62118.fb2
Училось тогда фронтовое поколение: Николай Старшинов, Константин Ваншенкин, Владимир Соколов, Юлия Друнина, Александр Меркулов, Александр Межиров, Михаил Луконин, Василий Ажаев, Семен Гудзенко. Все они еще в своих окопчиках и госпиталях знали песни Фатьянова, все они были ими одинаково связаны.
Они собирались в правом флигеле Литинститута, где и жили большей, почти воинской, частью. Там, где теперь библиотека и читальный зал, в сороковые размещалось общежитие. Вечерами постояльцы флигеля сиживали в свободных институтских аудиториях, запирались и писали. Иногда до самой первой пары лекций горели окна в таких «кабинетах». Но не каждый умел завладеть ключом. И неизвестно, кто был тогда счастливее: тот, кто уединенно засыпал за письменным столом, или тот, кто засиживался за «братским чаем» до петухов. Там заливалась с девичьим восторгом гармоника, там говорилось, читалось и пелось с неутолимой ненасытностью.
Заходили Фатьянов с женой и на институтские поэтические вечера, что проходили в маленьком актовом зале в первом этаже. Этот переход из уютного, почти домашнего зальчика в общежительный флигель был плавным и незаметным. Просто, как воздух, перемещался поэтический люд с крыльца на крыльцо, оставляя опустевший зал до новых встреч.
Бронзовые ныне корифеи были тогда молодыми. Именно в те дни они встречали свою любовь, ходили на свидания, смущались от непонимания собственных стихов, покорные юношеской неуверенности, граничащей с величием самопознания. Девятнадцатилетний студент, литинститутовец Владимир Соколов писал в те дни такие строчки:
Отчего-то ясно представляется поздний вечер летом 1947 года, описанный Николаем Константиновичем Старшиновым. Загуляли они вдвоем после концерта, шли по темнеющей Москве, наслаждались ее вечерней праздничной жизнью. И вот свернули на Гороховскую улицу прихрамывающий солдат Старшинов и Фатьянов. Бредут, что-то знакомое будто слышат… Из окон полуподвала доносилось нестройное застольное пенье:
Вслушались… А Старшинов был еще и гармонистом. Мог сыграть на гармошке «Танец маленьких лебедей», а уж частушек знал столько, что и сам удивлялся.
— Меня поют! — Громко и весело сказал Алексей Иванович. — Знает народ Алешу-то Фатьянова! — И добавил — Пойдем к ним в гости, Коля!
— Да ты что — очнись-ка! Как это мы явимся в чужой дом!
— Пойдем, пойдем! Людям же интересно! Может, у них и гармошка есть, а? Мы им споем! Я спою — ты подыграешь! Пойдем, а?
— Нет! И не зови: что о нас люди подумают? Выпить пришли — вот что они подумают!
— Ты, Коля, почему так плохо о людях думаешь? А еще коммунист!
Неизвестно что подумали люди, но пока друзья рядились, собирались студенты из этого общежития. Смекнув, в чем дело, они без рассуждений взяли под белы руки двух поэтов и силой повели в поющую комнату. Там хозяева вручили гостям по столовому прибору, гармонь и потянулись уже вслед за запевалой, которого не надо было уговаривать исполнить свои песни.
Так и было — песни его звучали повсюду. Танцплощадки и кинотеатры, радио и концерты, смотры самодеятельности и застолья — все было насыщено фатьяновской лирикой. Иногда он простодушно говорил жене:
— Ты знаешь, Галя, я думаю вот как: наплевать нам на критиков! Меня все знают, все понимают, потому что все поют мои стихи…
— Все поют, а кто написал — мало кто знает… — Прямодушно отвечала Галина Николаевна.
И тогда он загорался:
— Ты — второй Колька Старшинов! Вот пойдем-ка, пойдем-ка на улицу! Я буду останавливать людей и спрашивать: знают они Фатьянова или не знают!
Бывало, они вдвоем выходили на улицу, преграждали кому-то путь:
— Скажите пожалуйста, вы знаете эту песню?
— Знаю.
— А кто написал стихи?
— Не знаю…
Так и было. Никто не вспоминал поэта. И все же!.. Какой художник не жаждет войти в каждое сердце? И пресловутые романы, вечные влюбленности и охота на особ женского пола — всего лишь эрзац этого желания, попытка утолить жажду любви сладкой фруктовой водицей… Фатьянов пил родниковую воду народной любви, оставаясь в безвестности…
Кто не помнит это? Черно-белый телевизор, на экране — худенькая пожилая певица облокотилась о рояль. Сценическая поза напоминает образ трагической птицы — острые лопатки, как сложенные крылья, огромные подведенные глаза. Жесты женственно плавны и мужски сдержанны. В руках — платочек, синий даже в черно-белом телевизоре. Она поет, протягивая согласные, отчего интонация кажется домашней, сама женщина — свойской. И если бы она была наряжена не в искристое длинное платье, а в партизанскую телогрейку, и в худых ее пальцах вместо платочка тлела бы самокрутка, она выглядела бы также изящно, ей этот будничный наряд был бы к лицу. Потому что это — «однополчанка» многочисленных советских фронтовиков и фронтовичек. Клавдия Шульженко.
Ни с кем не спутать ее низкий голос, как будто подстуженный на полевом ветру, голос сестры милосердия и просто сестры, воздыхающей о судьбах своих братьев:
Так же, как и «Соловьи», песня, прозвучавшая впервые осенью 1946 года, произвела шок. Впервые внятно прозвучало то чувство, которое мучило вчерашних фронтовиков, многие десятки тысячи из которых вернулись с передовой инвалидами. В мирной непонятной жизни они скучали по тем, с кем рядом шли на смерть. Не все еще были демобилизованы, а вернувшийся с войны солдат был молод, неженат и неустроен. Еще вчера — герой, сегодня он жил, как пораженный в правах. Терялся высокий смысл жизни…
Новая песня Алексея Фатьянова говорила о невысказанном и сразу вошла в народную жизнь страны.
Одним из первых с нею был случайно ознакомлен Михаил Матусовский. Однажды изловив его в коридоре гостиницы, счастливый от удачи, Алексей Иванович ему прочел:
Матусовского забил озноб творческой радости. Стало быть, судьба этих строк обещала быть славной и долгой.
После неудачи 1946 года, связанной с постановлением ЦК, Алексей Иванович Фатьянов упорно замалчивался — известный и неустаревающий прием «агитпропа». Многие композиторы перестали обращаться к нему, все-таки все были уже пуганые. Но не таков был Соловьев-Седой. В гостиничном номере «Европейской» первый вариант музыки был написан в миноре. Ефрем Флакс, прослушав песню, предложил композитору к окончанию музыкальной фразы перейти в параллельный мажор. Василий Павлович послушал старого друга и сделал, как он просил. Теперь он шутливо называл Ефрема своим соавтором. Флакс стал первым исполнителем «Друзей-однополчан». Такую песню не нужно было «раскручивать». После первого же исполнения ее по радио туда пошли доплатные, зачастую, письма. Ежедневно их выносили в архив мешками…
Ошеломляющий успех «Однополчан» поставил критику в недоумение…
Шло время. Приходили новые власти. Корректировались слова государственного гимна. Долго мы жили без гимна. Но никогда — без песен, написанных бесхитростным романтиком Фатьяновым.
Это — народные гимны России…
Они с Василием Павловичем особенно сблизились в этот 1947 год.
В феврале Фатьянов приехал в Ленинград, чтобы поздравить дочь Соловьева-Седого с десятилетием. Он любил останавливаться в гостинице «Европейской». Ему казалось, что здесь слышится дыхание минувшего пушкинского века. Ленинград для него все-таки оставался Петербургом.
Каждое утро он спускался по широкой гостиничной лестнице и выходил на Невский. Неспешно пешим ходом брел на квартиру Василия Павловича. Там они работали.
Татьяна Давыдовна слышала громогласные выражения их творческих мук.
— Кто у нас композитор, папа: ты или я? — Слышался голос Фатьянова. — Тогда дай, дай, дай мне эту штуку с клавишами! Эту фисгармонь!
— Не лезь своими руками, сынок! Мал еще в композиторах ходить — побудь сначала в писаках! — Отзывался Соловьев-Седой.
— Я т-тебе покажу, кто у нас композитор, а кто писака! Дай мне срок! Литература — это работа души! Это путь к истине! А не: дрым-дрым-дрям-дрям!
— Не дам я тебе срока — я не Вышинский! Мало ему постановлений ЦК!
— Дай, говорю, мне, инструмент! Выйди-ка на мое место!
— А я говорю тебе: тут идут шестнадцатые — та-та-та-та!
— Сто двадцать восьмые: д-р-р-р-р!
— Та-а-аня, на помощь! Дилетанты заедают! Им мое место в искусстве подавай!
Они звали Татьяну Давыдовну, как судью и критика, и она бежала из кухни, утирая руки о передник, чтобы независимо судить и профессионально критиковать.
И как друзья-однополчане ни упражнялись в полемическом острословии, а в том же феврале написали несколько веселых песенок, замечательных по своему светлому колориту. В соавторстве с Фогельсоном появились «Разговорчивый минер» и «Золотые огоньки» — песня об одесских моряках для фильма «Голубые дороги». Этот ныне забытый фильм был снят на Киевской киностудии.
Тогда же была написана «Песенка о начальнике станции». Это не только маленький рассказ о жизни небольшой станции, где начальник — милая девушка. Это еще и документ, содержащий приметы времени, когда на станциях проводники и пассажиры выбегали за кипятком с тяжелыми оловянными чайниками. И снова лирика: и моряки, и станционные рабочие — все были влюблены. И композитор с поэтом были влюблены. Эти песни Василий Павлович преподнес жене в ее тридцать пятый день рождения в хмуром ленинградском марте.
А в апреле вновь Алексей Иванович с Галиной Николаевной навестили друга, чтобы поздравить его с сорокалетием. Как это мало — сорок лет!