62182.fb2 Франц Кафка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Франц Кафка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

После своего экзамена на зрелость Кафка уехал один в небольшое путешествие к Северному морю, на Северо-Фризские острова и остров Гельголанд, он проводит каникулы в семье, часто в Либоше на Эльбе. Мы находим в «Описании одной борьбы» короткий отголосок того пребывания. Чтобы не выглядеть слишком неприветливым перед своим собеседником, восторженным влюбленным, рассказчик в свою очередь старается придумать галантные приключения: " — Однажды я сидел на скамейке на берегу реки в неудобной позе. Положив голову на руку, я смотрел на туманные горы другого берега и слышал нежную скрипку, на которой кто-то играл в прибрежной гостинице. По обоим берегам сновали поезда со сверкающим дымом.

Так говорил я, судорожно пытаясь вообразить за словами какие-то любовные истории с занятными положениями; не помешало бы и немного грубости, решительности, насилия».

В этих историях любви реальное и вымышленное странным образом перемешаны, кстати, как в жизни, так и в вымысле, и все это любовное прошлое, похоже, малоубедительно. Когда он говорит об этом в первых письмах Максу Броду, он делает это с безразличием, которое звучит неестественно: «На следующий день, — пишет он, например, — одна девушка переоделась в белое платье, потом влюбилась в меня. Она была очень несчастна, и мне не удалось ее утешить, настолько эти вещи сложны» (этот же эпизод вновь упоминается в «Описании одной борьбы»). Письмо Максу Броду продолжает: «Потом была неделя, которая рассеялась в пустоте, или две, или еще больше, Потом я влюбился в одну женщину. Потом однажды в ресторане были танцы, а я туда не пошел. Потом я был меланхоличен и очень глуп, до такой степени, что готов был спотыкаться на грунтовых дорогах». Можно сказать, что туманная завеса намеренно скрывает в полуфантастике определенную зону, на которую не осмеливаются смотреть открыто.

Тем временем Кафка все же пережил свой первый чувственный опыт с женщиной. Семнадцать лет спустя он подробно рассказывает об этом Милене после их встречи в Вене, стараясь объяснить ей, как в нем уживаются strach и touha, страх и тоска. Дело происходит в 1903 году, через четыре года после его злополучной беседы с отцом о проблемах секса. Ему двадцать лет, и он занят подготовкой к своему первому экзамену по праву. Он замечает на тротуаре напротив продавщицу из магазина готового платья. Они подают друг другу знаки, и однажды вечером он следует за ней в гостиницу «Кляйнзайте». Уже перед самым входом он охвачен страхом: «Все было очаровательно, возбуждающе и омерзительно»; то же самое ощущение он продолжает испытывать и в гостинице: «Когда мы под утро возвращались домой по Карловому мосту, я, конечно, был счастлив, но счастье это состояло лишь в том, что моя вечно скулящая плоть наконец-то обрела покой, а самое большое счастье было в том, что все не оказалось еще более омерзительным, еще более грязным». Он встречает во второй раз молоденькую продавщицу, и все происходит, как и в первый раз. Но затем (здесь надо проследить этот главный опыт во всех его подробностях, который так мало писателей передали столь тщательно и с подобной искренностью) он уезжает на каникулы, встречает других девушек, и с этого момента он не может больше видеть эту маленькую продавщицу, хотя хорошо знает, что она наивна и добра, он смотрит на нее как на своего врага. «Не хочу сказать, что единственной причиной наверняка не было то, что в гостинице моя подружка совершенно невинно позволила себе одну маленькую мерзость (об этом и говорить не стоит) да еще сказала одну пустячную сальность (и об этом тоже говорить не стоит), но в память это врезалось, я сразу понял, что никогда не смогу этого забыть, и понял также (или вообразил себе), что эта мерзость или сальность если не обязательно внешне, то уже внутренне очень обязательно связаны со всем происшедшим». Он знает, что в гостиницу его привлекли именно эти «ужасы», именно этого он хотел и в то же время ненавидел. Много времени спустя он снова испытывает неукротимое желание, «желание маленькой, совершенно определенной мерзости, чего-то слегка пакостного, постыдного, грязного, и даже в том лучшем, что мне доставалось на долю, сохранялась частичка этого, некий дурной душок, толика серы, толика ада. В этой тяге есть что-то от Вечного Жида, бессмысленно влекомого по бессмысленно грязному миру».

Даже напыщенность языка подчеркивает характер запрета, который нависает отныне для него над всем, что касается секса. Заноза вонзилась в плоть. На некоторое время — в 1903, в 1904 гг. — рана остается терпимой; она еще позволяла любовные интрижки юности. Но боль будет усиливаться с каждым годом, мало-помалу она парализует всю его жизнь.

В конце «Описания одной борьбы» один из персонажей рассказа погружает себе в руку лезвие небольшого перочинного ножа. Некоторые комментаторы интерпретировали эту сцену как символическое самоубийство. Но психоаналитики, несомненно, более охотно усмотрят в ней образ кастрации.

* * *

«Я ухожу в распростершиеся бурые и меланхолические поля с оставленными плугами, поля, которые, однако, отливают серебром, когда несмотря ни на что появляется запоздалое солнце и отбрасывает мою большую тень /…/ на борозды. Заметил ли ты, как тени поздней осени пляшут на темной вспаханной земле, пляшут, как настоящие танцоры? Заметил ли ты, как земля приподнимается навстречу пасущейся корове и с каким доверием она приподнимается? Заметил ли ты, как тяжелый и жирный ком земли крошится в слишком тонких пальцах и с какой торжественностью он крошится?» Неискушенному читателю, несомненно, трудно признать автором этого отрывка Кафку. Тем не менее, это фрагмент из письма Поллаку. Точно так же год спустя стихотворение, включенное в письмо, предназначенное тому же адресату, описывает маленький занесенный снегом городок, по-новогоднему слабо освещенные домишки и посреди этого пейзажа одинокого задумавшегося человека, опершегося на перила моста. Стиль перегружен уменьшительными словами и архаизмами. Этот маньеризм не без основания отнесли на счет влияния «Kunstwarda», журнала искусства и литературы, который Поллак и Кафка усердно читали и подписчиками которого, по всей видимости, были. Читать «Kunstward» («Хранитель искусств») в 1902 году уже не было особенно оригинальным. Журнал выходил почти 15 лет, вначале он печатал хороших писателей, но мало-помалу переориентировался в область различных течений модернизма, натурализма, равно как и символизма. Он пришел к типу поэзии, живописующей местный колорит, пример которой предлагает письмо Кафки.

Кафка продолжает писать. В это время к тому же он ведет если не «Дневник», то по меньшей мере записную книжку. Он начал писать рано («Ты видишь, — пишет он Поллаку, — несчастье слишком рано свалилось на мою спину») и остановился, говорит он, лишь в 1903 году, когда в течение шести месяцев почти ничего больше не создал. «Бог этого не хочет, но я должен писать. Отсюда постоянные метания; в конце концов Бог берет верх, и это приносит большие несчастия, чем ты можешь себе представить». Все тексты периода молодости были уничтожены, и не стоит гадать, что они могли собой представлять. Можно предположить только, что именно к этому периоду относятся странно неровные стихотворения, несколько образчиков которых он впоследствии включил в свои письма. Он также сообщил Оскару Поллаку, что готовит книгу, которая будет называться «Ребенок и Город». Имеем ли мы право предполагать, каким мог быть этот замысел? Предназначался ли город для подавления непосредственности ребенка, что согласовывалось с мыслями Кафки относительно педагогики? Имелась ли связь между этой исчезнувшей книгой и черновыми набросками, которые будут называться «Городской мир» или «Маленький обитатель руин»? Мы ничего об этом не знаем и лучше по сему поводу ничего не выдумывать.

Зато несомненны две вещи: первая — Кафка очень скоро откажется от своего отвратительного маньеризма; вторая — даже эти заблуждения молодости не были для него лишены значения. «Возвращение к земле» по-своему объясняет устойчивые элементы его натуры, которые выступают в разных формах: натурализм, вкус к физическим упражнениям и садоводству, огородничеству, склонность к умеренности в еде, враждебное отношение к медицине и к медикаментам, предпочтение «естественных» лекарств (например, герой «Замка» будет однажды назван «горькой травой» за присущие ему способности к целительству). В комнате, которую Кафка занимал у своих родителей, очень простой, скудно обставленной, почти аскетической (типа той, что будет представлена в «Превращении»), единственным украшением была гравюра Ганса Тома под названием «Пахарь», вырезанная из «Kunstward», — такова было среда его обитания.

Существенная, поистине фундаментальная часть личности Кафки проявляется прежде всего, правда, именно в склонности к «простой жизни», которая проступает в его первых литературных опытах. Кстати, у Кафки, который столь глубоко обновит литературу, в раннем творчестве нет ничего, что роднит его с авангардом.

Десять лет спустя, когда он поедет в Веймар с Максом Бродом, он посетит Пауля Эрнста и Йоганнеса Шлафа, двух писателей, которые, отдав в свое время дань натуралистической моде, стали символами консервативной литературы. Правда, Кафка слегка поиронизирует над ними, однако при этом оказывая им уважение. Когда Макс Брод в начале их дружбы дал ему почитать отрывки из «Фиолетовой смерти» Густава Мейринка, в которых речь идет о гигантских бабочках, отравленных газах, магических формулах, превращающих чужаков в фиолетовое желе, Кафка отреагировал гримасой. Ему не нравились, говорит нам Макс Брод, ни насилие, ни извращения; он питал отвращение — мы продолжаем цитировать Макса Брода — к Оскару Уайльду или Генриху Манну. Среди его предпочтений, сообщает все тот же Макс Брод, наряду с великими образцами, Гете, Флобером или Толстым, числились имена, менее всего ожидаемые, имена представителей умеренной, порой даже застенчивой литературы, такие как Герман Гессе, Ганс Каросса, Вильгельм Шефер, Эмиль Штраус. Но у него были другие устремления, которые не замедлят проявиться.

Когда мы переходим от 1903-го к 1904 году и от Поллака к Максу Броду, возникает впечатление, будто внезапно открываешь другого писателя. Почвенническая манерность исчезла, но на смену ей пришла другая манерность, может быть, еще более отвратительная. Пусть судит читатель: «Очень легко быть радостным в начале лета. Сердце бьется легко, шаг легок, и мы уверенно смотрим в будущее. Надеемся на встречу с восточными чудесами и одновременно отвергаем их с комическим благоговением и неловкими словесами — эта оживленная игра настраивает нас на радостный лад и вызывает дрожь. Мы отбросили простыни и продолжаем лежать в постели, не сводя глаз с часов. Они показывают конец утра. Но мы, мы причесываем вечер весьма блеклыми красками и бесконечными перспективами и от радости потираем себе руки, пока они не покраснеют, пока не увидим, как удлиняется и становится столь грациозно вечерней наша тень. Мы украшаем себя в тайной надежде, что украшение станет нашей натурой /…/». Кафка явно еще не нашел своего стиля; вскоре он так больше не будет писать. Впрочем, то, что он говорит здесь, просто и в то же время важно. Он хочет сказать, что не позволено при свете дня утверждать, что наступила ночь. Литература должна говорить правду, в противном случае она станет занятием самым пустым и одновременно наименее дозволенным. Ложный романтизм, ради удовольствия смешивающий правду и ложь и находящий удовольствие в надуманной меланхолии, возмутителен.

Давно отмечено совпадение между этими размышлениями Кафки и идеями Гуго фон Гофмансталя того же времени. В частности, в одном из своих лучших и наиболее известных произведений, озаглавленном «Письмо», а в целом носящем название «Письмо лорда Шандоса», Гофмансталь в образе английского дворянина XVII в. выразил свои чувства в переломный момент века. Оно перенасыщено словесными излишествами тех, чью судьбу одно время он, похоже, мог разделить — д’Аннунцио, Барреса, Оскара Уайльда и др. Литература упивалась словами, она стала бесплодной и безответственной игрой. Молодой лорд Шандос утратил в этой школе смысл ценностей (значений) и одновременно вкус к письму. Он мечтает о новом языке, «на котором безмолвные вещи разговаривали бы с ним и с которым он, возможно, смог бы предстать в могиле перед неведомым судьей».

Именно этот кризис литературы пытается передать при помощи своего еще не определившегося языка Кафка. Чтобы объяснить значение выражения «говорить правду», он охотно цитирует фрагмент фразы из другого текста Гофмансталя: «Запах влажных плиток в вестибюле»; подлинное ощущение передано здесь с наибольшей экономией средств: все верно и без преувеличения говорит о восприимчивом уме. Правдивость, которая на первый взгляд наиболее близка, на самом деле достижима труднее всего, настолько она скрыта злоупотреблениями языка, поспешностью, условностями. Гофмансталю, по мнению Кафки, удалось, по меньшей мере в данном случае, достичь правдивости. Кафка в свою очередь придумывает фразу того же рода: некая женщина на вопрос другой женщины, чем та занята, отвечает: «Я полдничаю на свежем воздухе» (буквально: «Я полдничаю на траве», но французское выражение звучит плоско и искажает смысл, к тому же в переводе невозможно передать сочность австризма jausen, что означает: слегка закусываю). Речь идет о том, чтобы отыскать утраченную простоту, вновь открыть «реальность», которую заставили забыть символический расцвет и излишества конца века.

«Мы украшаем себя в тайной надежде, что украшение станет нашей натурой», — писал Кафка Максу Броду. Новая литература как раз и должна перестать быть декоративной. Арабеска должна уступить место прямой линии. Кафка совершенно не думает о том, что в языке существует власть воображения, магическая сила, способная вызвать на свет неизвестную ранее реальность. В нем нет ничего романтического, из всех писателей он, несомненно, наиболее последовательно далек от лиризма, наиболее решительно прозаичен. В одном из текстов последних лет он снова повторит, что язык остается пленником своих собственных метафор, что он может изъясняться только в переносном и никогда в прямом смысле. То, что он вынашивает в своем сознании до 1904 года, гораздо менее амбициозно: он хочет найти по эту сторону от новых беспутств литературы верное ощущение, точный жест. В сущности он находится в поисках Флобера, с которым еще не знаком, но за которым последует, как только прочтет его. Он знает, в каком направлении должен идти, видит цель, к которой стремится, будучи пока не в состоянии достичь ее: язык, которым он пользуется, остается погруженным в прошлое — почти в противоречии с поставленной целью.

Тот же анализ применим и к произведению, которое было задумано и написано в эти годы, — «Описание одной борьбы». Именно благодаря Максу Броду, которому Кафка дал его прочесть и который сохранил его в ящике своего письменного стола, оно избежало огня, уничтожившего все другие произведения этого периода. Его первая версия может быть с квазиточностью отнесена к последним университетским годам (1904–1905). Позднее, между 1907 и 1909 годами, текст будет переработан. Макс Брод считал, что произведение завершено, но нет уверенности, что он прав: в «Дневнике» еще после 1909 года мы находим фрагменты, которые, похоже, предназначались для включения в «Описание одной борьбы». Это маленькое произведение весьма сложно: кажется даже, что оно, с его нарочитой бессвязностью, внезапными переменами изображаемой перспективы, предназначено для того, чтобы привести читателя в замешательство. Это свободная рапсодия, которая, не заботясь о логике, смешивает жанры и темы. Сначала есть «борьба», борьба робкого и смелого, худого и толстого, мечтателя и деятеля.

Мы недолго задаемся вопросом, кто из двоих одержит верх, даже если в конце интроверт, более хитрый, скомпрометирует своего партнера, чья жизненная сила отягощена множеством глупостей, и заставит его сомневаться в самом себе. Но наряду с этой юмористической «борьбой», которая образует рамку повествования и в которой изобилуют автобиографические моменты, есть много абсолютно вымышленных событий, например история, как бы взятая из символического рассказа о «толстяке», очевидно, тучном китайце, которого носят в паланкине и который утопится в реке. Есть также разбросанная в разных эпизодах сатира на плохую литературу, начало чему положено еще в письме 1904 года Максу Броду. Плохой писатель тот, кто нарекает «Вавилонскую башню» или Ноя, когда тот был пьян, тополем полей, полагая, что для изменения мира достаточно слов и что роль письма состоит в замещении реальности воображением. Недостаточно назвать луну «старым бумажным фонарем» и назвать «луной» колонну Девы Марии, чтобы мир повиновался фантазии автора. «Описание одной борьбы» выступает против фривольности, глупого кокетства, лжи, которые завладели литературой. Но в то же время это наиболее причудливое, наиболее манерное произведение, более всего отмеченное вкусом эпохи, против которого оно направлено. Таков парадокс этого сочинения юности. Вскоре Кафка пойдет другими путями.

VЮность

«Далека ли печаль от счастья, если она сильна?»

И вот Кафка в 1906 году становится доктором права. Едва освободившись от университетских забот, он на несколько недель поступает на работу к одному пражскому адвокату. Хотя он еще не знает, какой выберет путь, он вынужден в течение года (1906–1907) пройти стажировку, которую должны проходить все, кто посвятил себя государственной службе, — сначала в земельном (Landesgericht), потом в исправительном суде. После года юридического становления он поступает в Assicurazioni Generali, где, впрочем, пребывает всего лишь несколько месяцев, так как плохо переносит ритм работы, которого от него требуют. Затем его принимают в Агентство по страхованию рабочих от несчастных случаев, где он находит подходящую для себя службу и где останется до тех пор, пока болезнь не заставит его отказаться от всякой профессиональной деятельности.

Почему, впрочем, этот трехлетний период, начинающийся, когда Кафка покидает университет, и заканчивающийся в то время, когда он решает завести личный дневник, назван «Юностью»? Юность не начинается в двадцать три года и не должна заканчиваться в двадцать шесть. Но этот момент составляет в жизни Кафки нечто вроде вводного предложения: равновесие кажется достигнутым, жизнь представляется возможной, можно сказать, демоны усмирены.

Так, в 1907 году Кафка, находясь на каникулах в Триесте у своего дяди врача, пишет Максу Броду: «Я много езжу на мотоцикле (Зигфрид Лёви, вероятно, купил мотоцикл для своей работы. — Авт.), много купаюсь, подолгу лежу голым в траве на берегу пруда; до полуночи гуляю в парке с девушкой, которая докучает мне своей влюбленностью, я уже ворошил сено на лугу, соорудил карусель, помогал после грозы деревьям, пас коров и коз, а вечером пригонял их домой, много играл в бильярд, совершал далекие прогулки, пил много пива, побывал даже в храме». Конечно, в этом перечислении есть некое произвольное преувеличение, как будто Кафка сам удивляется деятельности, которую развернул. Но надо еще добавить, что он великолепный пловец, что он любит заниматься греблей и что немного позже он будет брать уроки верховой езды (упоминания о которых находим в его произведениях).

Это также время, когда дружба с Максом Бродом становится нерасторжимой. Они видятся каждый день, часто дважды в день. Когда оба будут заняты на работе лишь половину дня (с 1909 года), у них войдет в привычку ожидать друг друга у подножия башни, называемой «Пороховой», и вместе возвращаться домой.

Этим периодом датируется большинство записок, которые Кафка адресует Максу Броду, чтобы назначить ему встречу или отказаться от приглашения. Они представляют собой маленькие шедевры остроумия и стиля, никогда не впадающие в условность или банальность. Некоторые из них Макс Брод включил в его биографию. Вот, к примеру, одна из многих: «Прошу тебя, разгневайся и не обращайся больше ко мне. Я иду неправильной дорогой и знаю — это последнее, что мне остается, — что погибну, как собака. Я сам хотел бы избежать того, чтобы иметь дело с самим собой, но так как это невозможно, я радуюсь только тому, что ничуть себя не жалею и что наконец дошел до такого эгоизма. Мне кажется, что мы должны были бы отпраздновать факт достижения такой вершины, подразумеваю, ты и я — ты как мой будущий враг имеешь право отметить это». Эта резвость, быть может немного деланная, характеризует творчество этого периода, как будто юность слишком долго стесненная или плененная, наконец предъявила свои права на существование. Только что умер самый близкий друг Макса Брода, Макс Боймл; отныне Кафка заменяет его в душе и в жизни Брода. Макс Брод знакомит его с другими своими друзьями, с которыми Кафка не замедлит завязать отношения: со степенным Феликсом Вельчем, философом, который вскоре будет взят библиотекарем в Национальную библиотеку, и Оскаром Баумом, слепым писателем. Все четверо собираются по вечерам для чтения. Кафка долго колеблется, прежде чем публично читать только что написанное, однако к 1909–1910 годам он решается. В иные вечера он читает с Максом Бродом «Протагора» Платона в оригинале или «Воспитание чувств», так как Флобер стал теперь для Брода, как и для Кафки, эталоном. Когда племянница Флобера Каролина Комманвиль приезжает в 1909 году в Прагу, Брод встречает ее и отмечает ее приезд в одной из газетных статей.

В конце недели два друга часто отправляются на экскурсии по окрестностям: «Мой дорогой Макс, не спеши с расходами, чтобы отправить мне письмо пневмопочтой, в котором напишешь, что не сможешь быть на вокзале Франца-Иосифа в 6 час 5 мин, так как в любом случае необходимо, чтобы ты обязательно там был: поезд, на котором мы едем во Вран, отбывает в 6 час 5 мин /…/. Впрочем ты, несмотря ни на что, можешь отправить мне письмо, чтобы сообщить, что ты предпочитаешь отправиться в Добрыховец или в другое место».

На смену балам и танцевальным вечерам пришли теперь посещения кабаре и кафешантанов: они отправляются в «Трокадеро», в «Эльдорадо», в «Люцерн». Именно отсюда берут начало истоки того вкуса, который он сохранит надолго (еще в 1913 году, когда он планировал жениться на Фелице Бауэр, он пишет ей: «Макс, его жена, его шурин, Феликс и я отправились вчера в кафешантан, куда моя жена никогда не имела бы права пойти. Мне очень нравятся эти вещи, мне кажется, что я их глубоко понимаю, понимаю до самой их бездонной глубины и присутствую на представлении с бьющимся сердцем»). При случае он посещает и персонал этих кафешантанов, его видят с некими Йожи или Малчи. Одна из его наиболее известных фотографий та, на которой он в котелке и держит руку на большой собаке, отрезана: с другой стороны собаки была изображена одна из официанток кабаре. Время от времени он сообщает в своих письмах, что ходил с «гейшами». В то же время происходят различные любовные встречи, о которых речь пойдет более подробно. Короче, можно сказать, жизнь перестала быть невозможной. По крайней мере внешне, поскольку в это же время его здоровье ухудшается, он жалуется на головные боли и расстройства пищеварения. Его беспокоит неопределенность профессионального будущего. Он пишет, что несет «свои головные боли от одного твердого решения к другому, столь же твердому, но противоположному первому. И все эти решения оживают, наполняются порывами надежды и довольной жизни, эта сумятица последствий еще хуже, чем сумятица решений».

В другой раз, говоря Максу Броду о своем «вечернем утешении», которым определяет время литературного творчества, он добавляет: «Да, если бы достаточно было утешения и если бы не требовалось также немного счастья, чтобы быть счастливым». Демоны не дремлют, они лишь выжидают момент, чтобы появиться снова.

«Видишь ли, — пишет он одной девушке, в которую был влюблен, — я смешной человек; если ты меня немножко любишь, то только из жалости, мой удел — страх. Чему служит встреча посредством писем? Два человека, разделенных морем, топчутся на берегу. Мое перо скользит по всем склонам слов, которые я пишу, и с этим покончено: холодно, и я ложусь в свою пустую постель». В другой раз он пишет Максу Броду: «Я констатировал сегодня утром, когда встал, что я в отчаянии уже два года (письмо датировано 1908 г.), и только большая или меньшая доля этого отчаяния определяет форму моего нынешнего настроения». По крайней мере страх на некоторое время обуздан, и Кафка в течение нескольких месяцев может участвовать в жизненной игре.

* * *

В 1906 году Кафка провел лишь несколько месяцев в учении у адвоката Рихарда Лёви — между апрелем, временем своего экзамена, и октябрем» когда началась его юридическая стажировка. Этот год стажировки, по-видимому, не требовал значительной работы, Кафка может при случае махнуть рукой на магазин, тем более что тот перемещается на новое место: он покидает дом, называемый «Три короля», Цельтнерштрассе 3, где жила его семья с 1896 года, и переезжает в дом № 12 на той же улице. Надо было носить ящики, вытирать пыль — отцовское дело продолжало расширяться. Магазину предстояло оставаться на этом новом месте шесть лет, прежде чем расположиться в 1912 году во дворце Кински. В 1907 году семья также меняет квартиру: она покидает Цельтнерштрассе и перебирается на Никласштрассе, с прекрасным видом на Молдау, описание которого мы находим во многих рассказах этой эпохи.

Во время этого года стажировки Кафка беспокоится о своем будущем. Он удивлен тем, что Макс Брод не решается принять пост в управлении финансов, который ему предлагают в небольшом провинциальном городке и который он в конечном итоге все-таки принял. Если бы работу такого рода предложили ему, то, несмотря на свою пассивность, он тотчас же побежал бы на нее, как сумасшедший. Так как ничего не попадается, он планирует посещение курса в Высшей коммерческой школе, изучение испанского языка и хочет попытаться найти через своего дядю в Мадриде место в Испании, в Южной Америке или на Азорских островах (похоже, он не знает, что там говорят на португальском языке). Но его дела внезапно принимают иной оборот. Альфред Лёви знаком в Мадриде с директором агентства Assicurazioni Generali, отец которого, Арнольд Вейссбергер, является почетным вице-консулом Соединенных Штатов в Праге. Дядя выступает посредником, чтобы ввести Кафку в филиал этого агентства. Кафка воодушевлен, он «безумно» благодарит своего благодетеля. Отрасль страхования его привлекает. К тому же еще волею случая его начальник интересуется литературой, они быстро находят общий язык и поддерживают отношения по крайней мере до 1911 года.

1 октября 1907 года Кафка поступает на службу в Assicurazioni Generali. Похоже, вначале предполагалось, что он будет послан за границу; он уже представляет себя среди плантаций сахарного тростника или вблизи мусульманских кладбищ.

В первое время, однако, речь идет все-таки только о Триесте, где находится правление общества. Но с первых же месяцев он разочаровывается: здесь работа длится восемь часов в день, начинается она в 8 часов утра, заканчивается в 6 час 30 мин вечера. Других служащих этот режим вполне устраивал, он не был для того времени ни исключительным, ни особенно бесчеловечным; последняя минута работы была, говорит он, трамплином, который мгновенно вновь их настраивал на радостный лад. Но он чувствует себя среди них «деклассированным», ему трудно общаться с людьми, которые в течение двадцати пяти лет не знали ни минуты апатии. Вскоре его охватывает тоска. Позже он расскажет Фелице Бауэр, что был «некий закоулок в маленьком проходе, который вел к моему письменному столу, за которым каждое утро меня охватывало отчаяние, которого для более сильного и более решительного характера, чем мой, было бы вполне достаточно, чтобы вызвать подлинно восхитительное самоубийство, и лишь меньшая или большая доля этого отчаяния определяет форму моего нынешнего настроения». С конца 1907 года он принимается за поиски другой работы, он ищет в сфере почтовой службы, где Брод и его отец имели связи. Да и потом, если работа в бюро длится восемь часов, как можно найти время, чтобы еще писать? В Assicurazioni Generali Кафка чувствует, что губит свой писательский талант, и, несомненно, он прав. Не забудем, впрочем, что в предыдущем году, во время своей юридической стажировки, когда у него было много свободного времени, он, по собственному признанию Максу Броду в августе 1907 года, создал очень мало. Кафка часто проклинал зависимость от профессии; иногда работа также служила оправданием продолжительных периодов творческого бесплодия.

На этот раз помощь пришла к нему совсем с другой стороны. Отец его соученика Эвальд Феликс Прибрам был президентом пражского «Агентства по страхованию рабочих от несчастных случаев» королевства Богемии. Речь идет об официальном учреждении, куда евреи принимались по строгой разнарядке. Но протекция Отто Прибрама убирает все препятствия. Пришлось лишь выдержать полагающиеся приличия, поэтому в Агентство его зачисляют 30 июля 1908 года, поскольку в Assicurazioni Generali Кафка проработал всего лишь десять месяцев.

В качестве предлога своего ухода он выдвигает то обстоятельство, что не может выносить грубого обращения с собой одного старого служащего. Но, несомненно, это была лишь отговорка и вежливая формальность.

В «Агентстве по страхованию рабочих от несчастных случаев» он является служащим, как говорили в Австрии, «с простым посещением», то есть на половину рабочего времени — каждый день он свободен после 14 часов. Это верх его чаяний. Но судьба иногда принимает непредвиденный оборот: подобный распорядок станет причиной многих зол. Посвящая послеполуденное время сну, а большую часть ночей литературной работе, Кафка быстро разрушит свое здоровье и усугубит свой невроз.

Перед поступлением в Агентство Кафка в течение трех месяцев посещал в Высшей школе коммерции вечерние курсы по страхованию рабочих; занятия вели те, которым предстояло стать его начальством: Роберт Маршнер, избранный директором Агентства в том же году, когда в него был принят Кафка (как на пришедшего последним на него возложат миссию произнесения официальной приветственной речи, которая фигурирует в его произведениях); Евгений Пфол, руководитель технического отдела страхования, который станет его непосредственным начальником; Зигмунд Флешман (вместе с Кафкой единственный служащий еврей), ведающий в «Агентстве» больничными кассами. Вскоре он будет поддерживать со всеми самые сердечные отношения. В письме (или в черновике письма) к Е. Пфолу он скажет ему, что любит его, как сын; когда он заболеет в 1917 году, Пфол навестит его в деревне, где Кафка нашел пристанище. В Агентстве быстро оценили его редакторский талант. В 1916 году он опять же напишет Фелице Бауэр, что, по утверждению его шефа, «если я уйду, наш отдел развалится (нелепое утверждение, всю комичность которого я сознаю)». Но мысль эта может служить достаточным доказательством того, что Агентство не было адом, даже если бы ему предстояло там жить как в месте своего осуждения. Итак, Кафка поступает туда в качестве подсобного служащего, годом позже его производят в стажеры, и мало-помалу он продвигается по служебной лестнице: только в 1920 году он становится секретарем и незадолго до выхода на пенсию, в 1922 году, старшим секретарем. В основном его работа состояла в обсуждении с предприятиями степеней риска и, следовательно, размеров страховых взносов, которые они ежегодно должны были выплачивать. Время от времени ему приходится выезжать в провинцию на совещания с промышленниками, иногда ему также поручают определить меры по предупреждению несчастных случаев, доверяют составление некоторых разделов годового отчета. Поскольку руководству известна ловкость его пера, Франца просят при случае отстаивать политику Агентства в профессиональных газетах. В момент прихода Кафки положение дел Агентства в самом деле нельзя назвать хорошим. Хотя оно и создано каких-то двадцать лет назад, ему не удается уравновесить свой бюджет: предприниматели, чтобы уменьшить сумму выплат, жульничают со своими декларациями о доходах. Кафка уполномочен вскрывать их мошенничества и одновременно успокаивать их и уговаривать на дальнейшее сотрудничество. Кстати, под твердым руководством Роберта Маршнера пражское Агентство вскоре добьется устойчивого положения и будет лучше контролировать свою клиентуру.

Работа Кафки, связанная с юридическими тонкостями и техническими проблемами, отнюдь не проста, и ему еще придется прослушать в 1920 году семестровый семинар в техническом университете по технологии машин. Но точность и диалектическая гибкость его ума делают чудеса. Иногда можно прочесть, что Кафка благодаря своей профессии открыл тяготы жизни рабочих и что это обострило его социальное сознание. Мы читаем, например, в одном из писем Максу Броду 1909 года: «Сколько у меня дел! В моих четырех округах, не говоря о других моих работах, люди падают со строительных подмостков, будто пьяные, они бросаются в машины, все балки переворачиваются, все насыпи обваливаются, все лестницы скользят; все, что хотят поднять вверх, опрокидывается наземь, а когда хотят что-нибудь опустить, сами падают вниз. И начинает болеть голова, стоит лишь подумать о тех девушках на фарфоровых фабриках, которые непрерывно падают с лестниц, неся горы посуды». Но в этих строках просматривается, скорее, юмористический образ работы, обременяющей служащего Кафку, чем его размышления о положении рабочих. Нет оснований для уверенности в том, что Кафка был этим глубоко взволнован. Зато взамен профессия дала ему нечто бесценное, хотя он и не отдавал себе в этом отчета, а именно контакт с конкретикой, с повседневной реальностью, с материальными интересами, с законом, с хитростью — необходимый противовес всяческим блужданиям литературной мечты.

* * *

Некоторые исследователи хотели также приписать Кафке тесные отношения с анархистскими кругами в эти годы весьма относительной экстраверсии. Надо сказать, что первым виновником этих слухов является сам Макс Брод. После смерти Кафки, пишет он в его биографии, он случайно узнал, что писатель в этот период входил в одно тайное общество под названием «Klub Miadych» («Клуб молодых»). Один из членов этого движения, некий Михал Каха, подтвердил ему это. Кафка якобы присутствовал на собраниях, но всегда оставался столь сдержанным, что его прозвали «Молчаливый» или, если можно рискнуть употребить это выражение, «Колосс тишины». Макс Брод тогда же ввел своего друга под его именем в роман, который писал в это время о чешских революционных движениях. После история эта прояснилась: Михал Каха, похоже, ошибся с именем, а Макс Брод в последние годы своей жизни сам признал свое заблуждение.

Но был другой свидетель этого времени по имени Михал Мареш. Позволим себе привести его свидетельство, которое было опубликовано. В 1909 году, рассказывает Мареш (которому в то время было шестнадцать лет), он работал на Никласштрассе, где жил Кафка, и встречал его почти ежедневно. Кафка носил большую шляпу карбонариев — знак признания анархистов. Он часто посещал «Klub Miadych», и, хотя он никогда не брал слова, Мареш не колебался, указывая даты его присутствия. Более того, в 1912 году, когда однажды нагрянула полиция и когда Мареша препроводили в участок, Кафка выступил гарантом его невиновности. Так как полицейский чин был готов заменить арест штрафом в пять флоринов, Кафка внес деньги, чтобы вытащить своего друга из этой беды; все вместе вышли тогда из комиссариата и отправились поесть сосисок (Кафка, как известно, был вегетарианцем) и выпить пива. На каждом заседании Клуба Кафка делал взнос в пять флоринов на нужды организации. Дружба между Кафкой и Марешем продолжалась, по словам последнего, с 1909 по 1923 г. В самом деле, была найдена почтовая открытка, датированная 1910 годом, которую Кафка отправил Марешу с парой слов, написанных по-чешски (правда, Кафка ошибся именем и отправил открытку Йозефу Марешу). А на фотографии, сделанной при торжественном открытии мемориальной доски на родном доме Кафки, можно увидеть Михала Мареша, с роскошной белой анархистской бородой, стоящего рядом с племянницей писателя.

Так обстояло дело с этой историей, когда появилось дополненное переиздание «Писем к Милене». В новом издании речь шла о Мареше. Здесь Кафка называет его pitomec M., этот олух Мареш. Он распускал злые слухи по поводу прискорбного дела с самоубийством, в котором была замешана близкая подруга Милены. Мареш окликнул его во время случайной встречи, ибо, сказал он, «мы знаем друг друга лишь по случайным встречам на улице», и спросил Кафку, может ли он прислать ему свои произведения. Кафка согласился и на следующий день получил книгу, снабженную посвящением «diouholetymu priteli» («моему давнему другу»). Спустя несколько дней пришла вторая книга, сопровожденная счетом. «Я посылаю ему деньги, — пишет Кафка, — с пометкой на квитанции, в которой я высказывал надежду, что она побудит его вернуть мне вдвое большую сумму».

«Клуб молодых», вмешательство в комиссариате полиции, поручительство за Мареша — все было ни чем иным, как вымыслом.

* * *

В жизни, в которой работа воспринимается как трудно переносимое мучение, легко представить важность отпусков. Кафка, с его незавидным здоровьем и склонностью к ипохондрии, охотно проводил их в «санаториях»; это не обязательно были лечебные заведения, где получали уход, а скорее дома отдыха, где постояльцы лечились солнцем и свежим воздухом. Часто они были организованы в маленьких одноместных бунгало, где каждый жил отдельно.

Заведение подобного рода Кафка, похоже, впервые посетил в 1903 году в Вейссере Хирш, возле Дрездена. В августе 1905 года он снова проводит свой отпуск в санатории, на этот раз в Цукмантеле, в австрийской Силезии. На почтовой открытке Максу Броду читаем: «Я, несомненно, уже написал бы тебе, если бы остался в Праге. Но я проявил беззаботность (это время его университетской учебы), и вот я уже четвертую неделю в санатории в Силезии; я вижу много людей, много женщин, и я стал довольно живым». Макс Брод вспоминает, что получил также другую открытку, на которой женским почерком были написаны слова: «Вот лес, и в этом лесу можно быть счастливым. Приезжайте же» — и неразборчивая подпись. Не исключено, что это та самая почтовая открытка, которая не была опубликована, и датирована она, скорее, 1906-м, чем 1905 годом, так как именно в 1906 году Кафка возвращается в Цукмантель и пишет Максу Броду: «Я давно исчез, и вот я появляюсь вновь, хотя мне еще и трудно обрести форму». После чего он сообщает своему другу некоторые сведения относительно проживания в Цукмантеле. Больше нам об этом ничего не известно, разве что только то, что в эти два года имела место одна из любовных связей, наиболее значимых для Кафки. Позднее в своем «Дневнике» и в своих письмах он будет вспоминать эту встречу, окружая ее самой большой таинственностью. Мы не знаем даже имени этой женщины, знаем только, что она была значительно старше его. Семь лет спустя в другом санатории у него произойдет другая встреча, на этот раз с совсем юной девушкой, и он всегда будет объединять эти два эпизода, оба совершенно целомудренные, как единственные реальные связи, которые он когда-либо имел с женщиной (до Милены, конечно). Эти любовные отношения принадлежат к сфере сакрального, и Кафка их прячет как можно глубже — галерку могут забавлять другие мимолетные связи, которые не считаются.

Надо ли идти дальше, как это делалось иногда, и предполагать, что Кафка с этого момента вынашивал планы женитьбы? «Свадебные приготовления в деревне», над которыми он работает в 1906–1907 годах, могут быть лишь литературной транскрипцией пережитых им событий. И когда он пишет в записке Максу Броду 19 февраля 1906 года: «Посмотри на выставке, нельзя ли найти что-нибудь красивое и не слишком дорогое (!). Возможно, для свадебного подарка», — речь, похоже, шла о его личных планах. Известно, с какими сомнениями и расчетами позднее будут связаны попытки Кафки жениться. Конечно, можно было бы предположить, что в пылу первой любви он решился внезапно, даже ничего не говоря ни семье, ни друзьям. Но вряд ли в то время — ему исполнилось только двадцать три года — он придерживался тех взглядов на брак, которые он будет исповедовать позднее. В 1912 году он будет считать, что не существует более приемлемой жизни, чем жизнь женатого человека, но четырьмя или шестью годами раньше он еще так не думает. Так, например, когда Макс Брод сообщает ему о своей собственной связи, он адресует 21 ноября 1908 года на удивление сдержанную записку: «Мой дорогой Макс, — пишет он ему, — похоже, если судить по газетам, все улаживается к лучшему для тебя, и единственно, я поздравляю тебя, я поздравляю себя, поздравляю нас обоих; и хотя, как я тебе об этом уже говорил, я не очень хорошо понимаю, где тут кроется счастье, я могу только радоваться, что тебе предоставляется возможность прийти к аналогичному убеждению». В то же время в «Свадебных приготовлениях» жених Рабан проявляет слишком мало усердия, чтобы соединиться с красивой молодой девушкой, «которая больше уже не молода», напротив, он, кажется, рад всем препятствиям, которые встречает на своем пути.

Ловушки биографической интерпретации всегда опасны, и здесь лучше их избежать, сохранив в цукмантельской истории всю таинственность там, где хотел ее оставить Кафка.

В следующем 1907 году август он проводит в Трише. Там он встречается с девятнадцатилетней девушкой Хедвигой Вайлер, которая изучает философию в Вене и проводит каникулы у бабушки вместе со своей подругой Агатой. Обе они убежденные социал-демократки; им приходится, говорит Кафка, прямо-таки стискивать зубы, чтобы не изрекать каждую минуту какой-нибудь лозунг или принцип. Вскоре он начинает грезить о ее коротких ногах и мальчишеском теле; намечаются любовно-товарищеские отношения, память о которых сохранилась благодаря тому, что нашлись полтора десятка писем Кафки к Хедвиге — дистанция между Веной и Прагой не стала помехой, скорее наоборот, она способствовала развитию их чувств. Какое-то время Кафка, не уверенный в своем будущем, помышляет присоединиться к ней в Вене, чтобы записаться в Высшую экспортную школу, затем, напротив, уже Хедвига думает о том, чтобы обосноваться в Праге (Кафка помещает объявление, чтобы обеспечить ей несколько частных уроков). Одно из писем 1908 года довольно хорошо передает душевное состояние Франца Кафки в эти годы, когда, можно сказать, решается его судьба. «Давай скажем вместе, стараясь произносить каждое слово одновременно: «Жизнь отвратительна». Ладно, пускай она отвратительна, но уже менее ужасно, когда это говорят вдвоем, поскольку чувство, готовое вас взорвать, встречает другого человека, который препятствует этому взрыву, и мы не колеблемся сказать, топая ногой: как мило она говорит, что жизнь отвратительна. Мир печален, но эта печаль окрашена в розовый цвет, а далека ли печаль от счастья, если она сильна?» Хедвига приезжает на несколько дней в Прагу, и они видятся непродолжительное время. В начале 1909 года, должно быть, произошла ссора, причина которой неизвестна, она просит Кафку вернуть ей ее письма. В последний раз он пишет ей в апреле 1909 года в дружеском тоне, но обращение на ты исчезло.

Не следует считать, что эти более светлые — или менее мрачные — моменты единственные в жизни Кафки этого периода. От поездки в Богемские леса в сентябре 1908 года сохранились кое-какие отзвуки, которые подтверждают это предположение. «Может ли вам, — пишет он Максу Броду, — быть еще лучше, чем мне». Или: «Я пишу, что очень счастлив и что был бы доволен, если бы ты тоже был здесь, так как в лесах есть что-то, о чем можно думать целыми годами, лежа на мху».

В начале сентября 1909 года Кафка собирается ехать с братьями Брод, Максом и Отто, в Риву на озере Гард, в то время еще австрийский город. Они решили отправиться во вторник, и Кафка пишет Максу Броду, что таким образом у него будет возможность избавиться от одного человека, который приезжает именно в этот день. Шла ли речь о Хедвиге Вайлер? Мы этого не знаем, но это маловероятно: избавление уже произошло. Но в письме Максу Броду, датируемом предыдущим месяцем, речь идет о другой женщине, о которой ничего не известно, кроме того, что Кафка убежден в том, что она его не любит. В том году любовные связи Кафки не редкость. В Риве они случайно встречают Карла Даллаго, писателя и апостола натуризма[2], занимавшего тогда известное место в литературном движении в Инсбруке при журнале «Der Brennek». Но лучше всего они провели время в Bagnidella Madonnina или катаясь на лодке по озеру. (Кафка, рассказывает Макс Брод, бесстрашно управлял байдаркой). Во время своего пребывания в Риве они услышали об авиационном празднике, который должен был состояться недалеко оттуда, в Брешии. Кафка, интересовавшийся всеми проявлениями современной жизни, настаивает на том, чтобы туда отправиться. Они едут втроем, ночуют в Брешии на таком убогом постоялом дворе, что посреди комнаты в полу зияет большая дыра. (Позднее Кафка использует воспоминания об этом в одной из глав «Процесса»). На следующий день в Дезенцано было так много клопов, что трое наших путешественников решают лучше провести ночь на скамейке под открытым небом. Но авиационный праздник в Брешии окольным путем подтолкнул Кафку к литературному творчеству.

* * *

К началу 1907 года Кафка еще ничего не опубликовал. Впрочем, Макс Брод в статье берлинского журнала «Die Gegenwart» упоминает его имя наряду с именами таких знаменитых писателей, как Ведекинд или Мейринк. Кафка, испытывающий властную потребность писать, но не признающий за собой никакого таланта, иронически благодарит его.

И в самом деле, он мало что может предложить в данный момент. Несколько месяцев спустя, в мае того же года, он заканчивает письмо Максу Броду просьбой перестать докучать ему по поводу двух написанных им глав. По всей видимости речь идет о рассказе, которому Брод собирался дать название «Свадебные приготовления в деревне» и которому суждено было остаться незаконченным и быть представленным публике только в 1953 году. Макс Брод вспоминает, что Кафка дал ему прочитать рассказ в квартире на Цельтнерштрассе, и эта деталь позволяет приблизительно установить дату, поскольку переезд на Никласштрассе состоялся в июне 1907 года. Впрочем, существует другая и даже две другие версии, которые, несомненно, являются несколько более поздними.

Это очень простая история некоего Эдуарда Рабана, который собирается ехать в деревню, но не спешит туда отправиться. Он предпочел бы отправить свое тело в путешествие, а сам в это время спокойно оставаться в постели, где ему кажется, что он похож на огромное жесткокрылое насекомое, майского жука или жука-рогача (этот мотив Кафка использует спустя пять или шесть лет, но с гораздо большей силой в «Превращении»). Мало-помалу проясняется, что в деревне его ждет невеста, но он не очень спешит к ней, хотя уже неделю как она его дожидается, не получая от него никаких вестей. Рассматривая ее фотографию, он находит ее уродливой и немодной (когда Кафка позднее задумается о внешности Фелицы Бауэр, он сделает аналогичное открытие). Впрочем, он решается ехать, но встречает на своем пути всевозможные препятствия: проливной дождь, докучливых людей, которые его задерживают. Когда наконец он приезжает на постоялый двор, где хочет переночевать, там не оказывается никого, чтобы принять его среди ночи. Этот набросок Кафка дальше не развивает.