61869.fb2 Третья версия. Еще раз о последних днях Марины Цветаевой - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Третья версия. Еще раз о последних днях Марины Цветаевой - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

— Что — все? — спросила я.

— Вообще — все! — Она описала в воздухе широкий круг своим странным на руку надетым мешочком. — Ну, например, Россия!

— Немцы?

— Да, и немцы”[14].

Остановлюсь еще раз, чтобы расслышать это: “и немцы”.

Я переспрашивала Лидию Корнеевну об этих фразах. Так они ей помнятся, так записаны тогда, так звучали в ушах: “И немцы”, “Ну, например, Россия”... Из чего достаточно ясно, что не в одних только немцах и даже не только в России дело. Рискну досказать.

В глазах Цветаевой происходящая вокруг катастрофа превышает кошмар войны. Надвигается, поглощая и Россию, бедствие глобального масштаба. Темные силы мира воплотились в “нелюдей”, и в их руках — абсолютная власть и сила, безжалостная к человеку. Туча гитлеровской армии, поглощающая русские земли, — только один из ликов торжествующего зла...

Мне кажется, именно об этом говорит Марина Ивановна 26 августа 1941 года, за четыре дня до своей гибели. Говорит единственному человеку, встреченному после отъезда из Москвы, в котором она угадывает сразу ту редкую породу людей, к которой принадлежит сама. Она говорит наконец собственным голосом, без оглядки. Потому что это ее голос, ее подход к происходящему, ее масштаб оценок. Еще в те дни, когда чуть ли не в одночасье фашистские войска поглотили Чехословакию, Цветаева уже выразила в поэтическом слове трагедийное мироощущение современника. В цикле “Стихи к Чехии” эти строки потрясают редкостной мощью личного чувства, соединенной с даром укрупненного видения вещей и событий: “Отказываюсь — быть. / В Бедламе нелюдей / Отказываюсь — жить. / С волками площадей / Отказываюсь — выть. / С акулами равнин / Отказываюсь плыть — / Вниз — по теченью спин. / Не надо мне ни дыр / Ушных, ни вещих глаз. / На твой безумный мир / Ответ один — отказ...”

А ведь то была всего лишь весна 1939 года. Правда, уже пробили удары колокола в судьбе самой Цветаевой. Год назад уехала из Франции в Москву ее дочь, полгода назад тайно, спасаясь от полиции, бежал туда же муж. Они были пока на свободе, но, по сути, уже наколоты, как бабочки на булавках. Когда осенью тридцать девятого их арестовали, Цветаева не тешила себя иллюзиями о случайной ошибке, как многие другие. Она воспринимала скорее как ошибку собственную свободу. И свободу тех, с кем она еще встречалась.

Трагедийное напряжение эпохи было все 30-е годы не вовне, но внутри ее собственного дома. Между тем она начисто лишена была спасительного свойства обыкновенных людей: приспособляться к непереносимому. Хлопотать, как-то перебиваться, обустраиваться, выживать хотя бы и у подножия вулкана. Она пыталась что-то делать и даже вдруг проявляла неожиданную предусмотрительность (вроде писем Чагина, например, вывезенных из Москвы). Но она не могла стать другой, если бы и хотела.

Она не могла перестать слышать то, что слышала. Ощущать и переживать все так, как ощущала и переживала всю свою жизнь — с безмерной, разрывающей сердце остротой.

“В Вас ударяют все молнии... а Вы должны жить...” — писала она семнадцать лет назад, почти что в другой жизни, Борису Пастернаку[15]. К красотам метафор ради самих красот она никогда не прибегала. Тем более обращаясь к собрату по призванию. Ведь писала она ему о том, что знакомо ему было не хуже, чем ей: о природе истинного поэта. Наоборот, можно быть уверенным, что подбирала она наиболее точные слова, чтобы он сразу мог узнать это состояние. В вас ударяют все молнии. А вы должны жить... Так, во всяком случае, было с ней самой.

Но если уже в тридцать восьмом она столь внятно слышала поступь гибели и так непереносимо было для нее переживание невольной сопричастности к подлости, предательству и насилию, разлившимся в мире, — что же теперь? Пепел погибших стучал в ее сердце, как и страдания обреченных на смерть и муку. Похоже, что последние остатки надежды на то, что мир еще как-нибудь выкарабкается из морока, погасли для нее 22 июня 1941 года.

Жить, дышать, продолжать делать ежедневные усилия — на это у нее оставалось все меньше сил. Гибнет мир. Зло застилает весь горизонт. Временами она ощущала это с такой явственной силой, что, очнувшись, готова была приписать болезни.

Чуковская приводит Марину Ивановну к своим новым друзьям Шнейдерам. Она и сама познакомилась с ними совсем недавно, по дороге в Чистополь. Нежданную гостью встречают с теплым радушием. Выясняется, что здесь знают и любят ее стихи и искренне рады ей самой. После чая и разговоров Цветаева читает “Тоску по родине”. Но не дочитывает до “куста рябины” в конце, обрывает раньше. И в стихотворении остается лишь отречение, сплошная боль оставленности — без намека на смягчение сердца нежностью к родной земле.

Ее просят прочесть “Стихи к Блоку”, она отмахивается: “старье!”. Она хочет читать только то, что и сегодня еще звучит в душе. Ни Шнейдеры, ни Чуков-ская не знают ее таланта в расцвете, все их восхищение — перед той, молодой, почти что начинающей, от которой она так давно и далеко ушла. И Марина Ивановна обещает попозже, этим же вечером, непременно прочесть им “Поэму воздуха”.

Кажется, она немного отстранилась от ужаса, который носит в себе. Попав в живую атмосферу милого дома, она распрямляется. Чуковская пишет: “Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щеки обретали цвет. Глаза из желтых превращались в зеленые. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица. <...> С каждой минутой она становилась моложе...”[16]

Четыре дня отделили это чаепитие у Шнейдеров от рокового дня в Елабуге.

Я спрашивала у Лидии Корнеевны: а как же версия о психическом надломе, почти что душевной болезни? Чуковская в ответ энергично протестует. Подавленность, бесконечная усталость, с трудом заглушаемое отчаяние — да, это в ней было. Но когда она говорила, от нее исходила сила, энергия как бы даже вопреки смыслу произносимых ею слов. Конечно, у нее были на исходе силы, душевные и физические, — но это совсем другой вопрос.

И ведь этим же вечером она собиралась прочесть наизусть “Поэму воздуха” — одно из самых сложных своих произведений...

Итак, после благоприятного решения чистопольских властей Марина Ивановна проводит несколько часов в баюкающей дружеской обстановке. Ее выслушивают с неподдельным интересом, о чем бы она ни заговорила, ей предлагают конкретную помощь: обед и ночлег сегодня, а завтра — совместные поиски жилья. И Цветаева, конечно, чувствует, что этим людям можно довериться, хотя еще несколько часов назад она их не знала...

Но потом она спохватилась. Оказывается, у нее назначена встреча. С кем? Где? По воспоминаниям Чуковской, Марина Ивановна сказала Шнейдерам (сама Лидия Корнеевна в это время ненадолго вышла), что ее ждут в гостинице. Но в рассказе Татьяны Алексеевны Евтеевой, спустя несколько десятилетий, была иная версия: Цветаева будто бы сказала, что пойдет к Асееву. И вернется обратно к восьми часам. Но не вернулась.

Слово “гостиница” может насторожить, потому что в те давние времена свидания в гостиницах любили назначать чиновники из органов. В данном случае, однако, в это не верится. В Чистополь Цветаева только что приехала — и кто бы успел разыскать ее здесь и назначить это официальное свидание? В Елабуге ее “достать” было несравненно проще... Скорее всего гостиницей Марина Ивановна назвала то самое общежитие, где она ночевала.

И там она действительно появилась, но уже поздним вечером, усталая, измученная. Еще подробность (разысканная Белкиной): у нее сильно болели ноги. Согрели воду, и в комнате, где жила Жанна Гаузнер и семья Натальи Соколовой, Марина Ивановна сидела на скамеечке, опустив ноги в таз и низко склонив голову...

Где она была в промежутке? Почему так устала? Отчего не вернулась к Шнейдерам? В последнем, впрочем, нет ничего особенно странного: не для того она покинула в Елабуге сына, с которым впервые, кажется, была в разлуке, чтобы читать стихи и вести общие разговоры в милом интеллигентном семействе.

Возможно, и в самом деле Цветаева еще раз зашла к Асееву. Это выглядело бы естественно: прийти, чтобы поблагодарить и сообщить о результативности его, асеевского, заступничества. И именно теперь, когда главное препятствие уже устранено, поговорить, скажем, о возможностях заработка в Чистополе. Или — о том, другом... если все-таки существовал предмет этого другого. Может быть, накануне такой разговор не получился и она надеялась, что теперь обстоятельства будут более благоприятны? Не потому ли она и оставалась мрачной, что та тень продолжала над ней висеть?

Но этого мы не знаем и не узнаем, по-видимому, уже никогда. Если только Николай Николаевич не поделился воспоминаниями с кем-либо вне своего семейного круга. В этом случае тема может когда-нибудь всплыть на поверхность, потеряв уже, правда, почти все градусы достоверности.

С достоверностью известно другое: дочь Цветаевой Ариадна Сергеевна до конца своей жизни белела при упоминании имени Асеева.

В письме ее к Пастернаку от 1 октября 1956 года мы находим беспощадные строки: “Эти имена, — пишет она об именах Цветаевой и Асеева, — соединимы только, как имена Каина и Авеля, Моцарта и Сальери. <...> Для меня Асеев — не поэт, не человек, не враг, не предатель — он убийца, а это убийство — похуже Дантесова”[17].

Резкость суждений и категоричность оценок (под влиянием известия, вызвавшего ее доверие) — черта, увы, характерная для дочери Цветаевой. Но нащупать объективную позицию в таком вопросе, как самоубийство матери, ей было, разумеется, нелегко. Подробности последних дней Марины Ивановны дочь знала, с одной стороны, из дневника брата (с которым она так больше и не увиделась, расставшись в августе 1939 года: к моменту освобождения сестры из лагерей Георгий был уже убит на войне). С другой стороны, Ариадна Сергеевна сообщала в письме к В. Н. Орлову двадцать четыре года спустя после гибели матери (31 августа 1965 года): “В короткий перерыв между лагерем и ссылкой я успела связаться с людьми, бывшими в то время в Елабуге, и записала с их слов то, что они тогда — всего 6 лет спустя — хорошо помнили”[18].

Однако, несмотря на короткий срок, отделивший воспоминания от трагического события 1941 года, в рассказах, которые записала дочь Цветаевой, многое оказалось попросту неверным — из-за огрехов памяти вспоминавших. Что касается роли Асеева в те дни, здесь существенно то, на чем сходятся почти все, кто жил тогда в Чистополе: после известия о гибели Цветаевой именно Асеева молва винила в равнодушии и черствости. Не помог, не ободрил, не уговорил... Но ведь помог?

Асеев знал об отношении к нему дочери Цветаевой, о ее непримиримом непрощении. Известно теперь и другое: Николай Николаевич сам в глубине собственного сердца не прощал себе вины перед Мариной Ивановной. Знать бы, какой именно... Он вовсе не был закоренелым злодеем, он был только равнодушен в те дни и труслив. И еще: он очень не любил раздражать свою властную, лишенную всяких сантиментов жену. Вот этих-то качеств оказалось достаточно, чтобы Цветаева отчетливо ощутила пустоту в последней точке надежды. Пустоту — вместо опоры.

Что у Асеева совесть была перед Мариной Ивановной нечиста, подтверждает рассказ Надежды Павлович, приведенный в книге Белкиной.

Павлович случайно встретилась (незадолго до его смерти) с Николаем Николаевичем в латышском местечке Дзинтари. Она увидела его в маленькой церквушке неподалеку от находившегося там писательского Дома творчества. Он молился и плакал, стоя на коленях. А потом признался Павлович в том, что его так мучило. Он очень виноват перед Мариной, очень во многом виноват... Так, без всяких иных подробностей, передала смысл его покаяния Павлович в 1979 году, стоя уже сама на пороге смерти. Но в признании Асеева скорее всего подробностей не было...

Итак, последний ночлег Цветаевой в Чистополе — в том же общежитии. Утром 27 августа Цветаева уже снова на пристани. Здесь в ожидании парохода, идущего в Елабугу, она успевает поговорить немного с Елизаветой Лойтер. Та едет в обратную сторону. И вот еще один важный штрих для наших размышлений: Марину Ивановну, вспоминала Лойтер, совсем не радовала перспектива переезда в Чистополь. Она была расстроена и удручена.

Но чем же?..

Цветаева вернулась в Елабугу — в дневнике Мура об этом сообщается в записи от 28 августа. Фраза из письма Сикорской Ариадне Сергеевне: “она вернулась такая окрыленная и обнадеженная” — не может иметь для нас веса, ибо не основана на личной памяти автора. Сикорская в эти дни в Елабуге не была. В рассказе же хозяйки елабужского дома Бродельщиковой, записанном в 1964 году Р. А. Мустафиным, сказано иначе: приехала Марина Ивановна подавленная, поникшая. И это больше согласуется с остальными свидетельствами.

Но на следующий день после возвращения матери в дневнике Мура появляется запись о том, что решение принято: завтра, то есть 30-го, они переезжают в Чистополь! Решение кажется слишком уж стремительным. Но легко догадаться, что сам Мур страстно хотел уехать из Елабуги как можно скорее. Какие бы отрезвляющие подробности ни рассказала о Чистополе Марина Ивановна, сын уверен был, что хуже елабужской дыры ничего уже быть не может. Впрочем, хотел он больше всего вернуться в Москву, а не ехать в какой-то другой город. Но и еще одно обстоятельство заставляло торопиться: сентябрь подступил вплотную, пора было определяться в школу...

Слух о том, что постояльцы Бродельщиковых собираются куда-то переезжать, распространился скорее всего в те дни, когда Цветаева ездила в Чистополь. Но возможно, и еще раньше: вспомним свидетельство А. И. Сизова.

И вот в доме на улице Ворошилова появляется юная Нина Броведовская. Она только что приехала из того же Чистополя. Возможно даже, что ехали они с Цветаевой на одном и том же пароходе. Нина была из Пскова, в Чистополе они с матерью оказались случайно, и им там очень не понравилось. Самостоятельная и энергичная, Нина отправилась в недалекую Елабугу — оглядеться и поискать жилье, если там покажется лучше. Сразу по приезде ей назвали адрес Бродельщиковых. Там, сказали ей, еще живет какая-то эвакуированная учительница, но собирается оттуда съезжать, что-то ее не устраивает. Фамилию хозяев Нина запомнила (правда, неточно — как Бродельниковых) из-за того, что она перекликалась немного с ее собственной: Броведовская. Запомнила она и дату своего приезда в Елабугу — 28 августа. Это был день рождения ее двоюродного брата, и Нина отправила уже из Елабуги письмо матери, напоминая ей, как ровно год назад брат приезжал к ним в Псков и они его поздравляли.

В доме Бродельщиковых Нина застала как раз “учительницу”, больше никого не было. Судя по ряду деталей, которые можно высчитать, это было 29 или 30 августа.

Беседу с Ниной Георгиевной Молчанюк, урожденной Броведовской, записывали в разное время Л. Г. Трубицына из Набережных Челнов, много лет занимающаяся сбором материалов о последних днях Цветаевой, Лилит Козлова из Ульяновска, автор нескольких книг, посвященных Цветаевой; известно также, что беседовала Молчанюк и с Анастасией Ивановной Цветаевой, и с сотрудниками Музея изобразительных искусств в Москве. Существует собственноручное письмо Молчанюк, адресованное сотруднице музея А. А. Демской, с подробным рассказом о той давней встрече.

Разночтений в записях почти нет, но, чтобы не упустить важных подробностей, изложу “сводный” вариант.

Итак, когда Нина пришла в указанный дом, ее встретила как раз та квартирантка, которую назвали почему-то учительницей. Имени ее Нина, естественно, не спросила. Одета “учительница” была странно: на ней было что-то вроде фланелевого халата, а ноги укутаны в какие-то толстые обмотки. Эти укутанные ноги наталкивают на мысль, что горячую ножную ванну принимала Цветаева в канун отъезда из Чистополя не от простой усталости. Боли в ногах, видимо, продолжались. И кстати, в записи Мустафина Бродельщикова также вспоминает, что Марина Ивановна в самые последние дни (видимо, после возвращения из Чистополя) болела, лежала, потому и на расчистку аэродрома 31 августа вместе со всеми пойти не могла, а ведь все должны были идти в тот день: и местные, и эвакуированные.

Отвечая на вопрос неожиданно появившейся девушки, “учительница” подтвердила, что они с сыном действительно собираются отсюда уезжать. Назван был Чистополь — город, где у них есть друзья: “они помогут нам устроиться”. И тут выяснилось, что сама Нина только что из Чистополя. Она рассказала, что им с матерью не удалось там найти ни жилья, ни работы, что для Нины главное — устроить мать, потому что сама она непременно уйдет на фронт: она уже успела окончить фельдшерские курсы.

Цветаева пытается отговорить свою юную собеседницу от этих планов. В Елабуге, по ее словам, жить невозможно, здесь “ужасные люди”, да и во всех отношениях здесь гораздо хуже, труднее, чем в Чистополе. И фронт — это не для девочки. Война — это грязь и ужас, это настоящий ад, и смерть на фронте — еще не самое страшное из того, что может случиться.

— Тем более, — добавила она, — что у вас есть мама. У меня — сын, он тоже все время куда-нибудь рвется. Он вот хочет вернуться в Москву, это мой родной город, но сейчас я его ненавижу... Вы счастливая, у вас есть мама. Берегите ее. А я одна...

— Но ведь у вас сын? — возразила Нина с недоумением.

— Это совсем другое, — был ответ. — Важно, чтобы рядом был кто-то старше вас — или тот, с кем вы вместе росли, с кем связывают общие воспоминания. Когда теряешь таких людей, уже некому сказать: “А помнишь?..” Это все равно что утратить свое прошлое, — еще страшнее, чем умереть.

Слова эти тогда же поразили Нину, как поразила ее и какая-то особенная интеллигентная речь женщины, так не вязавшаяся с ее затрапезной одеждой. Отметим, что в этой беседе Цветаева уравновешенная, спокойная, даже, пожалуй, рассудительная. Но и тема войны и беспредельного одиночества обнаруживает кровоточащую рану.