62051.fb2 Успеть до Господа Бога - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Успеть до Господа Бога - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

«Сколько?» — спросила она.

Ты не помнишь. Двадцать тысяч, десять, вроде десять… «Это были деньги на оружие».

Она сказала, что ее отец потому не давал вам деньги, что они нужны были для нее: ее прятали на арийской стороне, а это стоило дорого.

Ты внимательно на нее посмотрел. «Глаза у вас голубые… И сколько нужно платить за ребенка с голубыми глазами? Две, две с половиной тысячи в месяц — разве это деньги для вашего отца?»

«А за револьвер?» — спросила она.

«Наверное, пять. Тогда еще пять».

«Значит, речь шла о двух револьверах. Или о четырех месяцах моей жизни», — произнесла она с горечью.

Ты заверил ее, что вы не проводили таких расчетов и что тебе действительно очень жаль.

Она спросила, знал ли ты ее отца. Ты ответил, что видел его на Умшлагплац каждый день, когда тот приходил на работу. Ничего плохого там на площади он не делал, просто считал людей, которых направляли в вагоны. Каждый день отправляли десять тысяч, и кто-то должен был их пересчитывать. Вот ее отец стоял и считал. Как всякий добросовестный чиновник: приходил на службу, начинал считать, когда цифра доходила до десяти тысяч, он заканчивал работу и возвращался домой.

Она спросила: действительно ли в этом не было ничего плохого?

«Конечно нет. Ведь он не бил, не пинал, не издевался. Просто произносил: один, два, три, сто, сто один, тысяча, две тысячи, три тысячи, четыре тысячи, девять тысяч один… Сколько понадобится времени, чтобы досчитать до десяти тысяч? Десять тысяч секунд, неполных три часа. Но так как это были люди, значит, их надо было разделить, установить по порядку и т. д., следовательно, времени уходило больше. Ровно в четыре часа транспорт отходил, и его работа кончалась. Все это, впрочем, не имеет значения, — снова повторил ты, — не за это мы его осудили, а за деньги. Ему определили срок, к которому он должен был их принести: восемнадцать часов. Он вернулся с работы, двое наших ребят красили рядом дверь, чтобы следить за квартирой и подать сигнал. Он вернулся пунктуально; наши прождали два часа, потом постучали, он открыл им дверь…»

Она спросила: «Как, по-твоему, очень ли он боялся и долго ли все продолжалось?»

Ты угостил ее сигаретой и заверил, что тот не успел испугаться. Смерть была быстрой и легкой, гораздо более легкой, чем у сотен других.

«Зачем же он открыл им дверь? — спросила она. — Зачем вернулся? Он мог не приходить, скрыться. Зачем он вернулся домой?»

«Ему, видимо, и в голову не приходило, что предупреждение было серьезным. Что те евреи, которых он все время пересчитывал, которые так спокойно, без малейшего протеста, позволяют это делать, вот эти евреи смогут решиться на нечто подобное».

«Но он и так погиб бы, — возразила она. — Почему же вы не позволили ему умереть достойно, осмысленно, по-человечески… И вообще, имели ли вы право выбирать ему смерть?»

Лицо ее покрылось красными пятнами, руки дрожали, а ты старался проявить как можно больше терпения.

«Мы выбрали смерть не вашему отцу. Мы выбрали ее для себя и для тех шестидесяти тысяч евреев, которые еще оставались в живых. Смерть вашего отца была итогом такого выбора… Итогом прискорбным, неприятным, поверьте, мне и в самом деле неприятно…»

И еще. Неправда, что смерть вашего отца не имела смысла. Напротив. После того приговора не было ни одного случая отказа в деньгах на оружие.

Итак:

— Акция окончилась, ты выжил…

— В гетто оставалось шестьдесят тысяч евреев. Те, что остались, поняли и что такое «переселение», и что ждать больше нельзя. Мы постановили создать единую для всего гетто военную организацию, что, впрочем, было не так легко: люди не доверяли друг другу. Мы не верили сионистам, они нам; правда, теперь это не имело значения. Итак, была создана единая боевая организация ЖОБ.

Нас было пятьсот человек. В январе, однако, немцы опять провели акцию и из пятисот осталось восемьдесят. Во время январской акции люди впервые не шли на смерть добровольно. Мы пристрелили нескольких гитлеровцев на улицах Мурановской, Францисканской, Милой и Заменхофа — это были первые выстрелы в гетто, и они произвели сильное впечатление на арийской стороне, ведь они прозвучали до начала военных акций польского сопротивления. Владислав Шленгель, поэт, который и в гетто писал стихи и у которого был комплекс смиренной смерти, успел написать и об этих выстрелах. Стихотворение называлось «Контратака». Послушай:

…Немецкий Бог, ты слышишь,как молятся в своих домах евреи,в руках сжимая прутья, ломы.Дай, Господи, возможность нам сразитьсяи умереть мгновенно.Дай, Боже, перед смертьюрукам и зренью меткость.Пусть пламень наших пушекна Милой, Низкой, в Мурановерассыпется кровавыми цветами.Настала, наконец, для нас весна,и хмель борьбы нас возбуждает,дома и улицы Варшавы —лес партизанский нам…

Для уточнения добавлю, что «наших пушек», огонь из которых «рассыпался кровавыми цветами», было тогда в гетто всего десять. Это были пистолеты, которые мы получили от АЛ[23].

Группа Анелевича, когда ее отправили на Умшлагплац, была безоружна и начала драться просто кулаками. Группа Пельца, восемнадцатилетнего наборщика, отказалась идти в вагоны, и фон Оппен, комендант Треблинки, лично расстреляли их всех, шестьдесят человек, на месте. Помню, радиостанция им. Костюшки передавала тогда призывы к борьбе. Какая-то женщина все время кричала: «К оружию! К оружию!» — и ее крики передавались под грохот стрельбы. Мы тогда не могли понять, чем они там щелкают; а у нас — у нас было всего шестьдесят пистолетов от ППР[24] и от АК.

Знаешь, кто кричал? Рыся Ханин[25]. На радио в Куйбышеве она тогда читала военные сводки, стихи и воззвания. Говорит, не исключено, что это она звала вас к оружию… Но настоящими затворами там не щелкали. Рыся Ханин говорит, что на радио ничто так не звучит фальшиво, как подлинный звук…

Как-то Анелевич решил добыть еще один револьвер. Он убил на Милой охранника, но в тот же день прибыли немцы и в отместку забрали всех в районе улицы Заменхофа — от Милой до площади Мурановского. Несколько сотен человек. Мы были в ярости. Хотели его даже… Впрочем, ладно.

В здании, откуда немцы начали хватать людей, жил мой приятель, Энох Рус. (Именно его голос и решил вопрос о создании боевой организации: споры длились много часов, голосовали несколько раз, и все время получалось одинаковое количество «за» и «против». Наконец Энох изменил свое мнение, поднял руку, и было решено создать ЖОБ.)

У Эноха был сын. В начале войны мальчик заболел, необходимо было провести срочное переливание крови. Я дал свою, но сразу же после переливания ребенок умер. Наверное, развился шок, такое бывает. Энох не сказал ни слова, но с той поры избегал меня: как-никак, ведь моя кровь убила его сына. И вот, когда началась акция, он сказал мне: «Благодаря тебе мой сын умер по-человечески. Спасибо».

Мы тогда собирали оружие. Его перебрасывали нелегально с арийской стороны (деньги брали силой у разных организаций и частных лиц). Еще мы издавали газетки-листки, а наши девушки-связные развозили их по всей Польше…

— Сколько вы платили за револьвер?

— От трех до пятнадцати тысяч. Чем ближе к апрелю, тем дороже, спрос на рынке увеличивался.

— А сколько платили за укрывание еврея на арийской стороне?

— Две-пять тысяч. По-разному. В зависимости от того, насколько человек был похож на еврея, с акцентом ли говорил, мужчина или женщина.

— Значит, за один револьвер можно было укрыть одного человека на месяц. Или двоих, даже троих.

— Да, за один револьвер можно было и выкупить одного еврея.

— А если бы перед вами встал выбор — один револьвер или жизнь одного человека в течение месяца…

— Мы не ставили такого вопроса… Может, и хорошо, что не ставили.

— Ваши связные возили газеты по всей Польше…

— Одна девушка поехала с листовками в Петркув, в гетто. В Совете были наши люди, там царил исключительный порядок: еду и работу делили справедливо, не было жульничества. Но мы были молоды и бескомпромиссны, считали, что служить в Совете нельзя, это, мол, коллаборационизм. Мы велели своим выйти из Совета; несколько человек приехали в Варшаву, их нужно было укрыть, потому что немцы их разыскивали. На мне была семья Келлерман. За два дня до окончания акции по ликвидации гетто, когда нас выводили с Умшлагплац за номерками, я увидел Келлермана. Он стоял за дверью больничного здания — когда-то это были застекленные двери, теперь стекла были выбиты, дырки заколочены досками, — так вот, в щель между досками я и увидел лицо Келлермана. Я успел подать знак, что вижу его и приду за ним, — и нас увели. Вернулся я через несколько часов, но за дверью никого не было.

Понимаешь, я видел стольких идущих на площадь, до и после, но лишь перед этими двумя я хотел бы оправдаться — ведь мне было поручено их охранять, я пообещал им, что вернусь, и они ждали меня до последней минуты — а я пришел слишком поздно.

— А что стало со связной, что ездила в Петркув?

— Ничего. Однажды на обратном пути ее схватили украинцы и хотели пристрелить, но наши люди успели сунуть им деньги; украинцы поставили ее у могилы, выстрелили холостыми патронами, она сделала вид, что падает; потом по-прежнему возила газеты в Петркув.

Газеты печатались на стеклографе. Мы держали его на улице Валовой, и однажды пришлось его переносить на другое место. Идем, а навстречу несколько еврейских полицейских. Стеклограф на спине, полицейские нас окружают, чтобы отвести на Умшлагплац. Во главе патруля оказался один адвокат, он вообще-то вел себя прилично, никого не бил, часто делал вид, что не замечает побега. Мы ускользнули от них, а я говорю ребятам: «Ну и свинья он все-таки!» Но они стали мне объяснять, мол, человек попросту сломался, полагая, что наступил всем конец. То же самое говорил мне и Маслянко, когда мы втроем ехали в ФРГ в качестве свидетелей. Я с ним ни разу после войны не общался. Маслянко возражал мне (мы в поезде немного выпили): «Ну что за смысл нынче вспоминать об этом?»

Вот именно. Какой смысл — помнить?

— Через несколько дней после убийства охранника и резни шли мы в апреле по улице, Антек, Анелевич и я. Вдруг на Мурановской площади увидели толпу. Было тепло, светило яркое солнце, и люди вышли из домов. «Господи, — воскликнул я, — ну зачем они вышли? Зачем они тут ходят?» Антек сказал тогда про меня: «Как он их всех ненавидит. Хочет, чтобы они сидели в темноте…» А я просто привык к тому, что выходить люди имеют право только ночью. Днем их могут увидеть, и они погибнут.

Помню, именно Антек был первым, который сказал в штабе, что немцы подожгут гетто. Это было тогда, когда мы решали, как погибнуть — броситься ли на стену, или дать перестрелять себя на Цитадели, или поджечь гетто и сгореть. «А если они сами нас подожгут?» Мы возразили ему: «Не говори глупостей, весь город не сожгут». А на второй день восстания они и в самом деле подожгли. Мы находились в укрытии, и кто-то вбежал, отчаянно крича, что все горит. Началась паника: «Все кончено, мы погибли!» — тогда мне и пришлось дать по морде тому парню, чтобы успокоился.

Мы вышли во двор, видим, подожгли со всех сторон; правда, центральное гетто еще не горело, только наша часть, фабрика щеток. Я решил, что мы должны пробиться через огонь. Аня, подружка Адама, та, которая вырвалась из Павяка, сказала, что не побежит, потому что должна остаться с матерью, — мы оставили ее, а сами бросились бежать через двор. Добрались до стены на Францисканской, там был пролом, но его освещал прожектор. Ребята снова в истерику: не пойдем, нас всех перестреляют. И я сказал им: не хотят, пусть остаются; они остались, человек шесть, а Зигмунт выстрелил в прожектор, и нам удалось быстро проскочить. (Это тот Зигмунт, который все повторял, что я выживу, а он нет, и просил найти его дочь в Замостье.)

Тебе понравился трюк с прожектором? Знаю, это гораздо лучше, чем смерть в подвале. Более достойно прыгать через стену, чем задыхаться в темноте?! Да?

— Разумеется.