62118.fb2
Василий Павлович написал музыку. «Баллада о Матросове» получилась широкой, повествовательной, раздольно-напевной. Она была проста в исполнении, легко запоминалась — ее пели сами бойцы в минуты отдохновения. Балладу разучил ансамбль Южно-Уральского военного округа. Песня впервые прозвучала в той самой Платовке, в Красно-Холмском пехотном училище. В зале сидели и те, кто знал героя, и новобранцы. Гимнастерки, стриженые головы, детские еще лица… Казалось, что эта песня написана про каждого из них.
С последними листьями тополей из сквера Тополя, с первыми морозцами уехали из Чкалова поздней осенью 1943 года веселые друзья — Иван Дзержинский и Василий Соловьев-Седой. Как и Василий Павлович, Иван Дзержинский любил пошутить, был добродушен и остер на язык. Они будто увезли с собой студеные утреники, созданные специально для поэтов. Канули в бездну прошлого осенние листочки отрывных календарей, улетели военным небом стаи теплолюбивых птиц с холодных вод Урала.
Глубокая зима не бодрила, а будто вымораживала душу. Алексей скучал. Он словно резко повзрослел. Частые гастроли ушли на второй план и уже не занимали, ставши привычными.
Ненарочито, естественно они подружились с Иваном Дзержинским и написали цикл песен «Первая любовь». Эти стихи появились в дни, когда Алеша ходил в сквер на свидания с балериной из Ленинграда Галей. Молодость — это счастье молодость, а влюбленный поэт — «больше, чем поэт». Девушка, похожая на фарфоровую статуэтку, пленяла его воображение. Тогда поэту казалось, что она — его первая настоящая любовь. Василий Павлович потешался над страданиями «юного Вертера». Фатьянов злился. А теперь Соловьев-Седой уехал в столицу и поселился в гостинице «Москва», поскольку сердце начинало саднить при виде едва живого, распростертого в развалинах, но не растоптанного Ленинграда. Кому захочется сочинять музыку на руинах родного дома! Лучше бы он оставался в Чкалове со своими простыми шутками.
«Любыми путями хочу на фронт!» — писал Фатьянов друзьям. Они в гостиничных номерах разрезали его «треугольники» и читали, тоже по-своему тоскуя о ставшем на время «своим» Чкалове. Не было там слишком сладкой жизни, но было то, что не забывается — отрезок полноценной жизни, удачной работы, счастливые, насыщенные озарениями дни. Читали они послания Алексея и думали, о том, чем же помочь другу.
Редкие из мужчин стремились отсидеться в тылу.
Замполит ансамбля Южно-Уральского военного округа Петр Павлович Харланов ходил ходоком от всех артистов к начальнику политуправления округа. Оркестранты, певцы и плясуны требовали оружия, им стыдно было изображать фронтовиков на сцене, всеми силами они стремились на передовую. В большинстве это были молодые, здоровые парни. Каково же было Фатьянову, на которого равнялись, как на правофлангового! В очередной раз явившись в штаб округа, лоб в лоб Харланов столкнулся с Фатьяновым, который потихоньку протискивался в приоткрытую дверь приемной начальника политуправления. Теперь они вдвоем, стоя перед начальником, не мямлили, а отчаянно требовали отправки на фронт. Их доводы были убедительны, мотивировка безупречна, желание безгранично, жестикуляция — угрожающа… Но вместо желаемого понимания они получили нагоняй.
— А вам, рядовой Фатьянов, стыдно должно быть вдвойне! Ваши песни давно воюют! — Сказал полковник высокопарно, в духе времени. И раздраженно выпалил в спину уходящему поэту: — Три наряда вне очереди!
— А что мне «губа»? — смеялся Алексей Иванович. — Только в неволе и создавались шедевры! Классические произведения были написаны в неволе, ведь так? — Спрашивали его глаза с лукавым простодушием.
В один из зимних вечеров, а именно 19 декабря 1943 года он вспомнил не слишком давнишнюю встречу. С думами о Москве, родных и друзьях, припомнился ему и ЦДЛ, куда он любил захаживать в мирное время. Оказавшись ненадолго в Москве в январе 1942 года, он забежал туда перед отправкой в Чкалов. Знаменитый Дубовый зал напоминал тогда военный штаб. Гардеробщики принимали серые суконные шинели. Поскрипывали под шагом не то ступени старинной лестницы, не то сапоги. По-военному пахло махорочным дымом — он сгущался под потолком в плотную дымовую завесу. Алексей вспомнил свою встречу с Федором Майским, кандидатом филологических наук, составителем нового библиографического словаря советских писателей. Узнав местонахождение Фатьянова, Майский теперь написал ему в Чкалов из эвакуационного Челябинска. Он напомнил свою просьбу и сообщил, что ждет ответа по-прежнему.
Автобиография была написана в короткую бессонную ночь и так вдохновенно, будто Алексей макал перо в воды Клязьмы. В Вязниках и Малом Петрино, видел он, цвели вишни. На книжную полку и портреты любимых поэтов падали бело-розовые лепестки. Алексей был силен и честен в любви, он не посчитал зазорным сообщить о своем поклонении лире Есенина, запрещенного поэта. Он искренне шутил над собой, со здоровым юмором писал о собственных неудачах и заблуждениях. Не имея привычки к написанию энциклопедических статей, он невольно сбивался на дружеский тон письма:
«В Москве наряду с увлечением литературой безумно увлекся театром, и в 1937 году написал пьесу, которую предложил одному из московских театров. Там, прочитав ее на художественном совете и видя, что я кажусь человеком воспитанным, не стали мне грубить, а вежливо сказали, что-де в пьесе есть некоторые недостатки, и вернули мне рукопись, в которой я размахнулся почти по-шекспировски. Но, увы! Театр не понял автора и он, т. е. бедный автор, в недоумении проходил всю ночь от памятника Гоголю до памятника Пушкину, а утром зло принялся за вторую пьесу, которую, к счастью, не закончил.
Вскоре я стал сочинять песни, которых никто не пел, исключая разве соседскую домработницу, которая пела из уважения к тому, что я просиживаю целыми ночами за письменным столом, да разве еще старой тетки. Но тут, надо полагать, говорили родственные чувства».
Теперь — слава Богу! — он мог написать и об удачах. Фронт знал его песни, и труд его потому не был пустым и никчемным.
«Начало своей профессиональной деятельности отношу к дате вступления в ряды Красной Армии. Точнее — к началу войны. Только тогда я стал писать много и получал всяческую поддержку и поощрения в гуще красноармейских масс. Стал писать стихи, которые узнал фронт; статьи, очерки, которые узнала армия; песни, которые узнал и запел Советский Союз. Чувствую — голос крепнет. Может, не сорвется…»
Так Алексей вышел на искомую интонацию, и закончил благодарностью бойцам-красноармейцам за любовь к его песням. Текст автобиографии вместе с лаконичным, но незаурядным письмом, пошел в почтовом вагоне на Челябинск, дабы добраться уже и в третье тысячелетие, пережив автора с публикатором.
Заканчивался еще один год войны. Она тяжело откатывалась на запад к своим истокам. Храня неистребимую традицию, люди готовились к Новом году. На рынках розовело свежее сало, манила солонина, пахнущая чесноком, стыли кутаные в теплое тряпье яблоки, ежились азиатские сухофрукты, золотился крупно порубленный самосад, далеко пахло на настоящем морозце настоящим ржаным хлебом. Спирт и самогон из-под полы отчасти заменяли шампанское.
Ансамбль Фатьянова был занят в новогодних концертах.
В клубах и школах стояли наряженные елочки. Тяжелые звезды на их зеленых верхушках уходили от своего библейского смысла и казались украшением погон елочных генералов. Звенел мороз. Звенели бокалы и стаканы, стучали оловянные кружки в квартирах, казармах и землянках, завершая один и тот же тост о даровании Победы.
И артисты в своей казарме порезали сало, хлеб, разломили истекающего жиром язя, наполнили стаканы. В тот Новый год впервые звучал новый гимн СССР. Спокойная, величественная музыка Александрова, гордые, торжественные слова Сергея Михалкова и Гарольда Эль-Регистана доходили до сердца русского и марийца, якута и литовца, украинца и армянина… Весь «нерушимый союз» стоял навытяжку, почитая суровое явление нового гимна. Через секунду после заключительного аккорда пробили Кремлевские куранты во всю громкость репродуктора — они несли привет из отдаленной Москвы, окутанной снеговыми провинциями, как маскировочным халатом. Так для Алексея Фатьянова наступил 1944 год.
В феврале 1944 ансамбль с новой программой двинулся в скотоводческую Башкирию. Видит ли гастролирующий артист новые города и веси, удовлетворяет ли в себе чувство познания окружающего мира? Нет, он бежит, он торопится с выступления на выступление, а их в день бывает от двух до пяти в день. И только утомленный беготней сопровождающий бодрится: «Вот, тут у нас достопримечательность, здесь было событие… В нашем городе летом жарко, как в Сингапуре, а зимой трепетно, как в ГлавПУРе… Ха-ха-ха….». Потом, когда все кончится, гастролеры вспоминают: «А-а, Башкирия? Были, были, как же… Красивая земля…».
Артисты бегут дальше, мчат на машине, взбираются по лестницам, расчехляют инструменты для следующих подмостков, разминают голоса, протирают сапоги, оглаживают гимнастерки. Они выступают отлично. Городские ДК сменяют колхозные клубы, школьные спортзалы — учебные полигоны на открытом воздухе…
Вечером, кое-как перекусив, ребята падают на скрипучие койки уездных гостиниц без последних сил. А утром — вновь румяны и свежи, инструменты их настроены, голоса в порядке. Змеится по коридору живая очередь к зеркалу над умывальником, перед котором бреются уже трое, вытягивая под полотна бритвы упругие молодые щеки. Глазастая горничная, как пушинку, несет тяжелый чугунный чайник с варом, чтобы водица не была студеной. По пояс голые, они не замерзают, ополаскиваются ледяной водой, ухают, брызжутся, смеются. У одного из них волосы на груди растут крестом. Естественный наперсный крест — во всю грудь. Знак Божий. Это — Алексей Фатьянов. Он весел и свеж, как майский ветер, он огромен и легок, как летнее облако. Он играючи покоряет зрителей, он пишет жизнелюбивые стихи и ждет перемен — он получил письмо от Соловьева-Седого.
В феврале 1944 года, перед командировкой в Башкирию, Алексей получил это письмо от Василия Павловича. «Я еще не был у Царицына, но тобой усиленно заинтересовался Александров для своего ансамбля, так что, если это тебя трогает, напиши по адресу: Гостиница «Москва», мне». Алексей обрадовался и написал, что мечтает быть там, где и его соавтор. Тем более, что ансамбль Александрова всегда выступал на передовой и вписавшись в его коллектив, он неминуче оказался бы на фронте. Теперь он ждал, когда закончится его башкирская зима, зацветет весна, и наступит лето. Наметившийся перелом в войне после Курской дуги стал значительным, и казалось, что уже этот год будет решающим.
Зима помогла русским воевать. Мороз возник, как стихия Божия. Сверхъестественная помощь фронту не оскудевала. Броневой мороз держался до последнего природного предела, а потом из-под его брони прорвалась стремительная молоденькая весна. И в самый разгар Башкирской весны закончилась командировка красноармейского ансамбля Южно-Уральского военного округа.
Когда вернулись в Чкалов, в штабе округа лежала телеграмма Главпуркка, которая определяла новую судьбу рядового Фатьянова. Алексея вызвали в штаб и вручили ему командировочное предписание в Москву. Наедине, затворившись в казарме, он прочел еще раз официальный листок:
«С получением сего предлагаю вам отправиться в г. Москву для служебной командировки. Срок: со 2 июня 1944 года по 5 июля 1944 года. Основание: телеграмма Главпуркка № 16669.
Начальник штаба ЮжУрВО генерал-майор, военный комиссар Богданович».
Фатьянов, конечно же, не вернулся сюда ни пятого июля, ни пятого августа, ни после. Дорога ему лежала совсем в другие края, судьба его складывалась не хоровой и не ансамблевой. Поезд стремился к северо-западу, в вагоне мерещился московских воздух, монотонное тиканье колес манило, наконец-то, выспаться. В вещмешке лежали гостинцы для сестры и племянницы. Но охватывало такое волнение, что сон не шел.
По приезду в Москву он показался себе моряком, только что сошедшим на берег после кругосветного плавания. Мудрая тишь провинциального Чкалова, уличная широкая свобода, к которым он привык, не вязались с московской сутолокой и торопливостью. Он задевал плечами прохожих, качаясь, как после бортовой качки. Он отвык от плотного потока людей. Трамвай довез его до дома. Три коммунальных звонка оповестили Дикаревых о том, что к ним пришли. Дверь открыла исхудавшая, почти взрослая Ия и заплакала, увидев дядю…
— Мы ждали тебя каждый день, не думали, что жив. Ты когда научишься писать письма, дядя Алеша?
Да, он был скуп на письма. Последнюю весточку о нем Наталия Ивановна с Ией получили еще в Бессоновке в 1942 году. Два года тревог и волнений были годами ожидания. По радио они слышали песни своего Алеши, но там ничего о нем не говорили.
— Хоть бы пару строк своим химическим карандашом нарисовал: жив ли, здоров ли, не ранен ли, где он, на каком фронте или в каком тылу?
Но вот явился Алеша. И шутит:
— С каждой песней я передавал вам привет, а вот этого по радио не передашь, — и поставил на стол солдатский вещмешок.
Были там продукты, которых давно не видели мать и дочь, были и какие-то немудреные вещицы, любовно хранимые им для родных. Ия тем летом поступила на исторический факультет пединститута. Алексей слушал семейные новости, рассказывал о себе. Его комната за громоздким буфетом снова стала жилой…
Ранним утром Алексей уходил в гостиницу «Москва», где жил с семьей Василий Павлович. Оттуда они вдвоем шли «по инстанциям». И вскоре Алексей был зачислен завлитом в Краснознаменный ансамбль песни и пляски Союза ССР. Отметить это событие пришли вдвоем же, как заединщики, на Ново-Басманную, а позже Василий Павлович стал душевно тянуться к гостеприимному этому дому. А однажды все вместе ходили в гости к какому-то генералу, где ели пельмени, которые лепила собственноручно генеральская жена.
Теперь уже Алексей снова ежедневно уходил из дому на московские репетиции. А ночами, выкладываясь, как на марш-броске, писал концертные программы и сочинял поэтические репризы.
А Василий Павлович стал знакомить Алексея с друзьями-композиторами, причем Фатьянову в этом случае выделялась роль знаменитости. Композиторы интересовались поэтом, чьи песни звучали по радио так часто. Кто же он, откуда? — рассуждали, гадали. Ходили слухи, что этот одаренный человек — пожилой адвокат, который балуется стишками, оренбуржец, случайно повстречавшийся Соловьеву-Седому. Иные утверждали, что он — татарский национальный поэт, которого «делает» переводчик-аноним. Споры эти не рождали истину, а выдвигали новые и новые запутанные версии сословного происхождения и статуса автора «На солнечной поляночке», «Ничего не говорила», «Застольной», «Звездочки».
О том, как встретила Фатьянова композиторская Москва, вспоминает Сигизмунд Кац: «Все эти сплетни и слухи сразу опроверг приезд Фатьянова в Москву из города Чкалова летом 1944. Он оказался красивым, высоким, широкоплечим блондином с приятным открытым русским лицом — этакий Добрыня Никитич в солдатской шинели. Он сразу вошел в наш «песенный круг», и мы быстро подружились».
Конечно, в июньской Москве, славной своей огнедышащей жарой, в зимней шинели ходить было бы невозможно. Скорее всего, Сигизмунд Кац увидел в поэте эпическую фигуру Русского солдата, для которого шинель — и броня, и постель, а зачастую и кров.
Многие композиторы хотели бы поработать с Фатьяновым, но он, как верный товарищ, как благородный и благодарный человек признавал среди них до поры только Соловьева-Седого. Да и равных по простоте и изысканности мелодий этому композитору не было. Да, Фатьянов, казалось, принадлежал всем, широкая душа. Но, несмотря на широту, в нем была некоторая настороженность по отношению к новым знакомым, свойственная цельным людям. Его дружелюбие люди часто принимали за дружбу. Но будучи очень ранимым в отношении своих стихов, он внутренне боялся нарваться на скептицизм, иронию и бестактность в их оценке. Оттого он не впускал в свой творческий мир новых людей, ограждая себя свойственной только поэтам «поэтической» целомудренностью.
Тем летом случилась еще одна радостная встреча. На противоположной ему стороне улице Горького Алексей выхватил из толпы прохожих лицо Александра Подчуфарова.
— Сашка! — закричал он и, увидев, что обернулись два десятка «Сашек», кроме нужного, прибавил голоса: — Чка-а-лов!
На остановившегося с широченной улыбкой «Чкалова» не успели налюбоваться зеваки, потому, что он прыгнул через ограждение и с распростертыми объятьями побежал через проезжую часть туда, где, как на голубятне, высоко размахивал военной фуражкой высоченный и мало кому знакомый в лицо Алексей Фатьянов.
…Они зашли в знакомое местечко выпить по сто граммов «наркомовских». А после того, как разговор от бурных междометий перешел в плавное течение, Александр сказал:
— Вот так, Алеша, оказывается приходит слава — твои песни поют везде! Твоя фамилия звучит, как фронтовая гармошка!
— Какой Слава приходит? — притворно удивился Фатьянов и подмигнул: — То-то, брат! А я что говорил?
Подчуфаров подмигнул в ответ и поправил: