61911.fb2
Да, конечно, мы бы с удовольствием сделали доклад, но — мы ведь не имеем полномочий от своего начальства. А если о нашей экспедиции нельзя много распространяться? Это же государственное задание, — я намекнул, что оно может иметь военное значение. Можно ли разглашать? Жаль, но мы взять на себя такую ответственность не можем.
Председатель досадливо крякнул, но согласился. В самом деле, а вдруг — государственная тайна?..
Городок был древний, одноэтажный, пригнувшийся к земле должно быть от свирепых зимних ветров, всего дворов в полтораста. Только три-четыре дома кирпичные, остальные из неохватных сосен или добротно обшитые строганными и крашеными досками, обряженные резьбой. Много трехоконных флигелей, затейливых и уютных, в которых угадывалась устоявшаяся и недавно обеспеченная жизнь. Теперь было беднее: резьба крошилась, краска сходила, ворота кое-где висели криво и распахнуто, давно не чиненные.
Два-три столетия назад сюда ссылали опальных бояр, потом петровских вельмож, а за ними и революционеров. Всего четверть века назад отсюда дерзко бежал один из бунтовщиков. Тогда было не трудно бежать.
На берегу — склады, на деревянных помостах и прямо на земле горы тюков, мешков, бочек и вязанок желтых сушек, кое-как прикрытых брезентом. Сушки у туземцев — лакомство. Их привозят с верховьев целыми баржами, — взамен сушек туземцы сдают пушнину. Эти горы товаров — для всего края, на тысячу километров на восток и на запад, и все это должно быть доставлен? в самые глухие углы летом, на долгую зиму.
Флотилии лодок, завозней, барок и барж, буксирные пароходы, в одном месте — пять-шесть моторных лодок. Но большого оживления нет: десятка три рабочих неторопливо копошатся. Неторопливость — северный стиль.
Два-три раза в неделю приходят и уходят пассажирские пароходы. Вниз — к Ледовитому океану, вверх — туда, куда надо нам. Билеты продают только по справкам: здесь и сейчас ссылка. Надо попасть на пароход без билета. Присмотрелись — как будто можно.
Прожили два дня, присматриваясь и изучая. Ходили и по окрестностям. Кустарник, хилый лес, болота, на север и на юг убегает проволока телефона.
К вечеру второго дня Хвощинский предложил зайти к уполномоченному, поговорить, чтобы подчеркнуть, что мы не скрываемся. Я возразил- а куда тут скроешься? И зачем лишний раз мозолить ему глаза? Но Хвощинский настаивал так энергично, что я согласился.
Уполномоченный встретил сдержанно. Что-то случилось А когда он попросил зайти меня одного, я совсем заволновался.
Уполномоченный избегал смотреть в глаза. Ему самому было неприятно. Он спросил, хорошо ли я знаю Хвощинского? Что это за человек? И почему он так странно вел себя в. селе? Играя в карты, — уполномоченный развернул на столе папку.
— Хвощинский кричал: «Я этот ваш колхоз разгромлю! У нас власть не советская, а соловецкая!» Откуда у него эти концлагерные выражения?
Я похолодел Наше предприятие рушится. Это же чепуха, несерьезно, — уверял я уполномоченного. — Он же в пьяном виде говорил, не соображая. А выражения — наша экспедиция одно время работала по соседству с концлагерем, у нас тоже работали заключенные, от них Хвощинский и набрался А колхоз — он же карточный колхоз подразумевал, это только образ, — выкручивался я.
— Видите, как неосторожно, — горестно заметил уполномоченный. — А мне что теперь делать? Я ведь должен вас задержать…
Я вскинулся: нас задержать? Почему, зачем? Уполномоченный совсем огорчился. Он понимает и всецело нам верит, но ничего не может сделать. Поймите, к нему поступил материал, он должен принять меры. На него наседает райком. Видите, что они пишут? Уполномоченный ткнул в раскрытую папку, — в ней уже было несколько бумажек. Секретарь заварил целое дело, а за ним и секретарь райкома. Уполномоченный знает, что все это ерунда, придет ответ из Ленинграда и все устроится, но пока он должен нас задержать.
Опять мелькнула мысль, что за чудной этот уполномоченный, но что проку от этого? Нас запрут в тюрьму. Зачем я согласился на уговоры Хвощинского? Я чувствовал, что если бы мы не пришли к уполномоченному, мы наверно уцелели бы. Теперь мы попались.
Видя мое отчаяние, уполномоченный утешал. Ничего, это не страшно: он распорядится, чтобы нас выпускали из тюрьмы на завтрак, обед и ужин, мы будем только жить в тюрьме, он не начнет даже следствия. Зачем? Придет ответ на телеграмму и вы поедете дальше… Но я-то знал, что ответ не придет…
Мы сходили за рюкзаками, потом уполномоченный сам отвел нас в тюрьму. Почти в центре города — щелястый забор-частокол из толстых плах, за ними квадратный дом. Высокие окна, по летнему без стекол, за частой решеткой. Коридор делит дом на равные половины, в каждой по две камеры. В одной полуразваленная плита. В камерах длинные широкие нары. Толстые двери с железными запорами.
Угнетенные, вошли мы в тюрьму. Милиционер-надзиратель закрыл за уполномоченным калитку и, широко осклаблясь, предложил располагаться, как нам нравится. Вошли в одну из камер, бросили рюкзаки и молча повалились на нары Не хотелось и говорить.
Из этой самой тюрьмы четверть века назад бежал тот революционер, который не мало сделал, чтобы теперь в ней были мы Теперь бежать надо нам…
Утром, в обед и вечером уходим в столовую Нас сразу перестали узнавать, от нас отворачиваются. А, плевать на это В голове сверлит одна мысль: что делать?
Гуляем по городу, идем на берег, но неотступно преследует: надо возвращаться за ненавистный забор Надолго отлучаться нельзя.
Дежурят посменно три надзирателя-милиционера Федор — молодой, дурашливый туземец, с ним мы часами играем на солнышке во дворе, на куче старых сетей, в подкидного дурачка, хотя карты валятся из рук Второй, русский, тоже не плохой человек, рукодельник сидит и строгает из дерева неуклюжие фигурки, детям Только третий неприятен, Кулаев, пришлый туземец, из другого племени. Большой, сильный, этот — ревностный служака, он-то и сказал, чтобы не уходили больше, чем на час.
Камеры и коридор открыты до позднего вечера и мы если не гуляем, то сидим во дворе. Но усидеть на месте трудно, нас сжигает одно что делать дальше?
Нет никакой надежды Мы хорошо знаем, лагерь уже давно послал донесение в Москву о нашем побеге. А НКВД давно объявил центральный розыск: разослал по всем областям подробное сообщение о нас. Прошло уже больше шести недель Каждый день может прийти приказ о нашем задержании, — тогда ничто не поможет. Дни идут, еще неделя, ответа из Ленинграда не будет, уполномоченный перестанет так доброжелательно относиться к нам. Не может же случиться чудо: в Геолкоме сойдут с ума и подтвердят, что мы те, за кого выдаем себя.
Выхода нет. Скоро нас разоблачат и отправят снова в лагерь, откуда мы бежали. А там неминуемый расстрел. Неужели все было напрасно? Эта мысль непереносима Надо снова бежать, пока не поздно.
Не вернуться вечером в тюрьму, спрятаться на берегу, а ночью попытаться забраться на пароход? Не выйдет: спохватятся и найдут Взять вечером лодку и уехать? Мы никуда не уедем нас догонят на моторках Все, что ни приходит в голову, приходится отбрасывать.
Хвощинский предлагает уходить пешком. После ужина уйдем за город — и в лес. Но всюду вода За час мы не скроемся, нагонят. Да если даже скроемся, мы не выберемся отсюда: середина августа, за месяц мы не пройдем и четверти пути. В сентябре начинаются холода, а там застанет снег — верная гибель в тайге.
Во дворе тюрьмы — крепкая клеть из дубовых брусьев Толстая дверь окована железом, висит большой замок. Раза два, когда Федя открывал клеть при нас, мы заглянули в нее Впереди — какое-то грязное барахло, дальше в глубине — в станке с десяток винтовок, ящики с патронами, что-то еще, прикрытое брезентом. Наверно, это склад запасного оружия, охраняемый нашими же надзирателями.
Увидев винтовки, я подумал, что больше ничего не остается, как идти напролом Или пан, или пропал.
Я сходил еще раз к уполномоченному. Он чуть не умолял меня найти хоть какой-нибудь документ, пусть завалящую багажную квитанции!, на которой было бы наше имя, и он отпустит нас. Где взять эту багажную квитанцию? Сделать ее тоже не из чего. Нет, надо торопиться.
Выработали план. В полночь мы выходим будто бы в уборную. Обезоруживаем надзирателя, связываем и запираем в одну из камер. Открываем клеть во дворе, вооружаемся винтовками, берем запас патронов и идем на берег. Ночью на берегу дежурит один древний старик с берданкой. Берем его с собой. Заводим самую быстроходную моторку, — о моторках мы уже все разузнали у Феди, — приводим в негодность другие моторки, захватываем продуктов и отчаливаем от этих мест Отъедем с десяток километров, перережем проволоку телефона, — пока спохватятся и починят телефон или свяжутся по радио, мы промахнем сотни две километров. Да и вооруженных не будут рьяно ловить. А там можно выйти на берег и идти пешком: будет уже не так далеко.
План отчаянный, но другого нет. Мы тщательно обдумываем его, стараемся предусмотреть любую неожиданность, — должно выйти. Хвощинский говорит: если что помешает, тогда пойдем не на берег, а прямо в лес. Настойчиво прошу забыть о лесе: должно выйти, надо положить все силы, ибо только тут спасенье. Хвощинский тоже заражается решимостью.
К концу первой недели к нам посадили воришку. Средних лет, невзрачный и апатичный, он оказался обладателем острого соображения: чутьем угадал, что мы не коллекторы из экспедиции, а концлагерники. Не признаваясь в этой своей догадке, он вяло говорил, как надоело ему в ссылке и хочется сделать что-то яркое, необыкновенное, — когда он говорил об этом, у него горели глаза. Мы решили его взять с собой и накануне исполнения посвятили в свой план. Он согласился, не раздумывая.
Прошло уже две недели. Нечего ждать. Настала холодная погода, мы переселились в камеру с разваленной плитой, где окна были со стеклами. Запасли большой кухонный нож, черный от ржавчины. Им нельзя было бы зарезать и куренка, но выглядел он зловеще. Мы готовы. Чтобы не подводить Федора и другого симпатичного надзирателя, остановились на Кулаеве.
В половине двенадцатого, когда тюрьма и город наглухо закрылись в ватную тишину, мы попросили Кулаева выпустить нас в уборную. Ворча, он открыл дверь. Мы вышли в едва освещенный коридор, оттуда во двор, в угол, где была уборная. Там был спрятан нож. Под рубашками приготовлены полотенца, связывать Кулаева. Я взял нож, пошли назад.
Кулаев встал к нам спиной, отпирая камеру, — по тупости своей он ее запер, хотя в камере никого не оставалось. В эту минуту я занес над его лицом, из-за спины, ржавый нож и слышным шепотом произнес:
— Не шевелись!
Кулаев замер. Выкаченными глазами он смотрел на нож. Хвощинский в миг срезал у него наган. Взмахнув наганом перед лицом Кулаева, словно чтобы показать ему, Хвощинский ткнул наган Кулаеву в бок и скомандовал:
— Руки назад! Не двигаться!
Нож больше был не нужен, я закинул его в темь угла, и схватил полотенце. Вор Митя кинулся связывать Кулаеву ноги.
Мы все предугадали. Но этого не могли предвидеть. Кулаев судорожно и могуче повел телом и руками, стряхивая нас с себя, и завыл.
Никогда ни прежде, ни после я не слышал такого воя. Я не мог бы представить, чтобы большой, сильный человек, да и любой человек, мог так выть. Это был даже не вой, а пронзительный нечеловеческий визг, переходивший в вой. Он рождался где-то в животе Кулаева и в горле вытягивался в тонкую сверлящую струю поросячьего и вместе с тем металлического неживого визга, от которого у нас перехватывало дыхание. Визг был бессмысленным и до того громким, что он, ввинчиваясь в уши, пронзал насквозь и, казалось, проникал через двери и стены и разносился по всему городу. Для такого визга не могло быть преград.
Мы оцепенели. В следующий миг Хвощинский бросился к двери во двор, а я суматошно кинулся затыкать Кулаеву рот, совал ему в зубы полотенце, бормоча:
— Замолчи! Тебе ничего не будет! Мы ничего тебе не сделаем, дура, молчи! Замолчи, балда!
Взматывая головой, он искусал мне пальцы, полотенце окрасилось кровью, но я не слышал боли, я ничего не слышал, кроме звериного воя-визга, мутившего мозг. Кулаев даже кусаясь не переставал визжать.
Мы с Митей повисли у него на руках, стараясь повалить, но ничего не выходило. Он не дрался: он стоял на месте, будто ноги его вросли в пол, и только судорожно поводил плечами, руками — они были, как из камня. Мы продолжали кричать, чтобы он замолчал, но он не слышал. В эти секунды мы не могли отчетливо сообразить, что Кулаев был смертельно испуган и мог только стоять столбом и выть.
Хвощинский вбегал в коридор, что-то кричал нам, размахивая зажатым в руке наганом, и опять убегал. А мы не могли справиться с Кулаевым вдвоем. Наконец, я подставил Кулаеву ногу, вцепился в него сбоку, Митя навалился спереди, — мы повалили его, повернув лицом вниз. Уткнув нос в пол, Кулаев вдруг перестал визжать. Теперь он животно икал, всхлипывая, но безумного воя больше не было. Мы крутили ему руки за спину — он судорожно разводил ими, делая плавательные движения, и наши усилия были зря (потом мы узнали, что Кулаев один ходил на медведя и в шуточной борьбе разбрасывал по двенадцать человек). В полутьме все путалось, я хватал руки то Кулаева, то Мити, а Митя мои и в суматохе мы только мешали друг другу.
Это продолжалось три-четыре минуты, — для нас прошли часы и казалось, что давно весь город на ногах. Вбежал Хвощинский — с перекошенным лицом, он панически крикнул: