62118.fb2
В дом пятидесятилетнего чиновника из высшей советской номенклатуры Алексей был вхож из-за сердечной привязанности. Он был влюблен в дочь Андрея Андреева и Доры Хазан. Его приветливо встречали родители девушки и даже считали женихом. Однако, это увлечение быстро прошло. Коммунистический фанатизм родителей, недостаточно искренняя обстановка в семье, бессознательное, может быть, классовое неприятие оттолкнуло юношу от Андреевой-Хазан. И как-то позже, через полтора десятилетия он проговорился своему другу Сергею Никитину — писателю и дворянину, люто ненавидевшему «вещизм» мещанства, что ему становилось не по себе вдруг среди буржуазного уюта тогдашних «новых русских».
— Каждая вещь казалась мне виноватой в слезах детей… — сказал тогда Фатьянов.
Ему ближе были Толстые, которые во многом повлияли на миропонимание Алексея. Искренняя любовь к России, смелость выражения своих мыслей, трезвая, мудрая оценка обстановки тех лет — таким было мироощущение Сергея Толстого. Юноша с Ново-Басманной, да еще единицы преданных друзей — вот все, кому он мог доверять. И не ошибся.
Наталия Ивановна была старше Алексея на 18 лет. Она приняла на себя обязанности его матери. Пришлось ей стать и сиделкой — Иван Николаевич чувствовал себя все хуже. Однажды он слег и оставил работу в Торгсине.
Тогда жесткие тиски бедности стали заметно и неумолимо сжиматься. Молодой разведенной женщине необходимо было кормить двоих детей и пожилого отца. Тогда же в медицинский институт поступил ее двоюродный брат Коля Меньшов. И он тоже жил на Ново-Басманной и привозил из походов в деревню гостинцы: сушеные вишни, сало, варенье. Однако, жили все равно голодно, продуктов не хватало.
— Я хорошо помню, как мама принесет полкило колбасы, порежет, — рассказывает Ия Викторовна о довоенной жизни. — Я пока соображу, что надо взять… А ребята молодые, есть хочется — и тарелка сразу пуста. Я помню, как мы пили чай. У нас были стаканы… Алеша как-то спрашивает: «Что это за стаканы такие?» — словно впервые их увидел. Я говорю ему: «А что стаканы? Стаканы, как стаканы!» Щадя его самолюбие и душевную уязвимость, я не сказала ему, что бабушка подобрала их ни весть где, когда маму высылали из Москвы…».
Наталия Ивановна не только кормила Алексея, она его и окормляла.
Брат всегда делился с нею своими личными переживаниями, показывал новые стихотворения. Эта сыновняя привязанность к сестре сохранилась у Алексея Ивановича до самых последних дней.
— Наталья! Я выучусь и не дам тебе жить в нищете. И в гроб я тебя положу в котиковой шубе! — Говорил он ей среди вопиющей бедности, а она понимающе улыбалась столь галантному обещанию брата. Его искренность часто была вызывающей, доходила до гротеска, дабы то, что он хотел сказать, было услышано. Близким на всю жизнь человеком всегда была Алексею и племянница Ия. В свою очередь он занимался ее воспитанием, помогал разбираться в чтении книг. Он без всякого сомнения будил ее по ночам и читал ей свои новые стихи. На тонком восприятии юной племянницы он испытывал еще и свое мастерство чтеца, проигрывая выученные басни, прозаические отрывки.
В ту пору Алеша увлеченно готовился к поступлению в театральную студию А.Д. Дикого.
Смущало же Алексея два обстоятельства. Первое — аттестат его был не блестящим. По главным предметам — русскому языку и литературе — стояли тройки. Второе: для поступления не хватало ему двух лет жизни, в студию принимали только с восемнадцати. Он успокаивал себя тем, что даже у Чехова были тройки.
— А насчет возраста — так внутренне я всегда себя чувствовал старше биографии, — оговаривался он на этот счет.
Он и был старше: душа поэта всегда знает о жизни гораздо больше своего возраста. А запись в свидетельстве об окончании Лосиноостровской школы говорила следующее: «Фатьянов выполнял общественную работу по драмкружку и стенгазете, дисциплинирован вполне и проявляет склонность к сценическому искусству». Отцу, Наталии Ивановне, Ие, нравились его голос, дикция, мимика. Вдобавок он был просто красивым парнем, имел в плечах сажень и в глазах — все богатство души. Близкие уверяли его, что он поступит в студию. А Иван Николаевич, сам по складу своему человек артистичный, видел в сыне состоявшегося себя. И говорил: «Алеша у меня будет известным человеком».
Он был уверен, что сын станет как минимум народным артистом, и его ждут успех и слава.
Никто не мог предположить, что парень станет народным поэтом.
К будущему абитуриенту приезжали на паровике друзья из Лосинки — студенты Виктор Шеманский, Георгий Глекин и хозяйский сын Вячеслав Марков. Алексей демонстрировал им свое актерское мастерство, а в паузах читал стихи, появившееся за последние ночи. Они слушали эти стихи и, как непревзойденные знатоки поэзии, давали советы, хвалили или безжалостно критиковали сочинителя. Алексей тоже часто ездил в Лосинку, скучал по товарищам. Чтобы уж наверняка быть уверенными в актерской состоятельности друга, они пригласили авторитетнейшего критика — студента театра-студии Николая Волчкова «посмотреть» абитуриента. Этот предварительный экзамен проходил в дачном саду Марковых и был выдержан блестяще. Коля сказал пророческие слова:
— Алеша, у тебя есть талант. Ты будешь знаменит. Дерзай!
Заметный юноша с броской внешностью, богатырь «володимирской породы», очаровал приемную комиссию. Без труда поступил Алексей в театральную школу при театре ВЦСПС, которой руководил А.Д. Дикий. До 1935 года, когда в нее поступил Фатьянов, школа называлась музыкально-литературной студией А.Д. Дикого.
Занятия проходили в двухэтажном клубе деревообделочников, в Бобровом переулке. Это было по-своему символично. Потому что «первоклассники» были еще не актерами, а лишь одушевленным пластическим материалом, из которого мастерам предполагалось вылепить актерские судьбы. Среди преподавателей, по мнению студийцев, были олимпийцы. Молодые Иван Романович Пельтцер, Константин Федорович Кочин уже тогда были знамениты. А прежде них, в бытность школы студией, в ней преподавали В.О. Топорков и К.С. Станиславский. Среди старших студентов были П.М. Ершов, Л.Н. Горячих, А.В. Миропольская, О.П. Солюс, А.Г. Ширшов, О.И. Якунина, С.И. Якушев. Георгий Павлович Менглет, поступивший в студию годом раньше Фатьянова, в первых же постановках получил главные роли — Любовника в спектакле «Ревнивый старик», Сервантеса и Сергея в «Леди Макбет Мценского уезда» по очерку Лескова в постановке Дикого.
Алексей Денисович Дикий был известен нашумевшими спектаклями «Человек с портфелем» А. Файко, «Первая конная» Вс. Вишневского, «Вздор» К. Финна, «Интермедии по Сервантесу», среди которых — «Саламанская пещера», «Ревнивый старик», «Два болтуна». Это были спектакли, направленные на раскрытие человеческой психологии при помощи яркой красочной театральности. Смелый режиссер, если это слово применимо к той эпохе эксперимента, был кумиром театральной молоди. Он не презирал традицию, но и желал на сцене видеть новое, уверенно вплетаемое в традицию. Это «новое» и было — «свое». Его принцип «идите нехоженными путями» действовал на начинающих актеров, как огонь на сухие березовые дрова. Студенты горели театром, зачарованные творческой манерой мэтра, они дорожили своим положением учеников этого буяна и ниспровергателя. Революционно гротескный Мейерхольд, маэстро светотени Таиров, сам Станиславский в их глазах бледнели перед авторитетом Дикого. В год учебы Алексея Фатьянова Дикий ставил спектакли «Девушки нашей страны», «Матросы из Катарро», «К вершинам счастья», «Глубокая провинция». Звучные, новые названия пьянили и будили творческий полет. Алексей вместе с другими второкурсниками выходил в массовках на большую сцену. Он приобщался к сценической жизни актеров.
Поздно вечером, приходя из театра, молодой актер присаживался к письменному столу. Если не читал и не работал, то весь принадлежал домашним. Любил поспорить, особенно на театральные темы. И всегда оказывался прав, он просто не мог не победить в споре. Ия и Наталия Ивановна иногда вызывали его на турнир: они играли в слова. Алеша вступал в соревнование увлеченно, как будто доказывал, кто знает больше всех: «Ну, что я вам говорил?». Конечно, он всегда выигрывал.
Он по-прежнему ходил на концерты Доливо-Соботницкого со старыми друзьями. В компании появлялись девушки. Знакомые по театральному классу еще с Лосинки актрисы Ирина Сафонова и Галина Степанова теперь были однокурсницами Алеши. Часто они бывали на концертах вместе, и нам сегодня можно лишь предполагать: могло ли горячее сердце поэта оставаться равнодушным к девушке, сидящей в соседнем кресле партера. Да и какой юноша исподтишка не любовался золотистым профилем юной театралки, не восхищался хрупкостью ее запястий и глубиной взора? Кто не открывал себе женской красоты впервые, будто проснувшись, вглядевшись в черты знакомого лица, показавшегося вдруг божественно прекрасным?
Однажды он взял с собой племянницу Ию на спектакль «Глубокая провинция» по пьесе Михаила Светлова, а в антракте познакомил ее с автором. Девочка запомнила ощущение общения со знаменитостью на всю жизнь. Алексей пришел по личному приглашению поэта, чем гордился. Он любил стихи Светлова, восторгался его личными качествами.
— Это — личность! — взволнованно говорил он, и рысьи глаза его вспыхивали и зелено мерцали, когда он читал: — «…Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко» песню допел до конца…»!
В тридцатые годы Алексею Ивановичу особенно близка была поэзия Михаила Исаковского. Это время вознесения Уткина, Безыменского, Жарова, Багрицкого, время обэриутов и прочих конструкторов-дизайнеров, перманентных революционеров. А у него, у бурного юноши, свой царь — Исаковский! Он был покорен простотой ясных и певучих стихов. Ощущение, что они были всегда, просто росли где-то в лугах и садах, словно были плодами самой природы, а не ума человеческого, не давало покоя Фатьянову. Он хвастался ими, как своими, читал знакомым и радовался. Это были настоящие русские стихи, идущие от традиций Пушкина и Некрасова, гениальные в своей простоте. Пожалуй, еще тоньше Исаковского сумел Фатьянов выразить движения вечно тоскующей по утраченному дому русской души — спокойной соловьиной души замиренного ненадолго военного времени. Жаль только, что Исаковский не разглядел в Фатьянове этих достоинств. На одном из послевоенных семинаров Литературного института стихи песни «Соловьи» он назвал «мурой», за исключением двух строчек. Порадоваться удаче собрата — это, видимо, тоже особый дар…
Алексей успевал везде. И сегодня нам можно лишь восхищаться тем, что всюду, даже у себя дома, он был всегда подтянут и опрятен. Никто не должен был знать, как трудно ему это давалось. И только маленькая Ия видела это и молча страдала вместе с ним и за него. Она была влюблена в своего дядю, как в лирический образ, и по-женски детским своим сердцем чувствовала его. Уже постаревшая эта девочка рассказывала мне о юношеских днях Алексея, и в словах ее и интонациях сквозили любовь и сожаление:
— Бедный гардероб, скудная еда повергали его в уныние, уязвляли бывшую в его характере барственность. Ему хотелось делать красивые жесты, бросать цветы к ногам театральных знаменитостей и хотя бы изредка угощать красивых женщин чашечкой кофе, а близким — дарить все, чего их душа возжелает. Но его представления о жизни никак не вязалось с внешними обстоятельства. Он был широким человеком… Пытался подрабатывать, но «массовочные» копейки не могли спасти положения. Он страдал…
пишет юный Алексей в стихотворной повести «Этапы», конечно, про себя. Светло-серый костюм, единственный в его распоряжении, носил на себе те щемящие знаки бедности, которые так мешают вести себя в обществе свободно, каким бы ты ни был выдающимся поэтом, артистом или философом. Единственные парусиновые туфли столь же красноречиво рассказывали о материальном положении их обладателя. Иногда Алеше приходилось сидеть дома оттого, что он выстирывал костюм и ждал, пока ткань высохнет. Глотнув унизительной нищеты в молодости, после он никогда не копил денег и не откладывал «про черный день». После войны его можно было назвать и щедрым, и расточительным. Бедность его угнетала. Казалось, всю свою недолгую жизнь он воевал за деньги, но против них…
Шел 1936 год. Однажды Алексей пришел на репетицию в школу актерского мастерства, но оная не состоялась за отсутствием самой школы. Всего за одну ночь ее не стало. Театр ВЦСПС — закрыт. Дикий спешно уехал из Москвы.
— Куда «уехал»? Уехал или «уехали»? — волновались студенты, опасаясь, впрочем, высказываться публично. А вскоре выяснилось, что Алексея Денисовича перевели в Ленинград, в Большой драматический театр. Тогда многие его ученики устремились за ним. Алексею не позволило уехать безденежье. Судьба уберегла его от скитаний по богемным закуткам Ленинграда. В 1937 году Дикого все же арестовали. Его студийцы разбрелись, кто куда. Г.П. Менглет, например, уехал в Таджикистан с намерением там создать школу вроде театра-студии Дикого. Все актеры, воспитанные Мастером, хранили ему преданность и искренне любили своего наставника. Освободили же Алексея Денисовича лишь в 1941 году, когда на отечественных киностудиях начались съемки серии патриотических фильмов. Так получилось, что кроме А.Д. Дикого некому было играть великих — Нахимова, Кутузова, Сталина. А в 1949 за исполнение этих ролей он получил звание народного артиста СССР.
В 1936 году Алексей вместе с курсами театра ВЦСПС перевелся в театральную студию при Театре Красной Армии. В 1935 году его возглавил пришедший из театра Революции Алексей Дмитриевич Попов, с именем которого связан расцвет Театра Красной Армии. С 1934 года начали строить новое здание по проекту архитекторов Каро Алабяна и Василия Симбирцева… Этот фейерверк архитектурной фантазии должен был стать новым чудом света. Самый крупный театр в Европе строился в форме гигантской пятиконечной звезды, на плоской крыше «звезды» должны были бить фонтаны, цвести сады, возвышаться фундаментальные скульптурные группы. Но в 1937 году строительство нового театра «заморозили», поскольку все средства стягивались к другой архитектурной затее. На месте взорванного храма Христа Спасителя спешно строился дом Советов, который, как прорва, поглощал новые и новые вложения. Но новостройка стала невезучей, громадное здание с громоздкой скульптурой Ленина вместо крыши так и не появилось. И театр стали достраивать, правда, только после гневного письма Ворошилову главного режиссера, А.Д. Попова. Государственным бюджетом был выделен миллион на завершение начатого сооружения. Торопливо сворачивая стройку к 1940 году, его авторы и воплотители лишились чудесных садов, двадцатиметровых фонтанов и романтически задуманных скульптур. Здание подвели под пятиконечную крышу. На том и закончили.
Но тогда, в конце тридцатых, актеры и репетировали, и выступали в Центральном Доме Красной Армии.
Трудно было Алексею притерпеться к ровному и с виду обычному Попову после взрывоподобного искателя Дикого. Алексей к театру охладел.
Он играл небольшие роли, по-прежнему участвовал в массовках. В спектакле «Полководец Суворов» у него была роль Милорадовича, в «Воспитаннице» А.Н. Островского — барского сына Леонида, в пьесе по рассказу А.М. Горького «Мальва» он играл Сережу. Но прежнего знобящего волнения Алексей не чувствовал. Он скучал по общению с Диким.
В эти дни он старался подольше оставаться за письменным столом. Тетради пополнялись новыми стихами, и не только стихами. Он пробовал писать пьесы, сочинял газетные статьи и стихотворные фельетоны, мечтал стать автором замечательной поэмы, и в юности написал их пять. Среди них — поэмы «Заречье», «Лирические отступления», которые вошли в «Избранное» поэта.
Он откровенничал с отцом и Наталией Ивановной о том, что поэзия его увлекает все больше, а театр остается в стороне. Простой карандаш и общая тетрадь с той поры стали его постоянными спутниками. Даже когда появились ручки-самописки, он не изменил своей привязанности. Он взрослел и понимал, что он — поэт.
Алексей, при всей его любви к творческой Москве, не чувствовал себя «законченным» москвичом. Нередко, изнуренный торопливой жизнью большого города, он начинал тосковать по родным местам, друзьям, по Клязьме, вишневым улицам старых Вязников. Приезжая на несколько дней в гостеприимный дом Меньшовых, он рыбачил, отдыхал, набирался сил. Он ходил по Петрину и Вязникам в летнем белом костюме, красивый, высокий, импозантный. Над ним посмеивались: «Мотылек подкормиться приехал»! Но мальчишки были от Алеши в восторге, они ему подражали. За ним бежали гурьбой в городской сад, где в сумерки назначались свидания. Приезды молодого актера были сравнимы в мальчишеском понимании разве с памятным приездом в Вязники Ворошилова. Было это в 1936 году, во время маневров. Все слои населения, и стар и млад, высовывались в окошки и смотрели, как внизу идут стройными рядами красноармейцы, браво замыкая шеренги лошадей, пушек, танков… А потом был банкет. Деликатесы подавали на парадной посуде из особняков бывших фабрикантов. Потом эту дорогую и по-своему уникальную посуду разворовали, рассовали по вещмешкам и списали, как побитую. Приезд Ворошилова, как всякое выдающееся событие в небольшом городке, стал для него и праздником, и бедствием.
Приезд Алексея так же волновал и будоражил город. Все владимирские, с которыми доводилось Алеше встречаться в Москве, становились его друзьями. В ТКА он познакомился с земляком Константином Панфиловым. Константин жил неподалеку от ипподрома, в доме на Беговой, где часто появлялся Алексей. Мать молодого человека была покорена ярким, воспитанным юношей, который был любезен, прост и необычен. Молодые артисты вместе ездили в Жуиху, где у Константина была дача. Там они варили уху над ночным берегом озера Бубнова, наслаждались порой сенокоса, уходили в лес по грибы.
Под летним небом Жуихи Фатьянов писал стихи, а Панфилов, боясь потревожить Музу приятеля, следил за ухой.
Критики говорят, что есть поэзия души, поэзия сердца и поэзия духа. Если им верить, то стихи Алексея тридцатых годов, вероятно, полностью подходят под определение поэзии юного сердца. Несчастная любовь, «горечь первой папиросы», слезы оставленного любимой матроса, глоток заздравного вина, радостное парение первых самолетов — вот круг его тем, уже напоминающих городские сентиментальные песни.
Несколько раз встречается в стихах тех лет образ философски настроенного мужчины с курительной трубкой и собакой. Небольшие опыты со злободневной патриотической лирикой были вялыми и, видимо, не вызывали у автора настоящего интереса. Но тогда же, казалось бы, легко образовывались стихи простые, музыкальные, общедоступные, традиционно настроенные, и уже несли в себе песенную, фатьяновскую интонацию.
Ия Викторовна Дикарева вспоминает, что тогда Алексей высоко чтил Маяковского. Ему нравилась отрывистая четкость фразы Владимира Владимировича, громогласная смелость и афористичность. И тогда же он начинал распознавать свою близость с творчеством любимого им поэта — Сергея Есенина.
В 1937 году утвердились слухи, что посадили А.Д. Дикого. Москва вела жизнь разную и разнообразную. Кто-то учился, кто-то веселился, кто-то плакал. Ходили слухи о том, что в роддомах ослепляют русских мальчиков, закапывая им в глаза смертельно опасные лекарства. Торжественно открывался Волго-Московский канал, поглотивший тысячи жизней советских заключенных. Шли по каналу пароходы в ярких лентах, девушки бросали букетики в воду «на счастье». Под землей бежали новенькие поезда метро, очередного чуда света, чуда под чудом — художественного метро под Москвой. В глазах некоторых идеалистов это выглядело, как приукрашивание ада. Далеко от Москвы, на российских окраинах намывали золотой песок раскулаченные крестьяне с безотрадной перспективой пожизненной каторги. Их, валившихся замертво в открытые мерзлотные шурфы, никто не считал. Шло в свой крестный путь священство.
В 1937 году от сердечной болезни скончался Иван Николаевич.
Благодаря своевременному бегству из Вязников, умер благочестиво, собственной смертью. Восемнадцатилетний Алеша остался круглым сиротой. Наталия Ивановна и Ия стали ему еще ближе.
В этом году Алексей заканчивал театральную школу ЦТКА. Как лучший выпускник, он был командирован с театром на Дальний Восток. Летом он побывал в Одессе, возможно, в гастрольной поездке. 5 июля 1937 года Алексей Фатьянов написал своему другу Георгию Глекину открытку следующего содержания:
«Егор! Разреши приветствовать тебя от имени бродяги. Непоседы. Одесса, я тебе доложу, город архаический. Слова русского не услышишь, хоть лопни. Даже мат, исконный русский мат, с вывертом произносится. Одесситы, я тебе доложу, нация великолепная. Море тут плещется под самым носом, а все же к родной березке и к гари болот тянет. Скоро в Москве буду, к тебе загляну. Каков стал молодец Егорушка выглядеть. Будь здоров. Алеша».
Теперь лежал перед ним путь на самую далекую, восточную окраину России.
Он впервые отрывался так далеко от дома. Театральная труппа оживленно прошла по Казанскому вокзалу, рядом со студентами несли свои дорожные чемоданы корифеи. С блаженной тревогой, вечной предтечей дальних путешествий, сели в купе вагонов. Качнулся вагон и поплыла Москва за широким окном купе, и колеса стали отстукивать километры по стыкам великой Транссибирской магистрали. За почти двухнедельный путь на Дальний Восток Алексей видел сквозь окно немало российских городов и весей, пронзительно родных даже далеко от дома. О том, как ехали в поезде, он написал в дороге стихотворение «Товарищи едут в Комсомольск», которое тут же и прочел спутникам. Одобряя отзывчивость молодого актера, старшие решили попробовать «выпустить» его на сцену, как поэта.