61873.fb2
Родился я на станции Дебальцево — в десять часов утра шестого января 1898 года. На неделю раньше срока. Это было так. На последнем месяце беременности мать выходила из вагона, и её ударил в живот острым углом сундука какой-то пассажир. Он сделал это не нарочно. Но мне от этого было не легче. Очевидно, он ударил меня в левую половину головы, и поэтому я родился преждевременно.
Мать, увидя мою чёрную головку, крикнула: «Чёрт!» — и потеряла сознание. Моя мать была очень легкомысленна и романтична. На последнем месяце беременности она бегала, перепрыгивала через плетни, и вообще было почти незаметно, что она скоро станет матерью. По происхождению (по мужской линии) она — сербиянка, хотя фамилия её Локотош, что по-венгерски значит — «слесарь». Очевидно, у матери была и венгерская кровь. По женской линии она происходила из евреев и украинцев.
Отец мой по происхождению (мужская линия) француз, — правильно его фамилия «Соссюр», даже с приставкой «де». Пономаренко Пантелеймон Кондратьевич, читавший начало этого романа, сказал мне, что никакой я не француз и что правильно моя фамилия не «Соссюр», а «Сюсюра» (и откуда он это взял, ведь действительно в документах нашего бывшего волостного правления я записан на фамилию «Сюсюра»), что у него был друг его батрацкой юности, казак с кубанской станции Брюховецкая Сюсюра и что на этой станции почти половина Сюсюр.
Но мой дед подписывался — «Соссюр» и говорил, что нашу фамилию украинизировали писари. Возможно, так оно и было. Очевидно, мой предок — почему-то мне кажется, что он с юга Франции, из Прованса, — попал в Запорожскую Сечь, где писари и записали его «Сюсюрой».
Мои родственники, обыкновенные селяне и рабочие, говорят: «Мы — французы».
А откуда они это знают?
По женской линии отец был карачаевец и украинец по мужской — украинец. Он носил эспаньолку, а на подбородке у него волосы не росли. Усы же были длинные, казацкие, запорожские усы! Задумчивые светло-карие глаза, то нежные, то суровые, орлиный нос, высокий лоб, тонкие брови. Стройный, широкоплечий, с богатырской грудью и слегка изогнутыми кавалерийскими ногами, он ходил чуть сутулясь, глядя немного вниз. Он был спокойный, молчаливый, прекрасно рисовал пейзажи, особенно акварелью, любил рисовать человеческие лица. Играл на гитаре и под её задумчивый, серебристый перезвон пел задушевные украинские песни. Писал стихи, больше сатирические.
Отец мой был русым, а мама, наоборот, — тёмная, почти цыганка, мятежная и порывистая. Она была красавицей. Её тёмно-карие глаза, чёрные, жгучие, словно крылья летящих птиц, красиво изогнутые брови, нервные ноздри почти классического, с едва приметной горбинкой носа всегда находились в каком-то дивном, волнующем движении. Мама была прекрасно сложена. У неё были иссиня-чёрные волосы, и вся она — словно звёздная и страстная песня. Она очень любила звёзды и часто молилась и плакала под ними. В юности, когда работала на патронном заводе в городе Луганске (родом мама из Каменного Брода), на общегородском балу она получила первый приз за красоту. А претендентками там были и дочки городских богатеев, но она, простая работница, всех их победила. Отец напоминал мне хмурого казацкого орла, мама — какую-то смуглую птицу, которой не сидится на месте и всё она хочет полететь куда-то. В отличие от отца она была очень разговорчива. Откровенность её потрясала.
Когда я был ещё маленьким и мы много ездили, мама случайным дорожным соседям рассказывала о всей своей жизни, и с такими интимными подробностями, что не тогда, когда я был маленьким, а теперь, когда я большой и уже старенький, я просто диву даюсь. Я всё слушал, что говорила мама, а она множество раз, потому что у нас было много соседей во время разных поездок, рассказывала одно и то же. Это навсегда запало мне в душу. Много раз она рассказывала о себе и о папе, о своих романтических приключениях, когда была ещё девушкой, о своих близких, родных и знакомых. И рассказывала так поэтично и образно, что передо мной как живые стояли исполненные красоты и очарования лунные ночи Донбасса и люди, прекрасные люди, целые звёздные миры, святые, далёкие и сказочно-близкие.
Деда моего, по отцовской линии, как талантливого крестьянского мальчика, воспитывал помещик. Когда он подрос, его отдали в Лисичанскую штейгерскую школу[2], двухгодичную. Дед не хотел учиться, прибегал домой и прятался на печи. Тогда приходил приказчик с мешком. В этот мешок он, как поросёнка, запихивал моего деда и тащил его на плечах несколько километров до Лисичего. Дед, Владимир Кириллович Сосюра, получил начальное горное образование, но из-за слабого здоровья в шахте не работал, а пошёл по канцелярской линии. Сорок лет он был секретарём Луганского «Крестьянского присутствия». За выслугу лет ему давали дворянство, но он отказался: «Я крестьянином родился и таковым хочу умереть». Под старость лет ему дали казёнку, и он до самой смерти торговал водкой в пользу русской императорской армии, которая одевалась и кормилась на прибыль от продажи водки. Дед, как и мой отец, писал стихи, тоже с сатирическим уклоном и тоже по-украински и по-русски. Помню содержание его сатирической поэмы, написанной по-украински и датированной 1859 годом. (Я отдал оригинал этой поэмы деда в Музей имени Шевченко в Харькове, но во время Отечественной войны всё погибло, и портрет моего прадеда Майбороды — тоже.) В поэме говорится о том, что паны, освободив крестьян от крепостничества, без них посдыхают. В ней говорится, как помещики обменивали людей на щенков, как издевались над ними, как мучили их, как на крови и слезах тружеников строили свою сытую и подлую жизнь.
Отец мой тоже учился в штейгерской школе, уже трёхгодичной, но не закончил её. Начал он учиться грамоте с пяти лет, на коленях у учителя. Окончил церковноприходскую школу, затем начальное городское училище. Мечтал стать моряком, но мечты не сбылись, и он стал учеником штейгерской школы. Учился на «отлично» и как отличник получал казённую стипендию. Маму очень смешило то, что мой отец, безусый хлопец, учась в первом классе, готовил к выпускному экзамену бородатых старшеклассников и, когда они туго воспринимали его объяснения, он нервничал и называл их «ослами». Но они не обижались на него, потому что называл он их так заслуженно.
За год до окончания штейгерской школы отца исключили за участие в революционном кружке с формулировкой: «За пьянство». Только благодаря связям деда отец не был сослан туда, куда «Макар телят не гонял». Когда папу исключили из штейгерской школы, он написал деду письмо в стихах. Помню, что в нём были жалобы на одиночество, на судьбу, на незаслуженные страдания:
А дед ему ответил:
После смерти дед не оставил отцу наследства. В завещании было написано: «Сыну Николаю ничего не завещаю».
У отца была сестра, тётя Нина. Она имела начальное образование, а дальше не стала учиться. Дед её очень любил, и отца он тоже, конечно, любил, но другой, строгой и мужественной, любовью. Он видел, что папа талантлив и сам пробьёт себе дорогу. А тётя была неприспособленной к жизни и боялась её. У неё была несчастная любовь, и она так и осталась до смерти старой девушкой. Деньги она спрятала в матрац, и во время пожара сгорело десять тысяч.
Бабушка, отцова мать, очень любила папу. Тётю тоже любила, но не так сильно. У деда был ещё незаконнорождённый сын, которого он воспитывал тайно от бабушки и платил большие деньги за его образование, что отражалось на материальном положении семьи.
И однажды бабушка узнала о том, что у деда есть незаконнорождённый сын, и с нею случился припадок, во время которого она вывела моего отца с сестрой в степь и хотела их повесить… Хорошо, что не было на чём… Припадок прошёл, но не бесследно: уголок рта слева стал у бабушки кривым.
Дед постоянно жил в Луганске, бабуся занималась хозяйством. От тяжёлого труда у неё была грыжа. Дед женился на ней, обозлившись на дочь помещика, которую очень любил, но потом разочаровался в ней, легкомысленной и ветреной.
Бабуся служила у отца этой несостоявшейся невесты моего деда экономкой и прекрасно знала французский язык.
Бабуся моя была тоже, как и мама, смуглая.
Я похож на маму, на отца и на себя самого.
Бабуся Вера Ивановна — по женской линии черкешенка, а по мужской — русская. Она была до фанатизма религиозная и по сути была моей духовной матерью. Но об этом позже.
Отец моей матери, дед Дмитрий Данилович Локотош, был мещанином города Луганска, имел водяную мельницу, которую пропил. Его дед — богатый серб, а прадед — полковник сербской армии, перешедшей во время русско-турецкой войны на сторону русских, погиб он в боях с турками. Вместе с ним погибли документы о его дворянстве, и вдову его с сыном записали в мещан города Луганска. У деда было два брата. После смерти моего прадеда они делили землю и всё наследство. Один из братьев, Андрей, не захотел оставаться на земле, сказал, чтобы платили за его учёбу, земля же ему не нужна, и стал учиться.
Он окончил юридический факультет Воронежского университета и дослужился до председателя окружного суда. Женой его была какая-то княгиня (фамилию забыл), а содержанкой — красавица прачка. Я помню её, полную и чернобровую. Она рассказывала матери, что для того, чтобы поправиться, намазывала на хлеб масла толщиной в два пальца. А я, голодный, слушал. Это — о дядьке моей матери.
Дед мой был очень разговорчив и часто рассказывал мне о Гарибальди и вообще всякие интересные романы. Рассказывал с таким азартом, что у меня от восхищения пылало сердце как солнце, я не мог его наслушаться. Он женился на дочери бывшего священника, отрёкшегося от сана («Не хочу дурить народ»), моего прадеда Май-бороды, который при переходе в духовное звание изменил фамилию на «Константинов». Мой прадед был мелким украинским шляхтичем, потомком Майбороды — одного из организаторов и предводителей Запорожской Сечи.
Прадед Николай Константинов влюбился в красавицу еврейку Розу из семьи купцов Стариковых, живших в городе Екатеринославе.
Мать Розы покровительствовала любви прадеда и Розы, а её отец и родственники были решительно против.
Тогда прадед и Роза как-то осенней ночью сбежали. За городом их догнал отец с родственниками, и прадеда избили так, что нижняя челюсть у него свернулась набок. Они думали, что он убит, и швырнули его в овражек. Была поздняя осень. Прадед всю ночь пролежал в овражке, а утром его увидели сельчане, ехавшие в город на базар, и вытащили из овражка.
Два месяца болел мой прадед, а когда выздоровел, то снова украл Розу.
И Роза стала Надеждой.
Моя бабушка по матери, Ольга — полуеврейка, полуукраинка, — была очень впечатлительна и всё принимала близко к сердцу. Она очень любила мою маму и, когда узнала, что отец пьёт горькую и мы бедно живём, помешалась.
Случилось это так: бабушка пришла из церкви — было «Андреево стояние»[3],— тихо села в тёмный уголок, к ней подошла мама и о чём-то спросила, а бабушка вместо ответа дико посмотрела на маму и запела: «Преподобный отче Андрее, моли бога за нас…»
С криком: «Ой боже, мамочка помешалась!..» — моя мать выбежала из комнаты.
Ну, ещё о любви моих родителей.
Будучи учеником штейгерской школы, отец приезжал из Лисичанска на каникулы в Луганск. Там он проходил практику. В мою будущую маму влюблялись все, один грузинский князь даже хотел зарезать её, потому что она его не любила. И вообще на вечерах все кавалеры её обхаживали, и мама вертела ими, как хотела. Она назначала до пяти свиданий, разумеется в разное время, но в один и тот же день. Кавалеры её в конце концов узнали, что она водит их за нос, и пришли все вместе на кладбище (а мама думала, что придёт один) и поставили вопрос ребром: «Скажите нам, Антонина Дмитриевна, кого из нас вы любите?» Мама крикнула: «Никого из вас я не люблю!» — заплакала и убежала. Особенно самоотверженно и свято её любил хороший и душевный юноша Сеня Логозинский, а мама не любила его, только очень жалела, до слёз жалела. А любила она какого-то Ярового, которому готова была целовать ноги и даже следы его ног на земле, но он не любил её…
Получив начальное образование, моя мама дальше учиться не захотела, потому что была очень хорошенькая. Эгоистичная и самоуверенная, она не могла себе представить, что кто-то из молодых людей не может быть влюблён в неё. Как-то на вечере она встретила светленького, задумчивого юношу в форме ученика штейгерской школы, который смотрел на неё нежно и влюблённо, но держался гордо и независимо. Он не унижался и не заискивал перед ней, хотя любил самозабвенно. В нём чувствовалась какая-то потаённая, притягивающая сила. И мама — от злости, от того, что он не обращал на неё внимания, вернее, делал вид, что не обращает внимания, — влюбилась в него, как говорится, до умопомрачения. Но характер свой попробовала показать и на нём, то есть решила повертеть им, как всеми другими. После одного из вечеров папа провожал её по глухим каменистым и грязным улицам, с глухими садами, где ломали рёбра и баловали со свинчаткой и ножами. На полпути к дому матери их догнал фаэтон с одним из маминых поклонников.
— Антонина Дмитриевна! Садитесь, подвезу.
Она небрежно попрощалась с отцом, села в фаэтон и укатила, а он остался один, посреди глухой хулиганской ночи с беснующейся бурей в душе. На следующий вечер отец снова провожал маму домой. Он проводил её точно до того самого места, где она его бросила, попрощался и сказал:
— А теперь, Антонина Дмитриевна, можете идти одна.
И мама с плачем побежала в ночь…
Потом они помирились.
Больше мама не показывала перед отцом своего характера.
Уезжая из Луганска, он сказал горько плакавшей матери:
— Через год я вернусь, и если ты меня за это время не разлюбишь, я женюсь на тебе.
Мать верно ждала его, она забыла всех своих поклонников, никого не замечала, жила как во сне и так любила его, так любила, что, когда он вернулся, она ещё до брака принадлежала ему…
Так что я — дитя первой любви…
Речь идёт о маркшейдерской школе, где юноши обучались горному делу.
«Андреево стояние» — очевидно, имеется в виду праздник в честь Андрея Первозванного — одного из двенадцати апостолов Иисуса Христа, который, согласно русским летописям, проповедовал христианство среди славян Древней Руси, побывал возле Киева и на днепровском берегу установил крест. На этом месте воздвигнута Андреевская церковь.