62034.fb2 Управляемая наука - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Управляемая наука - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

«Только на основе правдивости, на основе критики собственных ошибок можно прийти в дальнейшем к большим успехам, к которым нас призывает Родина».

В стенографическом отчете[86] значится, что И. А. Раппопорт из Института цитологии, гистологии и эмбриологии АН СССР сошел с трибуны, сопровождаемый редкими аплодисментами. Мне помнятся аплодисменты вперемешку со свистками.

Следующий докладчик построил свое выступление исключительно на полемике с Раппопортом. Иосиф Абрамович ответил той же монетой: как рапирой колол противников репликами из зала. В последний день стало известно, что сам товарищ Сталин рассмотрел доклад Лысенко и одобрил его. И тогда все, кто осмелился возражать Лысенке, стали один за другим каяться и просить прощения. «Бессонная ночь помогла мне обдумать мое поведение, — хныкал на трибуне академик П. М. Жуковский, ученик и сотрудник Николая Вавилова. Поведав о бессонной ночи, академик стал истово клясться, — Мы на страницах печати не ведем борьбы с зарубежными реакционерами в области биологической науки… Я буду вести эту борьбу и придаю ей политическое значение»[87]. Генетик С. А. Алиханян пошел еще дальше:

«С завтрашнего дня я не только сам стану всю свою научную деятельность освобождать от старых реакционных вейсманистско-морганистских взглядов, но и всех своих учеников и товарищей стану переделывать, переламывать». Выступил и Иосиф Раппопорт. Но не для того, чтобы оплевывать себя и своих учителей, а для того, чтобы еще раз сказать: «Я верю в подлинность точно поставленного эксперимента, я верю в существование гена, верю в будущее генетики».

Эта заключительная речь его в стенографический отчет сессии почему-то не попала.

В кулуарах Раппопорта жалели. Рассказывали, что он всю войну провел на передовой, а потом в партизанском отряде. Был представлен к званию героя Советского Союза, но из-за своего еврейства награды не получил. Высказывали уверенность, что теперь этот упрямец поплатится свободой. Лагеря ему не миновать.

Иосифа Раппопорта не арестовали, но все, что может случиться с советским ученым, открыто показавшим свою неуправляемость, с ним произошло. Его исключили из партии, выбросили из института, лишили ученой степени. Как биолог он больше работать не мог. Ушел к геологам. Там очень скоро предложил новый способ определения возраста угольных пластов, исходя из анализа пыльцы древних цветов. После смерти Сталина защитил диссертацию на степень кандидата геологических наук…

Прошло десять лет. В 1958-м в одном из залов Московского университета собралась Первая конференция генетиков. Первая после разгрома. Народу — тьма. Люди в коридорах обнимаются, радостно смеются, даже смахивают тайком слезы. Десять лет разлуки позади. Можно, наконец, снова безбоязненно заниматься наукой, которую годами в стране клеймили, как порождение религиозных предрассудков и приманку капиталистических держав. На трибуне, встреченный овациями, Раппопорт. Да, да, все уже знают, что академик Семенов предоставил Иосифу Раппопорту возможность работать в Институте физической химии. Иосиф Абрамович уже начал практически осуществлять те идеи, о которых он говорил на сессии ВАСХНИЛ в 1948-м. Он создает и испытывает химические вещества — мутагены, которые позволяют изменять наследственность культурных растений. Мутагены уже помогли создать ряд новых сортов. Правда, пока главным образом за границей. Я тоже радуюсь успехам этого замечательного Раппопорта. Он по прежнему красив, хотя шевелюра над высоким лбом сильно поредела, а плечи сгорбились. Разыскиваю его в одной из аудиторий. Представляюсь. Прошу разрешения встретиться. Проблема химического мутагенеза меня как журналиста очень интересует. Раппопорт молча разглядывает меня. Потом спрашивает:

«Как вы сказали, ваша фамилия? Вы писали о генетиках? Нет? А книга о Лысенко?»

Книгу о Лысенко написал мой отец Александр Поповский. За время лысенковского диктата книга эта переиздавалась десять раз, ее перевели на многие языки. Но к сочинению этому я никакого отношения не имею. Я собираюсь все это объяснить моему собеседнику, но не успеваю. Глаз Иосифа Раппопорта наливается бешенством, черная бровь, изгибаясь, ползет вверх. «Вон! — кричит он и тычет пальцем на дверь. — Вон немедленно!!» Я оглядываюсь, но встречаю лишь осуждающие взгляды. Эти люди не желают слушать моих объяснений. За последние десять лет журналисты и писатели насочиняли столько небылиц о морганистах-менделистах, что генетики не верят больше ни одному слову литератора. И они правы. Покорно склонив голову, я покидаю первое совещание генетиков.

Проходит еще более десяти лет. Я уже написал книгу о Николае Вавилове и другую о нем же, которую отказались издавать. Все чаще вспоминаю Раппопорта. Вот бы о ком написать книгу! Но как к нему подступиться, к этому грозному Раппопорту? Зимой 1971 года мне позвонила приятельница, сотрудница радио. «Мы записываем выступление Раппопорта. Я говорила ему о тебе. Он читал твои последние книги. Согласен беседовать. Приезжай срочно». Бегу. Поздним вечером, после записи, мы сидим втроем в опустевшей радиостудии. Профессор совсем поседел и сгорбился, но как и прежде, в нем нет никакого стариковства. Одет в выгоревшую рубашку без галстука, с расстегнутым воротом, и помятый, неопределенного цвета, костюм. Бедность? Нет, просто въевшаяся в плоть и кровь привычка жить на гроши. Его душит астма. Произнеся несколько фраз, он подносит ко рту флакон с лекарством. Но беседа его интересует. Книга о Николае Ивановиче Вавилове? Это прекрасно! Вавилов его идеал. Но о нем, о Раппопорте, писать незачем. Разве что только после смерти. Теперь уже недолго осталось. Я прошу у Иосифа Абрамовича разрешения приехать к нему домой. «Приходите, — улыбается он, — но знайте: я очень упорен в обороне».

Потом мы едем с ним на машине по городу. Несколько оттаяв, Раппопорт отвечает на мой вопрос о Нобелевской премии. Да, было такое. Дважды, в 1957 и 1964 годах. Нобелевский комитет запрашивал Академию наук СССР о том, как АН отнесется к присуждению премии творцу теории химического мутагенеза. В первый раз профессор Раппопорт узнал о запросе из Стокгольма через много месяцев от случайного человека. Академия отвергла предложение шведов под каким-то благовидным предлогом. Но достойные доверия люди говорят, что основная причина в том, что Раппопорт — еврей. Во второй раз Президиум Академии согласился принять премию, если Раппопорт вступит предварительно в партию. Вступить в партию, в которую он вступил в первый раз во время войны, а затем был выгнан по указке Лысенко, Иосиф Абрамович не пожелал…

Книга об Иосифе Раппопорте так и не была написана. Этот скромник и аскет действительно оказался «упорен в обороне». Он четко делит ученых на классиков, которых надо воспевать и описывать, и ломовых лошадей науки, к которым относит и себя. Людям такого рода, по словам профессора Раппопорта, место либо на работе, либо на погосте. Никаких претензий к человеческой славе у лошадей нет…

Полезный еврей профессор Борис Анисимович Рубин имеет на славу совсем другие взгляды. Он сам разыскал меня и пригласил к себе в дом, в надежде, что я напишу его биографию. Ну, что ж, ведь написал же кто-то биографию наполеоновского министра полиции Фуше.

Мы долго беседовали с Рубиным. Позировал профессор охотно. Говорил много. Тогда-то и прозвучала его фраза:

«Вы же помните судьбу Раппопорта…»

Да, я помню судьбу Иосифа Раппопорта и очень сожалею, что люди в моей стране так мало знают о нем. И не потому совсем, что он — отец химического мутагенеза. А потому, что в нем явственно проступают черты Сына Человеческого.

Глава 7Города и люди

…Не только человека с живым словом встретить было невозможно, но даже в хорошей говядине ощущалась скудость великая…

М. Е. Салтыков-Щедрин. Полн. собр. соч. в 20 томах (1965–1969).Т. 2, стр. 72.

Вице-президент ВАСХНИЛ профессор Бурский, который в начале 30-х годов считал, что совхоз — вполне подходящее место для обучения исследователей и развития науки[88], ничего особенно оригинального не придумал. Своим предложением он только довел до логического конца излюбленную идею новой власти о том, что коллективное творчество всегда предпочтительнее творчества личного. Тезис профессора Бурского:

«Концентрируя мозговую энергию специального коллектива над одним вопросом, мы ускоряем научную мысль»,

переносил в научную лабораторию опыт, накопленный при рытье котлованов. И тем не менее мысль эта не заглохла, и даже наоборот — с годами получила развитие и распространение. Выше я уже говорил о существовании БОНа (1930-37), Бактериологической секретной лаборатории в Суздале. Во время войны также возникло множество «шарашек» — концентрационных лагерей для ученых, В «Туполевской шарашке» под руководством академика Туполева несколько академиков и членкоров, десятки докторов наук и кандидатов конструировали и строили боевые самолеты. Другое научно-тюремное заведение приобрело широкую известность благодаря роману А. Солженицына В круге первом.

Стремление «концентрировать мозги» и тем самым принудительно ускорять науку прослеживается во всей деятельности Сталина и его преемников. Концентрация не только отлично уживалась с принципом «управляемой науки», но даже дополняла и расширяла его. Управлять учеными, собранными в одно место, под одним общим присмотром, удобнее и проще.

Первыми преимущества такой простоты ощутили на себе физики. После войны все исследования, относящиеся к делению атома, были отданы в ведение КГБ. Л. Берия стал меценатом и хозяином ядерной физики. Научные совхозы Бурского реализовались в виде номерных атомных городков. Не отмеченные на карте, но реально существующие, они и поныне пятнают отечественную землю от Москвы до Волги, по Уралу и Сибири. Что касается технических секретов, которые там таятся, то к ним, надо полагать, вполне приложимы слова Норберта Винера, заметившего, что

«…Гораздо более важно обеспечить у нас наличие адекватных знаний, чем обеспечить отсутствие этих знаний у какого-либо возможного врага. Вся организация военно-исследовательских лабораторий во всех отношениях враждебна нашему собственному оптимальному использованию и развитию информации»[89].

Нас, однако, интересуют не эти копеечные секреты, а жизнь, душевный мир и нравственная атмосфера, в которой обитают в засекреченных поселениях сотни кандидатов и докторов наук. Увы, тайна окутывает и эту сторону их бытия. Все, кто когда-либо побывал за колючей проволокой полулагерей-полуарсеналов, напуганы так, что предпочитают хранить о своем прошлом полное молчание. Мне, однако, удалось записать рассказ человека, который провел в таком городке детство. Привожу полностью его бесхитростный рассказ.

«Мой отец, ученый-атомник, многие годы провел в секретном атомном городке в средней полосе России. Там прошло и мое детство. Окруженный со всех сторон оградой из колючей проволоки (думаю, что ограда эта не уступала той, что возводится на государственной границе), городок наш лежал среди нищих деревень. Главное воспоминание детства — строгая, даже жестокая иерархичность. В домах-дворцах, в домах-крепостях жили начальник „объекта“ и главные специалисты. Для начальников отделов возводились коттеджи в сталинском стиле, с верандами и двориками. Кандидаты наук жили в стандартных финских домиках, инженеры — в домах многоквартирных, а техники— в бараках. Я, житель привилегированного коттеджа, познакомился с бараком после того, как наша прислуга вышла замуж за рядового механика. Она с мужем жила в комнате, где, кроме них, помещалась еще одна семья. От соседей их отделяла матерчатая занавеска.

Но были в нашем городе люди, которые жили намного хуже — заключенные. Город-завод обступали со всех сторон лагеря. На рассвете каждого дня, в течение полутора часов, я слышал несмолкаемый топот: на заводы под конвоем шли колонны зеков. Очень редко, но люди из этой черной безликой массы все-таки обретали для нас человеческую индивидуальность. Однажды группу зеков пригнали строить рядом с нашим домом канализацию. Запомнились бритые наголо головы, измученные серые лица. У матери в коридорчике стояла бочка соленых огурцов. Голодные зеки опустошили ее дочиста. Когда они работали, охрана сидела в начале, в середине и в конце переулка. Однажды, возвращаясь из школы, я увидел, как калитка нашего дома распахнулась, из нее, беспечно размахивая котелком, вышел среднего возраста бритоголовый зек и направился к выходу из переулка. Один солдат спал, сидя на бревнах, но другой, не говоря ни слова, вскинул винтовку и выстрелил. Зек, боясь, очевидно, быть опознанным, юркнул за дом, а солдат как ни в чем не бывало уселся на бревна. Переждав стрельбу, я тоже спокойно отправился в свой коттедж. Подобные эксцессы в те годы (1947–1953) никого в городе не удивляли. После смерти Сталина зеки из города исчезли. Вместо них работать на заводах стали солдаты-чернопогонники из строительных батальонов. Но дух города не изменился и позже. Сословность и жесткая секретность разъединяют людей в таком военно-научно-производственном центре ничуть не меньше, чем это было при Сталине.

В городок наш из внешнего мира не проникало никакой достоверной информации. Ученые, творцы бомбы, оставались в уверенности, что своим трудом они совершают доброе нужное дело, и если бы они не производили бомбы, то американские империалисты давно уже напали бы на Советский Союз. Представление об Америке как о стране чрезвычайно агрессивной, где трудовые люди живут в крайней нищете, разделяли даже зеки. Помню, в городе нашем был полуразрушенный домишко с провалившейся крышей. Обитали там нищие старик и старуха. Проходя мимо этой норы, один из зеков обронил:

— Вот живут… Как в Америке…

Мальчишки в школе реагировали на социальную „много-этажность“ атомного городка более непосредственно, чем взрослые. В школе то и дело вспыхивали жестокие драки между нами, детьми ученых-специалистов, и детьми рабочих и техников. Драки носили откровенно классовый характер и нередко превращались в настоящие побоища. Дети бедняков набрасывались на нас с криками:

„Бей бобрят!“ Бобрами — слово это было широко распространено в городе — техники и рабочие называли специалистов с учеными степенями…»

Таков город физиков. Но есть свои укромные уголки и у биологов. Хотя советское правительство еще в 1925 году подписало в Женеве соглашение о запрете бактериологического оружия, под Москвой с конца 20-х годов работал секретный бактериологический институт, где директорствовал сначала профессор Великанов. Позднее институт перевели в Калининскую область и разместили его на одном из островов озера Селигер. Когда началась война, Сталин лично распорядился перевести Бактериологический городок в глубину страны в областной город Киров (Вятка). Вождь указал даже здания, которые институту следует занять. То были помещения Вятской земской больницы, где однажды до революции лежал Coco Джугашвили. Корпуса лечебницы находились тогда на окраине города. Но с тех пор Киров вырос, поглотил больницу, и секретный бактериологический городок, с запасами страшных инфекций, вознес свой бетонный забор в двух шагах от центра, рядом с обкомом КПСС и облисполкомом. Городок, где производится наступательное и оборонительное оружие, по структуре своей напоминает деревянную русскую матрешку. Снаружи его скрывает областной город Киров, пределы Бактериологического городка охраняют армейские части, а внутри городка, отделенные еще одним забором, находятся производственные помещения, охраняемые для верности войсками КГБ.

Город-матрешка в высшей степени привлекателен для ученых — медиков, микробиологов, биохимиков. Заработная плата кандидата наук, старшего научного сотрудника, здесь достигает 600 рублей в месяц, то-есть выше, чем у доктора наук, заведующего кафедрой в соседнем Кировском мединституте. В то время как полки магазинов в Кирове привычно пустуют, жители секретного городка обеспечены всем необходимым. Правда, жизнь за стенами подчиняется строжайшей дисциплине и секретности, но блага, которые имеет офицер-ученый, настолько велики (квартиры, шестичасовой рабочий день, ежегодно путевки в хорошие санатории, возможность без труда защитить секретную диссертацию и т. д.), что большая часть жителей города-крепости охотно переносит обстановку несвободы.

Доктор наук, много лет проведший в Бактериологическом городке, утверждает, что его прирученные коллеги не только знают, что создаваемое ими оружие незаконно, но осведомлены и о том, что оно неэффективно. По существу, речь идет о фальшивом оружии, с помощью которого можно выиграть войну разве что в каком-нибудь Мали или Мозамбике. Но, зная это, сто двадцать пять научных сотрудников городка, ради личных удобств и привилегий, продолжают работу, обманывая свои военные и научные власти.

«Внутри городка царит атмосфера зависти, страха и подозрений, — рассказывает мой собеседник. — Это здесь традиционное. Первый директор института профессор Великанов был расстрелян вместе со своей женой, другой директор, профессор Копылов, был найден в своей квартире мертвым. Очевидно, он покончил самоубийством, предвидя арест, а возможно, его просто прикончили. Самоубийства среди сотрудников происходят довольно часто, но причины всех этих трагедий, опять-таки по причине тотальной секретности, остаются окружающим неизвестными. Впрочем, в основном, в городке господствует дух жизнелюбия. Все боятся потерять блага, предоставленные секретной работой, и поэтому стараются подорвать доверие к тем, кого считают потенциальными конкурентами. Главный метод в борьбе всех против всех опять же подсказан секретностью: надо доказать, что твой противник недостаточно бдителен. Такое обвинение в городке дает наибольший эффект. В надзор за бдительностью играет все население городка. Ситуации при этом возникают самые разнообразные. Доктор наук, полковник С. выронил из кармана пропуск, кандидат наук, полковник П. шел следом и пропуск подобрал. Он не вернул документ коллеге, а тайком отнес его на пропускной пункт. В другом случае недоброжелатели выкрали две страницы из только что завершенной диссертации научного сотрудника Р. Диссертация секретная. Расчет воров прост: соискателю придется держать ответ перед военным судом…»

Как же с моральной точки зрения объясняют ученые Бактериологического городка свою научную деятельность? На такие темы бактериологи обычно между собой не разговаривают. Но моему информатору в ряде интимных бесед удалось все же выслушать несколько точек зрения своих товарищей. Большинство ссылалось на цитату из Ленина. Вождь, как они утверждают, говорил, что если у противника есть какой-то вид оружия, то не разрабатывать этот тип оружия было бы величайшей глупостью и недальновидностью. Эту цитату любит приводить в своих речах начальник Седьмого управления Генерального штаба Советской армии доктор медицинских наук генерал-полковник Е. И. Смирнов, хозяин секретных бактериологических городков. Сторонники такого простейшего объяснения ссылаются на то, что у американцев есть свой Кемп-Детрик, где разрабатывается бактериологическое оружие. Чего же нам стесняться?

Другие объясняют свое пребывание в городке тем, что они — люди военные и работают там, где приказывает командование. Военный — человек подневольный. А использовать или не использовать уже созданное бактериологическое оружие — дело начальства. Никакой вины на себе, таким образом, ученый не несет.

«Я долго верил ссылкам на подневольное положение моих товарищей по работе, — рассказывает мой знакомый. — Уйти из армии, а тем более из секретного учреждения — действительно нелегко. Но однажды жизнь поставила в нашем городке, как говорится, „чистый опыт“. В 1965 году был закрыт большой отдел. В подобных случаях сотрудник отдела получает право подать рапорт об уходе с работы и даже о демобилизации. Таково правило. Но из нескольких десятков „подневольных“ сотрудников отдела покинули городок… двое. Остальные и не подумали оставлять золотое дно в секретном городке».

Итак, моральные запреты не мешают им и дальше выращивать смертоносные культуры и вскармливать миллиардные тучи насекомых — переносчиков заразных болезней. И не им одним. Ведь таких городков, как в Кирове— несколько…

Но оставим в покое атомно-водородные и заразно-бактериологические населенные пункты с их нечеловеческим уставом и бредовым назначением, и заглянем в научные городки обычного типа. Такие более или менее открытые поселения для ученых стали создаваться в конце 50-х годов, и одним из первых оказался ныне знаменитый Академгородок рядом с Новосибирском, Толчком для его строительства послужили поездки Хрущева за границу. Первый глава советского государства, выбравшийся за пределы страны, увидел среди прочих чудес Запада американские университеты. Зеленые лужайки и изящные здания поселка ученых произвели на Хрущева неизгладимое впечатление. Его советники не преминули разъяснить, что в США большая наука делается именно в таких заповедниках, причем страна получает при этом от науки огромные выгоды. Результатом заграничных поездок явилась программа «догнать и перегнать Америку», в которой не последнее место заняла постройка научных городков.

В американский вариант, впрочем, русские внесли серьезные коррективы. Прежде всего, проект обрел политическую окраску, без чего никакое государственное начинание у нас не мыслимо. Сибирский, а затем Дальневосточный научные центры стали осмысляться как форпосты колониального господства в Сибири. Первый «хозяин» Новосибирского Академгородка академик М. А. Лаврентьев в частных беседах неоднократно говорил, что в обстановке китайской опасности надо готовиться к обороне не только в военном, но и в социальном отношении: надо глубже внедрять в сознание 30 миллионов сибиряков русскую, советскую цивилизацию. Для этого и создан Центр в Новосибирске.

Пропагандная машина также увидела в Академгородке свое лакомое блюдо. Там, где недавно бродили медведи, в стране, куда правительство (конечно же, царское!) ссылало революционеров, мы, советские люди, строим Город Науки. Вот они, преимущества социализма!

Свою концепцию научных городков имела и столичная интеллигенция. Помню, как один из моих знакомых, предтеча будущих диссидентов, горячо убеждал меня:

«Какие бы они (т. е. власти — М.П.) цели ни ставили, но тысяча ученых, тысяча интеллигентов, собранных в одном маленьком городке, создадут небывалый эффект! В таких вот интеллектуальных теплицах может неожиданно родиться новая философия российской жизни!»

Сначала городки хотели строить на американский манер — в стороне от больших центров. Но традиционная российская нищета определила географическое положение этих населенных пунктов на свой манер. Из-за вечной нехватки продуктов питания городки стали жаться поближе к старым промышленным центрам: там какая-никакая, а все-таки была еда. Вторая проблема научных поселений нового типа состояла в том, как залучить наиболее талантливых и продуктивных ученых из Москвы, Ленинграда, Киева? Проще всего было бы свезти их туда насильно. Так было привычнее. Но новая «либеральная» эпоха требовала новых решений. В качестве приманки использовали главную ценность нашей жизни — квартиры. Для ученых стали строить коттеджи и дома. Кроме того, ученым, едущим в Сибирь, обещано было резкое повышение в должности, легкая защита диссертаций и продвижение в членкоры и академики. В городки, расположенные недалеко от Москвы — Обнинск, Дубна, Черноголовка, Пущине, Протвино, Жуковский и Зеленоград — привлекали в основном молодежь, и опять-таки обещанием дать квартиру, ускорить защиту диссертации.

Что же стало с учеными, освобожденными от столичной суеты, живущими в обстановке научных интересов и сравнительного материального благополучия? Те, кто жили в Новосибирске Научном в 50-х, начале 60-х годов, утверждают, что атмосфера в институтах и лабораториях тамошних, действительно, выгодно отличалась от столичной. Вспоминают, что на улицах Академгородка, в скверах, на лыжных прогулках можно было видеть ученых, горячо толкующих о проблемах своей науки, об искусстве. Говорят также, что в первые десять лет (совпавших с периодом послесталинской оттепели) отношения старших и младших в Академгородке отличались сравнительным демократизмом. И докторам, и «неостепененной» молодежи одинаково приходилось трудиться, чтобы собственными руками поскорее достроить свои лаборатории. Совместный труд сближал ученых разных поколений. Мне рассказывали также о некотором оживлении культурной жизни в те годы. В Академгородке возникли клубы любителей поэзии, музыки, кино. Кафе «Под интегралом» служило местом встречи ученых с наиболее прославленными в стране писателями, поэтами, бардами, распевающими под аккомпанемент гитары собственные песни. Широкую известность, как место встреч с писателями, приобрел также книжный магазин с литературно-романтическим названием «Гренада». Наконец, известно, что в те же годы сотрудники молодых институтов дали ряд интересных научных идей и открытий. Особенно активизировалось творчество физиков, математиков, но заметный вклад в науку дали также геологи и специалисты по гидродинамике.

О городке много тогда говорили и писали. Московская, так называемая творческая, интеллигенция охотно ездила в Новосибирск на всевозможные встречи. Мой коллега, писатель и врач Юлий Крелин, побывав в Новосибирске в 1968 году, написал очерк, в значительной степени передававший тогдашний наш пиетет перед Городом Науки:

«…Едешь по городу — дивишься и радуешься — до чего ж красиво все, красивы дома в тайге, красив комплекс: гостиница, почта, магазины, кино. Это центр города. Едешь на периферию города, а там замечательные красивые коттеджи. Здесь живут особо выдающиеся доктора наук, члены-корреспонденты, академики. А затем — истинные центры городка — институты. И опять красиво. И я не понимаю даже, что именно красиво. Такие же здания, как и по всей стране. И дома, где живут и покупают и где работают — все такое же, как и по всей стране, а все равно красиво. Или это от леса. Или от сознания, что все эти дома — обычные, обыденные — блаженны духом. Духом истины, духом будущего, духом науки, духом интеллекта… Идешь по городу, идешь в магазины, в толпу. Да и толпой это не назовешь… Я никогда не видел, чтобы таким потоком, почти без перерыва, шли интеллигентные лица. Постепенно мне начало казаться, что все женщины, которые попадаются на пути, — красивы, а мужчины — умны, стройны, спортивны».[90]

Ю. Крелин видел Академгородок уже на излете. В конце шестидесятых годов тут все начало меняться. Остались и дома, и лес, и белки на улицах, но что-то подломилось, и поселение, недавно еще полное духовных интересов, начало стремительно уклоняться от своего первоначального облика.

В действие вступили законы, не раз уже разрушавшие фаланстеры в стиле Шарля Фурье и четвертого сна Веры Павловны.