62034.fb2 Управляемая наука - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Управляемая наука - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

«Вы боитесь критики, до смерти боитесь. Она по шкуре бьет. Почему Розанова и Вульф (профессора ВИР'а) пытаются так поставить вопрос? Потому что они защищают теорию Вавилова. Это вредная теория, которая должна быть каленым железом выжжена, ибо рабочий класс без буржуазии справился со своими задачами и сам начал править и добился определенных результатов… По всей стране знают о дискуссии, которая происходит между Вавиловым и Лысенко. Вавилову надо будет перестроиться, потому что товарищ Сталин сказал, что нужно не так работать, как Вавилов, а как Лысенко…»

Аспирант Донской. —

«Лысенко прямо заявил — или я или Вавилов. Четко и очень толково. Он говорит: пусть я ошибаюсь, но одного из нас не должно быть… Пора понять и учесть, что наступил такой период, когда необходимо достижения экспериментальной науки направлять на службу социалистическому отечеству. Отсюда (?) острая борьба и неприязненное отношение к школе Вавилова».[27].

Я взял эти строки из первой же подвернувшейся мне в архиве папки, среди десятков стенограмм тех лет. На пороге своего ареста директор института вынужден был часами выслушивать подобные поучения. «Едва ли из этих что-то получится» — сказал он однажды о спец-аспирантах и добавил: «А жаль, есть способные».

В науке эти люди действительно не оставили никакого следа. Но зато с их именами связаны самые непристойные, самые губительные для науки эксцессы, и в том числе трагическая Августовская сессия ВАСХНИЛ 1948 года. По отношению к «скоростным ученым» сбылось другое предсказание Николая Ивановича Вавилова:

«Уж если генов порядочности нет, — ничего не поделаешь…».

«Гены порядочности» эпоха изгоняла самым решительным образом. Героем дня в 30-е годы был инженер. Выше его по престижной лестнице стоял только летчик. Мальчишки, не попавшие в летное училище, мечтали попасть в Политехникум. На любой факультет, только бы строить, возводить, создавать. Ибо по представлениям тех лет социализм был совсем рядом, он должен придти, как только мы построим сколько-то там заводов и электростанций. И тогда — светлое будущее. Ворваться в это будущее первым хотелось каждому выпускнику средней школы. Но не так-то легко было проникнуть в стены заветного Политехникума. Число претендентов на каждое место достигало двадцати пяти. Для детей интеллигенции квота во много раз меньшая, чем для остальных. А тут же рядом, почти без экзаменов и вовсе без конкурса входили под институтские своды такие же, вроде, как и ты, парни и девушки. Но нет — на такие. Это были парттысячники.[28]

Старый химик, поступивший в Киевский Политехникум в 1930-м году, вспоминает, что среди тех, перед кем буквально распахнулись двери института были начальник губ-финотдела, секретарь райкома партии, секретарь райкома комсомола, адъютант командира дивизии, сестра командарма. Средний возраст этой новой привилегированной касты — 26–30 лет, общекультурная и научная подготовка — ниже некуда.

Парттысячники, — а они составили в тридцатые годы изрядную и наиболее влиятельную часть студентов во всех технических ВУЗ'ах, внесли в институты дух доселе неведомый. Эти юные победители попросту презирали своих учителей. Парттысячник мог запросто накричать на профессора, оскорбить его. А их шуточкам над «хлюпиками интеллигентиками» конца не было. Обучение приняло характер какой-то непрерывной партизанской войны, в которой дозволялись любые приемы и методы.

Один такой студент из военных, приходя на экзамен, имел обыкновение класть на стол перед профессором заряженный наган. В атмосфере годами поддерживаемого озлобления и недоброжелательства преподаватель физики на практических занятиях мог попросить у студента ножик и потом бросить как бы мимоходом: «Какой же ты большевик — без ножа?» Ни о каком уважении младших к старшим, ни о каком увлечении наукой, ни о каком творческом порыве в таком институте и речи не было. Это было не постижение знаний, а вымогательство их у поверженного противника.

На последних курсах заговорили о том, «кто пойдет в ученые». И снова выбор падает на бывшего комиссара Балтфлота, на секретаршу известного политического деятеля. Идти в науку им не слишком хотелось: зарплата в лабораториях и на кафедрах была в те годы невысока, общественное реноме профессуры стояло еще ниже. Но партия требовала, вождь твердил, что кадры (и в том числе научные) решают все. В 1933 году при наркоматах начали создаваться первые научно-исследовательские отраслевые лаборатории и институты. В парткоме парттысячникам говорили: «Надо, Федя, момент такой…» И Федя шел в ученые. Были среди выпускников и таланты, были и природные одаренные физики, химики, биологи. Слишком велик был поток, чтобы не вынести в себе вместе с булыжниками и какое-то количество алмазов. Но вся система преимуществ классовых и партийных, вся система отбора по признаку общественной активности, вела к тому, что в громадном большинстве своем в лаборатории, клиники, на опытные станции и в НИИ приходили не самые лучшие, не самые способные, не самые искренние. Но приходили. И масса науки росла.

А после войны — рывок: Сталин удвоил, утроил заработную плату кандидатов и докторов. Академики помимо зарплаты стали получать 5.000 рублей в месяц академических… У вождя на сей счет были свои имперские расчеты. Блеск его победоносной империи, поддержанный блеском золотых, недавно введенных офицерских погон и золоченых крестов на куполах недавно же открытых храмов, желательно было поддержать сиянием наук и искусств. Сияние же, как известно, требует хорошей зарплаты. А кроме того назревали большие планы милитаризации науки, связанные с атомными, водородными и прочими оружейными делами. В голодные нищие сороковые годы офицеры, священники и ученые оказались вдруг людьми наиболее обеспеченными. И тут перед каждым врачом, инженером, заводским химиком, учителем с их копеечной зарплатой возникла удивительная, все проблемы развязывающая, возможность: защити диссертацию и будет тебе благо. Благо для защитившего выступало в самом неприкрытом, в самом бесстыдно обнаженном своем виде: едва утверждена диссертация, как недавно еще скупая бухгалтерия автоматически с того же дня начинала одаривать тебя довольно солидным ежемесячным содержанием.

Не пошли — повалили в науку молодые и старые. После войны и возможность устроиться для физика, химика или инженера неостепененного и остепененного стала иной, нежели прежде. Военные лаборатории и институты стали плодиться как грибы. Если ты не еврей, под судом и следствием не был, родственников за границей не имеешь — милости просим в секретный институт. Там зарплата выше и защита диссертации (секретной) легче. Благодать!

Как громадная аэродинамическая труба заработала Высшая аттестационная комиссия (ВАК)[29]. Коллегия ВАК проворачивала, случалось, по 400 докторских диссертаций за одно заседание. Пять тысяч докторов в год! А кандидатов — этих вообще не счесть. За десять лет, с 1950 года по 1960-й число ученых в СССР удвоилось. Для следующего удвоения оказалось достаточно шести лет (1960–1966 гг.[30]).

Социальный заказ? А может быть социальная оказия?

Не обошел своим вниманием науку и Хрущев. После каждого нового запущенного спутника над институтами, делающими ракеты, проливался не только дождь орденов, но и ливень ученых степеней. Сверху спускался приказ:

«В связи с успешным запуском… дать инженерам-ракетчикам двадцать кандидатских и десять докторских диссертаций».

Приказ — секретный. Никто его не оспаривает, никто не обсуждает. Награжденный пишет на нескольких страничках отчет. Ученый Совет секретным же решением рекомендует сей «научный труд» в ВАК, а там проштамповывают ученую степень «Honoris Causa». Сколько таких докторов и кандидатов выстрелено в нашу науку — неведомо. Но можно догадываться — изрядно.

Итак, рост научных кадров устраивал всех: от чиновников, ответственных за науку, до самого скромного МНСа — лаборанта с высшим образованием. Потому что нельзя же семейному человеку, неостепененному младшему научному сотруднику жить на 84 или даже на 105 рублей в месяц. Это и директор института понимает и все доктора в Ученом Совете, и прямой начальник младшего научного — завлаб-кандидат. Знают и сочувствуют. Сочувствуют и (до тех пор, пока это не мешает им лично?), продвигают диссертацию неостепененного к степени, к приличной зарплате. Качество диссертации при этом может и учитываться, а может и не учитываться. Потому что не в качестве, в конце концов, дело. Жить же человеку как-нибудь надо. Так она и растет, научная масса. Нынче за миллион перевалила…

Говорят, несколько раз за последние годы высокопоставленные чиновники принимались обдумывать создавшееся положение, Нет, их беспокоил не высокий процент случайных людей в науке, а совсем другая проблема. С одной стороны, кандидаты и доктора нужны, с другой — накладно их всех кормить. Ведь кормятся по повышенной норме не только нужные «для дела» физики и электронщики, а и тьма филологов, историков, философов. К тому же ежегодно поток претендентов на высокую зарплату растет… Придумывали, как бы утихомирить этот поток, ввести его, так сказать, в берега. Всякие утяжеления для жаждущих попасть в научное лоно придумывали (количество публикаций и пр.), недавно перелопатили ВАК. Но остановить поток невозможно, потому что идти в науку выгодно во всех отношениях. Наука кроме своей основной функции (впрочем, какая же из них основная?) стала осмысляться для тысяч людей как место где легче, проще, спокойнее прокормиться.

Официально, однако, никто по поводу вышедшей из берегов научной массы караул не кричит. В официальных высказываниях поддерживается по этому поводу, наоборот, вежливый оптимизм. Пропагандные барабаны даже усиливают в последнее время свою дробь: НТР… НТР… НТР… Что означает Научно-Техническая Революция. И она, эта революция, требует новых научных армий. НТР, говорят нам теперь, вообще единственный путь к светлому будущему. Больше ученых — больше научных знаний, сильнее поступательное движение. Насчет светлого будущего помолчим, а вот о количестве знаний кое-что сказать можно.

Дело в том, что связь между объемом познанного в этом мире и числом познающих совсем не такова, как может со стороны показаться. Современный процесс познания движется вперед, поглощая с каждым годом все большие и большие средства. При этом количество приборов, сырых материалов, людей, занятых в науке возрастает несравненно более, нажали количество познанного. В частности, для того, чтобы объем наших знаний увеличился вдвое надо, чтобы число людей, занятых наукой, выросло в сто раз! Эти расчеты, принадлежащие крупнейшему современному американскому социологу-науковеду Прайсу, никто пока не отверг, да никто их и не оспаривает. А если Прайс прав, значит не так уж безумно велик прямой научный прок от миллионной армии ученых. А что ждет нас в 2000 году? Десять миллионов научных сотрудников? А в 2025-м… Не слишком ли велика плата?…

Я полушутя толковал об этом феномене с группой молодых кандидатов в одном из московских НИИ. В НИИ этом выступал я с беседой «Зачем ученому совесть» и те, кто обступили меня после беседы, были, как мне показалось, люди наиболее неравнодушные к этическим проблемам. Итак, мы стояли в институтском вестибюле, и обменивались мнениями о разных аспектах будущей науки, когда у меня вырвалось это слово — «плата». И тогда мои собеседники как-то очень уж дружно оживились. «Плата не слишком велика, — сказал при общем одобрении своих товарищей молодой парень в ярком галстуке. — Ну что такое 280? Право же, 500 — лучше. И все мы предпринимаем героические усилия, для того, чтобы приблизиться к этой заветной сумме!» Такой поворот беседы всех развеселил. Это был разговор о главном, о том, что зарплата доктора наук почти вдвое выше жалованья кандидата. И поэтому к ней надо стремиться. Увидя, что я поскучнел, один из физиков (каждому из них не более тридцати пяти) постарался утешить меня:

«Не оскорбляйтесь за Святую Деву Науку. Она давно потеряла свою невинность и стала просто Матерью Кормящей. Это, впрочем, вовсе не значит, что мы охладели к ней. Но то, что я люблю физику — мое личное дело. Любовь моя к науке в нашем институте мало кого интересует. И не за то мне платят деньги…»

Глава 2Товарищ директор и другие

На образование и умственное развитие их большого внимания не обращается, так как предполагается, что эти лица ничем заниматься не обязаны, а должны только руководить…

М. Е. Салтыков-Щедрин, Полн. собр. соч. том 8, стр. 241.

Когда в отечестве нашем произносим мы: «советская физика», «советская химия» или «советская биология» (а мы любим такие словосочетания), иностранцы иронически улыбаются. Для них, иностранцев, давно стало прописной истиной, что наука едина и неделима, что Менделеев, и Павлов, Резерфорд и Бор, Винер и Ганс Селье равно принадлежат мировой науке. А то, что к мировой науке не принадлежит, то вообще не наука. Все это так, все это верно, и все же я утверждаю: — советская наука в массе своей, как социальное явление, есть нечто иное, нежели понимают под словом наука на Западе. Отличие наше имеет корни давние, исторические.

Не в пример Западу наука в Росиии с самого зарождения своего в XVIII веке оказалась государевой, государственной.[31] Государственными были всегда и наши университеты и сама Акедемия наук. Возникшее на полвека раньше Лондонское Королевское общество оттого только и звалось королевским, что короли за честь считали покровительствовать сообществу свободных исследователей. У нас же императорское правительство распоряжалось в стенах императорской Академии наук, как в собственной кладовой. В то время как европейские университетские профессора учились и учили в обстановке демократизма и независимости, русский профессор всегда был только чиновником более или менее высокого ранга. В этом смысле Советы, по логике революции, имели такое же основание для разгрома царской науки, как и всякого другого царского учреждения, ибо наука в совокупности своей была организована на тот же манер, что прочие департаменты.

Разрушив до основания буржуазную экономику, частновладельческое сельское хозяйство, аппарат царской власти и даже науку, большевики остановились в своем разрушительном порыве на том самом рубеже, который не преодолела пока еще ни одна революция: разбивая витрины, они сохранили в неприкосновенности присущий России с ее самых ранних истоков культурный стереотип. По традиционному этому стереотипу отштамповались уже в новое время партия, советская власть, ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ и советская наука. Матрицей для всех этих ведомств послужили такие, отвека существующие на Руси учреждения, как армия и церковь.

Американский физик Оппенгеймер писал, исходя из научного опыта западных университетов, что по своей сути наука демократична. Советская наука с самого своего начала (что-нибудь с года 1930-го) отвергла этот принцип. Один из основных элементов нашего культурного стереотипа всегда состоял в том, что все в стране (и в том числе ученый, наука) принадлежит верховной власти, а младший по чину безраздельно подчинен старшему. Равенство старших и младших перед научной истиной, право младшего научного сотрудника публично оспаривать старшего по должности — для советской России это звучало таким же абсурдом, как для России царской. Военизированной по своей структуре и по внутреннему духу советская наука оказалась задолго до того, как ее сделали придатком военного ведомства.

Основным научным учреждением для Советского Союза стал отдаленный от Университета, от профессуры НИИ — Научно-Исследовательский Институт. На Западе форма НИИ в 30-е годы да и сейчас распространена крайне мало, ибо подавляющая часть фундаментальных открытий делалась и делается там в университетах. Директор, заместители директора, завсектором, завлабораторией, старшие научные, младшие научные, лаборанты — эта система НИИ с самого начала предполагала неравенство в науке, подчинение в науке, казарменную систему отношений между людьми науки. И не случайно, говоря об институтах и лабораториях, мы и сегодня пользуемся военным термином — подразделения. Военизированная структура науки потребовала, чтобы на всех «этажах» ее работники строго соответствовали должности, месту в занимаемой иерархии. Союз мыслящих личностей большевикам не годился, ибо мыслящий может и не учитывать указаний, спускаемых сверху. Правда, сперва на должности директоров многих академических институтов пришлось все-таки призвать крупных ученых. Но очень скоро выяснилось, что податели идей, такие как академики химик Ипатьев, химик Чичибабин, геохимик Вернадский, генетик Вавилов, физик Иоффе, микробиолог Омелянский, математик Крылов — хуже справляются со своим делом. Они никак не могли взять в толк, что дело директора вовсе не в том состоит, чтобы подавать идеи, а в том лишь, чтобы передавать идущие сверху директивы. Крупные ученые, мало пригодные для роли простых проводников, быстро начали сходить на нет. И не удивительно. Настаивает, к примеру, академик-агрохимик Прянишников на том, что в стране надо строить заводы для производства азотных удобрений. Объясняет с точки зрения науки, что без удобрений поля станут истощаться и урожаи год от года падать. Но по каким-то высшим соображениям там строить заводы удобрений не желают. Они там лучше знают, что надо, и в конце концов находят более подходящего для себя ученого, который в полном согласии с их планами подтверждает: никаких удобрений не нужно, земля наша велика и обильна, в ней и без удобрений всякого добра достаточно (Вильямс). Надо ли удивляться, что академик Прянишников в такой ситуации годами ходит в положении пустого болтуна, а академик Василий Вильямс становится директором института и всесоюзно прославляется как носитель подлинного прогресса. А что потом дошла российская нива до полного истощения, что приперло нам хлеб в Америке покупать, так это уже при других чиновниках случилось, нынешние чиновники за это не в ответе. Одним словом, от академических светил пришлось отказаться, И не только по причинам чисто научным.

В 1911 году царский министр просвещения Кассо призвал для расправы над бунтующими студентами полицию. Поведение министра возмутило профессуру Московского Университета, 124 профессора подали прошение об отставке и покинули здание, оскверненное полицейским вторжением. Восемнадцать человек потом вернулись и просили у министра восстановить их на покинутых кафедрах, но подавляющее число ученых предпочли остаться без работы, но не кланяться министру-хаму. Русский профессор знал себе цену. Даже в мундире он был личностью. Он ценил себя, он знал, что общество в целом на его стороне, ибо профессор в тогдашнем мире был лицом значительным, в какой-то степени даже уникальным, Те, кто стали ведать делами советской науки, учли опыт прошлого. Первую и наиболее важную задачу свою увидели они в том, чтобы новую науку сделать внеличностной, не зависящей от знаний, умственных и нравственных качеств каждого отдельного профессора.

Сначала взялись за перекройку Академии наук. В 1927 году Совнарком сделал Академии «подарок» — удвоил число академических вакансий. Одновременно введена была новая выборная система. С помощью этих подарков уже в следующем году удалось провести в академики большую группу партийцев («целый троянский табун», — как прокомментировал те давние выборы один из моих ученых собеседников). Чтобы укрепить Академию партийцами и тем самым создать кадры легко управляемых академиков — директоров институтов — начальство пускалось во все тяжкие. Личного друга Ленина Кржижановского произвели сначала в академики-философы, потом перевели «на укрепление» в отделение физико-математическое. Протолкнули в академию весьма среднеобразованного, но зато высокопартийного Луппола (позднее умер от голода в лагере). Сбой произошел, когда в Академию наук начали впихивать И. И. Скворцова-Степанова, человека с неполным средним образованием, но зато члена партии с 1896 года. По рассказам современников академики провалили партийца с треском. Власти пошли на обходный маневр. Кто-то из тогдашних вождей обратился за помощью к академику-физиологу Павлову. Иван Петрович уже начинал привыкать к советской власти, ему щедро выделяли деньги на опыты, строили лаборатории. И вот на очередном Общем собрании Российской АН Павлов обратился к коллегам с речью. Сводилась она к тому, что Калигула, пожелавший сделать своего коня консулом, в конце концов настоял на своем, хотя как известно, сенаторы противились превращению Консулата в конюшню. «Но то был конь, господа, — воскликнул в этом месте академик Павлов, — а вы взгляните на Ивана Ивановича Скворцова-Степанова, ведь это вполне симпатичный человек! К чему же нам упорствовать?!» После такой «рекомендательной» речи, безнадежно махнув рукой на предрассудки прежних лет, академики избрали большевика единогласно.[32]

По мере заполнения научных вакансий партийцами и ухода со сцены личностей, управляемость науки возрастала. Никто из вновь поставляемых на должность, уже не требовал, подобно Вавилову, чтобы ему во что бы то ни стало разрешили экспедицию в дальние страны или строили заводы азотных удобрений, как об этом без конца твердил Прянишников. Всяк академик и профессор стал знать свое место и стал дорожить этим местом, стараясь не беспокоить начальство по пустякам.

Правда, вымирание и выбивание классиков науки, равно как замещение их кантонистами[33] растянулось на многие годы. До сих пор занимают директорские кресла около дюжины бывших крупных ученых, бывших подателей идей, которые однако успели за это время вполне перестроиться. Смена функции, полный переход в чиновное состояние внешне пошли им на пользу: бывшие получили золотые звезды Героев Социалистического труда. Ленинские и Сталинские премии, они нежатся на своих дачах и за государственный счет ездят по заграницам. Но разрыв с подлинной наукой оскопил их, поразил полным творческим бесплодием. Среди бывших достойны упоминания биолог Энгельгардт, химики Семенов и Несмеянов, физик Скобельцын, математик И. Виноградов, генетик Дубинин.

В своих институтах и лабораториях бывшие — этакие британские монархи на российский лад. Они царствуют, не неся почти никаких обязательств перед наукой и подчиненными. Мой знакомый социолог знакомился со стенограммами Ученых советов и совещаний при директоре в Институте молекулярной биологии АН СССР. На одном из таких совещаний стенографистка записала слова директора академика Владимира Александровича Энгельгардта, только что вернувшегося после очередной развлекательной международной поездки. — «Вы хоть расскажите, что вы делаете, — обратился академик к заведующим лабораториями, — я давно не знаю, что у вас делается, не понимаю даже, чем вы теперь занимаетесь…» Энгельгардт — один из самых прочно сидящих на своей должности директоров, лицо чрезвычайно ценимое в партийных сферах.

Должность директора научно-исследовательского института — одна из наиболее вожделенных в нашем отечестве. Она дается только в награду за большие заслуги перед партийной и государственной администрацией. Претендент может быть порой даже не членом партии, но должен быть безоговорочно послушен и удобен в управлении. Малейшее, самое невинное уклонение от воли райкома, горкома, а тем более ЦК КПСС наказывается немедленным изъятием с поста. Тут уж не помогают никакие заслуги перед наукой, и вообще никакие прошлые заслуги. Время от времени партийные органы производят среди директорского состава своеобразную проверку на преданность и управляемость. Тесты при этом используются самые различные, иногда индивидуальные, чаще массовые. Например, объявляется, что в Академию наук будет баллотироваться сам заведующий Отделом науки Центрального Комитета КПСС. В науке он ничего не сделал, это все знают. Но директоры также знают: непослушный, который осмелится бросить на выборах начальства черный шар, будет уличен и немедленно наказан. Рядовые академики могут себе позволить игру в демократию, но директор — ни в коем случае. Он не раздумывая поддерживает чиновника на выборах, не рискнет даже в мыслях произнести то, что когда-то вслух говорил на выборах Скворцова-Степанова академик Павлов.

Другой тест на покорность — письма в газету с проклятиями по адресу академика Сахарова.[34]

Когда сверяешь имена «подписанцев» (так именует эту категорию своих коллег академик М. А. Леонтович) с академическим справочником, то обнаруживаешь, что 75 процентов публично «негодующих» — руководители научно-исследовательских институтов.

Проверка ничуть не обижает директоров-академиков. Наоборот, они любят тесты на управляемость. Для них проверка — средство лишний раз продемонстрировать свою верность власти и, следовательно, полное соответствие свое с занимаемой должностью. Вспоминается рассказ врача-кардиолога, работающего в академической больнице (Москва). В дни, когда готовилось очередное публичное письмо против академика Сахарова, пациенты больницы страшно волновались, у многих подскочило давление крови. Рядовые профессора-доктора беспокоились о том, чтобы их не заставили подписывать насильно (некрасиво, противно, позорно). Академики-директоры, члены Президиума АН СССР и другие функционеры наоборот, страшно беспокоились, как бы, лежа в больнице, они не остались в стороне от важного для их карьеры мероприятия. Особенно нервничал академик-биохимик Александр Евсеевич Браунштейн (1902 год рождения). Он несколько раз в день обращался к врачу с вопросом, нет ли для него пакета из Президиума АН СССР с вожделенным письмом. Еще более тяжелые переживания выпали на долю академика Глеба Михайловича Франка. Директор Института биологической физики в подмосковном научном городке Пущино, Франк подписал письмо против Сахарова, но когда вышла газета, не нашел в ней своего имени. Удрученный и напуганный академик прибежал к Ученому секретарю Академии, чтобы дознаться, какие именно козни и интриги врагов привели к исключению его из числа подписавших. Его успокоили: никаких интриг, просто фамилию пропустили типографские наборщики…

Директоры — золотой фонд управляемой науки. В массе своей это люди железные. Их, при исполнении служебных обязанностей, не останавливает ничто. Это, впрочем, и не удивительно. Директору есть что отстаивать в этом мире, есть за что бороться. Сказать, что наука для директора НИИ — дойная корова, значит ничего не сказать. Ибо не с подойником подходит такой руководящий товарищ к науке-кормилице, а с железнодорожной цистерной. И получает все, что ему необходимо в избытке и переизбытке. Если, к примеру, вновь назначенный директор не имеет докторской диссертации, ему ее напишут. Весь институт будет работать, а товарища директора выручат. И, насколько мне известно, не бывало еще ни разу, чтобы такая диссертация не была утверждена Ученым советом и Высшей аттестационной комиссией. Потому что сама должность директорская требует, чтобы владелец ее председательствовал в Ученом совете своего Института. А председателю Ученого совета пристало быть доктором. Директору же академического института подобает (не нахожу для данной ситуации более подходящего слова) быть также членом-корреспондентом или академиком. Партийные власти, которые назначают директоров и это предусмотрели: будешь хорошим директором — станешь и академиком.

Случается, что у вновь назначенного руководителя Института мало или совсем нет научных публикаций. Ничего, и это поправимо. Ему не придется даже давать никаких специальных распоряжений. Каждый мало-мальски понятливый сотрудник института включает директора в число соавторов своих публикуемых работ. Причем в списке соавторов ставит как правило имя начальника на первое место. Мало кто из руководителей НИИ уклоняется от таких подношений. Процесс приписывания своего имени к чужим работам стал ныне массовым. То, что очевидно представлялось бы бредом академику Ф. А. Иоффе или академику И. М. Крылову (у которых и своих идей было сколько угодно) теперь стало научным бытом: ведь нынешнему директору-чиновнику и впрямь некогда писать статьи, а тем более монографии — он большую часть времени проводит там, где дают директивы: в райкомах, министерствах, в ЦК.

Мало, очень мало я знаю руководителей НИИ, которые отвергают научные подношения своих подчиненных. И уж совсем не осталось таких, кто мог бы выгнать из кабинета сотрудника, пришедшего с такого рода «подарком» — как это делал академик ВАСХНИЛ селекционер Аведикт Лукьянович Мазлумов (1897–1972). — «Меня коробит, когда статья начинающего исследователя подписана двумя фамилиями, ниже его собственной, а вверху— руководителя» — писал Мазлумов, много лет возглавлявший научную работу во Всесоюзном НИИ сахарной свеклы (Рамонь, поселок под Воронежем). Для него, человека, который вывел более полусотни сортов сахарной свеклы (в сороковые-пятидесятые годы каждый второй кусок сахара, который в России клали в чай, был мазлумовским) такая позиция вполне естественна, как и для ленинградского фармаколога Николая Васильевича Лазарева (1895–1974), который в конце жизни признался мне, что своей рукой написал и отредактировал девяносто книг. Но, как говорит современный остроумец:

«Иные времена, иные правы…».

Система приписывания себя к чужим научным работам породила среди директоров НИИ подлинных гигантов мысли и титанов работоспособности. Сколько научных публикаций может сделать за жизнь исследователь? Кандидат технических наук Б. Н. Волгин сообщает:

«По материалам недавно проведенного обследования тридцати одного научно-исследовательского института Ленинграда оказывается, что в среднем научный сотрудник пишет одну статью в год, причем среди них есть ученые, публикующие по десятку статей, и десятки сотрудников на каждого такого ученого, не публикующие ни одного».[35]

Если подмеченную выше закономерность распространить на всю научную публику, и в том числе на академиков преклонного возраста, то окажется, что после 30–40 лет научной деятельности ученый может иметь максимум 300–400 опубликованных работ. Между тем, по наведенным справкам, большая часть академиков-директоров насчитывает в своем списке по 500–600 и более научных трудов, и среди них много монографий. Интересен список трудов самого молодого академика директора Института химии природных соединений АН СССР Ю. П. Овчинникова. За пятнадцать лет пребывания в науке Овчинников опубликовал 300 трудов и среди них несколько книг. Но истинным гением трудолюбия является академик Александр Николаевич Несмеянов: за его подписью вышло в свет 1200 трудов! Вот уже сорок лет без перерыва он выдерживает в науке поистине бешеный темп: каждые 12 дней публикует статью или монографию. Вот что значит быть директором!

Директор современного НИИ чувствует себя подготовленным к победам в любых сферах. Захочется, например, ему прославить свое имя на изобретательском поприще, изобрести что-нибудь этакое — машину, лекарственный препарат или метод повышения яйценоскости кур. Пожалуйста. Не возбраняется. И авторское свидетельство можно получить и до международного патентования дело дойдет. А уж тем более до Ленинской премии. И все это — не прикладая рук. Только потому что — директор.

Таких начальственных «изобретений» мог бы я перечислить десятки, если не сотни, потому что всякое крупное изобретение, сделанное в НИИ, по неписаному этическому статуту советской науки конечно же среди своих соавторов имеет директора. Без директора никакого даже самого гениального изобретения не бывает, потому что ни райком партии, в котором территориально находится Институт, ни министерство, которому Институт подчинен, никогда не поддержат изобретение, к которому не причастен товарищ директор.

Однажды, правда, я слышал трагикомическую историю о директоре, который (в одном случае!) погубил себя как изобретатель. Но власти при этом вовсе не были виноваты. В столичном академическом институте в недавние времена комиссия Комитета по делам изобретений и открытий обсуждала два варианта только что завершенной машины. Представитель Комитета высоко оценил вариант машины номер один, но директор Института, академик, в громогласной речи именно этот вариант подверг резкой критике: машина недоработана, плоха, о ней нечего даже говорить. Зато очень хорош вариант номер два…

— Простите, — изумленно воскликнул представитель Комитета. — Может быть первая машина действительно недоработана, но среди авторов конструкции, которую вы так строго критикуете, мы видим ваше имя. Оно стоит первым…