиллингов, за кражу овцы, за пойманного на помещичьей земле кролика.
В ХVIII веке в России утверждается разноуровневый сословный суд. Характерная подробность: лишить дворянина дворянского звания мог только дворянский суд на основании доказанного преступления. Сословный суд, аналог «суда равных» английского права (это его имел в виду Дизраэли, когда говорил, что существующие в Англии две нации управляются разными законами), был, конечно, тормозом развития страны. Такое положение сохранялось до судебной реформы 1864 года. Тяжбы в судах были долгими (вспомним Гоголя) — даже более долгими, чем современные тяжбы в западных судах. Самые злые изображения дореформенного русского суда, естественно, вышли из-под пера тех, кто сам подвергался судебному преследованию — как, например, А.В. Сухово-Кобылин. Но не забудем, что справедливость победила: Сухово-Кобылин был оправдан.
Пока не появилось Уголовное уложение 1845 года, в распоряжении судьи сплошь и рядом были столь архаичные законы, что ему приходилось, отложив их в сторону, руководствоваться просто здравым смыслом. И что же? Мемуары почему-то не пестрят жалобами на нелепые приговоры. Жаловались на волокиту, взятки, крючкотворство, но эти жалобы стары как мир и универсальны во всем мире: прочтите «Холодный дом» Диккенса, современника Сухово-Кобылина.
Когда Р. Пайпс отважно утверждает: «До судебной реформы Россия не знала независимого судопроизводства», это напоминает реакцию специалиста по анатомии пингвина, которому дали атлас анатомии человека. Почему-то никого не смущают разительные различия между англо-саксонским судом и судами стран, развивавших римское право. Каждая страна торила свой путь и имела на это право.
Реформа 1864 года не принесла судебный рай. На укоренение нового суда ушло лет двадцать, в течение которых только и было разговоров, что он не приживается, что он не для России. Когда же, наконец, всем надоело повторять одно и то же, вдруг выяснилось, что в России очень даже неплохой суд. Но по-настоящему его оценили лишь когда его не стало. Порой одна мимолетная фраза может заключать в себе очень много. «Отношение к русскому правосудию, как к самому справедливому и честному в мире, еще твердо держалось; не сразу можно было осознать, что все коренным образом изменилось, и такое замечательное учреждение, как русский суд — тоже»73, передает мемуаристка потрясение, испытанное ей в 1918 году. Эти слова — напоминание о ясной и непоколебимой уверенности людей ушедшей России в своем суде, уверенности, которая не свалилась с неба, а покоилась на их жизненном опыте.
Русский суд кончился, когда четырьмя декретами между 24 ноября (7 декабря) 1917 года и 30 ноября 1918-го юрист по образованию Ленин отменил, уничтожил весь корпус законов Российской империи («При рассмотрении всех дел народный суд применяет декреты рабоче-крестьянского правительства, а в случае отсутствия соответствующего декрета или неполноты такового — руководствуется социалистическим правосознанием. Ссылки в приговорах и решениях на законы свергнутых правительств воспрещаются»). К сожалению, мало кто осознает, что этот акт — один из самых разрушительных и страшных даже на фоне остальных страшных преступлений большевизма.
Добрые европейские примеры и Россия
В основе представлений, будто все либеральное и гражданское в России проникло через петровское «окно», лежит незнание фактов. Увы, русские предреволюционные интеллигенты выросли на этих представлениях и именно их передали, уже в эмиграции, своим молодым тогда западным ученикам. Концепция, расцветшая в западном россиеведении на почве этих представлений, гласит: Москва вышла из-под ига Золотой Орды преемницей этой орды, свирепым «гарнизонным государством».
А.Л. Янов настаивает, что Москва вышла из-под ордынского ига страной во многих смыслах более продвинутой, чем ее западные соседи. Эта «наследница Золотой Орды» первой в Европе поставила на повестку дня главный вопрос позднего средневековья, церковную реформацию, чья суть — в секуляризации монастырских имуществ. Московский великий князь, как и монархи Дании, Швеции и Англии, опекал еретиков-реформаторов: всем им нужно было отнять земли у монастырей. Но в отличие от монархов Запада, Иван III не преследовал противящихся этому! В его царстве цвела терпимость.
Историк приводит слова уже упоминавшегося Иосифа Волоцкого, вождя российских контрреформаторов: «С тех времен, когда солнце православия воссияло в земле нашей, у нас никогда не бывало такой ереси — в домах, на дорогах, на рынке все, иноки и миряне, с сомнением рассуждают о вере, основываясь не на учении пророков, апостолов и святых отцов, а на словах еретиков, отступников христианства... А от митрополита еретики не выходят из дому, даже спят у него».74
А.Л. Янов обращает наше внимание на то, что слова преподобного Иосифа Волоцкого — прямое свидетельство, живой голос современника. Так и слышно, сколь горячи и массовы были тогда споры — «в домах, на дорогах, на рынке». Похоже это на пустыню деспотизма?
Соратник Иосифа, неистовый Геннадий, архиепископ Новгородский, включил в церковную службу анафему на «обидящие святыя церкви». Все понимали, что священники клянут с амвонов именно царя Ивана. И не разжаловали Геннадия, даже анафему не запретили. В 1480-е иосифляне выпустили трактат «Слово кратко в защиту монастырских имуществ». Авторы поносят царей, которые «закон порушите возможеть». Трактат не был запрещен, ни один волос не упал с головы его авторов.
Продолжу пересказ аргументации А.Л. Янова. Будь в тогдашней Москве «гарнизонное государство», стремились ли бы в нее люди извне? Это было бы подобно массовому бегству из стран Запада в СССР. Литовская Русь конца XV века пребывала в расцвете сил, но из нее бежали, рискуя жизнью, в Москву. Кто требовал выдачи «отъездчиков», кто — совсем как брежневские власти — называл их изменниками («зрадцами»)? Вильна. А кто защищал право человека выбирать страну проживания? Москва.
Будущие русские князья Воротынские, Вяземские, Одоевские, Бельские, Перемышльские, Глинские, Мезецкие — имя им легион — это все удачливые беглецы из Литовской Руси. Были и неудачливые. В 1482-м большие литовские бояре Ольшанский, Оленкович и Бельский собрались «отсести на Москву». Польско-литовский король их опередил: «Ольшанского стял да Оленковича», бежал один Бельский.
Великий князь литовский Александр в 1496-м пенял Ивану III: «Князи Вяземские и Мезецкие наши были слуги, а зрадивши нас присяги свои, и втекли до твоея земли, как то лихие люди, а ко мне бы втекли, от нас не того бы заслужили, как тои зрадцы». Т.е., он головы снял бы «зрадцам» из Москвы, если б «втекли» к нему. Но не к нему «втекали» беглецы.
В Москве королевских «зрадцев» привечали и измены в их побеге не видели. В 1504-м, например, перебежал в Москву Остафей Дашкович со многими дворянами. Литва требовала их высылки, ссылаясь на договор 1503 года. Москва издевательски отвечала, что в договоре речь о выдаче татей и должников, а разве великий пан таков? Напротив, «Остафей же Дашкевич у короля был метной человек и воевода бывал, а лихого имени про него не слыхали никакова... а к нам приехал служить добровольно, не учинив никакой шкоды».
Москва твердо стояла за гражданские права! Раз беглец не учинил «шкоды», не сбежал от уголовного суда или от долгов, он для нее политический эмигрант. Принципиально и даже с либеральным пафосом настаивала она на праве личного выбора75.
Москва и Литва поменялись ролями позже, в царствование Ивана Грозного. Теперь Москва заявляет, что «во всей вселенной, кто беглеца приймает, тот с ним вместе неправ живет». А король Сигизмунд разъясняет царю Ивану, что «таковых людей, которые отчизны оставили, от зловоленья и кровопролитья горла свои уносят», выдавать нельзя.
(Тут А.Л. Янов упрощает: из Литовской Руси перебегали в Русь Московскую и при Иване Грозном, особенно в 1569-84 гг., после Люблинской унии и с началом полонизации в западно-русских землях, когда католичество усилило свой напор на православие.)
Конец «правильного» развития России А.Л. Янов приурочивает к началу Ливонской войны (1558 год). Но спросим у себя: где в тогдашней Западной Европе развитие было правильным, где был либеральный и конституционный образец для подражания? В Англии жгла на кострах своих врагов Мария Кровавая, «Звездная палата» без устали отправляла на плаху и виселицу врагов абсолютистского строя; император «Священной Римской империи» Карл V (сын Хуаны Безумной) ввел инквизицию в Голландии, нагромоздил горы трупов в борьбе за всемирную католическую монархию и издал неслыханный по жестокости кодекс «Каролина» (рядом с ним русский «Судебник» 1550 года — образец евангельской кротости); во Франции крепчал абсолютизм, а ее король Генрих II полностью истощил страну в попытках завоевать Северную Италию; Филипп II Испанский объявил свое королевство банкротом и, чтобы отвлечься от денежных дум, поджаривал еретиков.
Вопрос о том, каким европейским примерам надлежало следовать России, а она, неразумная, не следовала, очень интересен. Все тот же Пайпс (и, разумеется, не он один) дает понять, что Россия, вместо этого, следовала восточным образцам, поскольку торговала больше с Востоком, чем с Западом (доказательства и расчеты не приводятся), вот и набралась азиатчины (политкорректный Е.Т. Гайдар употребляет другой термин — «татарщина»). Возможно, вплоть до середины ушедшего века еще было допустимо считать подобные объяснения достаточными (да и то лишь на самом глухом Западе), но с тех пор многое переменилось. Если Маркс бесхитростно ставил знак равенства между азиатским и плохим76, то сегодняшнего автора непременно спросят, что он имеет в виду. Историки во всем мире давно перешагнули и забыли невежественное марксово положение об «азиатском способе производства».
Взгляд на «Восток» как на нечто единообразно-деспотическое давно уже неприличен. Можно ли одной краской «деспотизма» мазать Китай, Индию, Японию, персов, арабов? А как быть с военно-феодальными демократиями, общинными демократиями кочевников, выборными организациями жителей орошаемых земель? Выше уже говорилось, что если бы княжества Руси действительно восприняли золотоордынские традиции, мы были бы вправе искать в русской политической практике после XIII века следы влияния Великой Ясы, весьма толерантного свода законов Чингиз-хана. Хорошо ли, плохо ли, но таковых не обнаруживается.
Разве в Европе параллельно с парламентаризмом не развивалось и не совершенствовалось абсолютистское полицейское государство? И коль скоро мы не ставим под сомнение европейские влияния на Россию, то вправе ли мы не замечать воздействие абсолютистских примеров? Ведь Петр I был младшим современником Людовика XIV.
Задним числом легко говорить: последователям Петра следовало из всех европейских примеров взять за образец для подражания Англию. Но разве не естественно, что, скажем, Екатерине II была ближе Пруссия, были ближе абсолютистские княжества ее родной Германии?
Кстати, каковы были порядки в Пруссии при современнике Екатерины, Фридрихе II, «короле-философе»? Тяготы крепостничества только усиливались, барщина становилась все тяжелее77. Часть беднейших крестьян переведена на положение дворовых, они полностью отдают свой труд помещику за предоставление скудной месячины (т.е. еды и, при необходимости, одежды). Сгон крестьян с земли принимает все более широкие размеры. Вводится крайне придирчивая паспортная система, фактически запрещен выезд прусских подданных за границу, мелочная опека государства, которой они подвергаются, переходит всякую меру. Цензура свирепа. В мануфактурах практикуется принудительный труд бродяг, нищих и преступников, зато применение машин Фридрих запрещал. Однако люди XVIII века находили все это нормальным, а Фридриха ласково называли Великим.
Почему так уж ярок должен был быть для России пример парламентской Англии? Надо было обладать необыкновенным политическим чутьем, чтобы уже тогда разглядеть потенциал этой модели. Да и сама Англия, чья доля в мировом промышленном производстве составляла в 1750 году всего 1,9% (для сравнения: доля России равнялась 5%, Франции — 4%, германских государств в сумме — 2,9%, Австрии — 2,9%, английских колоний в Северной Америке, т.е. будущих США — 0,1%)78, олицетворяла ли она тогда сколько-нибудь серьезный экономический, военный или социальный успех, который заставлял бы как-то особо пристально к ней присматриваться?
Английский парламентаризм — превосходное изобретение, но его достоинства стали привлекать серьезный интерес, а не просто любопытство, внешнего мира лишь в следующем, XIX веке, а бесспорными признаны едва ли не на пороге Первой мировой войны. Кто мог их провидеть за сто или двести лет? А за триста? Что могло в 1610 году послужить образцом для Михаила Салтыкова и Боярской Думы? Менее всего английская модель. В это время на английском престоле сидел Яков I, беспощадный гонитель пуритан, который произвольно вводил налоги и принудительные займы, раздавал монопольные патенты, по семь лет не созывал парламент и даже сочинил небольшой трактат о том, что парламент вообще не нужен. Речь об этом у нас уже шла выше.
Салтыков видел более убедительные образцы. Посол в Польше в 1601-02 гг, он имел перед глазами пример польской «Посольской избы» — палаты депутатов, не давшей возникнуть в Польше абсолютизму79. Боюсь, правда, это не совсем то «западное влияние», которое обычно имеют в виду. Добрый пример Салтыков мог найти в устройстве чешского сейма, отлично уравновешивавшего интересы городов, панства и витязей (рыцарства) и успешно противостоявшего (опять-таки) абсолютизму — сейм не раз окорачивал произвол Габсбургов. Увы, в 1620 году чешские сословия были разбиты при Белой Горе баварцами, которые поработили Чехию, прервав, быть может, самый удачно развивавшийся парламентаризм своего времени. Хорошее «западное влияние», правда?
Год смерти Салтыкова неизвестен, так что, возможно, он дожил до разгона английского парламента в 1629 году. Современникам этот разгон представлялся окончательным.
Представлять «Запад» как нечто цельное, непротиворечивое и всегда устремленное к совершенству — детская наивность. Разве политическая традиция Европы не ведала склонности к неприкрытой тирании? Sic volo, sic jubeo, sit pro ratione voluntas (так хочу, так велю, вместо доводов — моя воля) — этот принцип пришел не из Персии, не из Аравии, не из Китая. Разве Римская церковь не выказала самый жестковыйный ригоризм, провозгласив принцип (обошедшийся в миллионы жизней): «Римская церковь никогда не ошибалась, она, согласно свидетельству Писания, вечно будет непогрешимой»?
Качество жизни — составная часть свободы
Европа подарила человечеству целый ряд мыслителей, напористо внушавших — и многим внушивших, — что только те страны, откуда они родом («передовые», «прогрессивные»), развиваются правильным образом и должны ставиться в пример прочим — «отсталым» и (или) «реакционным». Пример, видимо, недостижимый, поскольку отсталые нации прожили Средние века и Новое время не должным образом, и потому отстали навек.
Эти донаучные представления дожили до наших дней. Их отголоском является, например, призыв к «возвращению России на большак мировой цивилизации». Нет такого большака. Даже школьникам уже как-то неловко объяснять, что у каждой страны свой «большак» — если уж мы допускаем метафору пути (хотя она еще мало кого не сбила с толку).
Западная модель развития (допустим, что несмотря на разнообразие исторических судеб отдельно взятых западноевропейских стран, ее усредненный алгоритм поддается вычислению) подготовила переход к эффективной демократии, либеральной экономике, «гражданскому обществу», соблюдению основных прав и свобод. Но этот переход произошел, по большому счету, только за ХХ век, после череды мучительных, невыносимых (хотя и успешно идеализированных) столетий.
Если подразумеваемая цель общественного развития всякой страны состоит в том, чтобы в ее населении на каждый данный исторический момент была как можно выше доля людей, имеющих удовлетворительные для своего времени жизненные стандарты (не будем говорить «счастливых»), можно ли признать путь Запада блистательным? Увы, никак нельзя.
Опрос былых поколений произвести невозможно, но есть интегральный способ судить о «качестве жизни» народа на протяжении истории — не высших слоев, а именно народа. Это данные демографической статистики. Возьмем три века, предшествовавших Промышленной революции, время, когда крестьяне во всех без исключения странах составляли подавляющее большинство, «планирование семьи» было неведомо, женщины рожали столько детей, сколько Бог пошлет, а ограничителями роста населения были болезни и моровые язвы, младенческая смертность, голод, войны, непосильный труд, винопитие, неразвитая гигиена, стрессы, общая тяжесть жизни. Если сегодня высокий прирост населения отличает самые неблагополучные страны, тогда все обстояло наоборот.
Дожившие до работоспособности дети были единственным видом социальной защиты родителей и младших членов семьи. Чем благополучнее была жизнь в той или иной стране, тем больше детей в ней доживали до брачного возраста и тем выше был прирост населения. Тем более интересную картину приоткрывают цифры. А именно, что между 1500 и 1796 годами число только великороссов выросло в 4 раза (с 5 до 20 млн), тогда как французов — лишь на 80% (с 15,5 до 28 млн), а итальянцев — на 64% (с 11 до 17 млн)80. Вот и делайте выводы.
То есть, совершенно очевидно, что при всех возможных (и законных) оговорках, качество жизни простых людей Руси-России, по крайней мере до Промышленной революции, было выше, чем в странах Запада. Больше было и возможностей вырваться, пусть и с опасностью для себя, из тисков социального контроля. Наличие такого рода отдушин обусловило постепенное заселение «украинных» земель вокруг ядра Русского государства. А вот, например, для английского народа, доведенного до крайности «огораживаниями» и «кровавыми законами», подобная возможность впервые открылась лишь в XVII веке, с началом заселения колоний.
Важным фактором качества русской жизни издавна было обилие праздников, церковных и народных. Досуг — составная часть свободы. Церковные праздники делились на «великие» (в том числе 12 главных) с рядом «предпразднеств» и «попразднеств», «средние» и «малые» («меньшие малые» и «большие малые»). Манифест Павла Первого от 5 апреля 1797 года прямо запретил помещикам привлекать крестьян к работе в воскресные и праздничные дни.
Многие праздники были непереходящими, т.е. жестко приуроченными к определенному дню. Храмовые праздники (одноименные с храмом) бывали «престольные», «съезжие» и «гулевые». Конечно, праздновали память далеко не всех святых и событий Нового Завета, иначе не осталось бы ни одного рабочего дня. Тем не менее, в году набиралось под полторы сотни праздничных дней, из которых 52 падали, правда, на воскресенья. Кануны некоторых (не всех) праздников считались полупраздниками, так что работали полдня. Общими «вакациями» в государстве были Масленица, Светлая неделя и две Рождественские недели. Были и светские праздники — день Нового года и 8-9 «царских» дней: дни рождения и тезоименитств царя, царицы, наследника и вдовствующей государыни (если была жива), а также день восшествия царя на престол и день его коронования, а при Николае II — еще и день чудесного спасения августейшей семьи, 17 октября по старому стилю.
Крестьянам и иному простому люду (кроме фабричного) немало досуга добавляли народные праздники вроде вешнего и осеннего Егориев, Ивана Купалы, Ильи Пророка, Семика, Красной горки, Русальной недели, Веснянки, Родительского дня. Порой они накладывались на второстепенные церковные, не празднуемые государством праздники. И, наконец, в любой местности праздновалась память особо чтимых местных святых и блаженных. Сколько это добавляло дней, сказать трудно, но так или иначе досуга у простых людей (мать семейства не в счет; ее работа не кончалась никогда — дети, скотина, уборка, готовка, стирка) было много больше, чем у связанных службой «непростых», и здесь скорее господа понемногу стали следовать за мужиками, чем наоборот. Была, конечно, и противоположная тенденция. Поскольку праздники съедали чуть ли не половину годового рабочего времени и способствовали пьянству, власти и церковь стремились сократить их количество. К концу прошлого века число официально праздничных, неприсутственных дней в году в России было сведено к 98, но наших крестьян это затрагивало мало (для сравнения, в Австро-Венгрии неприсутственных дней осталось только 53 — т.е. воскресенья плюс еще один день).
Любовь к досугу и увеселениям на Руси четко выражена на протяжении всей ее письменной истории. Описание того, как развлекались жители Пскова пятьсот лет назад, в 1505 году, кажется до странности знакомым сегодняшнему читателю: «Весь город поднимался; мужчины, женщины, молодые и старые, наряжались и собирались на игрище... начиналось, по выражению современника, ногам скакание, хребтам вихляние... происходило много соблазнительного по поводу сближения молодых людей обоих полов».81 Церковь старалась умерить веселый нрав народа и в киевские, и во владимиро-суздальские, и в московские времена. В петербургский период у нее уже не было прежней силы. В 1743 Синод обращается в Сенат с ходатайством о запрете «скачек, ристаний, плясок, кулачного боя и других бесчинств», но получает ответ: «подобные общие забавы... служат для народного полирования, а не для какого безобразия».
«Склонность к веселостям народа здешней губернии, — сказано в «Топографическом описании Владимирской губернии за 1784 год», — весьма видна из того, что они не только в торжествуемые ими праздники при пляске и пении с своими родственниками и друзьями по целой неделе и более (! — А.Г.) гуляют, но и в воскресные летние дни». Другое описание, другая губерния, Тульская: «Поселяне сей губернии нрава веселого и в обхождении своем любят шутки. Пение и пляски любимое ими препровождение времени».
Народные игры (помните некрасовское: «в игре ее конный не словит...»?) и развлечения часто отличала замысловатость, приготовления к ним требовали времени. В Костромской губернии, «в больших вотчинах в Сыропустное воскресенье сбирается съезд из нескольких сот (! — А.Г.) лошадей» со всадниками, ряжеными в соломенные кафтаны и колпаки82. Весьма сложной (наездник прорывался к снежной крепости через препятствия), требовавшей долгой подготовки была изображенная Суриковым забава «взятие снежного городка».
Описания народной русской жизни более близких к нам времен — конца XIX-начала XX вв. (такие, как большая книга «Народная Русь» А.А. Коринфского, М., 1995, впервые вышедшая в 1901 году) — также переполнены свидетельствами о праздниках и увеселениях.
Досуг в России весьма ценили и городские жители. У них эта черта породила около трехсот лет назад такое сугубо русское явление, как дачная жизнь — явление, постепенно ставшее воистину массовым. В Европе нечто подобное стало появляться лишь в последние десятилетия ХХ века. По контрасту, протестантская Европа и Америка между XVII веком и Первой мировой войной отдыхали мало. Воскресенье посвящалось церкви и домашним делам, отпуск был еще в диковину. Отдыхал тонкий слой богатых бездельников. Реформация почти исключила отдых из программы жизни, чем немало содействовала экономическому рывку Запада. На появление в России дачной жизни в столь далекие времена можно смотреть и как на опережающий социальный прорыв, и как на пример того, насколько нации опасно расслабляться до построения основ изобилия. Верны обе точки зрения.
Почти для любого русского свободное время — это время свободы. Свободное — значит, проводимое в свое удовольствие, не занятое делами, принадлежащее только мне, вырванное из будней и так далее. Определение можно менять, неизменно лишь подлежащее «время». Время ощущается как высшая ценность. Нельзя выкупить обратно скверно потраченный день. Вот почему мотивация к труду во внеурочное время даже за хорошее вознаграждение срабатывает у нас не во всех тех случаях, когда она безусловно срабатывает на Западе. Другими словами, с любовью к свободе прямо связан один наш важный недостаток: у нас сравнительно мало трудоголиков. Но может быть это не такой уж недостаток.
Качество жизни в России по некоторым важным параметрам и сегодня выше, чем на Западе, несмотря на отставание в уровне материальных благ. Наши горожане (сельских жителей сравнивать труднее) гораздо меньше невротизированы. Массовая потребность западных людей в психоаналитиках обычно вызывает у нашего человека веселое изумление. Сколько же они вынуждены в себе подавлять и зажимать, если могут приоткрыться только врачу?