62051.fb2
Вдоль улицы Теплой стояли люди четверками. По обеим сторонам, через пять-ыдесять рядов, — украинцы. Вся улица была перегорожена кордоном. Мне пришлось подойти ближе, чтобы увидеть Блюма, надо было пройти сзади украинцев, но не в толпе, иначе меня могли схватить. Я стал пробираться между украинцами и толпой — все меня видели, — шел быстрым энергичным шагом, словно имел право так ходить. И знаешь что? Никто меня не тронул.
— Мне кажется, что и тебе нравятся такие истории. Быстрый энергичный шаг, стрельба по прожектору, — лучше, чем рассказы о подвалах.
— Нет.
— Думаю, что да.
— Я рассказал историю об украинцах совсем по другой причине. Когда вечером я вернулся домой, на лестнице стояла Стася. (У нее были длинные толстые косы.) Она плакала. «Что ты плачешь?» — «Я думала, что тебя взяли».
Вот и все.
Видишь, все были заняты важными делами, а Стася ждала весь день, пока я вернусь.
— Последовательность рассказа прервалась на прожекторе. Хотя не знаю, есть ли в нем вообще какая-либо последовательность.
— Это плохо?
— Почему же? Хорошо. Мы не историю пишем. Мы говорим о памяти. Ладно, пусть будет прожектор: Зигмунт его убрал, и вы быстро пробежали… Погоди, а что с его дочкой? Что была в монастыре в Замостье?
— С Эльзуней? Я нашел ее сразу после войны.
— И где она?
— Ее нет. Уехала в Америку. Ее удочерили какие-то богатые люди, очень полюбили. Эльзуня была красивая и умная девочка. А потом покончила с собой.
— Почему?
— Я не знаю. Когда я был в Америке, то пошел к ее родителям. Они показали мне ее комнату. Ничего в ней не изменили. Я так и не знаю, почему она это сделала.
— Все твои рассказы, почти все, оканчиваются смертью.
— Да? Так это те истории. А рассказы о моих пациентах кончаются жизнью.
— Зигмунт, отец Эльзуни, выстрелил в прожектор…
— …мы перескочили через стену и попали в центральное гетто: на Францисканской, во дворе, стоят Блюм (его в той акции не схватили) и Гепнер. Тот, у которого я стащил красный свитер из чемодана. Из настоящей, пушистой шерсти, красивый свитер…
— Знаю. Тося недавно прислала тебе точно такой же из Австралии. А о Гепнере я читала стихотворение: «Песнь о торговце железом, Абрахаме Гепнере». Там, кстати, говорится и о том, что друзья с арийской стороны уговаривали его уйти, но он отказался и остался в гетто до конца. Ты заметил, как в рассказах о гетто часто повторяется одна и та же тема: возможность выйти и решение остаться? Корчак, Гепнер, вы… Может, как раз потому, что выбор между жизнью и смертью является последним шансом на сохранение чести…
— Блюм рассказал нам (во дворе на Францисканской), что был неудачный налет группы АК на стену около Бонифратерской. Что Анелевич сломлен, что оружия нет и что не на что больше рассчитывать… Я ему отвечаю: «Ладно, ладно, только не надо стоять тут». — «А куда идти?» Нас более тридцати человек, но и Гепнер, и Блюм, и все остальные ждут чьих-то приказов, да и я не представляю, куда идти.
Мы спустились в подвал, а вечером Адам говорит, что хочет вернуться за Аней. Просит, чтобы я выделил людей; я спросил, кто хочет пойти, двое или трое согласились, ушли. Потом они рассказали, что укрытие, где были Аня и ее мать, оказалось полностью засыпанным и что шесть человек, не захотевших пойти с нами, погибли тоже.
Может, хочешь спросить, чувствую ли я угрызения совести, что их оставил?
— Не хочу.
— Не чувствую. Но все время неприятно.
На следующий день я встретил всех — Анелевича, Целину, Юрека Вильнера; мы пошли к ним в укрытие, а те девушки, две проститутки, приготовили нам поесть. Гута угощала сигаретами. Тот день был спокойным, хорошим.
Как ты считаешь, о таких вещах можно рассказывать?
— Не понимаю, о чем ты.
— О тех ребятах, которых я оставил во дворе.
Должен ли врач рассказывать о таком? Ведь в медицине важна каждая жизнь, каждый самый маленький шанс ее спасти.
— Может, лучше поговорим о каком-либо прожекторе, прыжках через стену и прочем?
— Но там все было вперемешку. Где-то бегут, потом кто-то гибнет, потом бегут опять; потом Адам высовывает голову из подвала, а у стены крутится граната, я кричу: «Адам, граната!» — и она разрывается почти на его голове. Он выскакивает из подвала, во дворе стоят немцы, но у меня два пистолета — помнишь, на ремнях, — я стреляю.
— Из обоих попадаешь?
— Да нет, ни из одного, но я мог добежать до дома, немцы мчатся за мной, я на крышу — хорошие истории?
— Превосходные.
— Лучше бегать по крышам, чем сидеть в подвале?
— Я предпочитаю, когда ты бегаешь по крышам.
— Тогда я разницы не видел. Увидел ее позже, в варшавском восстании, когда все происходило днем, при свете, в открытом пространстве без стены. Там мы могли наступать, отступать, бежать. Стреляли немцы, но и я стрелял, у меня была своя винтовка, на рукаве — бело-красная повязка[26], у остальных тоже такие повязки, кругом много людей — знаешь, такая замечательная, комфортная борьба!
— Давай вернемся на крышу.
— Я перебежал по ней к другому дому. Все время в том красном свитере; а ведь такой свитер на крыше — отличная мишень; правда, против солнца попасть было трудно. В том доме, на пятом этаже, на большом мешке с сухарями лежал парнишка. Я остановился около него, он дал мне один сухарь, потом еще, но больше давать не хотел. Был полдень, около шести парень умер, и у меня оказался целый мешок с сухарями. К сожалению, прыгать с мешком было трудно, но пришлось, и когда я попал во двор, там лежали убитые пятеро моих ребят. Одного из них звали Сташек. Утром он просил меня дать ему какой-нибудь адрес на арийской стороне, а я ответил: «Еще не время. Рано еще», потому что не было у меня никакого адреса. «Но ведь все кончено, дай мне адрес, пожалуйста». Но адреса у меня не было. Потом он выскочил во двор, и вот теперь я его нашел.
Ребят надо было похоронить.
Мы выкопали могилу (во дворе, на Францисканской, тридцать). Тяжелейшая работа — выкопать могилу на пятерых. Похоронили их, и, так как было первое мая, тихонько пропели первый куплет «Интернационала». Не веришь? Надо было совсем голову потерять, чтобы петь во дворе на Францисканской.
Потом мы где-то раздобыли сахар и пили подслащенную воду.
Знаешь, что было самое плохое?
Все больше людей ожидало моих приказаний.
— А как окончилась забастовка? (Забастовка в гетто — Господи?!)
— Нормально. Их заставили пить воду. Знаешь, как людей заставляют во время войны?
Итак, все большее количество людей старше меня и гораздо опытнее спрашивали, что делать; но я и сам не знал и чувствовал себя совершенно одиноким.
В течение всего того дня, что я пролежал с умирающим на сухарях парнем, я только об этом и думал.