62118.fb2
Он был еще мал, когда родители лишились своего нового особняка.
Мал, но не настолько, чтобы не понимать, что такое жизнь при чужом углу. В десять лет человек способен сравнивать свой дом и чужой, особняк на центральной городской площади и комнату в чердаке у Марковых.
Становясь хозяином, он становился самим собой.
Он мог покупать книги в писательской лавке на Кузнецком мосту, приносил их и ставил на полку своего стеллажа.
Он мог закрываться в своем кабинете и работать часами, не отвечая на стук. На письменном его столе стояла неприкосновенная карандашница со множеством остро заточенных карандашей. Ночи напролет проводил он за столом при свете зеленой лампы. Тогда у всех были точно такие же «сталинские» лампы…
Сочинив стихотворение, он обязательно будил жену и читал ей. И она, полусонная, слушала.
По утрам он по-хозяйски выходил в кухню в своей сине-красной пижаме и выпивал сразу кувшин ряженки, которую очень любил. В кухне стоял буфет — сервант с баром, который запирался на ключ. Галина Николаевна на ключ повесила маленький рыбацкий колокольчик. Если вдруг Алексей Иванович хотел тайком открыть бар — колокольчик звенел, и это слышали…
Галина Николаевна подыскала домработницу — работящую Татьяну из смоленской деревни. Последняя их домработница, как это уже говорилось, принесла в дом маленький уютный мир своих смоленских привычек. Хозяйка учила ее приготовлениям любимых блюд мужа, наставляла в правилах уборки и тонкостях стирки белых сорочек… Семья обзавелась и молочницей, которая ранние утра украшала кувшином молока с теплой пенкой по краю.
К естественному Фатьянову бежали от фальшивой повседневности.
Алексей Иванович неустанно принимал гостей.
Галина Николаевна как-то ухитрялась устраивать так, что в этой маленькой, неудобной квартире, могло собраться множество людей. И почти каждый вечер на фатьяновской кухне собирался народ и накрывался стол. Тогда забывалось, что убогое помещение было и ванной комнатой, и столовой одновременно. Ванну накрывали доской, и знаменитые на всю страну люди садились на нее, рискуя провалиться при любом неосторожном жесте. Поэты, прозаики, композиторы, актеры, соседи, родственники, друзья — ежедневно в доме было какое-то движение, царила оживленная суета встреч и провожаний… Одни гости сменяли других, и вновь начинались разговоры, споры, звучали стихи… Тут же возникала критика, давались советы, и это не всегда кончалось мирно…
— Ты не понял! Надо еще раз послушать! — Такова была первая реакция самого Фатьянова на критику его стихов.
Он красиво пел свои песни. Пел их, садясь к роялю, и ни за что не позволял подпевать. Если кто-то не выдерживал и подключался — он останавливался и просил помолчать.
Александр Трифонович Твардовский дня не мог прожить, не переступив порога этой квартиры…
По утрам, когда дребезжал дверной звонок и тревожил спящих малышей, Галина опрометью, не попадая ногами в тапки, бежала к двери. Рассветное солнце заливало их верхние комнаты, просеиваясь сквозь кисею занавесок. Дремала домработница Таня в детской. Еще не успевала остыть лампа на столе поэта… А уже звонили, уже начиналась жизнь нового дня.
— Это или молочница, или Твардовский. В такую рань приходят только они, — Оправдывалась Галина перед обеспокоенными гостями, расположившимся на ночлег по периметру кухни. И открывала дверь.
Теперь Клязьма несудоходна.
А еще во второй половине прошлого века, каких-то тридцать лет назад ходили по Клязьме «Робеспьер» и «Зорька», белые пароходы …
Еще не состарились вязниковцы, которые помнят их, одушевленных любовью горожан. Они величаво чалились у пристани Вязники, качаясь на береговом прибое, как в детской зыбке, как дома.
Однопалубный, белый, колесный, пассажирский пароходик им казался большим, серьезным пароходом. По нему сверяли часы, его не забывали в городских присловьях и частушках. «Робеспьер» отходил от Вязников ежедневно в пять часов вечера и давал три гудка — готов к отплытию. Гудок летел надо всем городком. Даже бедовые собаки города бежали к причалу, туда, где многолюдно и вкусно пахнет пищей. С неповторимыми обертонами в трубном гласе оповещал пароход о своем возвращении в десять часов следующего утра. Дождливой осенью, осенью мокрых снегопадов и жестоких первых заморозков, «Робеспьер» уходил на покой до восьмого февраля.
И тот февральский день также можно было распознать по сонной хрипотце в его первом гудке — начиналась навигация. Скоро весна. И тогда уже начинали готовить семена к севу.
Доставал семена и агроном Петринского совхоза Сергей Васильевич Меньшов. Уже стареющий, но бодрый и крепкий, он был докой в науке земледелия.
— воспевал его в стихах племянник.
Осиротевший, он грелся у дяди Сережина с тетей Капой тепла.
Дядя Сережа и тетя Капа были полными свояками родителей Фатьянова. Сергей Васильевич приходился родным братом матери поэта, а Капитолина Николаевна — родной сестрой отцу. По крови они были фатьяновским детям, как родные. И они относились к ним, как к своим родным детям. Они были истинными вязниковцами старой закваски — закваски православного духа. Да и Алексей во многом впитал традиции дореволюционной культуры. Обыкновенно, появляясь в Вязниках, он на радостях встречным не руки жал, а всех знакомых троекратно целовал. Так он будто сами Вязники расцеловывал, и, светясь лицом, возвещал:
— А я из Москвы удрал! Что за покой тут у нас в Вязниках!
Отсюда произошла и здесь успокаивалась его душа.
Сыновья дяди Сережи с тетей Капой Александр и Николай были для Алексея Ивановича любимыми братьями. Николай до войны учился в Московском мединституте, вместе с Алексеем он жил на Ново-Басманной у Наталии Ивановны. Они делили тогда и кусок хлеба, и свои бурные юношеские переживания.
И теперь два брата-фронтовика казались друг другу теми же юношами. Алексея восхищала женитьба Николая. Николай и Надежда встретились на фронте, воевали, были радистами. А уж после победы он забрал ее, голубушку, из Австрии, и привез в Малое Петрино. Худая, изможденная войной, попавшая из глубоко провинциальной российской тьмутаракани в отлаженное веками семейное фатьяновско-меньшовское царство-государство, невестка первое время словно отогревалась. Словно сушила крылья под солнышком, расправляла их, приноравливаясь к новой для себя жизни. Говорят, что женщины, прошедшие войну ранены, в самое душу, что они тяжелее мужчин излечиваются от этого ранения. Долго еще сидят они в своем «окопчике», с опаской вглядываясь в окружающий мир.
Алексей исподтишка наблюдал за женой брата и втайне любовался ею. Он замечал, как постепенно и трудно отказывается она от вылинявшей гимнастерки, как меняет ее внешность легкое платье… Как плетет она косу, вокруг головы укладывая ее короной, будто государыня… Как учится ходить на высоких каблучках подаренных туфель, будто и не носила никогда солдатских сапог не по размеру. И отзвук тесовых мостков Малого Петрина звучал для него, как живой гимн возвращения женщины к своей изначальной сути. Их всех этих чувств и наблюдений однажды родилось стихотворение «По мосткам тесовым вдоль деревни». Оно посвящалось всем русским женщинам, разделившим военную участь мужчин. И оставшихся прекрасными, любимыми, хрупкими.
Так просто и понятно, с любовью и почитанием признался он невестке в своем расположении. Борис Мокроусов постарался изобразить в музыке это постукивание каблучков по деревянному тротуару, и мелодия получилась бойкой, скачущей, веселой. А Надежда после — молчаливо хранила те коричневые с кожаными бантиками туфельки, пеленала их в марлю. Она прятала их в глубину шкафа. Те туфельки, про которые написана песня, и теперь живы, они передаются по наследству в семье Меньшовых. В доме, где родились и песня, и ее поэт, и муж героини, и ее дети…
Алексей Иванович возил сюда детей и жену. По весне переплетенные ветвями старые вишни в саду за окнами осеняли воздух благоуханием горькой сладости. К концу лета эти ветви тяжелели карими плодами, будто за ними скрывались кареглазые восточные красавицы. Дом окружал цветник, ухоженный и пестрый в теплое время года. Красоте привычной и неистребимой здесь всегда отдавалось предпочтение.
В Вязники ездили большой компанией. Ия с сыном Андреем и с 1952 года — с дочерью Верочкой, Наталия Ивановна, Тамара Ивановна с дочерью Нелли, Зинаида Ивановна — все сестры со своими семьями.
В большом доме из финского леса на улице Подгорной, стоящем на границе Малого Петрина и города, Алексей занимал угловую комнатушку, самую тихую. Громкий в общении, он любил тишину в уединении. Эту его тихую жизнь никто не знал и не видел, но она была — сокровенная, тайная жизнь души, только его личная жизнь одинокого большого ребенка. И он плодотворно работал под высокой сенью этого крова. Со стен на него смотрели портреты дедушки и бабушки, отца и матери, родни. Притихшие, напряженные перед фотообъективом, бородатые, бровастые, с цепкими фатьяновско-меньшовскими глазами, они во всем поддерживали Алексея. Для них он оставался мальчиком. Только они, казалось, знали его судьбу наперед и призывали не бояться ее.
Все ему было дорого в Вязниках. Да и город был тогда другим.
В дореволюционной России о Вязниках говаривали, что в них живут люди как будто напуганные — кланяются каждому встречному… И в прежние времена были острословы, гораздые высмеять скромную жизнь провинциальных городков. С почтением кланялись верующие люди человеку незнакомому, хорошо одетому. Соседи, выходя из своих домов, приподнимали фуражки и кланялись друг другу:
— Доброе утро!
Поговорят несколько минут о погоде — и расходятся в разные стороны. Народная вежливость, которую питала православная вера, выдавалась пересмешниками за испуг. Разумеется, только эти «испуганные» и могли сломать хребет гитлеровцам…
Как-то на родной Подгорной улице собрал Алексей Иванович всех фронтовиков. Соседки прямо посреди дороги накрыли столы, а Фатьянов играл на гармошке. Плясали все, у кого ноги целы, во всю улицу — от края до края. Осип, мужик задиристый, с двумя зубами во рту, стал выступать, как на митинге. Говорил, что городское начальство плохо относится к фронтовикам.
— На два сантиметра в легких пуля, а с пенсии сняли! — Справедливо возмущался он при смолкнувших гармонях. Дико, стыдно, но до сих пор военные пенсионеры ежегодно должны проходить медицинское переосвидетельствование, чтобы их инвалидность была подтверждена специальной комиссией. Фатьянов предложил похлопотать, но Осип гордо отказался:
— Ничего, я и сам зубастый!
Вся улица смеялась — знай наших: два зуба во рту торчат, а пляшем!
…Она жила в соседнем доме, и юный Алеша наблюдал из своего окна, как девушка работает в огороде, метет двор, читает.
Приезжая сюда, юный москвич стремился к этому крылечку, вошедшему потом во всенародные уста с известной песней «На крылечке твоем». Здесь была точка притяжения, которая манила из любого уголка земного шара. Здесь, за огородами и были те самые «и сады, и поля, и цветы, и земля», а соседские уста шепотком передавали друг другу, что долго на этом крылечке давешним вечером виднелось два силуэта. Один высоченный, второй — девичий, тоненький…
Кто хотя бы в детстве бывал влюблен в деревне, знает, что это за смесь переживаний! Это — и обожание, и стеснительность, которая часто прячется под личиной грубости, и сокровенность, и молчание, и поэзия…
А как красивы люди рядом с зорькой, небом, лесом, садом или рекой… И думает о «ней» влюбленный на каждом шагу, и страшится, чтобы невзначай не догадались об этом… Пока никто не знает — это истинное счастье. Иначе же — раззвонят на всю деревню, будут смеяться, дразниться…
Стихотворение о любви, которую пережил человек в пору юности.
Во время оно места для строительства посадов выбирали на века.
Многие поколения людей, не в пример нынешним, жили оседло. Город Вязники, расположенный словно в недрах музыкальной шкатулки, завораживает состоянием, подобным дежа вю. Здесь пригорки сменяются лощинами, по кругу города стоят острые длинные холмы, древние насыпные валы, которые здесь называют венцами. Венчанный город, город-жених. Обнимает его упругим синим кольцом Клязьма — невеста с длиннющей фатой до самой Оки. Поймища, мокрые луга, заливные пажити, поемные покосы — все водополье ярко-изумрудное, изумительное для приезжего горожанина. Нигде больше нет такой природы. Бугор кончается — до горизонта равнина с синими пятнышками речных рукавов и островами… Убери эти неровности рельефа — и проявится захолустное уездное, мимо которого проедешь — и песни не споешь.