62182.fb2
Несколько дней спустя, 14 августа, обращаясь к главному, он пишет: «Коитус как кара за счастье быть вместе. Жить по возможности аскетически, аскетичней, чем холостяк, — это единственная возможность для меня переносить брак. Но для нее?» Возвращаясь к «Приговору», он отмечает, что в этом рассказе именно невеста является причиной краха Георга Бендемана. А Фелица, которая должна была стать его спасением, не предназначена ли она тоже для того, чтобы стать орудием его разрушения?
Кафке исполнилось как раз тридцать лет, когда он получает согласие Фелицы. То, что должно было стать хорошим подарком ко дню рождения, в действительности становится лишь причиной конфуза. Он умоляет ее не торопиться, он снова перечисляет ей свои недостатки и мании — он явно хочет ее обескуражить. В то же время он, однако, предупреждает своих родителей, которые начинают наводить справки о семье Бауэр; он даже уведомляет дядю Альфреда из Мадрида, который считает помолвку уже решенным делом, и преждевременно посылает свои поздравления. Осуществляя план, вынашиваемый с начала мая, Кафка пишет отцу Фелицы, которого вначале хотел посвятить в свои сексуальные проблемы. Однако ему это не удается, и Кафка довольствуется тем, без особых шансов быть понятым, что рассказывает отцу Фелицы о требованиях литературного творчества и образе жизни, который он диктует. Дело продвигалось, оно стало наполовину официальным, и им занялись обе семьи.
Фелица между тем проводит в августе свой отпуск на Северном море, на острове Силт. Ее письма становятся более резкими, более короткими, более безличными. И, конечно, Кафка тотчас бьет тревогу. К чему эта новая увертка? Мы снова вынуждены прибегнуть к догадкам. Можно предположить, что ввиду возражений, сомнений, мучений, продолжавшихся после того, как она дала свой ответ, она наконец разочаровалась и решила, что им никогда не удастся разорвать этот порочный круг. Но, может быть, причиной тому явилось лишь беззаботное отпускное настроение: Фелица имела полное право забыть на время все эти драмы, которые с трудом могла осмыслить. Во всяком случае, когда Кафке приходит странная мысль предложить ей заехать в Прагу на обратном пути из Силта в Берлин, она откажется. Ей кажется более разумным, чтобы Кафка приехал в Берлин. Впрочем, он, может быть, и принял бы это предложение, несмотря на расстройство, в котором пребывал. Но в Вене должен был состояться международный конгресс организаций по оказанию помощи и предупреждению несчастных случаев, и его директор Роберт Маршнер просит Кафку сопровождать его туда. Он уезжает 6 сентября, обещая Фелице встретить ее в любом месте в Берлине или в Дрездене сразу после своего возвращения. Неделя, которую он провел в Вене, была одной из самых плачевных в его жизни: он плохо устроился с жильем, его все раздражает, его выводят из себя люди, с которыми он встречается. Одновременно с конгрессом по страхованию в австрийской столице проходит II международный сионистский конгресс; он присутствует на нескольких его заседаниях, так и не испытав интереса к происходившему.
Он покидает Вену 14 сентября и едет в Триест и Венецию. Именно из Венеции он посылает 16 сентября письмо Фелице, которое, по его мнению, должно быть последним. Зачем продолжать это бесполезное преследование, которое может привести к еще большим несчастьям? «Я здесь один, я почти ни с кем не разговариваю, разве что со служащими гостиницы, я переполнен печалью, и однако у меня такое чувство, будто я нахожусь в состоянии, которое мне подходит, в состоянии, дарованном мне внеземной справедливостью, в состоянии, которое я не имею права покидать и которое я должен испытывать до самого моего конца». Несколькими днями раньше он мечтал о сожительстве с женщиной, которая, может быть, смогла бы примириться с присущими ему противоречивыми требованиями. «Жить вместе, каждый свободно, каждый сам для себя, не будучи ни формально, ни реально женатым, довольствуясь лишь тем, что вместе, исполнив последний демарш, ведущий за пределы мужской дружбы, остановиться у самого края границы, мне предназначенной, там, где нога уже готовится ее пересечь».
Но он знает, что это всего лишь мечта и что такого союза не существует. Он ссылается на пример Грильпарцера, который всю свою жизнь поддерживал нежную дружбу с одной из сестер Фрёлих. Но, добавляет Кафка, «это была невыносимая жизнь, исполненная вины, отвратительная и, кстати, похожая на ту, на которую я, возможно, мог бы быть еще способен, конечно, ценой более сильных страданий, поскольку я слабее, чем он».
И в письме из Венеции он вновь возвращается к формуле, которой уже воспользовался 26 мая: «Что делать, Фелица? Нам надо расстаться». Так завершался новый эпизод, которому не суждено было стать последним. Переписка к этому моменту заняла ровно год, она полностью парализовала литературное творчество и подвела Кафку к одному из самых жестоких кризисов в его жизни. Однако связь с Фелицей будет продолжаться еще четыре года: «Не пиши мне больше столько», — попросил однажды Кафка в августе. Интенсивный обмен письмами — признак того, что что-то не ладится. «Мир обходится без писем». Не существует переписки, подобной этой, кроме, может быть, переписки Клейста со своей несчастной невестой Вильгельминой фон Ценге. Там тоже все было исподволь вызвано беспокойством сексуального характера, а тот же садомазохистский комплекс доминировал в обоих случаях, однако с той только разницей, что у Клейста превалировала садистская составляющая, а Кафка же, наоборот, испытывал потребность в том, чтобы заставлять страдать себя самого. «Едва ли факты служат мне препятствием, — пишет он Фелице 30 августа 1913 года, — скорее, это страх, непреодолимый страх, страх перед возможностью быть счастливым, наслаждение и приказ мучить себя ради высшей цели».
В Венеции Кафка остается всего лишь несколько дней. 20 августа он уже в Вероне, откуда посылает Фелице открытку. Затем он направляется на озеро Гард. В Дезенцано, где делает несколько записей в интимном дневнике, им, похоже, овладевает глубочайшее отчаяние. «Мое единственное ощущение счастья заключается в том, что никто не знает, где я нахожусь. Если бы я смог найти возможность, чтобы это длилось вечно! Это было бы гораздо более справедливо, чем смерть. Я опустошен и лишен смысла во всех уголках моего существа, даже в чувстве моего несчастья /…/. Но эти жалбы не утешают меня. Я остаюсь абсолютно инертным, я словно большой камень, в самой глубине которого еще колеблется огонек маленькой души /…/». Он направляется к одному из тех санаториев, в которых охотно бывает. Санаторий этот находится в Рива. Общество, которое он там встречает, не из тех, чтобы ему понравиться. Здесь находится одна русская женщина, которая вроде бы не против провести с ним ночь. Она гадает ему на картах и, хотя он прикидывается, что не верит подобного рода предсказаниям, он не может остаться равнодушным к тому, что ему постоянно выпадает одиночество.
Но есть здесь также совсем юная девушка, швейцарка, живущая около Женевы. Она не еврейка, у нее хрупкое здоровье, она еще совсем незрелая и очень обаятельная. Понятно, что между Кафкой и ею не может быть и речи о длительной связи. У них впереди всего лишь десять санаторных дней в Риве. Когда Кафка попытается затем описать чувства, которые их объединяли, он не сумеет этого сделать, настолько они были неуловимы и почти ирреальны. Девушка занимала комнату над ним, и они общались при помощи импровизированного кода, стуча в потолок, или же Кафка ловил ленту, которую она спускала из своего окна. Он часами просиживал так, опершись о выступ своего окна. Он отправлялся с ней кататься на лодке, созерцая ее улыбку. Эти детские забавы, эти отношения, к которым секс не имел никакого отношения, эта любовь без будущего — все это было как раз тем, в чем Кафка нуждался в данный момент. Девушка настояла на том, чтобы ее имя никогда не называлось, и она известна лишь по своим инициалам — Г. В. Но отныне она станет частью личной мифологии Кафки. Она присоединится к анонимной подруге из Цукмантеля, которая вошла в жизнь Кафки семью или восемью годами раньше. До встречи с Миленой они останутся двумя единственными реальными любовными приключениями, о которых Кафка сохранит воспоминания.
Три месяца спустя он расскажет Фелице об этом инциденте, который едва ли заслуживает названия приключения: «В моем тогдашнем опустошенном и безутешном состоянии моим вниманием могла бы завладеть и гораздо более ничтожная девица». 28 сентября он писал Максу Броду из Ривы: «Но и тут все вполне ясно, и вот уже две недели как все закончилось. Мне надо было сказать, что я не могу, и я действительно не могу». Простая мысль о свадебном путешествии ему кажется ужасной, попытка взять женщину за талию — делом немыслимым. И однако: «И хотя все уже дело прошлое и я больше не пишу и никакой писанины не получаю, тем не менее, — тем не менее я еще от этого не отделался /…/. Я не могу жить с ней и не могу жить без нее. Из-за одного этого мое существование, до сих пор по крайней мере хоть отчасти милостиво скрытое от меня, стало совершенно открытым. Меня должны палками изгнать в пустыню». Вот что принесла любовь — настоящая или мнимая, в конечном итоге, безусловно, настоящая, которую он питал к Фелице: эта любовь открыла его самому себе.
«Хоть Вы и утверждаете, что я Вас ненавижу, это неправда…»
Молчание длится только месяц. И, вопреки всякому ожиданию, прерывает его Фелица. В этом ложном любовном общении было столько подразумеваемого, двусмысленного, иногда едва осознаваемого, что оно, похоже, постоянно бросает вызов логике, здравому смыслу и обманывает ожидания.
Фелица пишет ему в конце сентября, она даже приглашает его приехать в Берлин. И Кафка тотчас же признается, что венецианское прощание было лишь временным: «Меня одолевает жгучая тоска по тебе, она сидит у меня в груди, как невыплаканные слезы».
Даже если бы Фелица не сделала первый шаг, он вынашивал план навестить ее на Новый год. Непоследовательность ее чувств и ее планов, конечно, не ускользают от него: «Если бы ты меня сейчас спросила, зачем я пишу тебе об этих планах, будучи убежден, что все выйдет наоборот, я бы мог ответить лишь так: «Исключительно из подлости». На определенной, хотя и не на самой глубокой глубине моего существа я не хочу ничего иного, как вновь пленяться тобой, и то, что я это говорю, тоже подлость». Впрочем, поскольку Фелица проявила инициативу, он не смеет больше ждать Нового года: он решает ехать тотчас же, в субботу 6 ноября. Он сомневается, что новая встреча внесет намного больше ясности, чем предыдущие. Он даже говорит об этом Фелице в записке, в которой сообщает ей о своем приезде. «Наконец-то, — заключает он, — мы увидим, что небо нас слышит!»
Небо определенно не услышало их. И еще сегодня трудно понять, зачем Фелица вовлекла его в эту авантюру. Когда он прибывает в субботу вечером в 21 час 30 минут, на вокзале его никто не встречает, а он должен уехать в воскресенье в 16 часов 30 минут. На следующее утро никто не вступает с ним в контакт. Как он уже делал это раньше, он посылает велосипедиста с письмом к Фелице, которая звонит ему лишь в 10 часов. Они отправляются вместе на прогулку в Тиргартен, где состоялся разговор, о котором затем часто будет возникать вопрос в письмах, и первыми словами Фелицы были слова о том, что в полдень она должна присутствовать на похоронах. Кафка предлагает перенести свой отъезд: он отправится ночью, а утром прямо с поезда пойдет в контору. «Это будет напрасный труд, — отвечает Фелица, — в 16 часов я должна проводить своего брата, который уезжает в Брюссель». Однако она обещает позвонить ему в 13 часов и, если сможет, проводить его на поезд. Но в 13 часов телефон молчит, и Кафка возвращается в Прагу, больше не увидев ее. Теряешься в догадках о смысле этого свидания: действовала ли Фелица под влиянием внезапного побуждения, или это было чувство жалости, или же желание решить дело, несмотря на все препятствия. Можно рассуждать об этом без конца, но после этой встречи открывается новая глава: Фелица больше не скрывает своей сдержанности, она больше не притворяется. Переписка будет продолжаться в значительно менее интенсивном ритме, но письма Фелицы, в той мере, в какой позволяют догадываться об этом ответы Кафки, будут все время становиться более краткими, более безличностными. После лихорадочного года история, похоже, движется к разрыву.
Фелица, однако, не ограничивается инициативой возобновления переписки. В первые дни октября она направляет к Кафке одну из своих подруг, Грету Блох, стенографистку из Вены, с которой она познакомилась в Берлине. Она оказывается в Праге проездом на два дня и по просьбе Фелицы договаривается о встрече с Кафкой.
Как вскоре выясняется. Грета не является интимной подругой Фелицы. Они знакомы едва шесть месяцев, редко переписываются и, похоже, даже не доверяют друг другу. Однако мысль заставить вмешаться иностранку была неплохой: она могла способствовать тому, чтобы снизить лихорадочное напряжение и ввести чувства Кафки в разумные границы. Кафка неохотно соглашается на предлагаемую встречу: он действительно рассчитывал увидеть, как позднее об этом скажет сам, пожилую и нелюдимую женщину, возможно, намеренную читать ему мораль. Однако он обнаруживает молодую женщину двадцати одного года, физически привлекательную, с живым умом и весьма заинтересованную тем, что он ей рассказывает. Одной встречи оказывается мало, и они договариваются увидеться на следующий день. Вскоре он испытывает угрызения совести по поводу этих доверительных бесед, которые представляются ему определенной изменой Фелице. Вскоре после этого Грета Блох покидает Прагу, но в очень длинном письме Кафка рассказывает ей, при том с еще большей откровенностью, о всех подробностях своей поездки в Берлин: «Я не в состоянии, — пишет он в заключение, — сказать, вызвано ли это письмо гнусным или приемлемым состоянием духа, хотя, к несчастью, склоняюсь к первому мнению».
Фелица сама затеяла эту встречу между Кафкой и Гретой Блох, но она не предвидела, что между ними завяжется долгая переписка. Между октябрем 1913 года и июлем 1914 года Кафка напишет около двух десятков писем Фелице, за это же время Грете он отправит семьдесят. По мере того как отношения с Фелицей слабеют и идут на убыль, их отголосок занимает все больше места в переписке с Гретой, как будто Кафка нуждается в этой посреднице и как будто описание своих несчастий стало для него важнее самих несчастий. Переписка с Гретой Блох длится ровно год — первое письмо датировано 29 октября 1913 года, последнее написано 15 октября 1914 года. В течение этого времени они видятся лишь три раза: во время ее первого пребывания в Праге, на Троицын день 1914 года в Берлине, на приеме по случаю обручения Кафки и, наконец, снова в Берлине полтора месяца спустя, когда обручение расторгнуто. Так что Грета в свою очередь становится далеким другом, тенью. Когда в мае 1914 года она пошлет ему свою фотографию, он ей напишет: «Я обнаружил, что совершенно позабыл Ваше лицо, с некоторого времени оно стерлось из моей памяти, и постепенно во мне сложился новый человеческий образ, новый человек, который столько значил для меня, что я поверил, что дело совсем не в лице. А теперь, глядя на Ваше фото, я понимаю, что все это неправда».
Этот друг без лица готов внимать всему, что он ей рассказывает. Она явно обожает находиться в курсе его любовных осложнений, и ей доставляет удовольствие занимать в них какое-то место. Вначале Кафка немного колеблется, он упрекает себя в том, что это похоже на шпионаж за Фелицей. 19 декабря он записывает в «Дневнике»: «Обманчивое письмо Бл…» Грета вновь оказывается проездом в Праге. Она попыталась позвонить Кафке, но не смогла его отыскать. Сам он возобновляет переписку лишь 26 января 1914 года, делясь, кстати, с ней своими сомнениями: «Сколь ни было любезно Ваше предпоследнее или, скорее, предшествующее письмо, я не смог на него ответить. До крайности чувствительный во всем, что касается Ф., я уловил что-то едкое в этом письме, что-то такое, что (несмотря на всю Вашу доброжелательность, не только внешнюю) было почти враждебным по отношению ко мне. Это было всего лишь впечатление, на самом деле я так не думаю /…/. Несмотря на все это, я не смог бы Вам ответить, не лицемеря /…/. Если сказать откровенно, мне помешало ответить на письмо не единственно, однако главным образом то, что в нем не было ничего относительно Ф.». Как только Грета отклоняется даже в самой малой мере от роли, отведенной ей Кафкой, он тревожится, чувствует себя уязвленным, перестает писать. Запутавшийся в лабиринте, созданном им самим для себя, он не ищет замещающей любви: одержимый Фелицей, он, безусловно, закрыт для нового приключения.
В Тиргартене Фелица произнесла слова, которые долго откладывала: симпатия, которую она к нему испытывает, недостаточна для того, чтобы оправдать брак. Когда она подводит итог выигрышам и потерям, она не видит отчетливо преимуществ брака. Это те же самые подсчеты, которые Кафка со своей стороны производил достаточно часто, правда, он остерегался сообщать о них Фелице. Теперь же, когда об этом говорит ему она, он приходит в негодование. И, оказавшись перед этой неоспоримой ясностью, он прибегает ко всевозможным уловкам. Он поступает так же, как она: направляет к ней посланника, писателя Эрнста Вайса, с которым был, впрочем, мало знаком, но ценил его романы, он встретил его шесть месяцев назад в Праге, а потом имел с ним короткую встречу в Вене. Эрнст Вайс отправляется к Фелице на работу, чтобы узнать у нее о причинах ее молчания. Он уходит от нее с самыми плохими впечатлениями: то ли она ему не понравилась лично, то ли он считает, что планируемый брак полностью лишен смысла. Решительно, посредники ничего не улаживают: у Фелицы не будет большего врага, чем Эрнст Вайс. Со своей стороны Кафка обращается к средству, которое помогло ему добиться успеха несколько месяцев назад: он вновь просит ее руки. И в каких выражениях! «Правда, мы согласились не думать больше о браке и продолжать только переписку, как раньше. Это предложила ты, и я согласился за неимением лучшего. Теперь я знаю, давай выберем лучшее. Брак является единственной формой, позволяющей поддерживать отношения между нами, в которых я так нуждаюсь». Он унижается еще больше: «Осмеливаюсь сказать, что я тебя так люблю, что хотел бы на тебе жениться, даже если ты мне и сказала недвусмысленно, что испытываешь ко мне не больше чем смутную симпатию, а может быть, и менее того. Было бы нехорошо с моей стороны, было бы настоящим жульничеством воспользоваться таким образом твоей жалостью, но я не вижу другого выхода». Однако чудодейственное лекарство перестало действовать: мольбы, которые сегодня нельзя читать без грусти, несомненно, лишь раздражают Фелицу, которая отныне приняла решение. Месяц проходит без писем, а письмо на сорока страницах остается без ответа. В пятницу вечером 27 февраля Кафка без предупреждения снова (в четвертый раз) приезжает в Берлин. В субботу он отправляется к Фелице в контору, и они видятся какое-то время, но вечером Фелица занята — она обещала быть на каком-то балу. В воскресенье утром они проводят вместе три часа. Фелица обещает ему прийти после обеда на вокзал проводить его, но не выполняет своего обещания. «Результат всего этого, — пишет Кафка, — следующий: Ф. хорошо ко мне относится, но этого, по ее мнению, недостаточно для брака, для такого брака; она испытывает непреодолимую боязнь перед нашим совместным будущим; вероятно, она стала бы очень скучать по Берлину; она опасается также, что ей будет трудно обойтись без красивых нарядов, ездить в третьем классе, сидеть в театре на дешевых местах /…/ и т. д. С другой стороны, она была со мной очень приветлива (правда, не в разговоре, на вопросы она упорно не отвечала); мы ходили с ней по улицам под ручку, как счастливые жених и невеста». На обратном пути Кафка посылает из Дрездена почтовую открытку Грете Блох: «Был в Берлине. Хуже не могло быть. Теперь больше не остается ничего другого, как быть посаженным на кол». Стало быть, отныне все ясно? Грустное приключение подошло к концу? Вовсе нет: оно продолжается, постоянно пережевывая те же самые темы в такой мере, что становится утомительно следить за всеми этими бесполезными ухищрениями. 13 марта он умоляет Фелицу встретить его в Дрездене, 18-го шлет ей телеграмму, угрожая новым приездом в Берлин. Поскольку она задерживается с ответом, он обращается к ее родителям, 21-го он пишет ей очень длинное письмо, наполненное упреками и мольбами, о чем он в который раз сообщает Грете Блох, уверяя, что оно будет последним. Однако этого не произойдет: 25 марта он снова пишет: «Более подробных сообщений обо мне, дорогая Ф., ты не получишь; я могу их дать лишь в случае, если буду бежать за тобой по Тиргартену и ты при этом будешь всячески стараться от меня ускользнуть, а я — пасть перед тобой ниц; лишь в состоянии столь глубокого унижения, которого не переживет и собака, я могу сделать это». Все было сказано и пересказано, все доводы были приведены. И тут вдруг, несомненно, из-за изнурения, из-за усталости все меняется. То, чего не смогли решить аргументы, решил счастливый случай — никогда не женятся по очевидным мотивам. Кафка и Фелица созваниваются и решают увидеться в Берлине на Пасху 12 и 13 апреля. В письмах тем временем продолжаются недоразумения и бессмысленные дискуссии. Кафка отправляется в Берлин (пятая поездка!), и там наконец все решается. Фелица и Франц обручаются, семьи обмениваются поздравлениями и решают, что официальный прием состоится на Троицу в понедельник. «Никогда, Фелица, — пишет Кафка по возвращении в Прагу, — при совершении какого-либо действия я не чувствовал с большей определенностью, что совершил нечто хорошее и крайне необходимое». В тот же день он пишет почти то же самое Грете Блох, но в ином тоне: «В Берлине было ни хорошо, ни плохо, но по меньшей мере, согласно моему внутреннему убеждению, все прошло как необходимое для меня /…/. Естественно, я говорю лишь о необходимости для меня, а не для Ф.».
Итак, начинается или по меньшей мере должна начаться новая фаза, поскольку фактически ничего не изменилось. 24 мая Кафка пишет Грете Блох: «Если Вы меня спросите, что изменилось в отношениях между Ф. и мной с момента обручения, я должен, по правде говоря, дать вам странный ответ: ничего не изменилось. Конечно, внешне много, но внутренне ничего, по меньшей мере из того, что я знаю и что мог бы объяснить. Вы спрашиваете меня, что пишет Ф. Она пишет достаточно регулярно. Вот только в конторе у нее много работы, и письма ее ограничиваются вопросом жилья или другими подобными проблемами». Ноша эта выпадает Кафке, именно ему приходится искать квартиру в Праге: «Я всегда снимаю плохую и боюсь, что не смогу больше отказаться. Я всегда предпочитаю предпоследнюю, пока привыкаю к последней, мне нравится предыдущая до такой степени, что меня почти приходится отрывать от двери». У него есть веские основания колебаться, так как Фелица и он ищут не одно и то же, что и попытается он ей объяснить после разрыва. Фелица хотела иметь спокойную, прилично обставленную семейную квартиру, как у других. Но он как раз не такой, как все прочие: «Все прочие, когда они заводят семью, обычно уже почти насытились, брак для них — последний лакомый кусок. Для меня все обстояло иначе, я не насытился, не основал собственного дела, которое развивалось бы год за годом нашей семейной жизни, для меня это не была моя «окончательная» квартира, откуда я буду в упорядоченном спокойствии надзирать за своим делом, — мне не только не нужна такая квартира, но она меня пугает». Дойдя до подножия стены, он видит то, к чему, как он полагал, стремился, и пугается. Он боится обуржуазиться или, короче говоря, он боится самого брака. Он помещает сообщение об обручении в пражской и берлинской газетах, но не может поверить в то, что делает: ему кажется, что он извещает о том, что на Троицу в одном из выступлений варьете он исполнит номер катания на коньках. Он боится уже наполовину решенного брака и даже его чувства к Фелице не отличаются устойчивостью. Он сознает, что они обладают диаметрально противоположными темпераментами и что, если они хотят достигнуть согласия, им понадобится проявлять по отношению друг к другу сверхчеловеческое терпение. Однажды он уже рассказал Грете Блох анекдот, относящийся к Грильпарцеру, через посредство которого он, несомненно, выражал свои мысли: Грильпарцер давно разорвал помолвку с Катариной Фрёлих, но продолжал навещать ее каждый вечер; Кэт, перешагнувшая к тому времени тридцатилетний возраст, оставалась мила с ним, из жалости он брал ее на колени, но видел, что она стала ему совершенно безразличной; он ищет какие-то остатки чувств, но ничего не находит и, утомленный, по истечении какого-то времени освобождается от нее. В общих чертах это рассказ, который Грильпарцер сделал из истории неудачного обручения, но в письме Грете Блох Кафка добавляет фразу: «Впрочем, брал он ее на колени не из жалости, это был почти эксперимент, хуже того, он предвидел развязку и все-таки делал это».
Как бы там ни было, но время идет, — по мнению Фелицы слишком быстро, что с горечью отмечает Кафка! — и наступает Троица. Все семейство Кафки отправляется в Берлин. Мать и три сестры уезжают первыми, Франц вместе с отцом остается в Праге. Страшный отец не сделал ни одного возражения против этого слишком условного брака. Он вовсе не мечет запретительные громы и молнии подобно отцу Георга Бендемана в «Приговоре», не высмеивает любовные вкусы своего сына, в чем Кафка будет его упрекать в большом обвинительном письме 1919 года. В «Дневнике» он, однако, записывает: «Сегодня вечером буду один с отцом. Думаю, что он боится подняться поужинать. Буду ли я вынужден играть в карты? /…/ Поведение отца, когда он делает намеки на Ф.». Отец робеет перед своим сыном, как сын перед отцом, но именно Франц Кафка с тревогой присматривается к его реакциям, когда произносится имя Фелицы.
1 июня, в понедельник Троицына дня, в Берлине состоялся прием по случаю помолвки. Для Кафки, как можно догадаться, это был мучительный день. Несколько дней спустя он записывает в «Дневнике»: «Вернулся из Берлина. Был закован в цепи, как преступник. Если бы на меня надели настоящие кандалы, посадили в угол, поставили передо мной жандармов и только в таком виде разрешили смотреть на происходящее, было бы не более ужасно… И вот такой была моя помолвка! Все пытались пробудить меня к жизни, но поскольку это не удавалось, старались мириться со мной таким, каков я есть. Правда, кроме Ф. - вполне оправданно, ибо она больше всех страдала. Ведь то, что другим казалось просто внешней манерой, для нее таило угрозу».
А какова же роль во всем этом Греты Блох? Она незаменимая и даже единственная наперсница, поскольку молодожен Макс Брод не столь близок, как раньше. Еще в ноябре 1913 года Кафка записал в «Дневнике»: «Он все более становится для меня чужим, уже давно я это ощущаю, но вот теперь в свою очередь я становлюсь чужим ему». Он снова об этом говорит в письме Фелице от 14 апреля 1914 года: «Естественно, я вижу его часто, и даже ежедневно, но, если внимательно посмотреть, мы больше не так близки, как были раньше, по правде говоря, лишь время от времени. К счастью, теперь есть Грета Блох, женственная, понимающая, почти сообщница». Это написано сразу после того, как с вокзала он отправляет Грете письмо: «Как это меня поддерживает и как это отягощает мой лоб». Письма эти, ставшие почти ежедневными, являются его жизнью, и в то же время он знает, что они возобновляют его страдания. Все чаще и чаще он расспрашивает ее о том, как она живет, он заклинает ее покинуть Вену, которую он ненавидит и которая не нравится ей, и переехать в Прагу или в Берлин. Он преподает ей уроки натуристской гигиены о питании и медицине. Он планирует увидеться с ней либо в Праге, либо в Гмюнде, на полдороге между Прагой и Веной, там, где через шесть лет он назначит свидание Милене. Но ему это не удается: различные препятствия, отнюдь не воображаемые, делают эту встречу невозможной. Когда вопрос о помолвке решен, он приглашает ее пожить какое-то время в их новом жилище (несомненно, еще и потому, что плохо представляет, чем может обернуться постоянное присутствие с глазу на глаз с Фелицей). Его помолвка или брак ничего не изменят в его чувствах к Грете, которые свидетельствуют, пишет он, «о самых прекрасных, самых необходимых возможностях».
Однажды в середине апреля 1914 года Кафка, недовольный тем, что Фелица затягивает ответы на его письма, решил назначить ей срок, после которого он, несомненно, полагал, что сможет прекратить переписку. О своем решении он сообщил Грете, но она его раскритиковала, найдя подобное решение «непонятным». Это явилось причиной единственной короткой размолвки между ними. Этот мимолетный инцидент, похоже, говорит о том, что Грета Блох была не только преданной подругой Фелицы, но, возможно, преследовала и более личные цели. Можно предположить, что она не смогла долго оставаться безразличной к очарованию корреспондента, чей ум поражал живостью, а сердце отзывчивостью. Трудно с достаточной точностью описать чувства молодой женщины, о которой почти ничего не известно, кроме ее тени, отброшенной на какое-то время на Кафку. Но предположение о том, что она испытывала определенную влюбленность в Кафку, исключать нельзя. Когда Грета Блох узнает о помолвке, 14 апреля она посылает телеграмму: «Искренние поздравления от вашей довольной Греты Блох», и Кафка спрашивает у Фелицы: «Что она имеет в виду?» Во время приема 2 июня она оказывается в числе приглашенных.
А Кафка? В произведении, озаглавленном «Другой процесс», Элиас Канетти защищает мысль о том, что между Гретой и Кафкой завязалась любовная интрига. Таким образом, он предал ту, которую преследовал своей любовью в течение почти что двух лет, и это-де и была ошибка, которую он пытался затем искупить в «Процессе». Правда, Канетти высказал это предположение, не утруждая себя доказательствами, поскольку знал, что сможет убедить лишь немногих читателей. Это скорее прекрасная выдумка романиста, чем исследование историка. В течение того года между Кафкой и Гретой сложилась своего рода нежная дружба, и ничего больше, что могло бы дать повод думать о любовных чувствах Кафки. Нам представляется: если эти отношения служили ему поддержкой в столь трудные моменты, то именно в силу того, что в них не было ничего, затрагивавшего будущее, и что в них отсутствовал чувственный момент. Ему повезло, что с Гретой Блох он обрел то женское присутствие, в котором постоянно нуждался, и оно в то же время было столь неуловимым, столь легким, что почти ничего от него не требовало. Благодаря ему он мог прояснять и в терпимой форме воскрешать мысленно свою несчастную любовь к Фелице Бауэр. Благодаря этому свидетелю он мог жить и рассматривать свою жизнь. Грета же Блох явно обладала необходимой отзывчивостью и умом, чтобы быть его эхом, а ему большего и не требовалось.
Здесь как раз уместно сказать о легенде, одновременно нелепой и устойчивой, время от времени всплывающей на поверхность. Первым обнародовал ее Макс Брод, сам явно в нее не веривший. В 1940 году Грета Блох написала из Флоренции, где в то время жила, одному палестинскому другу о том, что в 1921 году в Мюнхене она потеряла семилетнего сына. Получалось, что ребенок родился где-то около 1914 года. Корреспондент, который связался с Максом Бродом, утверждал, что отцом ребенка являлся не кто иной, как Франц Кафка. В этом предположении явно нет ничего правдоподобного, кроме рождения ребенка. Характер писем Кафки, как уже было сказано, исключает возможность любовной связи с Гретой. Известно также, что в это время они видятся лишь трижды, да и то очень коротко. Наконец, можно представить, что значило бы для Кафки рождение сына: об этом, безусловно, имелось бы не одно упоминание в его письмах и в «Дневнике». Кроме того, в письмах Греты Блох время от времени возникает вопрос о некоем корреспонденте, о котором она не распространяется, но в котором, похоже, горячо заинтересована. Однажды в апреле 1914 года в завуалированной форме она говорит о «личных делах» (потребовавших от нее трех писем в один день), равно как и несостоявшемся визите. Израильский корреспондент был единственным, приписавшим Кафке отцовство этого ребенка, ибо Грета Блох на это вовсе не претендовала. Наконец, в постскриптуме письма Фелице в августе 1916 года читаем: «Как принимает это мадемуазель Блох и какое значение это имеет для нее?» Не связанная с текстом фраза эта явно не подлежит расшифровке, однако не исключено, что она может иметь отношение к внебрачному ребенку Греты, который оказался у нее на руках.
Остается изложить эпилог этой истории, эпилог временный. Событие не изменило Кафку. Он по-прежнему чувствует себя неспособным к готовящемуся браку, его одолевают те же самые сомнения: он не создан для жизни в обществе, он безбожник, которому нет места в еврейской общине, он опустошен ненавистной ему профессией, у него плохое здоровье; речь идет о «чудовищной ипохондрии, вне всякого сомнения, но которая пустила [в нем] столь многочисленные и столь глубокие корни, что он составляет с ней одно целое». И он предполагает, что болезни, от которых он страдает, всего лишь предвестники более серьезных несчастий, ждущих его в будущем.
Если он по-прежнему остается все тем же, Грета Блох, напротив, изменилась. Она больше не верит, что планируемый брак имеет смысл. Почему возник этот неожиданный поворот? Это остается одной из загадок этой темной истории. Кафка продолжает говорить то же самое, что неутомимо повторял ей в течение восьми или девяти месяцев, но тем не менее она больше не верит в союз между ним и Фелицей.
1 июля Кафка пишет ей, что рассчитывает приехать в Берлин — в воскресенье следующей недели, то есть 12-го июля, и оттуда отправиться с Фелицей провести несколько дней отпуска в Глешендорфе на Балтике. Неожиданно Грета Блох предостерегает его. Обнаружена копия или черновик написанного ею письма — единственное опубликованное свидетельство, оставшееся от Греты Блох. Она пишет: «Если Вы не ошибаетесь в самом себе — могу ли я еще на это надеяться после стольких доказательств обратного? — то это серьезно. Я неожиданно увидела все ясно и пришла в полное отчаяние. Из-за того, что я всеми силами хотела для вас обоих счастья в этой помолвке и Вас к ней подталкивала, я чувствую, и это так, огромную ответственность, которую более неспособна вынести. Я почти хотела бы просить Вас не приезжать сюда, если вы не в состоянии это сделать с ясностью, решительностью и безраздельной радостью».
Можно быть уверенным, что Грета Блох поступила неэтично и вышла за пределы отведенной ей роли: она дала Фелице почитать личные письма, адресованные ей Кафкой. Правда, в самом начале их переписки она уже посылала Кафке письма, полученные ею от Фелицы, и это тогда его не шокировало. Но теперь ее вмешательство оказалось решающим: Фелица явно ждала лишь случая или предлога, чтобы выйти из ситуации, в которой она оказалась лишь из-за усталости или по слабости характера.
Кафка, однако, пренебрегает предупреждениями Греты и 12 июля прибывает в Берлин, где состоится то, что отныне, по его определению, будет называться «Трибуналом в «Асканишер Хоф», по имени отеля, в котором происходило дело. Фелица явилась в сопровождении своей младшей сестры Эрны и Греты Блох, Кафка прибыл со своим другом Эрнстом Вайсом. Все обвиняют его. Грета, похоже, снова дала на прочтение несколько писем, Фелица бросает «хорошо обдуманные, загодя приготовленные враждебные слова», Кафка хранит молчание. Потом все расходятся.
Несколько дней спустя Кафка запишет в «Дневнике»: «Явная виновность фрейлейн Бл.» Однако он покидает отель вместе с ней. В октябре он еще пошлет ей последнее письмо, холодное, но лишенное ненависти: «Хоть Вы и утверждаете, что я Вас ненавижу, это неправда, если даже все будут Вас ненавидеть, меня среди них не будет, и не потому, что у меня нет на это права. Хоть Вы и сидели во время разбирательства в «Асканишер Хоф» как вознесенный надо мной судья — это было отвратительно для Вас, для меня, для всех, — но так лишь казалось, на самом деле на Вашем месте сидел я и не покинул его до сих пор».
В 1915 году во время одной из встреч Кафки и Фелицы будет присутствовать и Грета Блох. Фелица сохранит с ней сердечные связи до второй мировой войны и в годы изгнания. Но для Кафки эпизод с Гретой Блох завершился.
12 июля после обеда Кафка навестит родителей невесты. Он запишет: «Мать время от времени всплакивает. Я твержу свое. Отец все прекрасно понимает. Он специально вернулся из Мальме, ехал всю ночь, он без пиджака. Они меня оправдывают, против меня ничего нельзя сказать, или очень мало. Дьявольский во всей невиновности».
Дважды он отправляется в бассейн поплавать, вечером ужинает с Эрной Бауэр, питающей к нему симпатию. Он обещал снова встретиться с родителями Бауэр, но в конечном итоге отказывается от этой встречи и ограничивается прощальной запиской, отправленной через посыльного. В «Дневнике» он записывает: «Нечестное и элегантное письмо. Торжественная речь на эшафоте».
13-го вечером Эрна провожает его на вокзал. Он направляется в Любек принимать морские ванны в Травемюнде. Патетика этих дней в «Дневнике» погребена под изобилием живописных заметок.
Любовные приключения столь шумно овладели авансценой, что заставили забыть обо всем остальном. «Дневник», который он возобновляет с мая 1913 года, хотя пишет и нерегулярно, дает о Кафке представление, зачастую отличное от того, что складывается по письмам. Он не поддается отчаянию: «Я не считаю себя потерянным, есть во мне что-то ждущее, независимо от людей, даже от Ф.» Это же подтверждает автопортрет от 12 декабря 1913 года: «Только что внимательно рассматривал себя в зеркале, и лицо мое — правда, при вечернем освещении, и источник света находился позади меня, так что освещен был, собственно говоря, лишь пушок по краям ушей, — даже при внимательном изучении показалось мне лучше, чем оно есть на самом деле /…/. Чернота волос, бровей и глазных впадин проступает, подобно жизни, из остальной застывшей массы. Взгляд совсем не опустошенный, ничего похожего, но он и не детский, скорее неожиданно энергичный». Правда, Кафка добавляет, чтобы разрушить, как он часто делает, то, что только что утверждал: «…но, может быть, этот взгляд был только наблюдающим, так как я ведь наблюдал себя и хотел внушить себе страх». Эти заметки, к счастью, являются противовесом крайней слабости, о чем свидетельствуют письма Фелице. Кафка не упивается страданиями, он, скорее, иронизирует над ними: «Я не страдаю безмерно, поскольку страдаю не постоянно, страдание мое не аккумулируется, по меньшей мере я его временно не чувствую». И добавляет: «Оно значительно меньше того, которого я, несомненно, заслуживаю». Ему случается думать о самоубийстве и охотно представлять себе его картину, но это затем, чтобы тотчас развенчать свою трусость: «Я прикован к общепринятому, живу, целиком увязнув в жизни, я не сделаю этого; я совершенно холоден, мне грустно оттого, что ворот рубашки давит мне шею, я проклят, задыхаюсь в тумане». Можно было бы сказать, что дистанция между этим чувством пустоты и отчаянием не так велика. Разница заключается лишь в том, что он еще видит выход в конце ночи. Однажды, когда его мать, которая робеет перед ним и ласки которой он отвергает, всячески стараясь, однако, их вызвать, так вот однажды, когда она ему сказала: «Это не для тебя», чтобы отвлечь его от какой-то неудачи; вероятно, от его любовных неурядиц, вначале он немного страдает от этого убогого утешения, а потом добавляет: «Серьезность состоит в том, что в этот момент я не нуждаюсь в чем-либо другом. Оно есть и остается моей уязвимой точкой, но упорядоченная, не очень разнообразная, полуактивная жизнь в последние дни [Кафка перечисляет некоторые моменты этой жизни] в буквальном смысле достаточна, чтобы обеспечить мою цельность и дать мне немного твердости и надежды». Он обстоятельно размышляет над решением, которое могло бы вырвать его из оцепенения и печали и приходит к выводу, что самым важным для него было бы покинуть Прагу и предпочтительно переселиться в Берлин и, может быть, изменить профессию. Он охотно стал бы журналистом. Но в то же время он задается вопросом об искренности своих размышлений: не из-за Фелицы ли Бауэр выбирает он Берлин? «Нет, — отвечает он, — я выбираю Берлин по вышеуказанным причинам, но, конечно, я люблю его из-за Ф., из-за всего, что ее окружает там, — над этим я не властен. Возможно также, что в Берлине я сойдусь с Ф. Но, — говорит он дальше, — если же эта совместная жизнь поможет мне изгнать Ф. из своего сердца, — тем лучше, тогда в этом еще одно преимущество Берлина». Вот что осталось от Фелицы в марте 1914 года, в момент, когда готовилось заключение помолвки.
Но главное событие первых дней 1914 — Кафка снова принялся писать. Вспомним, что его литературное творчество, столь бурное после встречи с Фелицей, прервалось в начале 1913 года. Когда в феврале 1914 года Роберт Музиль, в то время редактор «Die neue Rundschau» попросил его дать что-нибудь в свой журнал, Кафка ничего не смог ему предложить: «Письмо от Музиля, — пишет он в «Дневнике». — Оно меня радует и печалит, ведь у меня ничего нет».
В течение месяцев он больше не может писать. «Дневник» хранит мелкие наброски, относящиеся к июлю, октябрю, декабрю 1913 года. Но, начиная с марта 1914 года, тексты множатся и увеличиваются в объеме. В «Дневнике» встречаются комментарии, которыми Кафка сопровождает тексты, когда создает их. Первые из этих комментариев выражают лишь уныние, но мало-помалу Кафка обретает надежду: «Может быть, все дело в том, чтобы набить руку. Когда-нибудь я еще научусь писать».
В этих незавершенных маленьких рассказах без труда просматриваются заботы, одолевавшие Кафку в это время. Так, в одном из них, написанном примерно за три недели до официального берлинского приема, речь идет о невесте, которая сторонится приглашенных, за что мать вынуждена ее побранить. В других текстах говорится об отвратительном поиске квартиры. В одном из них хозяйка, которой Кафка, похоже, придал костистое лицо Фелицы Бауэр, затевает ссору со своим будущим квартиросъемщиком, обзывая его «старым неряхой», в то время как он, несмотря на безобразность женщины, принимается гладить ей руку и приставать к ней. Замысел этот вскоре будет использован в «Процессе». Так, когда хозяйка госпожа Грубах говорит Йозефу К., что единственной заботой является стремление держать свой пансион в чистоте, он ей отвечает: «Ну, если вы хотите соблюдать чистоту в вашем пансионе, так откажите от квартиры мне первому!» В других набросках верх берут сексуальные наваждения. Так, в отрывке, датированном 11 июня (спустя неделю после помолвки), рассказчик, придя домой, видит в своей комнате нечто вроде химеры, сидящей на печи, существо, состоящее «из груд мягкого белого мяса», с «двумя большими круглыми женскими грудями», лежавшими на карнизе печи.
Но наиболее удавшимся и самым длинным из этих набросков является набросок, названный издателями «Искушение в деревне». Некоторые темы этого неизданного рассказа Кафка спустя восемь лет воспроизведет в «Замке»: запоздалый приезд путешественника в деревню, подозрительный и даже мерзкий постоялый двор, два старика, сидящие перед мисками с кашей и т. п. Но в рассказе обеспокоенный и недоверчивый путешественник находит приют на большой ферме, где его принимает группа детей и где женщина занята тем, что спокойно пишет. Было бы ошибкой отваживаться интерпретировать слишком подробно столь фрагментарный рассказ. Тем не менее возникает искушение предположить, что в этом противостоянии мрачного постоялого двора простодушному и мирному месту, к которому путешественник, однако, продолжает относиться с недоверием, кроется какая-то связь с вопросами, беспокоившими Кафку в то время, хотя не представляется возможным уточнить, что же здесь — ферма или постоялый двор — олицетворяет брак.
В Любеке Кафка вновь, похоже, случайно встречается с Эрнстом Вайсом и его подругой — актрисой Рахель Санзара. Парочка увозит его в Мариелист, курортное место на берегу Балтийского моря, где он проводит десяток дней. Эрнст Вайс, обладающий подозрительным характером, склонен к ревности, и между супругами часто возникают ссоры. Гостиница посредственная, в меню нет ни овощей, ни фруктов. Кафка собирается тотчас же уехать, но верх берет его обычная нерешительность, и он остается без особого удовольствия. Несколько дней спустя, вспоминая свое пребывание в Дании, он запишет в своем «Дневнике»: «Я становлюсь по-прежнему все более неспособным размышлять, наблюдать, замечать, вспоминать, говорить, принимать участие, я каменею».
Тем не менее было бы ошибкой считать, что он впал в отчаяние. Наоборот, разрыв с Фелицей, скорее всего окончательный, освободил его от навязчивой идеи жениться. Из Мариелиста он пишет Максу Броду и Феликсу Вельчу, информируя их о событиях: «Я отлично знаю, что все сложилось к лучшему, а по отношению к этому столь очевидно необходимому делу я не до такой степени страдаю, как это могло бы показаться». Он также пишет своим родителям, разрыв помолвки ему представляется благоприятным моментом для осуществления давнего плана: покончить с мрачной жизнью функционера, которую он ведет в Праге, отправиться в Германию и попытаться зарабатывать на хлеб своим пером; у него в кармане пять тысяч крон, которые позволят ему продержаться в течение двух лет.
26 июля на обратном пути он проезжает через Берлин, где встречает Эрну Бауэр. На следующий день после прибытия в Прагу он продолжает делать в «Дневнике» записи о поездке. 29 июля пишет два первых черновых наброска, которые станут отправной точкой «Процесса». В первом Йозеф К., сын богатого купца, ссорится со своим отцом, который упрекает его в безалаберной жизни; он отправляется в купеческий клуб, где привратник склоняется перед ним; этот персонаж присутствует с самого начала, его значение раскроется в дальнейшем. Во втором наброске коммерческий служащий позорно изгоняется хозяином, который обвиняет его в краже: служащий заявляет о своей невиновности, но он лжет, он действительно украл из кассы сам не зная почему пятифлориновый билет. Это была мелкая кража, которая, без сомнения, должна была, по замыслу рассказчика, повлечь за собой многие последствия.
Кафка не использовал этот первый набросок, вероятно, решив, что, оставляя за своим героем вину, даже самую безобидную, он ослаблял мотив. Необходимо, чтобы Йозеф К. был невиновен, чтобы природа или двусмысленность его процесса прояснилась в полной мере.
«Дьявольский во всей невиновности» — так он сам писал о себе в своем «Дневнике». Можно быть виновным и, следовательно, справедливо наказанным, а можно действовать неумышленно, то есть уступая требованию своей природы. Вина и невиновность не находятся в противоречии, это две неразрывные реальности, сложно взаимосвязанные.
«Хоть Вы и сидели во время разбирательства в «Асканишер Хоф» как вознесенный надо мной судья /…/, - пишет Кафка Грете Блох в октябре 1914 года, — но так лишь казалось — на самом деле на Вашем месте сидел я и не покинул его до сих пор». В написанной вскоре после этого первой главе «Процесса», где Йозеф К. рассказывает фрейлейн Бюрстнер о своем аресте, возникает почти та же самая ситуация. Первая глава, без всякого сомнения, является романической транскрипцией «трибунала «Асканишер Хоф». Когда Кафка написал «Приговор», он с удивлением заметил, что своей героине Фриде Бранденфельд дал инициалы Фелицы Бауэр: эта мысль пришла подсознательно. В «Процессе» же он по собственной воле вновь использует для обитательницы пансиона Грубах фрейлейн Бюрстнер те же инициалы; на сей раз этот тайный намек, предназначенный ему одному. Кафка не собирается рассказывать о своей несчастной любви, скорее наоборот, с самого начала он принимает отставку Фелицы. Фрейлейн Бюрстнер не только не походила на нее, но, что особенно важно, она не сыграла никакой роли в жизни Йозефа К. Он даже не разговаривал с ней до начала рассказа. Некоторые авторы комментариев, стремясь найти в его истории вину, из-за которой он стал преступником, приписывали ему в качестве преступления это молчание. И фрейлейн Бюрстнер незамедлительно исчезает совсем, чтобы появиться вновь лишь в последней главе, в момент, когда Йозефа К. ведут на казнь, но он не уверен даже, она ли это, даже в это патетическое мгновение она не играет никакой роли. Еще одна глава, которую без сомнения можно толковать как референцию в прошлое, под названием «Подруга фрейлейн Бюрстнер»: Йозеф К. надеется встретить свою соседку, с которой он перекинулся несколькими словами в тот самый вечер, когда его арестовали. Но соседка переехала, а на ее месте он находит некую фрейлейн Монтаг, старую хромающую и сварливую деву. Вполне вероятно, что Кафка хотел передать здесь впечатление, которое произвела на него Грета Блох во время их первой встречи, и, может быть, погасить по отношению к ней тайную обиду. Но это единственное, что связывает его с прошлым, Фелица исчезла, процесс происходит без нее.
В «Приговоре» и в «Превращении» автобиографическое начало было ощутимо: в первом — это несостоявшееся обручение, во втором — ужас одиночества. Особая психологическая ситуация рассказчика давала себя знать. Здесь же, в «Процессе», он заменяет себя героем без лица и истории. Йозеф К., личность и смысл существования которого оказываются под вопросом одним прекрасным утром, когда инспекторы полиции приходят арестовать его, не является интеллектуалом; у него нет привычки задавать себе вопросы о себе самом и видеть себя живущим. Это в высшей мере банальный персонаж — некоторые из комментаторов Кафки, начиная с самого Макса Брода, упрекали его в этом, словно банальность была преступлением, которое должно быть наказуемо. И, несмотря на это, он перестает ощущать себя невиновным, он не находит больше смысла ни в себе, ни в мире, он живет с отчаянием, которое его примитивный разум не в состоянии подавить. Он задает вопросы окружающим, он ищет руку помощи, но ничто не останавливает ход процесса над ним вплоть до финальной казни, более гротескной, нежели трагической, столь же жалкой, как и год предшествовавшего судебного следствия.
Кафка только что преодолел в своем творчестве решающий этап. Он рассказывает о себе меньше, он расширяет свой взгляд, отныне он размышляет и спрашивает, он оставляет анекдот и переходит к некоторой патетической абстракции, которая станет теперь его манерой.