Повесть
Рис. А. Добрицина
— Вот и ладушки! — сказал Гусев, втиснув рюкзаки между койкой и иллюминатором. Тасеев промолчал. В душном кубрике пахло краской, и геологи по узкому трапу поднялись на палубу. Грязная вода бухты лениво лизала приткнувшиеся к причалам суда. Северный ветер нес с берега жесткую пыль. У Тасеева падало настроение. Оно не на высоте было и раньше, а сейчас падало катастрофически. «Лечь спать? — прикинул Тасеев. — Рано… Еще наваляемся. Пойти в город? Черт знает флотских, попробуй опоздай… Отвалит без нас посудина, и жди оказии месяц…»
Из широкого грузового люка вынырнул возбужденный Гусев:
— Пока чиф жив, корыто без нас не отвалит! Идем, Юрка, пожуем чего-нибудь. И перестань кукситься, смотреть тошно!
Он пропустил Тасеева на трап, и они сразу попали в портовую суматоху. Огромные краны над самой головой таскали растрепанные пучки бревен. Платформы, громыхая, медленно влачились за серые штабеля ящиков. Ревели и завывали сирены. Грузовики носились во всех направлениях.
— Вот тебе проблема маленького человека! — закричал Гусев в ухо Тасееву. — Остановишься — задавят, побежишь — вовсе каюк. Жуть какая! — Он увернулся от грузовика и поманил Тасеева к лазейке в заборе. За ним было тихо и пустынно. Железнодорожная линия уходила за низкие корейские домики, над которыми торчали какие-то трубы. Выше, над трубами, тянулись обрывы. Как раскрытые страницы учебника геологии. Читай любую складку! Но Тасеев вверх не смотрел. Он торопился, и, заинтригованный его поведением, Гусев спешил за ним. «Будто след взял», — весело думал Гусев. После недолгой пробежки они оказались у почтового отделения, на дверях которого болтался огромный висячий замок. Тасеев явно расстроился.
— Ресторан рядом, — подсказал Гусев.
Ему приятно было вот так бежать по городу, не чувствуя себя его жителем и зная, что все это завтра останется за полосой моря. Гусев прощал городу его недостатки, прощал Тасееву его тяжелое настроение. Гусев все прощал и всем был доволен. Несмотря на резкий ветер, лето достаточно ясно заявило о себе, и в настежь раскрытых окнах можно было видеть то уголок цветной скатерти, то приемник, то горы подушек на высокой кровати, а в одном окне Гусев увидел мальчика, задумчиво примеряющего к руке рогатку. На всякий случай Гусев погрозил ему кулаком, потом побежал за ушедшим вперед Тасеевым. Глядя на веселую неразбериху, царящую кругом, Гусев сочувственно подумал о Звонкове, который не поехал в поле, решив провести лето с микроскопом и шлифами. Бедный Звонков, он должен был обработать их коллекцию, чтобы сдать наконец отчет по геологии острова. Сам Гусев не любил сидеть над бумагами и потому жалел Звонкова. Он догнал Тасеева.
Его переполняло желание разговаривать:
— Обшарим все обнажения на острове, правда? Может быть, поднаберем ксенолитов. Раз они «камни-гости», раз они из самых глубин земли лавой вынесены, ими следует серьезно заняться, правда?
Тасеев неопределенно хмыкнул.
— А может, и гранитоиды обнаружим. Вот Звонков обрадуется, уж кто-кто, а он уверен в существовании этих камешков на Курилах. Работы хватит — собрать образцы и описать целый остров!
Тасеев не отвечал.
Прижимаясь к заборам, чтобы шальные грузовики не обдали их грязью, они выбрались на Пять Углов и по булыжным ступеням поднялись на рынок, где хозяйничали черноволосые, крепко сбитые кореянки. Гусев пошел вдоль лотков, принюхиваясь к невероятным запахам кимчи и проперченных салатов. Навага его не заинтересовала, но вяленой корюшки он взял два пучка, а подумав, прикупил еще один и сунул пучок в руку Тасееву. Главное он обнаружил в углу рынка, где прямо на лотке стояло дымящееся ведро, наполненное доверху вареными креветками, или чилимами, как называли их в этих краях.
— Мадам, — вежливо сказал Гусев кореянке, — заверните мне эти. — Он выбрал из ведра крупных чилимов и бросил на бумагу. Кореянка завернула в нее отобранных чилимов. Оставив на лотке деньги, Гусев подтолкнул Тасеева. Он был доволен. Чилимы были красные, толстые, как стручки. Спелые июньские чилимы не какая-нибудь майская мелочь!
— Вот и ладушки! — оценил он свое приобретение. Тасеев покорно следовал за ним к выходу.
«Ах, Валя, Валя, — подумал Тасеев о жене, — как неважно получилось… Возьми такси, прикати в порт, есть же время! И зачем понадобилось в последние часы тащить меня к Гусеву, как будто не мне предстоит пару месяцев лицезреть его физиономию? А все женские капризы. Вот и получилось… Это Гусеву хорошо — ни жены, ни прощаний. Посмеивается, а я броди за ним по всему порту… Не догадается Валя, что мы еще здесь, не приедет, не простит, так и буду до осени думать о ссоре…»
Он машинально последовал за Гусевым в ресторан. Сели так, чтобы видеть за окном полоску вечернего моря, по которому, дымя, шастали черные буксиры.
— Пей пиво, Юра, — сказал Гусев. — Достойное занятие! — Он высыпал чилимов на принесенную официанткой тарелку. — Пива теперь мы не попробуем долго…
Он так протянул это «долго», что у Тасеева будто зубы заныли. Взяв креветку, Гусев оборвал плавник, содрал панцирь и тугим мускулом закусил невкусное пиво. За соседним столиком шумели. На плоской эстраде постанывал оркестр, хлопали дверцы холодильников, выстроившихся вдоль стены. Официантка была в белом и тоже напоминала движущийся холодильник.
— Во будет рейс! — Гусев показал большой палец.
— С чего вдруг?
— Сужу по твоей физиономии. К добру, когда она у тебя перекошена.
«Чего я действительно раскис? — подумал Тасеев. — Ни разу не ссорился?.. Ссорился… Не так, конечно, не перед отъездом, но ссорился…» Он смотрел, как Гусев уничтожает чилимов; круглая курчавая голова и борода курчавая, как у папуаса. Маленькие, но почему-то заметные уши. Когда Гусев появлялся в компании, Звонков начинал задираться: «О чем угодно, ребята, но об ушах говорить не будем!..» Он произносил это значительно, и все на минуту умолкали, приглядываясь к Гусеву, к его ушам, а потом утешали: «Конечно. О чем угодно, только не об ушах!»
Гусев заметил улыбку Тасеева и тоже улыбнулся.
— Юрка! Брось расстраиваться, — воскликнул он. — Все в ажуре. Оказия на острова есть. Корыто без нас не уйдет. А Валя… Так милые ссорятся, только тешатся…
— Девушка! — окликнул Тасеев официантку…
— Вина принести? — равнодушно спросила официантка.
— Нет, — заторопился Тасеев, — телеграмму отправить. Я все напишу, и текст и адрес. — Он вытащил ручку и полевой дневник. — Вам только отдать надо на почту после работы. Я в море ухожу…
— Почему без формы? — спросила официантка.
— Он геолог, — пояснил Гусев смеясь. Уши были особенно заметны.
— Я ваших шуток не понимаю, — заносчиво произнесла официантка. — Я не почтальон, а торговый работник!
Она, однако, не ушла. Собирала посуду. Тасеев кончил писать.
— Вот, — сказал он, — только на бланк перенести. Деньги я вам оставлю.
— Ладно. Я отправлю. Я морякам сочувствую. — Она подняла поднос и внимательно посмотрела на Тасеева: «Молодой, а волос осталось немного. Переживал, видно».
— Вот и ладушки, — сказал Гусев.
Тасеев вздохнул. Он почувствовал облегчение, будто высвободился из-под ноши или ванну принял. Хотя бы так — телеграмму… Не таскать в себе ссору до поздней осени…
Они пришли вовремя. Шхуна собиралась отваливать, и на мостике виднелись фигуры старпома и шкипера Бережного, который помахал геологам. Подниматься на мостик они не стали. Боцман проводил их в кубрик, где было душно, пахло краской, слышался грохот сапог по железной палубе и ровное рокотание ползущей через клюз цепи. Двигатель работал, переборки мерно подрагивали.
— Ложись, — наставительно сказал Тасеев Гусеву. — Лежать полезно. — Он разделся и неуверенно полез на койку. Его смущал боцман, молча наблюдавший за ними. Гусев, широко улыбаясь, сел на рундук и, ткнув пальцем в запотевший иллюминатор, хрипло сказал боцману:
— Пэсифик!
— Чего? — не понял боцман. Он был толстый и в дверях стоял боком.
— Пэсифик! — с чувством повторил Гусев. Ему невероятно хотелось выразить одним словом все, что его обуревало.
— Это он говорит, что под нами Тихий океан, — пытаясь повернуться на узкой койке, пояснил Тасеев.
Боцман неожиданно обиделся и, прежде чем закрыть дверь, сердито сказал:
— Не пёсифик, а Охотское море, чудаки!
Двое суток геологи отлеживались в похожем на металлический ящик кубрике. Нещадно укачивало, и они не воспользовались приглашением шкипера Бережного отобедать в кают-компании.
— Своей компании достаточно, — раздраженно ворчал Гусев. — Для меня это будет каюк-компания. — Он с ненавистью думал об оставшемся переходе. Открытый иллюминатор, пускавший по стене плоских зайцев, раздражал. Боцман не понимал их состояния и упрямо приносил в кубрик обеды. Первое и второе часа два спустя он съедал сам, а кислый компот или крепкий чай выпивали геологи.
Услышав о земле, они вышли на палубу и, вцепившись в мокрые поручни, долго смотрели на плывущую с востока тень острова Броутона. Он, как черный стакан, стоял над поблескивающей водой, заслоняя часть неба. Смеркалось. Одна за другой на небе появлялись звезды. Вода за кормой вспучивалась зеленоватым горбом, и чувствовались ее холод и большая глубина.
— Землицы бы, — пожаловался Гусев. — Хоть с овчинку! Лишь бы не болтало. Что за жизнь? Везде укачивает. На поезде, в самолете, в такси… При землетрясении еще не пробовал…
Тасеев нехотя улыбнулся.
Разбудил Тасеева грохот якорных цепей. Шхуну покачивало. Выбежав на палубу, Тасеев неожиданно близко увидел нависшие над береговой каменистой полоской скалистые обрывы, сырые, в зеленоватых потеках, в клочьях мха. Под обрывами густо столпились неосвещенные дома брошенного поселка. А над тонкими высокими слоями тумана, как ледяные звезды, сияли покрытые снегом шлаковые конусы вулкана Мильна.
В двух десятках метров на затопленной и приспособленной для швартовки барже, заменившей разрушенный пирс, стоял рослый человек в брезентовой куртке, в таких же брюках и в сапогах. Из-под куртки выглядывала красная рубашка. Он был без шапки, и Тасеев сразу обратил на это внимание, потому что даже на таком расстоянии видны были ярко-рыжие пушистые бакенбарды необыкновенной ширины — в две трети щеки. Сложив руки рупором, мужчина крикнул:
— На борту! Откуда идете?
— Из Сан-Франциско! — хладнокровно ответил с мостика шкипер Бережной. Увидев внизу Тасеева, он помахал рукой и сказал: — Вот ваша провинция, Юрий Иванович. Готовьте мешки. Те, что у Палого бросите. Этот великан с рыжими баками и есть Паша Палый. А через час и на месте будем.
Подошли Гусев и боцман. Как ни странно, боцман заговорил первый:
— Как обратно?
— С острова? На попутном, — небрежно пояснил Гусев.
— А по острову?
Гусев пробежал растопыренными пальцами по поручню. Боцман понимающе покачал головой.
— Груз на борту есть? — крикнул с берега Павел Палый.
Бережной солидно ответил:
— Сушеные обезьяны.
Павел Палый засуетился. Ветер относил его слова. Боцман, понявший шкипера, инструктировал спускавших шлюпку матросов:
— Рыжему Паше пообещайте сушеную обезьяну. Дескать, вся она с кулак, а разварится — котла не хватает.
— Иностранные подданные на борту есть? — спросили с берега.
Бережной со странной улыбкой посмотрел с мостика на небритых, измученных морской болезнью Тасеева и Гусева и сказал им:
— Иностранным подданным спуститься в кубрик!
Но тут же засмеялся и попросил Тасеева:
— Юрий Иванович, покажите вещи для Палого. Пусть боцман на берег отправит.
Боцман ушел. Геологи с наслаждением рассматривали берег.
— Взгляни на Мильну!
— Вулканище, что звезда! — восхитился Гусев. — Вот пришлось Звонкову лапти рвать! Два года отмотал на массиве.
— А толку?
— Ну, отчет все-таки…
Шлюпка вернулась. Рыжий на пирсе таскал мешки. Загремела лебедка, якорь медленно вылез из воды и повис в клюзе, как огромная мокрая серьга. Развернувшись, шхуна вышла из бухты. Почти сразу высокий мыс закрыл собой поселок. Вдоль берега, как черные пальцы, торчали одинокие кекуры — конические скалы, отрезанные морем от суши, а далеко впереди возвышался величественный конус изолированного вулкана.
— Иностранные подданные, — загудел с мостика шкипер, — через полчаса высадка. С богом!
Сапоги и штормовки пришлись в самый раз, ветер дул резкий, холодный, шлюпку разворачивало, окатывало водой. Море казалось тяжелым, необыкновенно неровным, будто все оно было изрыто ямами, а в других местах, напротив, стояло столбами, которые с силой ударяли в борта. Боцман вел шлюпку на одинокий кекур, но метрах в семи от берега она ткнулась в песчаную банку. Пока геологи по колено в воде вытаскивали вещи, стараясь особенно не замочить мелкокалиберную винтовку, матросы удерживали шлюпку, но, освобожденная, она мгновенно умчалась в море. Над чуть видимым силуэтом шхуны вспыхнули три ракеты — шкипер Бережной прощался с геологами… Ветер погнал на берег клочья тумана, море плескалось теперь темное, пустынное, только бакланы пронзительными жалобными криками оплакивали недавнюю погоду, громоздясь пирамидами на крутых кекурах.
Пока они перетаскивали вещи на песчаный гребень, туман сгустился. Очертания предметов размывались, рассеивались.
— Осмотримся, — предложил Тасеев.
Они пошли вверх по гребню и сразу уткнулись в невысокую разрушенную конюшню. Но в тумане она выглядела крепостной стеной разрушенного города. Метрах в десяти за ней стояла низенькая скособоченная изба с провалившимся потолком. На заплесневелом полу росли длинные бледные грибы.
— Божеское место, — заметил Гусев. — Кажется, зря палатку не прихватили. Шею сломаю Звонкову, если в этих грибных местах сухого угла не отыщется!
Они поднялись выше по берегу, и перед ними выросли смутные очертания еще одного строения. По сравнению с предыдущим оно выглядело прямо-таки празднично, даже стекла были целы. Толкнув отсыревшую дверь, Тасеев вошел в сени. Гусев остался снаружи, осматривался — где дрова, где вода, где просто посидеть можно. На кухне Тасеев обнаружил груду сухого плавника, сваленного у кирпичной печи, и ящик тушенки. На столе валялась запыленная книжка. Ее Тасеев, не глядя, сунул в карман. По потекам, покрывающим стены, можно было догадаться, что крыша течет. Это чепуха, на досуге перекрыть можно. Дом Тасееву понравился — других поблизости не было…
Выйдя, он сказал Гусеву:
— Тут тушенка есть. Воспользуемся при нужде.
— Пусть лучше нужды не будет, — сказал Гусев и вытащил из его кармана книжку. — «Белая обезьяна». На растопку пойдет. — Он что-то вспомнил и хихикнул: — Не хуже сушеной…
— У Палого будет что почитать, — отозвался Тасеев, раскачивая носком сапога гнилую ступеньку. — Он поселковую библиотеку к себе перетащил. Звонков говорил, что библиотека — люкс!
Он ударом ноги укрепил расшатанную ступеньку и заключил:
— Места божеские. Радуйся. Ну, а теперь пора за вещами.
— Ты тащи, а я печь топить буду. Чаю хочется.
— Вьючник несподручно тащить. Тяжелый.
— А ты волокушу сделай. Приспособь к какой-нибудь коряге ручку и тащи.
— Ладно. Только ты все-таки свой рюкзак забери, в нем чай и сахар…
Тасеев подмигнул и пошел прямо в туман мимо проваленной избушки, через ручей, за конюшню. «Неуютно, — думал он, — но это не навсегда. При солнце тут рай, можно Звонкову верить. Это сейчас сыро». Он поежился и вдруг вспомнил о Вале. Странным показалось, что он о ссоре и не вспоминает… Да и ссора-то была… К осени все забудется… Сколько здесь работы? Маршрут на Олений, Полянского, по берегам, на вулкан… От силы полмесяца уйдет при хорошей погоде. А потом выбираться к Палому и заблудшего судна ждать. Тасеев усмехнулся. Именно в судно все упиралось. Нет тут попутных. Вообще нет кораблей. Линия лежит восточнее, сюда разве что чудаки-рыбаки заглянут. Вот такой «оказии» и надо дождаться и плыть куда угодно — в Петропавловск, во Владивосток, Находку… Куда повезут. Да! Есть еще маршрут на гору Иканмикот, похожую на коренной зуб. С нее и начнем. С рюкзаком Тасеев управился быстро, а для сумы действительно пришлось соорудить волокушу из бамбуковой реи. Бросив вещи в сенях, Тасеев проследил течение ручья и у самого устья обнаружил несколько углублений, похожих на ванны, из которых воду можно было черпать ведром, не боясь ее замутить. В ваннах можно и купаться, если в голову придет такая блажь. Холодно! Он постоял на берегу, послушал бакланью ярмарку, но туман был так густ, сыр и так нудно стонали чайки, что он пошел к дому, принюхиваясь к необычному для этих мест запаху дыма. Витя кочегарит. Шуруй, Витя! На то мы и Робинзоны.
Печь жарко дышала. Гусев, блаженно суетясь в тепле на кухне, пек лепешки. Они вздувались белыми с подпалинами пузырями, которые иногда лопались. Тогда лепешки вздыхали и мягко, медленно уплощались. От Гусева несло чесноком. И он был брит, а бритва его, разобранная, протертая, сушилась на подоконнике.
— Бери, — кивнул Гусев на чеснок.
— Чаю хочу.
Тасеев отхлебнул из кружки, и его поразил знакомый и давно забытый аромат чая. «В конце концов, — подумал Тасеев, — все великолепно! Оказия и высадка. Домик и возможности».
— Дай сахару, — сказал Тасеев.
Он собирался сказать что-то более важное, но в сенях вдруг грохнуло, раздался визг, звук прыжка. Гусев бросился к двери, опрокинув кружку с чаем на колени Тасееву. Через минуту он втащил в комнату рюкзак и, ругаясь, показал перегрызенный ремень.
— Лиса приходила, побаловалась. Даже лысина твоя ее не отпугнула.
— В другой раз не взрывайся, — сердито посоветовал Тасеев, оттягивая на коленях мокрую ткань. Он снял брюки и, найдя в рюкзаке тренировочный костюм, переоделся. Гусев, сопя, пил чай и успокоенно строил гипотезы о составе геологической группы, необходимой, по его мнению, для решения некоторых узкоспециальных вопросов.
К Тасееву постепенно вернулось хорошее настроение. Он вытащил табак и трубку. Когда в трубке ало замерцало и комната наполнилась ароматным запахом табака, он посмотрел на Гусева. Сколько раз они пили чай вместе? Немало… В самый первый это было еще в школе после лыжных соревнований. Он обошел Гусева, и тот замахнулся палкой. Очень хотелось первым прийти, но не повезло… А потом у Светки Маевской пили чай, и девчонки их, как лошадей, сахаром с ладошек кормили.
Гусев поднял голову:
— Хочешь угадаю мысли?
Тасеев кивнул и пыхнул гигантским клубом дыма.
— О погоде думаешь! — уверенно сказал Гусев. — Нет? Тогда о завтрашнем маршруте, а это с погодой связано. Нет?! Тогда о Вале, а это тоже связано с погодой, тем более что она сейчас с работы топает, а плащишко у нее короткий. Нет? Не может быть!
Тасеев усмехнулся. Тот день, на лыжне, был солнечным. Значит, он и о погоде думал. Вслух сказал:
— Ладно. О погоде.
— Вот и ладушки! И не то разгадывал.
Свет, падающий из неплотно прикрытой печной дверцы, создавал атмосферу тепла и таинственности. Стемнело. Тасеев зажег свечу.
— В шахматы?
— Мы их забыли. За песификом…
— Велика важность! — Тасеев принес с крыльца валявшийся там валенок. Из толстого голенища они нарезали квадратиков, плотно вогнали в них спички, а на спички насадили вырезанные из хозяйственного мыла фигурки. Доску нарисовали на столе. Фигуры пахли мылом и прелым войлоком.
— Клуб домашних волшебников, — гудел Гусев. — Для дома, для семьи. Где мой слон? У меня нет слона!
Гусев разыграл вариант Дракона. Неудачно. Сдаваясь, проворчал:
— Фигуры не выбрасывай. Носки постираю.
Ночью пошел дождь, и Гусев проснулся. В комнате было тепло, шлепались, падая с потолка, невидимые во тьме капли. Рядом на нарах, завернувшись в спальный мешок, спал Тасеев, и Гусев слышал его ровное дыхание. Дождь однообразно колотил в стекла. Капало в нескольких местах сразу. «Надо починить крышу», — думал Гусев.
Он повернулся, укладываясь удобнее. Не спалось. Он стал думать о вещах, которые в свое время не починил. Часы, авторучки, башмаки. Всего набралось много. Потом вспомнилось лицо Тасеева в порту. Настроение починить трудно… Сон окончательно пропал. Хотелось пить. Дождь медленный — это надолго. Ну, на то ты и геолог. Вытянул свой билет и труби, пока не устанешь встречать и прощаться.
А Тасеев уснул сразу и глубоко. Только под утро, когда усилились порывы ветра, он на минуту проснулся. Гусева не было слышно, по стеклам стучал дождь. «Горит маршрут, тонет маршрут», — сонно опечалился Тасеев.
Дождь шел до самого утра. Но, несмотря на это, в комнате сохранилась сносная температура и запах лепешек. И еще — подсохших у печи дров.
Утром берег закрылся туманом, который держался весь день. Моросил безнадежный дождь. После долгих трудов Тасеев водрузил над перебитыми балками конюшни длинный бамбуковый шест — подвесную рею с кавасаки. Закрепив провод, он вывел его конец в форточку. Гусев захохотал, увидев его перепачканные руки.
— Почему не позвал?
— Храпишь очень…
— Это я к непогоде, — оправдывался Гусев.
Пока он умывался, фыркая и разбрасывая фонтаны брызг на исслеженный птицами сырой песок, Тасеев вытащил из рюкзака тщательно завернутый в рубашку транзистор. В комнате стало тесно от писка и треска.
— Ага! — сказал Тасеев. Комнату наполнили плавные позывные «Маяка». — Хорошо. И позывные, — он поискал слово, — домашние, будто и не на острове, а дома.
Тасеев представил воды холодного моря, отделившие их от материка. На север, правда, тянулась цепочка островов вплоть до Камчатки. На юге та же цепочка упиралась в Японию. Но на восток на тысячи миль ни клочка суши до самой Америки. Тихий океан плескался за перешейком, под горой Иканмикот.
Пока Тасеев слушал курс японского языка (ему нравился чуть картавый женский голос, которым вещал приемник), Гусев спустился на берег.
Кромка пляжа, усыпанная плавником, уходила к отвесным скалам. Между кривыми источенными обломками тускло поблескивали всяческие чудеса: то причудливо изогнутые, побелевшие от времени древесные корни, то отшлифованные водой до яркой желтизны бамбуковые шесты, то обломки деревянных ящиков с клеймами всевозможных торговых фирм. Ярко белели полузанесенные песком раковины громадных пектенов и игольчатые, словно поросшие зеленым мхом, сферические скелеты морских ежей. Трещали под сапогами высохшие морские звезды, темные членистые огурцы голотурий, панцири и клешни самых невероятных размеров и расцветок и коричневато-зеленые, пахнущие йодом, рифленые листья морской капусты. На каменистых площадках росли похожие на пухлые пальчики кожистые растения. Пальчики лопались с резким звуком, напоминавшим выстрелы.
Но еще интереснее было разглядывать вынесенные накатом радио- и электролампы, синтетические мешки и коробки, пластмассовые тазы, стеклянные поплавки, опутанные веревками и обрывками сетей, бочонки, синеватые и прозрачные бутылки из-под виски с красивыми металлическими пробками, деревянные заклепки, японские плетеные башмаки, украшенные яркими наивными рисунками, консервные банки, лопавшиеся от легчайшего удара, съеденные коррозией или совершенно новые, сияющие, как маленькие солнца, побитые водой резиновые и пластмассовые куклы с нерусскими лицами, деревянные пепельницы, а часто и совсем уж непонятно как попавшие на пустынное побережье предметы — якоря, намертво вросшие в песок, металлические котлы и даже неразорвавшиеся снаряды.
Пляж постепенно сузился, слева поднялись аллювиальные обрывы[1], постепенно сменившиеся коренными породами. Но на обнажения Гусев не смотрел. Успеется. Наконец пляж уперся в непропуск — утес, омываемый морем, обойти который можно было только поверху. В тумане, за невидимым кекуром, орали утки. Вот оно где, мясо! Сюда, голубчики!
Но утки, раздраженно и часто крича, так и не появились. Зато вынырнул и черной тенью побежал по песку высокий баклан. Дождавшись, когда баклан остановится, Гусев застрелил его. Баклан был тяжелый, под жесткими перьями ощущалось тепло. «Не птица», — с презрением подумал Гусев, но понес баклана домой. Надрезав кожу на шее, животе и лапах, он, как чулок, снял ее вместе с перьями, а тушку сунул в кипяток.
Дослушав урок японского языка, Тасеев пошел осматривать доставшееся им наследство. В конюшне были продавлены потолки, опасно прогнулись балки. Как слоны ходили. Ветром, наверное, ободрало или жители на дрова перевели.
Баня и разрушенные подземные склады были неинтересны, но на отшибе стоял дом с настежь распахнутыми дверями. Половицы, загаженные лисами, разошлись, показывая широкие, в ладонь, щели. Все, что сохранилось, — кирпичная печь да стойка для обуви. Вот и определи, кто тут жил.
Он копнул носком сапога кучу ржавых отсыревших бумаг. Листки разлетелись, распались, под сапог упала неразборчивая любительская фотография женщины, но кто она была, не поймешь — фотография выцвела и пошла пятнами.
Возвращаясь, Тасеев издалека уловил запах дыма, но внимание отвлекла прогуливающаяся по пляжу лиса. Опа не удивилась, увидев Тасеева, но свиста не выдержала. На крыльцо вышел Гусев с дымящимся ведром в руках и плеснул горячим через перила.
— Баклана варю, — пожаловался он. — Третий раз воду меняю, а он, подлец, и не думает стать мягче. — Он подумал и добавил: — И рыбой пахнет.
Тасеев засмеялся. Ему вдруг значительным показалось, что вот они, два геолога, высадились на краю света и все же чувствуют себя дома, просто, нормально, хотя и не знают, когда окончат работу, когда заберет их заблудшее в прибрежные воды судно…
— Где твой баклан?
Гусев поставил ведро на щелястые доски. Тасеев вытащил ножом горячую тушку. Гусев оторвал кусок, пожевал и сплюнул:
— Во черт! — сказал он с восхищением. — До сих пор воняет. До чего упрямая птица. Хуже вороны.
Они жевали невкусное мясо и смеялись.
А туман — чепуха, думал Тасеев. Не на век же. Тушенки у них навалом. Два месяца просидят, если понадобится.
Как-то вечером Тасеев сказал:
— Пора тебе, Витька, жениться.
— Здесь, на острове? — изумился Гусев.
— Зачем, можно на материке или на Сахалине.
— Дело маленькое, — засмеялся Гусев, — только я подожду. Таких стимулов мне не надо. Разве для прописки…
— Чего?
— Посмотрю да на Галке женюсь. У нее родителей нет, а в московской квартире проживает подозрительный родственник. Родственника турнуть можно.
Тасеев промолчал.
— Обидно, — заволновался Гусев. — Чем я хуже футболиста, которого приглашают в Москву, где всевозможные удобства? Я — геолог. Я не умею гонять мяч по правилам, не умею бить по ногам без правил. Но я делаю вещи более нужные. — И неожиданно закончил: — Нет, пусть такие, как Тасеев, женятся, а я на них посмотрю. Предпочитаю связи без ссор и ненужной лирики.
Что-то не совсем обычное послышалось в его словах. Тасеев взглянул на Гусева: есть вещи, о которых не говорят и друзьям, но интересно, чего не договаривает Гусев?
Гусев строгал деревяшку, и под острым ножом она постепенно превращалась в шахматного коня. Гусев строгал деревяшку и вспоминал Лилю Святловскую из Томска. На память пришли ее глаза, которые могли быть и влажными, с праздничным, даже языческим, блеском, и сухими, и равнодушными. А он тогда ходил напряженный, восторженный и плевать ему было на все, кроме Лили…
Тасеев пыхтел, раскуривая трубку, и не смотрел на Гусева. Трубку ему подарила Валя. Давно. Он успел прогрызть мундштук, даже боялся, что он переломится. Мундштук, правда, держался. «И хорошо, и славно, и ладушки, — думал Тасеев, — надо будет колечко поставить. Медное. Нет. Не медное, позеленеет, окислится. Надо серебряное, тонкое, как на Валином пальце. К серебру никакая дрянь не пристанет. Конечно, лучше серебряное, как у Вали». Он вдруг вспомнил о ссоре, но это не вызвало в нем глубокого болезненного чувства, испытанного несколько дней назад. «Ладно, за два-три месяца все станет на место. Даже неплохо, что пройдет несколько месяцев. Бог мой! Как вообще живут люди, привязанные к одному месту работой и привычками?»
— Спину ломит, — сказал Гусев. — Это к погоде. Ложусь.
Он неторопливо разделся и полез в спальный мешок.
Рассвет был как надежда, как фейерверк. Закопченные стены, разбросанные вещи и мешки так ясно осветились солнцем, что можно было рассмотреть самый мелкий шов, каждую прожженную у костра дырочку. В луче танцевала пыль. И пол открылся во всей многолетней запущенности.
— Торопись, старик, — подгонял Тасеев. — На Иканмикот, пока природа не одумалась. Мы ведь эксплуататоры природы, и надо ее давить. Ты ведь, Витя, тоже с природой борешься?
— В основном со своей собственной, — возразил Гусев.
Туман окончательно сорвало, и они впервые увидели, что их поселок — покосившиеся, жалкие домики — стоит под береговой террасой, на песчаном пляже. Выше поселка берег густо порос травой и резко возвышался, раздаваясь в одном месте, чтобы дать дорогу неширокому ручью. На юге пляж упирался в скальные непропуски, за которыми в туманной дымке различались плавные очертания вулканических склонов. А на севере, за поселком, почти рядом, мощно высился в небе конус пика Прево. Он был похож на исполинского гранда в белоснежном жабо. По, несмотря на прекрасный день, прославленный Симусиру-Фудзи недолго оставался ясным. Над вершиной его вспух белый грибок. Расширился. Плоским колечком повис над вершиной. Дал начало второму, наружному, кольцу. Третьему, самому большому, мучнистого цвета. Чуть позже кольца сомкнулись слились, и над вершиной Прево на весь день повисла круглая белая шапочка.
Они взяли с собой малый рюкзак под образцы, молотки и вечную полевую сумку с картами. Подумав, Тасеев сунул в рюкзак свитер и виновато улыбнулся:
— Комплекс, Витя, однажды замерзал…
Лепешки, чай, сахар кинули туда же. Выбрались за баней на тропинку и полезли на террасу, откуда увидели сразу весь перешеек, стиснутый водами Охотского моря и Тихого океана. Океанская вода была более голубовата и стояла стеной по всему горизонту. Охотское кое-где пряталось в рыхлом тумане. Этот ничем не обеспокоенный простор, в котором не было ни паруса, ни дыма, привлекал и отталкивал безучастностью и особенной, не во всем понятной красотой. Далекие дымчатые мысы, зеленые полосы лугов и черные горные глыбы были понятны, знакомы, но вся эта ширь от неба до моря и само море, необъятное, вызывающее ощущение глубины и величия, были слишком масштабны, чтобы человек мог сразу откликнуться на их красоту.
Они пересекли перешеек. Тропа, полузаросшая и оттого дикая, плутала по овражкам, терялась на грязных снежниках, пересекалась бурливыми ручьями. Островная весна совсем недавно пришла в эти места.
— Иканмикот! — указал Тасеев на гору.
— Ни одного обнажения, все задерновано, хоть шурфы бей. Или на корточках по высыпкам ползать, как делают наши палеонтологи? Постели плащ и ройся в осыпях.
— С океанской стороны гора обрезана. Гранд-каньон. Ни травинки.
По тропе они вышли на океанский пляж, над которым навис отвесный срез горы. Кое-где по берегу валялись сорвавшиеся с обрыва глыбы. Одна, метров двадцати в диаметре, торчала У воды.
— Вот и отколотим, — предложил Гусев.
— Рядом коренное обнажение, — возразил Тасеев.
— На черта нам туда ползти? Ясно, глыбу не морем принесло, сверху скатилась, вон и зеркало скольжения!
— Бывает, что и покрупней камешки льдами приносит. Трудно тебе тридцать метров пройти, теоретик?
Гусев пожал плечами, но пошел к обнажению.
«Бинокль бы сюда, — вздохнул Тасеев, — разглядывая недоступные участки. Взялся Витька снаряжение выписывать, навыписывал — театральный бинокль на премьеры ездить… Черт бы ого побрал! Впрочем, и без бинокля можно проследить границу разлома. Вон как четко. Яснее некуда. И какая дайка!» Он зарисовал в полевом дневнике расположение гигантских смещенных блоков и дайку, рассекающую один из них. Когда сломался карандаш, Тасеев долго и с удовольствием чинил его. Он почувствовал вкус работы, и, когда наконец пришло время обедать, он не сразу оторвался от образцов. Гусев разжег плавник и сунул в огонь банку. Когда из нее стали выпрыгивать фонтанчики жира, Гусев взял лепешки и толсто намазал их горячей тушенкой. С чаем это было вкусно, и Тасеев одобрительно покрутил головой. Он был доволен. Он ощущал землю как самого себя. Он как бы вырос, слился с миром. Шевельни он в этот момент вытянутой по песку ногой, шевельнулся бы дальний обрубистый мыс…
Гусев допил чай и вытянулся на теплом песке:
— Знаешь, Юрка, мы можем вернуться более короткой тропой, через плечо Иканмикота. По пути и разрез напишем.
— А завал видел? Черт ногу сломит! Ползать по такому одно удовольствие!
— Ну? — засомневался Гусев. — Быть такого не может, чтоб не прошли!
— Впрочем, мне все равно, — согласился Тасеев.
— Посмотри на этого бурша!
Бурш оказался просто старым сивучом. Забравшись в естественную нагретую солнцем ванну на вершине крошечного островка, он возился в клейких водорослях, и зеленая вода мутно выплескивалась через край. Серая шкура сивуча вдоль и поперек была исписана белыми шрамами. Дуэлянт. Одиночка. Обвислые усы придавали сивучу унылый вид. Но вдруг он сменил выражение, показал желтые клыки и трубно заревел, заставив геологов вздрогнуть. Нелепо расправляя плоские, блестящие, как резина, ласты, сивуч неуклюже добрался до края скалы и, еще раз рыкнув, неожиданно легко и мягко, как балерина, скользнул в набежавший с океана вал.
Сивуч вынырнул рядом с берегом и презрительно загудел. Тасеев рассмеялся, отдал Гусеву рюкзак, и они побрели к завалу. Острые непритертые глыбы покачивались под ногами, но ощущение было обманчиво — глыбы лежали прочно, создавая лестницу для великанов, неряшливо, но надежно сложенную. Гусев лез впереди, из-под его ног сыпалось, как из разбитых песочных часов.
— Осторожней, — сказал Тасеев.
Гусев умерил ход. Минут за тридцать они выбрались на плечо Иканмикота и оказались на перешейке. Он был ободран дождями, и идти по высыпкам не составляло труда. Иногда только мешали рощицы стланика или карликовых берез.
— А вот и лиса!
Засмотревшись, Гусев угодил ногой в неглубокую воронку и охнул. Лиса отбежала на два метра, села, вытянула заднюю ногу и тщательно облизала шерсть на животе.
— Давай руку, — засмеялся Тасеев.
Лицо Гусева искривилось.
— Ногу потянул, черт!
— Сними сапог.
Гусев покачал головой:
— Не надо. Она распухнет, и я сапог не натяну. Не босиком же шлепать…
— Не сломал? — встревожился Тасеев.
— Да ну! — возмутился Гусев. — Но рюкзак забери. Буду на молоток опираться.
Гусев хромал и не переставая ругал лису.
— Не зуди, — попросил Тасеев.
Теперь они шли медленно. «Невезуха, — злился Гусев. — Ну, там, на развале, на осыпи, еще простительно… Но на ровном месте ногу потянуть!» Он тайком взглянул на Тасеева. «Юрке тоже не в радость. Если серьезно потянул, неделя-другая сгорят. И это при такой погоде! Хоть бы дождь пошел…» Вслух Гусев виновато сказал:
— Я массажик да припарки употреблю.
— Ладно, — сказал Тасеев.
Они остановились. Тасеев вытащил сигареты, но Гусев не закурил. Лицо его побледнело.
— Юрка, — сказал он, — катись вниз и жарь картошку. А я тихонечко приползу. Домики рядом, а украсть меня никто не решится. Сам знаешь, скорость отряда — скорость слабейшего…
— Резонно, — сочувственно сказал Тасеев. Он чувствовал, что Гусев хочет остаться один.
«Со мной еще не случалось, чтобы кто-то уходил, а я оставался», — раздраженно подумал Гусев, глядя в спину Тасеева.
Он погладил ладонью нежные лапки мхов, тонкие травинки, буроватые ягоды прошлогодней брусники и взглядом оценил расстояние до лежащего внизу поселка. Дальние мысы и склоны уже обволакивались вечерним туманом, а пик Прево наполовину спрятался в пухлом облаке.
Превозмогая острую пульсирующую боль в ноге, Гусев шел и ругался. Легче не становилось, но он все равно ругался. Тяжесть тела он пытался переносить на молоток, длинной рукоятью которого действовал как тростью. Когда он добрался до края террасы, Тасеев уже спустился в поселок, сбросил рюкзак и помахал Гусеву рукой.
Расстроенный (невезуха Витьке!), Тасеев спустился в поселок. Другого не оставишь одного, Гусева можно. Дважды подряд он ошибки не сделает. Будет плохо — передохнет, шарахаться по кустам не станет. Тасеев взглянул вверх. Гусев неуверенно приближался. Жалость охватила Тасеева. «Терпи, старик! Сейчас такой картошки нажарим! С салом. Где-то есть резервный кусочек, Валя подкинула. И ногу в два счета выправим».
Он заторопился. Бросил рюкзак на крыльцо, принес воду, затопил печь. Пока сало вкусно пищало и шипело на сковороде, он почистил картошку. Ему хотелось есть, он взял кусочек сахару, как всегда после маршрутов.
Когда картошка зарумянилась, Тасеев покрошил драгоценную головку лука. Запахло еще вкуснее. Уютно, по-домашнему трещала печь. Окна кухни выходили на море, и Тасееву несколько раз пришлось выйти на крыльцо, чтобы определить положение Гусева. «Еще комнату подмести успею», — решил он. Намочив в ручье хилый веник, он обрызгал полы и подмел их.
Убирая со стола, он столкнул сумку Гусева, и она, раскрывшись, упала. Вывалилась книжка Дэли и дневники. Тасеев сунул все обратно и повесил сумку на крюк. Попробовав картошку, сдвинул сковороду на край плиты, закрыл чашкой. Заварив чай, осмотрелся, выбросил веник. Отсветы пламени прыгали по полу. «Сейчас и Витька появится». Он вышел на крыльцо — Гусева не было видно, потом появился из оврага. Тасеев смотрел на приближающегося друга. «Помочь? Обидится».
Вернувшись, он подобрал лежащий под столом листок бумаги и развернул его. «Наверное, из гусевской сумки». Ему пришел в голову каламбур — сумка из гусиной кожи… «Придет Витька, посмеется… А листок этот в сумку положить надо… Положить на место… В сумку положить…» Он машинально повторял и повторял про себя эти слова и никак не мог остановиться, чтобы наконец осознать, понять, почувствовать свалившуюся на него тяжесть. Он не мог оторваться от листка, исписанного таким знакомым округлым Валиным почерком, такими знакомыми кудрявыми буквами, такой знакомой рукой… Это Валино письмо, и вот ее имя. Никакой ошибки быть не может. Ошибка абсолютно исключена! Он вдруг вспотел.
Картошка на печи подгорала, и он машинально сдвинул сковороду на край плиты так, что она теперь наполовину нависала над полом. Потом, стараясь не торопиться, он сел и, положив перед собой письмо, адресованное Виктору Гусеву, спокойно, медленно прочитал его и также спокойно и медленно, зная, что теперь он не пропустил и не понял превратно ни одного слова, сложил письмо вчетверо и сунул в карман.
За окном появился Гусев. «Взять мелкокалиберку и кончить комедию», — зло подумал Тасеев. Невкусно пахло подгоревшей картошкой. Не поднимаясь со скамьи, Тасеев смотрел на круглую голову Гусева. «Об ушах говорить не будем, — вспомнилось ему. — Не будем говорить об ушах!»
Он вскочил и выбежал на крыльцо, неопределенно махнув рукой Гусеву. Меньше всего ему хотелось встречаться с ним. Он добежал до ручья, песчаный вал скрыл его от взгляда Гусева. Только тут Тасеев наклонился над водой и стал черпать ее ладонями, не зачерпывая, а только мутя. Он высчитывал по секундам: «Сейчас Гусев взбирается на крыльцо, разувается, садится… Как же я с ним говорить буду?» — ужаснулся Тасеев. Ему стало душно, он наклонился над ручьем и тщательно умылся. Из ручья смотрело насупленное и враждебное лицо. Он отчаянно, болезненно ненавидел Гусева. Дерьмо! Ненавидел его жесты, слова, лицо, глаза, кудрявые волосы, нелепые уши, бездарную болтовню. Ненавидел его способность смеяться над людьми и вещами. Ненавидел умение говорить. Просто ненавидел…
— Юрка!
Этот голос он тоже ненавидел. Но, стараясь остаться спокойным, поднялся и пошел к дому.
— Как дела? — он боялся, что голос выдаст его.
Но Гусеву было не до интонаций.
— Болит, стерва! — его лихорадило от боли, белки глаз покрылись тревожной красноватой сеткой. Он с большим трудом, охнув, стянул с ноги сапог. Тасеев прощупал опухоль и брезгливо отнял руку:
— Неделю позагораешь.
Гусев присвистнул. «Я его ударю, — подумал Тасеев. — Не сдержусь». Но он сдержался и даже спокойно произнес:
— Ешь. Пойду по воду.
Расстроенный, Гусев уткнулся в сковороду. Тасеев взял ведро и пошел вдоль ручья, за песчаный гребень. За гребнем он побежал прямо по пляжу, пока не уперся в непропуск. Сердце бешено колотилось. Тоскливо орали бакланы. Еще тоскливее лопотали и попискивали чайки, упитанные, ленивые, громадные.
— Хватит! — сказал сам себе Тасеев. — Ну, набью я ему морду, что изменится? — Он подумал, как легко решались проблемы в детстве, когда в воображении он запросто топил корабли противника, преодолевал пустыни, прощал врагов, и ему совсем стало нехорошо. Ничего этого уже не будет. Ни Вали, ни Гусева. Мир построен и потерян. Нужно строить другой. Не в пустыне же жить!
А может, удастся спасти старый?
Охотское море лежало безмолвное, огромное. Усмешка сошла с лица Тасеева. Не побежишь, не спросишь, не выяснишь правды…
В мелкой прозрачной воде передвигалась медуза. Сожмет зонтик-колокол, выжмет из-под него воду — продвинется вперед. Распустит зонтик-колокол, вберет воду — и снова толкнется… Медленно, очень медленно, болтаясь, покачиваясь, погружаясь, всплывая, она приближалась к берегу. «Далеко так не уплывешь, — подумал Тасеев. — Далеко так не уплывешь. Разве что попадешь в попутное течение…»
Вернувшись, Тасеев невнятно пожаловался на усталость и залез в спальный мешок. Гусев, вытянув на скамье больную ногу, импровизировал на шахматной доске сумасшедшую партию. «Хоть бы не сопел!»— зло подумал Тасеев. Он отвернулся к стене. Как ни был слаб свет свечи, он разглядел мотающиеся в пазах паутинки.
А может, все чепуха, наваждение? Ему захотелось вскочить, дотянуться до штормовки и ощупать ее карман. Может, нет там никакого письма? Его обуял страх: вдруг Гусев захочет выйти и накинет его штормовку? Не полезет же он в карман… А почему нет? В поисках сигареты, например? Страх был так остер, что Тасеев повернулся. Гусев мрачно курил и смотрел в темное окно. На свое отражение, на свое прекрасное отражение!
В боку покалывало. Тасеев покрутился, но, несмотря на его попытки сменить позу, боль оставалась в одной точке, пульсировала под ребром, раздражала. «Ложись, идиот, ложись! — думал он о Гусеве, но не мог произнести слова вслух. — Лезь в мешок, дай уснуть человеку!»
Приходило забытье.
Но среди ночи его разбудила та же боль в боку. Гусев спал. Дыхание его было неровным. «Продуло Витьку», — тревожно подумал Тасеев и вдруг все вспомнил. Гусев во сне прошептал что-то. Уже без сожаления Тасеев прислушался. Записка, надо ее уничтожить. Не нужны ему эти свидетельства. И никому не нужны. Но где-то в глубине души он чувствовал, что уничтожить записку ему советует совсем другое чувство, близкое к унижению…
Он медленно сполз с нар и, добравшись до стола, осмотрелся, насколько позволял слабый лунный свет, вливавшийся в окно. Штормовку он нашел сразу, но долго шарил по скамье, нащупывая тренировочный костюм. Натягивая его, замирал, если касался стола или лавки.
— Кто там? — тревожно спросил Гусев из темноты.
— Я, — сказал Тасеев. Он с треском натянул свитер.
— Зажги сигарету, — попросил Гусев.
Тасеев достал сигарету и, отвернувшись, зажег ее. Но Гусеву он бросил другую и вслед за ней спички. Он слышал, как Гусев возил рукой по мешку.
— Не спится? — спросил Гусев участливо. При затяжках освещалось его осунувшееся лицо.
Не ожидая других вопросов, мрачно хмыкнув, Тасеев растворил дверь и выскользнул на крыльцо. Длинная тень лисы мелькнула в лунном свете. «Шастает вокруг дома!»— Тасеев выругался. Плавал легкий туман, он был неплотный, весь пронизанный лунными лучами, и серебрился. Предметы приобретали увеличенные размеры, колода у крыльца казалась бугром. В этом влажном призрачном мире Тасеев почувствовал себя потерянным, одиноким. Он подошел к конюшне и остановился у пролома в стене, из которого несло влажным холодом. Нет, нельзя тут бросить записку, мало ли куда ее ветром занесет… Он боялся. Он хотел избавиться от клочка бумаги, принесшего ему внезапно столько горя.
Не глядя, вытянул из кармана вчетверо сложенный листок, развернул его и поджег. Бумага горела долго и тускло. Тасеев не почувствовал никакого удовлетворения, когда жалкий огонек лизнул его пальцы. «Всего-то…» — подумал он. Он разжал пальцы и крутящийся тлеющий уголок упал под ноги и мгновенно исчез…
Он продрог и медленно пошел к дому. Гусев, наверное, спал, и Тасеев обрадовался теплой тишине. Но, раздеваясь, он толкнул ведро, и оно звякнуло дужкой.
— Ты? — спросил Гусев из темноты. Чувствовалось, как он приподнялся на локтях.
— Кто еще может быть? — хмуро откликнулся Тасеев.
— Запали, пожалуйста, сигарету.
— Пошел к черту!
— Какая муха тебя укусила? — раздраженно спросил Гусев. Тасеев промолчал. Он вдруг захотел увидеть лицо Гусева, даже за фонарем потянулся.
— Чего ты злишься? — примиряюще заговорил Гусев. — Ну, подвернул ногу… И с тобой такое могло случиться.
Он замолчал, ожидая ответа, и тогда Тасеев тихо спросил:
— Давно ты получаешь записки от моей жены?
Наступило тягостное молчание. Такое, что оба они, замерев, вдруг расслышали неумолчный ровный рокот моря и далекое тявканье лисы. «Что он скажет? — ждал Тасеев, — Как он будет лгать? Что он придумает?»
— Ты лазил в мою сумку? — холодно спросил Гусев.
— Вот что, — сказал Тасеев, — ты отлично знаешь мое отношение к таким вещам, и, думаю, мне не надо объяснять, что письмо в мои руки попало случайно. Валино письмо! Я хочу знать, зачем ты меня обманывал и тем более поехал со мной, а не с шефом, например?
Гусев прервал:
— Не хочу я сейчас говорить об этом. Завтра, Юра. И не строй гипотез. Подумаешь, письмо! — Он приостановился и вдруг быстро заговорил:
— Брось, Юрка! Не надо ничего придумывать, о Вале плохо думать. Она же твоя жена, и ты верь тому, что сам о ней знаешь!
Тасеев не слушал. «Ну почему я не могу стащить его с нар? — думал он. — Почему я не могу ударить его? Ведь не то меня удерживает, что он болен, а что-то другое…»
Они замолчали и опять услышали негромкий рокот моря и тявканье лис. Гусев закурил. Тасеев не хотел ложиться. Скорее бы рассвет…
Нога тревожила Гусева. Был не сон — забытье, маята. Он проснулся с головной болью. Как это там у йогов? Эффект отсутствия. Надо сосредоточиться и убедить себя, что нога болит у другого человека… Он сосредоточился, но нога болела, и он ничего не мог с этим поделать. Повернувшись, взглянул на нары. Аккуратно свернутый спальный мешок Тасеева сиротливо лежал в углу. Вставать не хотелось. Даже солнце не радовало. Гусев досадливо поморщился и полез с нар. В доме было тихо и прохладно. Даже от печи несло холодом. «Псих, — подумал Гусев о Тасееве. — Ушел!» Он зачем-то потрогал полевую сумку. История… Это только с ним, с Гусевым, могло произойти! Он вышел на крыльцо и позвал Тасеева.
Ему ответило странное двойное эхо, как бы вложенное само в себя. Он опять крикнул. «Куда ушел Юрка? К Палому? На Полянского? На пик? Поломать ноги и потеряться в какой-нибудь воронке? Идиот! За такие вещи морду бьют. Впрочем, его понять можно, и на пик полезешь… Зачем я эту записку хранил? Сердце грела? Гусева тоже любят? Кто в этом сомневался?» Он выругался и пошел к ручью. «Придется подождать до вечера…»
Сварив кофе, он почувствовал себя человеком. Боль чуть ослабла. Нога за ночь превратилась в толстое бесформенное полено. Ладно. В конце концов мир не так уж плох. И боли, и обиды проходят. Он похлопал ладонью по больной ноге и сморщился.
Не надо было с Юркой ехать. И нога бы не болела, и с ним бы не повздорил… Почему-то вспомнилось, как однажды на лыжне, еще в школе, Тасеев обошел его, а он сгоряча замахнулся на Юрку палкой. Обидно было проигрывать. Так Юрка потом дулся, будто что-то непоправимое случилось… Надо было с шефом поехать, Юрка прав…
Гусев задумался.
Многое необъяснимо. Грустно…
После кофе он взял молоток и вышел на пляж. Это не доставило никакого удовольствия, больная нога протестовала, но Гусев заставил себя осмотреть береговые обнажения. Работа с образцами никогда особенно его не увлекала. Он любил обобщать, обрабатывать готовые материалы, строить гипотезы. Это у него получалось. В теоретики бы ему, уныло думал он, обстукивая лавовые потоки. Ладно. Все день сэкономим, пока Юрка чувствами мучается.
Образцов он наколотил порядочно. Тут были и темно-серые, почти черные, мелкопористые лавы с редкими кристалликами плагиоклаза, и серо-зеленоватые плотные дациты, иногда потрескавшиеся и чуть желтоватые от присутствия лимонита. Рюкзак тяжелел. Гусев часто останавливался. Со стороны его движения напоминали странно затянувшийся характерный танец. Гусев повеселел. История с письмом как-то отдалилась, и, честно говоря, он никак не мог принять ее всерьез. Ему нравилось останавливаться и смотреть на море. Не мешало бы видеть постоянно крейсирующее у берегов судно. Помахал рукой — и шлюпка к твоим услугам! Возвращаясь, Гусев собрал листья морской капусты и дома, промыв в холодной воде, долго варил их, время от времени меняя кипяток. Капуста похрустывала на зубах и с картошкой, поджаренной на подсолнечном масле, была великолепна. К картошке кальмарчика бы…
Где этот сучий сын? Гусев беспокоился и несколько раз выходил на крыльцо.
Чтобы скоротать время, Гусев вынес на крыльцо кружку с кипятком и бритву и перед зеркалом горного компаса поправил оформившуюся уже кудрявую бороду…
Еще никогда Тасеев с таким нетерпением не ожидал рассвета. Ему надолго запомнились шорохи и тишина, которую не нарушали даже лисы. Он ждал рассвета как избавления. Странно, он ни о чем не думал. Оцепенев, как в дремоте, сидел на скамье и смотрел на медленно светлеющее окно. Наконец стало возможно рассмотреть колоду у крыльца. Очень тихо Тасеев оделся и, не взглянув на спящего, скользнул за дверь. Ему было все равно куда идти, и он выбрал мыс Полянского — самый дальний маршрут. Роса незамедлительно вымочила брюки и сапоги. Наплевать! Хотя, не будь пляж затоплен приливом, сапоги остались бы сухими… Он похлопывал рукояткой молотка по голенищу и мысленно вымерял высоту береговой террасы. Обломки пород, выброшенные когда-то вулканом, были сцементированы лавой, и кое-где на них залегали пачки рыхлых светлых алевролитов и песчаников. Потом появились породы типа шаровых лав — кургузые каменные ядра, до блеска отшлифованные водой и ветрами. Некоторые глыбы потрескались, полопались, как орехи, и на блестящих сколах можно было отчетливо рассмотреть скорлуповатое строение, что сразу же, почти автоматически, отметил Тасеев, — луковичная текстура… И действительно, разбитые глыбы напоминали разрезанные на половинки луковицы.
Внимательно прослеживая падение пород, Тасеев все-таки пропустил границу контакта, на которой породы, напоминавшие шаровые лавы, перешли в конгломератобрекчии — сцементированные галечники, среди которых, правда, просматривались время от времени язычки нормальных лавовых потоков. Граница контакта была скрыта под бамбуком и травой, плотной шкурой укрывшей скалы. Но дальше, за ручьем, быстро сбегающим по глубокому желобу, открылся мыс, сложенный породами со своеобразной отдельностью, будто кто-то построил из длинных правильных каменных поленьев высокие стены, у которых теперь, вздохнув, остановился Тасеев.
Взглянув на море, он поразился: оно светилось интенсивно и ало и только у берегов светлело, становясь у ног светло-зеленым, прозрачным. Солнце приплюснутым шаром на секунду повисло над дальней кромкой воды, выправилось, приобрело идеальную форму и восстало над морем. Яркий свет заставил Тасеева зажмуриться. Он не хотел вспоминать событий прошлой ночи и ни на минуту не оставлял руки и голову свободными от дел. Но неожиданный восход солнца что-то надломил в нем, и он почувствовал себя угнетенным. Носком сапога он подтянул обломок камня. Пустоты были заполнены в этом куске породы халцедоном или карбонатом типа кальцита. Вздор! Он отбросил камень в сторону. Не от Гусева он бегает, от себя. Тасеев подумал о Вале. Его испугало, что он никак не мог собрать воедино ее лицо, вспомнить. Он ведь с ней не один год прожил… И листок бумаги все перечеркнул. Только листок бумаги! Смешно — лица не помнит. Да нет, помнит лицо. Не хочет помнить, потому оно и плывет, исчезает… Он смотрел на мелкие барашки волн, как они шли к берегу, спешили и вдруг приостанавливались, разворачивались и исчезали, даже не успев ткнуться в берег… Так и мысли… Лицо Вали теперь он помнил ясно. Он и не забывал, конечно. Но ничего теперь у него не было. Он увидел в двух метрах от себя карликовую березку, ее крошечные листики поразили его и вызвали неожиданный прилив жалости.
Ладно, хватит! В конце концов ни Валя, ни Гусев не сказали ни слова. Сам все придумал, вычитал по бумажке, самому и расхлебывать.
А что, этого недостаточно — бумажки? Разве это не Валей написано?
Он бросил окурок в воду. Солнце ушло за тоненькое облако, вокруг потемнело, но Тасеев не чувствовал себя чуждым побережью. Эти карликовые каменные березки, эти камни, эта россыпь великанских поленниц, узкие, уходящие в море мысы и невеселые берега были близки ему и знакомы, и он знал, что ни мыс, ни березка, ни идущие к берегу волны не могут обмануть его, не могут воспользоваться его отсутствием, не могут унизить и оскорбить.
И все же все это было чужим. Не могло разделить с ним ни обиды, ни разочарования. Не могло утешить, как может утешить в городе какой-то человек, какое-то здание, зрелище…
Он закинул за плечи рюкзак и медленно побрел к далекому мысу, во многих местах насквозь прогрызенному водой и оттого ставшему похожим на многоногого слона, по колено вошедшего в воду. Все чаще приходилось обходить непропуски, под которыми хлюпала и крутилась холодная вода, покрытая клочьями ржавой пены и обрывками водорослей…
Он добрался до горы Оленьей и убедился, что слагающие ее базальты, как и говорил Звонков, бронируют морскую террасу, которая потому, собственно, и сохранилась. Гора густо поросла жестким бамбуком, а на проплешинах — кедровым стлаником. Еще одно подтверждение древнего возраста базальтовых потоков. Лавы, черные и плотные, заметно утяжелили рюкзак. Выбравшись на склон Оленьей, Тасеев неожиданно близко увидел впечатляющую вершину пика Прево, освободившегося из-под постоянной облачной шапки. Склоны были засыпаны свежими выбросами, лишь местами покрытыми травянистым покровом, а у самой вершины вообще голы. Невооруженным глазом просматривались шлаковые осыпи и черные языки застывших лавовых потоков: не так уж тих старик, умеет плеваться.
Спустившись к самому берегу, он без аппетита пообедал подогретой тушенкой, но чай выпил с удовольствием. Сорвав пеструю бандерольку, он щепотью бросал в кипяток чаинки, наблюдая, как серебристые пузыри окрашиваются в веселый коричневый цвет.
Жаль тепляка в окрестностях нет, можно бы и заночевать…
Со стороны бухточки слышались плеск и отрывистый рев. Тасеев увидел множество округлых, выступающих из воды камней. По тому, что некоторые из них не затапливались накатом, можно было догадаться, что ото сивучи. Они с любопытством смотрели на Тасеева, и он почувствовал себя непрошеным гостем. Брошенная на камни консервная банка испугала сивучей, на секунду они скрылись в воде, но опять появились, тараща большие любопытные глаза. Пара сивучей заплыла в пробитую в скале пещеру, наполовину затопленную, и глухо ревела, прислушиваясь к искаженному эху. Но всего непосредственнее вели, себя сивучи у входа. Они носились между камней и своих сородичей, а иногда высоко выпрыгивали из воды, на секунду касаясь друг друга носами в воздухе. Скалы окружали бухту, как стены Колизея. Тасеев, единственный зритель этого театра, с интересом следил за сивучами. Он мог бы сидеть еще долго, но солнце опускалось, похолодало. Он вздохнул и встал. По тропинке, поросшей лопухами и крапивой, поднялся на террасу, занятую плоскими лугами. Они были пустынны, как все вокруг, но тут сохранились следы людей — заросшие травой траншеи, капониры, валы… В кустах валялось японское орудие без замка и с одним колесом.
«А ведь ничего не случилось, — подумал Тасеев. — Ничего!» Может быть, просто тянется какая-то старая история, не имеющая к нему никакого отношения… Все люди связаны друг с другом… Он усмехнулся. Искать оправдания чужим поступкам было по меньшей мере тягостно, и каждая мысль о Гусеве или Вале причиняла ему боль. И он чувствовал стыд и неловкость.
Боль и раздражение вспыхнули снова, когда он увидел Гусева. Но это даже обрадовало: Тасеев боялся, что, поддавшись минутной жалости, заговорит с Гусевым. «Вот тема» — уши! — сказал он себе. — Нет, мы не будем говорить об ушах».
Он прошел мимо Гусева и бросил рюкзак под скамью. Взяв полотенце и мыло, сошел к ручью и отправился к ваннам: хотелось освежиться. Ноги глубоко увязали в песке. Ветер донес тяжелый острый запах и визгливые вопли, чаек. В устье ручья возвышалась бесформенная туша выброшенного прибоем кашалота. Зажав нос пальцами, Тасеев попытался подойти, но невыносимое зловоние остановило его. Пришлось умыться в мелком ручье. Песчинки царапали лицо. Вернувшись, он вопросительно посмотрел на Гусева.
— Болит?..
Они молча поели. Забрав полевой дневник, Тасеев вышел на крыльцо, а Гусев занял свою излюбленную позицию перед окном. Ему было не по себе: скучно, муторно и тревожно. И как бы в ответ на его состояние, прокатился низкий подземный гул, дом встряхнуло. Гусев, хромая, выбежал из сеней и с изумлением уставился на покачивающийся перед домом телеграфный столб.
— Прево шутит?
Тасеев хотел что-то ответить, но промолчал.
По молчаливому соглашению они почти не виделись в эти дни. С утра, если позволяла погода, Тасеев уходил в. маршрут, а Гусев ползал по береговым обнажениям, стараясь, впрочем, не забираться далеко, а в свободное время обрабатывал образцы. «Этот — на шлиф, этот — на химанализ. Этот — на шлиф, этот — на химанализ».
Голодные и мрачные, они встречались в пустой избе и ели надоевшие макароны. Продукты подходили к концу. «Еще неделя, — подсчитывал Тасеев. — Неделя, не больше. Только бы погода удержалась, а к Палому можно топать и в дождь».
Ему необходимы были эти одинокие маршруты. Он привык к ним, как к успокаивающему лекарству. Мучительное успокоение, и все-таки…
Дни стояли ясные. Ночное небо искрилось величественным звездным покрывалом, отраженным в зеркальном море. Если налетал ветерок, отраженные звезды, покачиваясь, начинали тонуть. Однажды днем все осветилось невероятным, ярче солнечного, светом, изгнавшим тени из самых темных углов. Не долетев до земли, сгорел в воздухе болид. Вскоре пролился стремительный дождь. Но это был единственный дождь за полторы недели. Не дождь — развлечение. В этот день Тасеев вернулся с Прево, и Гусев, не спрашивая, понял, что завтра они могут шагать к Палому…
«Еще бы! — думал Гусев. — Ты можешь и прыгать и петлять, как заяц, тебя не убудет. Торопись, торопись, ты ведь знаешь, что йога у меня болит…» Он хромал, злился, но не отставал от Тасеева. После маршрута на Иканмикот они впервые шли вместе, и ото сковывало и раздражало обоих. Грязные снежники и мутные холодные ручьи то и дело пересекали путь, а потом пошли еще более неприятные каменные развалы. Не верилось, что тут бывали люди, но об этом напоминала заброшенная дорога, которая, петляя, все-таки вела к станции. Гусев с неодобрением посматривал на приближающийся горб горы. На нее еще взобраться надо, а потом и спуститься. Нога болела.
Вечер застал их на горе. Золотистые пухлые облака ползли над перешейком, скрывая домики станции, но Тихий океан и Охотское море были открыты. Массивы вулканов, до половины укутанные туманом, казались колоссальными воздушными островами.
«Неужели я-проделал этот путь? — удивился Гусев, ощупывая ногу. — Боли-и-ит. Зверски. Распухла. Сапог лопнет. При первой возможности отдамся во власть фельдшера, пусть ломает, тянет, выправляет, но сделает мне ногу. Но еще туда шлепать и шлепать… — Он посмотрел вниз. — Путь небольшой, но нога… Что с ней такое? Гангрену бы не нажить. Будь палатка, заночевал бы тут».
Притча о дороге. Тасеев не оглядывался, мучительно, как свой собственный, ощущая каждый шаг Гусева. Лучше бы у него болела, все было бы легче. На горе не заночуешь — ветром сдует, туманом повьет. Он не оглядывался, но чувствовал боль, терзавшую Гусева. «Забрать у него рюкзак? Но там вроде ничего тяжелого и не осталось. Не хватало еще заночевать в двух километрах от Палого…»
Неровная, поросшая лопухами дорога. Зато чай у Палого будет как в сказке! Тасеев не знал, как сказать об этом Гусеву, но ему хотелось чем-то его ободрить. Теперь он был уверен, что они дотянут. А у Палого будет легче. И он спросил равнодушно:
— Болит?
Гусев не ответил и, прихрамывая, вышел вперед. «Ладно, — подумал Тасеев, — скорость отряда — скорость слабейшего…»
Утром хлынул дождь, шумный, крупный, недолгий. Ветер с ревом проносился над поселком, выгоняя дым из печи в комнату. Чертыхаясь, Тасеев навел порядок и открыл окно, чтобы выбросить в ручей грязную тряпку. Его обдало сырым ветром. Ближайший к обрыву дом выглядел странно: приподнялся и вздулся, как рыбий пузырь. Его продавило валуном, свалившимся с каменной стены, запирающей глубокую бухту. Скалы темной тенью просматривались за ливнем.
Гусев, делавший в соседней комнате разминку, утих, угомонился и появился на кухне с пачкой сахару в руках. Почти сразу пришел Павел Палый. Он долго разувался, снимал телогрейку, брезентовые рукавицы. Круглое лицо сияло в ореоле широченных бакенбардов. Богоподобное лицо. Вдохновенное. Кивнув, он прошел к столу и, вытерев полотенцем Тасеева руки, сказал проникновенно:
— Вам бы с женами сюда, ребята. Лучше жизни не будет! Квартиры — какие угодно, скотину можно завести, а картошку вырастим сами. Я даже лук выращиваю. И вот коммуной бы зажить. Чтоб жены пацанов рожали, а вы поселок держали в руках. Это все плавбазы, — пожаловался он. — Были здесь и женщины и пацаны, кашалотов разделывали. Но в море кашалота разделать легче. Пришли плавбазы, и лопнул мой поселок. Остался один, свинью держу да пленки на сейсмографе меняю. Вся работа. Летом еще ничего, а зимой, ребята, вывих! В туалет по веревке ползаю. Такие ветры. Из полушубка выносит.
Гусев хотел ввернуть слово, но Палый сказал:
— Не мешай, кореш. Тебе с приятелем хорошо, ты наговоришься сколько душе угодно. Наверное, только и дел у вас что болтать. Друзья, сразу видно. Дай и мне сказать, а то я только прогнозами занимаюсь.
— Что прогнозируешь?
— Насчет свиньи. Выживет или нет. Одна не выжила. Я ее, стерву, на транспорте вез. При выгрузке ребята ей ногу вывихнули. Она так визжала, что я ее чуть не прибил. Отошла. Картошку я тогда не сажал и стал кормить свинью рыбой. Жрала, как баклан, а все худая. Думаю, от тоски. Я ее пожалел и зарезал. Килограммов пятнадцать костей, остальное — шкура. А сейчас у меня другая свинья. Ребята с транспорта подкинули. Думаю, выживет.
Он опять не дал заговорить Гусеву:
— Вам бы жен сюда, ребята, и работайте себе. Остров большой. Не поселок, а город построить можно. Жалко землю, пропадает земля, пустует. Вроде и камни, но свои, российские, как от сердца оторвешь? Так и мучаюсь… А теперь спасибо, отчаевался. Виктор, подай туфли.
— Туфли? — удивился Гусев.
— У порога стоят.
Тасеев тоже взглянул на туфли: это были огромные, грубые солдатские башмаки.
— Это что! — охотно пояснил Палый. — Раньше нога у меня на два размера была больше. Знакомый хирург пальцы ампутировал, когда я в Медоре поморозился. Мучился я — ни сапог, ни туфель на свою ногу найти не мог. Самому шить приходилось или в калошах ходил, спасибо «Красному треугольнику». А теперь готовое могу брать на базе. Ну пока! Пора пленку менять.
Он ушел, и в комнате будто наступила мертвая тишина, хотя Гусев продолжал насвистывать веселую мелодию. Тасеев мыл посуду. Еще день назад ему казалось, что, приди они к Палому, будет легче. Этого не случилось. Он устал от постоянных назойливых мыслей, от молчания, от невозможности высказаться, выяснить, что-то сделать.
Гусеву было проще. Он с удовольствием слушал рассказы Палого о тех временах, когда он ходил на торговых судах. А если эти рассказы надоедали, Гусев выпаливал дежурную шутку:
— Палый, ты сколько палый? Двупалый или трехпалый? Или палый в смысле лист палый?
Но обидеть Палого было невозможно. Поглощенный воспоминаниями и прожектами, он прощал все. Иногда казалось, что Палый старается выговориться на год вперед. Гусев напрасно вмешивался в его монологи.
— Опять? — спрашивал Палый.
— Что опять?
— Мешаешь мне мысль высказать. Пойми, чудак, что я словами, как сорняком оброс…
— Лучше бы тебе обрастать луком!
— Это само собой…
Тасеев незаметно уходил в комнату, где грудами были свалены книги бывшей библиотеки. Он раскрывал помятые тома и приходил в ужас от того, сколько людей страдало от любви. В каждой из этих историй он находил что-то знакомое, но все они были совершенно разными. И вдруг он понял, как велик мир. Его собственный голос казался ему таким немощным, что он рвал написанные им Вале письма.
Смог бы он рассказать о любви? Не о дрожании осенних листьев и их медленном падении в море, на камни, в траву… Не о фонаре за окном, раскачивающем по стене тени ветвей… Не об ощущениях, шорохах, звуках, а о самой любви?
Кто же лишний? Он или Гусев?
Можно утешаться тем, что прошлого нет, оно неповторимо, никогда не вернется, и бессмысленно взывать к нему, к памяти.
Может, в этом ключ?
Нечего обманывать себя… Если вообще ни о чем не думать, делать вид, что ничего не произошло, пока Валя однажды сама не скажет, то разве не будешь просыпаться с мыслью о том, что однажды тебя уже предали и это может повториться?
Тасеев бросил на пол растрепанный томик и стал смотреть на безостановочно плывущие за окном клочья тумана…
А потом погода наладилась… Тасеев вытащил проветрить спальный мешок. Подошел Палый и сказал:
— Сейчас самолет придет с подарками, поможете мне мешки таскать.
— Где он сядет? — недоверчиво, но с надеждой спросил Тасеев.
— Ему садиться не надо. Своим ходом грузы отправит, через люк.
— Много от них останется? — поинтересовался Гусев.
— Грузы в тройных мешках, но ты все же не каркай! Мука, порошок яичный, колбаса…
Они курили и ожидали самолет.
— Ты бы жену завел, — вдруг посоветовал ему Гусев.
Палый неодобрительно хмыкнул:
— Была у мена жена, сбежала… Кто тут выдержит? — Он вдруг необычным для него нерешительным жестом обвел поселок. — Пусто, — добавил он.
— Во, слышите?
Издалека донеслось гудение. Оно усилилось, перешло в гул, и из-за обрыва выплыл зеленоватый длинный самолет. Низко пройдя над берегом, он сделал круг, и на втором вираже из его брюха выпал черный бочонок. Вращаясь и странно гудя, он полетел вниз и врезался в обломок лавы. Над берегом встал загадочный желтый гриб и медленно поплыл к морю. Тасеев и Гусев изумленно смотрели на Палого.
— Яичный порошок, — хмуро пояснил Палый.
— Летчики тут не виноваты. Сами видите — камни… Списывать придется. Жаль.
Второй заход был тоже неудачным. Тюк угодил на обрывы над поселком и затерялся в кустах. Доброжелательно покачав крыльями, самолет ушел.
— Спорим, разыщу тюк, — вызвался Гусев.
— Ты-то, с кривой, ногой?
— Брось! — обиделся Гусев. — Опухоль давно спала. В футбол могу играть.
После обеда Гусев поднялся на обрывы. Троп там никаких не было, и. он долго ползал по сырым зарослям. Ветки царапались, цеплялись, но давно уже Гусев не чувствовал себя столь бодрым и свежим. Нога больше не беспокоила, и за полтора часа он взобрался на самый верх. Обнаружив открытую на море полянку, поросшую по бокам мелкой рябиной, он закурил и стал смотреть вниз. Домики поселка казались игрушечными, море резко возвышалось над берегом, и непонятно было, почему оно не хлынет на остров. Вода была так прозрачна, что даже отсюда Гусев видел затопленные валуны и стебли морской капусты. Солнце пригревало, и Гусев снял рубашку. Внизу прошел Палый с ведрами в руках, похожий отсюда на рака-отшельника.
Он чем-то чуточку раздражал его, Гусева. Почему бы и не сбежать женщине от Палого? Гусев что-то слышал об этой истории от Звонкова. Палого он не жалел — мужик здоровый, вытянет. Деньги заколачивает изрядные, тратиться не на что. Через несколько лет купит дом в Ялте и найдет новую жену.
А вот Тасеев… Гусев вспомнил то душное утро, когда он пришел к Тасеевым и застал Валю одну. Гусеву не хотелось сейчас вспоминать, как все это произошло. Остались в памяти только жадные губы Вали… Что было тогда — весна, глупость? Он вздохнул. О Вале он старался больше не думать…
Далеко внизу на разбитом пирсе появился Тасеев. Он размотал невидимую леску и забросил ее в море. Наблюдая за ним, Гусев почувствовал жалость. Он не торопился лезть в заросли искать тюк и стал смотреть на море, на стаю чаек, на входящее в бухту судно. Судно! Тасеев внизу из-за высокого мыса не мог его видеть, но он-то, Гусев, видел судно ясно, как на открытке. Оно входило в бухту! Вскочив, приплясывая от восторга, Гусев закричал:
— Юрка! Шхуна пришла!
— А-а-а!.. — ответило эхо. Тасеев там, внизу, встал и смотал удочку. Он не видел шхуны. — Ее закрывал высокий мыс. Но Гусев все видел отчетливо и, не выдержав, бросился вниз по осыпающимся камням, по скользким стволам стланика. Пока он сползал по обрыву, траулер вошел в бухту и отдал якоря. Матросы включили музыку и под разгульный мотив драили палубу. Все было ошеломляюще просто, и Тасеев так ни слова и не произнес в ответ на длинную, восторженную тираду свалившегося с неба Гусева.
Тасеев думал о том, что через неделю увидит Валю и все разъяснится, встанет на свои места. Через неделю!
— Как специально за нами, — продолжал восхищаться Гусев. Палый, подойдя, разгладил баки и заявил:
— Между прочим, на берег они сходить не будут. Разрешения нет. Оставьте ваши надежды.
— Как не сойдут?
— Им не позволяется. Они рыбаки. У меня, между прочим, на этом корыте дружок ходит. Маркони. Медаль за меня имеет. Я в море утопал однажды, вот он на мне медаль и схлопотал. Даже обидно — я столько воды наглотался, а он медаль имеет.
— Пашка, продай бочку с соляром, — попросил Гусев.
— А что дашь?
— Топор. И тушенку оставлю.
— Идет, — быстро согласился Палый. — За топор можешь бочку с бензином взять. Вон они сохнут.
— Ладно, — кивнул Гусев. — Топор твой. Помоги, Юрий Иванович.
Тасеев помог Гусеву скатить нагревшуюся на солнце бочку на пляж. Гусев отвернул пробку и обильно полил бензином обломки плавника, которыми он обложил бочку. Закрутив пробку, он чиркнул спичкой и сказал:
— Беги!
— Не дам! — понял Палый. Рыжие бакенбарды ощетинились.
— Оставь бочку, не жги! Греха не оберешься.
— Иди ты!.. — сказал Гусев.
Груда плавника вдруг шумно вспыхнула, и, отшатнувшись от бесцветного пламени, геологи и Палый бросились бежать за песчаный вал. Укрывшись, посмотрели на траулер. Если бы не дым над трубой, он казался бы безжизненным.
— Обедают, — вздохнул Палый.
Костер на пляже весело полыхал.
— А ничего не будет, — злорадно заявил Палый. — Я заметил, что пробку вышибло. Пустая затея, Витя. Пшик!
— Иди, проверь.
— И пойду.
— Паша, оставь, — вмешался Тасеев. Но Палый уже вылез на вал.
— Паша! — предостерегающе крикнул Тасеев, и в этот момент костер взбух, ухнул, угли запрыгали но сторонам, а в небе встал черный гриб копоти, дыма и ржавого огня.
— Вот, — удовлетворенно сказал Гусев и сел на песок. — Теперь мы — терпящие бедствие!
Повлиял ли взрыв или по своим нуждам, по траулер подошел почти вплотную к пирсу. Не вовремя пришел туман, и недолгий разговор со шкипером запомнился Тасееву как беседа с ватным пространством, в котором глох даже мощный голос Палого. Траулер шел на Камчатку, и капитан обещал забрать геологов.
Палый принес кастрюлю компота. Гусев упаковывал рюкзак.
— Лишки оставь мне, — попросил Палый, — тут все пригодится.
Гусев отложил сапоги, топор, оставшиеся продукты.
Взглянув на сапоги, засомневался:
— Очень уж размер у нас разный. Разве что тебе опять лапы ампутируют.
— Оставь, — сказал Палый, — я с рыбаками обменяюсь.
Помолчав, добавил:
— Скучно без вас будет.
— Тебя же не держат на острове. Рассчитывайся, и на материк!
— Не хочется…
— А я сегодня гранитоид нашел, — похвастался Гусев.
— Где? — сухо спросил Тасеев.
— Под водопадом, как на перешеек шагать.
— На берегу?
— Да, под самым водопадом.
— Не находка, — сказал Тасеев, — его льдами могло притащить. Да и гранитоид ли?
— Гранитоид, — упрямо твердил Гусев. — Светло-серый. Биотито-роговообманковый. Такой и Звонков показывал.
— Что-то этим образцом он так и не похвастался…
— Дорогой камень? — вмешался Палый. — Им что-нибудь делать можно? Резать? На кольца пускать?
— Нет, — пояснил Гусев, — валун валуном, только светлый и в крапинку и на островах очень редко встречается.
— Я вам воз таких наберу!
— Их уже Звонков привозил отсюда.
— Знаю я Звонкова. Он у меня жил, длинный, с усиками. Уважительный, мне огурцы нежинские привез. Пять банок.
— Вот он и находил гранитоиды.
— Порфирит какой-нибудь, — буркнул Тасеев.
— Эти камни, что — древние? — спросил Палый. — Зачем вы их ищете?
— Древние, — объяснил Гусев. — Дело, Паша, вот в чем. Есть две точки зрения на наши с тобой острова: то ли на их месте когда-то материк размещался и они сами только обломки материка, то ли тут океан плескался. Тогда острова, конечно, чисто вулканического происхождения, со дна океана выросли. Кто прав? Это помогут выяснить гранитоиды. Присутствие их говорит, что острова возникли не просто со дна океана. Они — обломок бывшего материка. То, что мы гранитоиды находим на берегах, еще ничего не значит. Их сюда и льды могли притащить. Где-то обламывались льды, падали в море и несли вмерзшие в них обломки скал. Уткнувшись в берега, льдины таяли, и вот тебе и гранитоиды! Нам важно встретить их на вулканах, где мы могли бы с уверенностью сказать, что они вынесены лавой из глубин, из разрушенных и затопленных массивов бывшего материка. Если же тут был океан когда-то, то гранитоидов мы в жизнь не встретим…
— Ты же говоришь, нашел!
— На берегу, Паша…
— Кино! — удивился Палый.
— Теперь понятно, зачем мы ищем эти белые камушки?
Палый смотрел на свечи, думал, закусывал вяленой рыбой.
— Жаль, что мы сейчас не материк, — наконец сказал он.
— Жаль, — засмеялся Гусев. Даже Тасеев улыбнулся, глядя на баки Палого, пылавшие как две лампы. Тасеев подошел к окну.
Если упереться лицом и ладонью в холодное стекло, чтобы заглушить свет свечи, можно разглядеть качающийся на волне-силуэт траулера. Туман растянуло. Вместе с силуэтом раскачивались на волнах звезды. Когда задувал ветерок, они начинали мерцать и исчезали.
Тасеев лежал и думал, что через несколько дней он будет дома. Множество людей будет его окружать.
Если бы почта заглядывала в этот забытый угол, он написал бы Вале письмо. Не длинное, не скучное, без словомаскировки. Она бы поняла. Он бы написал, что, когда лежишь один, слышно, как море погромыхивает валунами. Как игральными костями. Он бы написал, что человек склонен к жалости, слушая море. Он бы написал, что все верят в друзей, а потому прошлое всегда значит достаточно много…
«Я никогда к тебе так не обращался, — подумал он о Вале. — Я люблю тебя. Ты мне непонятна стала, но я люблю тебя. Я мог и хотел возненавидеть тебя, но мне нужно услышать тебя, увидеть тебя, почувствовать, попять. Ты мне нужна живая, говорящая, а не твои строчки на бумаге…»
Покалывало в боку. Это с ним уже было. Тасеев повернулся на живот, и вдруг тяжелая боль отчаянно накатилась на него, и он широко открыл глаза, пытаясь прогнать боль, стряхнуть. «Нервишки, — подумал он, — черт бы побрал все эти фокусы!»
Он дотянулся до трубки и долго разжигал ее. Трубка успокоила, боль исчезла, но теперь ого преследовала назойливая мысль о траулере. Может, ушел? Шлепая босыми ногами по половицам, он дошел до окна и ткнулся лбом в стекло. В чернильной мгле весело светился топовый огонь. Никуда не ушел. Нормально. Шкипер обещал. Траулер будет в бухте двое суток. Они с Гусевым еще на Горящую Сопку успеют сбегать. Прямо завтра и сбегают. Чем черт не шутит? Вдруг и там гранитоид отыщется?
Гусев шел впереди и наткнулся на тюк, вернее, на то, что от него осталось. Осталась тройная рогожа и в ней запутавшийся виток сухой копченой колбасы.
— Вот прелесть! — сказал Гусев. Он отломил половину для Тасеева. — Бери, бери, это же вроде клад найти. Проценты с капитала наши. Жаль времени пет, чую — спирт рядом валяется.
— Идем. Паша отыщет.
Они взбирались по заросшему кедровником развалу.
— А Звонков, верно, гранитоид привозил, — сказал Гусев. Его тяготило молчание. Время от времени он оборачивался, чтобы взглянуть на силуэт траулера.
— Не знаю.
— И шеф на образец Звонкова ссылался.
— Завхоз он, а не геолог после этого.
«И зачем я задираюсь, — недовольно подумал Тасеев. — Скажи мне кто другой, что Звонков привез гранитоид, я бы и не пискнул…»
Выбравшись из зарослей, они увидели склоны Горящей Сопки. Слабый запах серы витал в воздухе. Ноздреватые шлаки с тихим шуршанием плыли из-под ног, и геологи долго крутились на осыпях, пока наконец не выбрались на скалистый гребень, по которому поднялись до неровной площадки, — обрывающейся с двух сторон. Справа — в море, в прозрачной воде которого угадывались мощные стебли водорослей, как канаты, катающиеся по валунам. Слева — в бесформенный размытый кратер. В воздухе нескончаемо плыли шорохи сползающих по осыпям осколков.
— Близко к богу, — сказал Гусев, усаживаясь на краю обрыва. Тасеев хотел ругнуть его за неосторожность, но промолчал, вытащил трубку. Он набил ее, но курить вдруг расхотелось — прямо перед ними, среди рыхлых, темных, ноздреватых шлаков белел большой обломок. Он не мог быть ничем иным, кроме как гранитоидом, и Тасеев, не отрываясь, разглядывал его.
— Ты чего? — спросил Гусев.
Тасеев кивком показал на обломок. Он лежал на осыпи, на высоком ее конусе, почти рядом, но геологи знали, как обманчива эта близость — ступи, и вместе со шлаками поедешь вниз на добрые две сотни метров, и неизвестно, чем все это кончится… Впрочем, какие могут быть варианты? Тасеев глянул вниз и поежился. На бухту смотреть приятнее. Там траулер. Он залит солнцем. У него красивые мачты. Из трубы идет негустой дым. Над траулером ни облачка.
По гранитоид в кратере! Тасеев вспотел. Это тебе не находка на берегу, где можно найти и царицу египетскую! Море все выносит на берег, но сюда-то, на такую высоту, никакое море не могло занести этот белый и, кажется, даже в серую крапинку обломок.
— А ну-ка! — сказал Гусев.
Тасеев с неодобрением следил за его действиями.
Гусев взял молоток и длинной рукояткой попытался зацепить белый камень. Ему это удалось, но от толчка камень сполз ниже, и теперь, чтобы дотянуться до него, нужно было одной ногой ступить на осыпь. Гусев осторожно потыкал молотком и наступил на скрипнувший шлак. Наверное, он неудачно ступил: Тасеев услышал, как он вскрикнул и сперва медленно, а потом быстрее поехал с грудой шлака вниз, к торчавшим как зубы глыбам. Его развернуло на ходу, и Тасеев увидел широкую спину, рюкзак на ней и раздувшиеся, набитые каменной крошкой сапоги. Скорость была велика, и Гусев почти сразу исчез за камнями. Слышалось неприятное шуршание и стук. Камни подпрыгивали, как мячи, и уже не с шуршанием, а с грохотом неслись туда, где исчез Гусев.
«Вот и все, — подумал Тасеев. — Вот и нет прошлого. Там оно, это прошлое. Внизу. Под камнями. Остался от прошлого разодранный рюкзак да мокрые камни».
— Витька! — заорал он отчаянно. — Витька!
Искаженное эхо понеслось над кратером.
— А-а-а…
Это могло быть только эхо, но для Тасеева оно звучало как призыв.
— Витька!
Тасеев сдернул рюкзак и вытащил из него два длинных ремня. Больше у него ничего не было. Он посмотрел на каменную площадку, будто пытаясь найти на ее неровной голой поверхности веревку, и стал спускаться по скалистому гребню к выступающим внизу камням. Скрип шлака под сапогами до тошноты, до слабости отдавался в мозгу.
Он не смотрел вниз. Боялся остановиться.
Сколько можно сползать? Он прыгнул на шлак и стремительно поехал, не успевая отплевывать жесткую каменную пыль. Страх, холодный и липкий, заставил его выбраться на надежный скалистый выступ. Гребень спускался теперь гораздо круче, но был так надежен!
Тасеев поднял голову. Он опустился метров на пятьдесят, и над ним теперь нависали черные осыпи и совершенно пустое лазурное небо. «Не выберусь», — тоскливо подумал Тасеев. Но он не остановился. Запах серы тут был сильный. И одиночество ощущалось необыкновенно. Тасеев боялся. Он не видел моря и траулера, а осыпи казались ему черными равнодушными великанами, следившими за ним — мелким, мечущимся в песках муравьем. Он наконец добрался до камней, которые, как растопыренные пальцы, перехватывали осыпь. Шлаки переползали через естественную плотину, и время от времени в невидимую Тасеевым бездну падали камни. Он не слушал шума их падения. Там Гусев прикопан. Тасеев не мог принять эту мысль. Все в нем восставало. Он лихорадочно связывал ремни и, только связав их, вдруг понял, что это смешно и бессмысленно. Тут понадобилась бы веревка во много раз длиннее. Ремни не растянешь.
Гребень, по которому он спускался, уперся в один из растопыренных пальцев, сдерживающих напор осыпи. «Как они выдерживают такой груз?»— подумал Тасеев, увидев округленное тело осыпи. Он даже попрыгал по скале. Вдруг рухнет? Но скала знала нагрузки и пострашнее.
— Смотри внимательнее! — вслух сказал сам себе Тасеев. — Не может быть, чтобы нигде не оказалось спуска. Осматривай каждый метр.
Он внимательно, необыкновенно внимательно, сантиметр за сантиметром осматривал осыпь, но нигде и намека не было на что-нибудь, даже отдаленно напоминающее спуск. Шуршал шлак.
— Витька! — с отчаянием крикнул Тасеев. Сердце бешено колотилось. — Витька! — Его голос сорвался, и эхо дико передразнило Тасеева. «Надо спускаться, — решил он. — Нельзя вернуться одному».
Но когда он уже решился на эту безнадежную попытку, что-то заставило его обернуться: он увидел на плоской поверхности нависающей над бездной скалы расплющенные от напряжения, побелевшие пальцы. Между ним и этой необыкновенной скалой текла двухметровая шлаковая река.
— Витька! — заорал Тасеев. Он был счастлив.
Ни секунды не теряя, он сел так, чтобы высокий уступ скалы оказался между его ногами, обвязал себя ремнем и свободный конец бросил туда, за скалу, над поверхностью которой белели плоские человеческие пальцы. Широко раскрыв глаза, он как за чудесным обрядом наблюдал за неуверенными движениями пальцев, перехвативших ремень, и вдруг они исчезли. Тотчас же ремень, до боли ободрав кожу, врезался ему под ребра. Ремень выдержал! Выдержал! Должен выдержать!
Теперь он не кричал. Упирался всем телом в уступ. Тянул. Он даже не заметил, как ремень ослаб, и продолжал тянуть.
— Не тяни, — услышал он.
Тогда Тасеев опустил руки на колючий шлак и медленно поднял глаза: отделенный от него двухметровой шлаковой рекой, на плоской скале сидел Гусев. Щеки его были ободраны и измазаны шлаком. Но если бы не диковатые, налитые кровью белки глаз, трудно было вообразить, что этот человек минуту назад болтался над многометровым обрывом и слушал тоскливое шуршание шлака, забивавшегося под рубашку и в волосы. Гусев сидел, не глядя на Тасеева, и пытался сгибать и распрямлять окровавленные пальцы.
— Не тяни, — машинально повторил он.
— Идиот, — тихо сказал Тасеев. — Прыгай сюда!
Гусев перепрыгнул шлаковый ручей и, прихрамывая, подошел к Тасееву.
— Сядь, — попросил Тасеев. Он раскурил сигарету и ткнул ее Гусеву. Гусев лег на спину, затянулся и вернул сигарету Тасееву. Они лежали и курили. Они курили и смотрели на безоблачное небо. Они смотрели на безоблачное небо и на окружающие осыпи. Они смотрели на окружающие осыпи и думали о самых простых вещах. Они ощущали сильный запах серы. Но кроме него и запах теплого камня, каменной пыли и шлака, и запах, приносимый легким ветерком, неопределенный, но понятный запах травы и моря, такой странный в этом провинциальном филиале ада. Потом Тасеев встал и смотал ремни. О гранитоиде он не думал. Бог с ним, с гранитоидом! Пусть себе катится! Был один обломок, значит, отыщется и другой! Со временем…
Смотреть вниз Тасееву не хотелось. Он полез на площадку, где оставил рюкзак. Гусев, прихрамывая, припадая на левую ногу, полз за ним.
Павел Палый и радист с траулера сидели на широкой веранде и смотрели на море.
— Слушай, Маркони, что ты там о камнях травил?
— Было, — сказал радист. — Мы булыжники прямо тралом с глубин таскаем. Мощные тралы. А булыжник не золото, мы его одному чудаку сплавляем, а он, чудак, диссертацию пишет.
— Он геолог?
— Нет, — засмеялся радист. — Наш парень. По селедке специалист. Вот как ты специалист по летам. Он сейчас под Мурманском, в Белом.
— Так он же не потянет сразу и в геологии, и в селедке. Ты, Маркони, темнишь.
— Он мужик двужильный, — обиделся Маркони. — Потянет. А где твои чудаки? Я одного знаю. Вот с такими ушами. Мы его на Онекотан однажды забрасывали.
— Это мои кореша, — не без гордости заявил Палый. — Да вон они сами. Смотри!
Как всегда на Курилах, совершенно неожиданно в воздухе поплыл неплотный белесоватый туман. Он был весь пронизан серебристым солнечным светом. Тасеев и Гусев показались на склоне обрыва, но радист и Палый видели не самих геологов, а их гигантские, отброшенные солнцем на туман тени. Эти тени колебались, дрожали, то становились четкими, то плыли, и вдруг благодаря еще какому-то странному эффекту до Павла Палого и разинувшего от удивления рот радиста донесся голос Тасеева:
— Не забудь, Витя, Пашке местонахождение тюка указать и колбасу верни.
Сахалин, 1970.
Об авторе
Прашкевич Геннадий Мартович. Родился в 1941 году. Окончил Томский государственный университет. С геологическими и палеонтологическими отрядами работал на территориях Урала, Кузбасса, Горной Шории, Якутии, Дальнего Востока, Камчатки. Автор повести «Такое долгое возвращение» (1969 г.) и книги переводов с корейского языка «Пылающие листья» (1968 г.). Стихи и проза печатались в журналах «Вокруг света», «Огонек», «Сибирские огни», «Дальний Восток» и других. Работает в лаборатории вулканологии Сахалинского комплексного научно-исследовательского института Дальневосточного научного центра Академии наук СССР. В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над рассказами из жизни геологов.
Очерк
Рис. А. Гольдмана
Цепкий луч прожектора выхватил из полуночной тьмы борт гигантского рудовоза, забегал по борту, нащупывая шторм-трап, и замер наконец, осветив двойную нитку едва различимой издали лесенки.
Лоцманский катер подвернул левее и стал подходить к застопорившему теплоходу. Матросы поймали шторм-трап и старались удерживать его в относительно спокойном положении, приноравливаясь к размахан крупной зыби, идущей в Тюва-Губу из Баренцева моря.
Борис Сумароков выбрал момент, когда катер оказался на гребне волны, и прыгнул на деревянную планку трапа, крепко ухватившись за связывающие планки концы. Минута — и он исчез наверху, где пряталась тьма и на далекой палубе ждали нас люди.
Выждав немного, я приготовился повторить его прыжок. Было жутковато отрываться от шаткой палубы катера и прыгать в неизвестность; пришли на память рассказы о беднягах, сорвавшихся со шторм-трапа и оказавшихся между двух бьющихся друг о друга бортов. Я успел подумать, что парни из лоцманской службы Мурманского торгового порта каждый день вот так рискуют жизнью, и, почувствовав, как при очередном броске волны замерло сердце, прыгнул…
…Капитан Мурманского порта Юрий Львович Попов пожал плечами.
— Хотите сутки отдежурить с лоцманом? Что ж, это можно сделать. Ну вот давайте хотя бы с Сумароковым… Капитан дальнего плавания, из Лениградской мореходки. Сегодня он дежурит как раз. А программа будет такой…
В руках капитана порта диспетчерская сводка. В ней указывается время прихода и отхода судов.
— К двенадцати закончит погрузку апатита теплоход «Димитрове». Вы проводите его до Тюва-Губы, а затем около двадцати часов подойдет с моря польское судно «Влукняж». Встретите «поляка» и проводите его в порт. Годится?
Старший лоцман Василий Павлович Рябев ведет меня в пилотскую кабину — комнату, где дежурят лоцманы, или, по-английски, «пайлоты». Здесь и Валерий Голубев, и Борис Сумароков, и Владимир Хотченков, элегантно одетые тридцатипятилетние моряки, успевшие обойти — и не раз — вокруг «шарика» и набравшие достаточно плавательного ценза, чтобы получить диплом капитана дальнего плавания. А такой диплом не пустяк. Согласно Кодексу торгового мореплавания Союза ССР, он позволяет командовать судном любого водоизмещения в любом плавании.
Сумароков выясняет обстановку. Погрузка на «Димитрово» затягивается. Мы вполне успеем побывать на береговой радиолокационной станции (РЛС), что расположилась на противоположном берегу Кольского залива.
Гольфстрим гонит массу теплой воды к суровым гранитным берегам Скандинавии, северные районы которой находятся за Полярным кругом. Теплый и холодный фронты, сталкиваясь, порождают постоянные туманы, снежные заряды — словом, всякую метеопакость, причиняющую немало хлопот судоводителям.
Кольский залив в любое время года кишит судами. Опасность столкновений при плохой видимости чрезвычайно велика. И тут на помощь лоцманам приходит РЛС. Представьте себе большой экран, на котором движутся светлые точки. Это суда, большие и малые, пересекающие залив различными курсами. Вахтенный лоцман следит за их передвижением. Если возникает опасная ситуация, на мостике судов, идущих друг другу навстречу, звучит его голос: ««Свердловск», «Свердловск», говорит РЛС! Вы идете навстречу плавбазе «Рыбный Мурман»! Возьмите правее, возьмите правее!»
Трудно уследить за каждым судном в заливе, но профессия лоцмана никогда не считалась легкой, даже теперь, когда ему помогает такая великолепная техника.
Знакомство с береговой РЛС закончено, а тут и «Димитрово» собрался выходить в море. Погода испортилась. Рукастые краны на причале скрылись в снежных вихрях. Лоцманы-пилоты в ожидании готовности судов еще раз прикидывают на бумаге, как будут они отводить от причалов тысячетонные громады. Учитывается ветер, прикидывается течение (сейчас оно отливное, идет из залива), принимается в расчет и место, где стоит судно, и конфигурация причала, короче, компонентов, слагающих одно слово «отшвартовка», достаточно.
Вычертил схему и Борис Сумароков, вместе с товарищами прикинул, что и как. Правда, на мостике «Димитрове» рядом будет и капитан, он несет главную ответственность за судно, лоцман — его советник. Но и советником быть тоже не просто…
В ожидании катера, который отвезет нас на Апатитный причал, просматриваю лоцманский журнал. Какие только суда не занесены в него! И рядом с названием судна и тоннажем — рубли. Да, за лоцманскую проводку надо платить, и иностранные суда платят валютой.
Анатолий Савельевич Венцелевич радушно принимает нас. Это один из известнейших полярных капитанов. Несколько раз водил теплоход «Кооперация» к ледовым берегам Антарктиды, а про арктические плавания и говорить не приходится. Сейчас трюмы его нового судна «Димитрове» заполнены апатитом. Груз для Венгрии с перевалкой в польском порту Щецин. Традиционный обед в кают-компании, и вот уже отходная комиссия покидает судно, пожелав морякам счастливого рейса. Теперь на судне остается последний представитель берега — лоцман. Он провожает и встречает корабли.
— Ветер давит на надстройку и прижимает судно к причалу, — говорит мне Борис Сумароков. — А тут еще отлив. Течение упирается в причал, перпендикулярный Апатитному, и поворачивает в обратную сторону. В общем пусть буксир оттягивает корму, будем удерживаться на носовом продольном. А отойдет корма, отдадим последний конец и врубим задний ход…
Что ж, пожалуй, это разумный вариант. Капитан Венцелевич рядом, он все слышит и молчит, значит, морской волк одобряет задуманный маневр.
Сумароков отдает команды, их дублирует старпом Борис Новиков, который руководит действиями матросов. Капитан только наблюдает, он дает возможность своему старшему помощнику привыкнуть к самостоятельным действиям при швартовых работах — процессах весьма сложных.
Мне приходилось встречать опытных капитанов, всегда испытывавших страх перед швартовкой. Можно научиться хорошо водить суда, отлично знать навигацию и грузовое дело, но швартоваться с блеском — это от бога… Тут нужно чувство полного слияния с судном, ощущение, что ты понимаешь корабль, как живое существо, а он понимает тебя и послушно отзывается на все маневры.
— Продольный держит туго!
— Хорошо. Понемногу потравливайте! На буксире! Увеличьте ход! Дайте средний!
— Даем средний!
— Отдать продольный! Вира якорь!
— Продольный отдай! Якорь; одна смычка на брашпиле!
— Хорошо. Малый назад!
— Есть малый назад!
— На «Канине»! Возьмите больше лево! Увеличьте скорость! Свою машину — стоп!
«Димитрово» стопорит, и буксир «Канин» все дальше оттягивает судно к фарватеру.
Наконец звучит команда: «Отдать буксир!» В двенадцать пятьдесят пять мы отошли от причала. Теперь пять-шесть суток на переход вокруг Скандинавского полуострова, и «Димитрово» возьмет на борт польского лоцмана в порту Щецин…
Идем Кольским заливом. Справа поселок Роста. Он давно уже слился с Мурманском, застроен многоэтажными разноцветными домами. В северных поселениях строения раскрашивались самым причудливым образом. Так человек восполняет недостаток естественных красок Севера, утоляет цветовой голод. И надо сказать, что в этом отношении Мурманск, расположенный на шестьдесят девятой параллели, его собратья в Норвегии, Северной Финляндии, Швеции, виденные мною поселки на суровых Фарерских островах, выгодно отличаются от городов и селений более южных районов.
«Димитрово» движется рекомендованным курсом, проложенным на карте. Но на судно могут влиять самые различные факторы, они сбивают его вправо или влево от фарватера, а тут еще снежные заряды, заставляющие беспрестанно включать радиолокатор. Борис Сумароков посматривает на экран и корректирует движение судна. Видимость — ноль. Впереди едва угадывается нос корабля, а ведь еще минуту назад мы видели Росту. Но через пять минут снежный заряд исчезает. Снова солнце. Навстречу идут траулеры. Возвращаются с промысла и рады-радехоньки, что успели вовремя: только что с берега передали штормовое предупреждение.
— Анатолий Савельевич, — обращается старпом к капитану, — разрешите поговорить с женой, проститься не успел…
— Ради бога, пожалуйста.
— Диспетчерская! Соедините меня по телефону 24–67… Аллочка? Ты? Мы уже идем по заливу, прости, что не успел забежать, пришлю письмо с лоцманом. Ну, до встречи. На выходе десять баллов… Ладно, все сделаю. Береги детей, Аллочка…
Старпому хочется сказать что-нибудь ласковое жене, но на мостике полно народу.
А теплоход проходит Североморск, заряды сменяют друг друга, штурманскую вахту несет сейчас второй помощник капитана Владимир Ингин, тоже выпускник нашей мореходки. Старпом спускается вниз, чтоб написать письмо домой и передать его с Борисом на берег.
Видимость снова ухудшается. Мы сбрасываем скорость, начинает работать автомат подачи туманных сигналов. Еще сбросили ход: на экране локатора появилось множество импульсов, впереди какие-то суда. Расходимся с ними, так и не увидев их.
Заряд кончился у самого острова Сальный. Когда-то здесь зверобои вытапливали тюлений жир. Покрытый снегом, остров и впрямь напоминает огромный кусок свиного сала.
По обеим сторонам залива застыли заснеженные сопки. Сейчас отлив, и вдоль кромки воды черная полоса: там море «съело» белый покров.
— Интересно наблюдать жизнь на судах с экипажами разных национальностей, — рассказывает Сумароков. — Англичане немногословны, после каждой фразы неизменное «сэр». Немцы либо сугубо официальны, либо держатся как давние приятели. А вот однажды попал я на греческое судно. Привел его на рейд и командую по-английски: «Отдать якорь!» Капитан подпрыгнул, схватил мегафон и кричал что-то с минуту. На баке поднялось нечто невообразимое. Матросы кричали, размахивали руками, чуть ли не за грудки хватали друг друга. Я уж подумал, не случилось ли несчастья Но тут выяснилось, что весь этот шум означает: «Есть отдать якорь!»
Посмеялись… Потом лоцман уже деловым тоном спросил капитана:
— Якоря к отдаче приготовлены? Человек на баке есть?
— Все сделано, пайлот, все в порядке…
Приготовленные к немедленной отдаче якоря — мера совсем не лишняя в Кольском заливе в условиях плохой видимости. Бывают случаи, что, не отдай вовремя якоря, чтоб задержать движение судна, — и быть ему на берегу. А врезаться в берег Кольского залива и врагу не пожелаешь…
Расспрашиваю капитана о его морском житье-бытье. Анатолий Савельевич плавает вот уже сорок лет. Начинал юнгой, возил на Черном и Азовском морях арбузы и рыбу на «дубках». Потом направили в Одесский мореходный техникум, закончил его перед войной. Воевал на Черном, в сорок четвертом отозвали на Северный флот. С тех пор с Арктикой не расставался, если не считать нескольких рейсов в Антарктиду. Сын Александр стал океанографом, тоже полярником. Перед самым отходом в море Анатолий Савельевич получил радиограмму, что сын вылетает на полярную станцию «Столб».
Правый берег залива начинает проваливаться в белесый туман. Сначала кажется, что он густеет и закрывает черные сопки, но вот откуда-то срывается ветер, тумана как не бывало, и видно, что берег попросту отступает, открывая для нас широкую Тюва-Губу.
Здесь конец лоцманской проводки. «Димитрове» замедляет ход, Венцелевич благодарит лоцмана за работу и приглашает в салон, где стараниями стюардессы уже накрыт стол. Мы поднимаем наполненные гостеприимным хозяином рюмки и желаем его кораблю традиционные три фута под килем…
…В тесной лоцманской каюте катера «Шкипер» нас трое. Третий — лоцман Володя Хотченков — ждет пароход «Художник Крайнев». «Художник» должен был подойти с моря к полудню, но задерживается… Лоцманы относятся к этому со стоическим спокойствием. А когда я спрашиваю, где же мы будем обедать, Борис Сумароков отвечает:
— Завтра будем обедать, дома…
Начинается разговор о неустроенности лоцманского быта. Вот хотя бы питание. На флоте принято угощать прибывшего на корабль лоцмана, это неписаная традиция. Но во-первых, можно сутки прождать нуждающееся в проводке судно на рейде Тюва-Губы, как это и было в нашем случае; во-вторых, традиция традицией, а лоцманы говорили мне, что встречаются капитаны, от которых не дождешься приглашения пообедать. Да и. вообще, как можно ставить первого представителя портовых властей, ступающего на палубу приходящего судна, в зависимость от гостеприимства капитанов?
Нужны специальные суда, где готовилась бы горячая пища для дежурных лоцманов и были каюты для отдыха. Право же, эти люди заслужили такое внимание…
Размышляя обо всем этом, иду к капитану лоцманского катера Владимиру Якунину, и вскоре мы пьем чай после какого-то варева, непонятного по происхождению, но весьма вкусного.
Потом все задымили сигаретами, пошли в ход морские байки. Часа через два с берега сообщили, чтоб мы отправлялись встречать пароход «Художник Крайнев».
Отдаем концы, покидаем Тюва-Губу и мчимся, переваливаясь с волны на волну, навстречу идущему с моря кораблю. Ветер усилился, «Шкипер» валится с борта на борт, но смело движется на фарватер, куда уже выдвигается «Художник Крайнев». Корабль замедляет ход, прикрывает нас бортом от волны, и Володя Хотченков удачно прыгает на низкую (пароход «в полном грузу») палубу «Крайнева». Операция по пересадке лоцмана закончена, теперь мы с Борисом ждем «поляка».
Медленно тянется время. Катер покачивается у причала. Ветер сюда не заходит, он пролетает над сопками. В бухте стоят рыболовные траулеры, их вернули на выходе в Баренцево море: там уже одиннадцать баллов.
В девятнадцать тридцать мы связываемся с диспетчерской и узнаем, что наш гость — польское судно еще ничего о себе не сообщал. А ведь была радиограмма, что придет оно в двадцать ноль ноль.
— Обычное дело, — сказал Борис Сумароков, — так часто бывает… Польский капитан указал гринвичское время, как и принято на флоте. А принимали радиограмму девчонки, которым это невдомек, и записали двадцать часов московского. Значит, на самом деле наш «поляк» будет в двадцать три часа.
Ну что ж, будем коротать время с ребятами из команды «Шкипера». Матрос Валерий Беликов сооружает чай, садимся за стол, ужинаем чем бог послал.
Сумароков оказался прав. Уже двадцать три, а гостя нет. Из порта вышел «Днепрогэс», мы отходим, чтобы снять с него лоцмана.
Наконец за десять минут до полуночи — команда: «Выйти для встречи польского теплохода «Влукняж»…»
…Было жутко отрываться от шаткой палубы «Шкипера» и прыгать в неизвестность, я почувствовал, как при очередном броске волны замерло сердце, и прыгнул…
В рубке темно. Едва угадывается фигура рулевого у компаса. Вахтенный штурман, встречавший нас с лоцманом у шторм-трапа, подводит к капитану. Борис Сумароков обращается по-русски, приветствует и поздравляет с благополучным приходом, представляется сам и представляет меня. Капитан пожимает нам руки и просит лоцмана перейти на английский. Как потом он объяснил, ему приходится плавать в основном в зоне английского языка, и он был не уверен, что сумеет объясниться достаточно хорошо на русском. Позднее мы свободно понимали друг друга, но одно дело дружеская беседа в каюте, а другое — на мостике, когда судно входит в залив. Тут надо быть всегда начеку и молниеносно реагировать на команды лоцмана.
Что ж, Борис Сумароков переходит на английский. Безукоризненное знание этого языка, считающегося международным морским, для наших лоцманов обязательно.
Сумароков спрашивает у рулевого, какой тот держит курс, подправляет его и увеличивает ход. Польский теплоход «Влукняж» втягивается в Кольский залив. Лоцман проведет его тем же путем, каким провел днем «Димитрово», только в обратном направлении.
На мостике появляется старший механик Евгений Гуляницкий. Старый моряк, плавающий последний год перед уходом на пенсию. Он выглядит еще хоть куда. Гуляницкий прекрасно владеет русским языком. Вместе с ним обходим судно, которое может взять пятнадцать тысяч тонн руды, спускаемся в машину, где трудится главный двигатель мощностью в семь тысяч восемьсот лошадиных сил. Несмотря на позднее время, команда не спит, в салоне много молодых матросов, играют в пинг-понг, читают, слушают музыку.
— У нас много молодых, — говорит Гуляницкий, — таких старых пней, как я, наперечет…
Всю свою жизнь старший механик отдал морю. Во время войны плавал на польских кораблях, сумевших уйти от гитлеровских захватчиков в Англию. Не раз бывал с транспортами союзников в Архангельске и Мурманске.
— А вот наш капитан в Мурманске впервые…
«Влукняж» пришел сейчас из Щецина за апатитом. Капитан Ян Гастусяк гораздо моложе Гуляницкого, но и он узнал, что такое война. Четырнадцатилетним мальчишкой попал в Освенцим, хлебнул горя в фашистском лагере смерти. Гастусяк — один из лучших капитанов народной Полыни. Последние девять месяцев «Влукняж» находился далеко от родины, побывал в Японии, Австралии.
С левого борта разгораются ночные огни Мурманска. Снежные заряды исчезли. Борис Сумароков ведет польское судно через заставленный кораблями рейд. С берега сообщили, что под погрузку «Влукняж» поставят утром. Надо ставить рудовоз на якорь.
— Для такого большого судна трудно выбрать место, — говорит лоцман, осматривая рейд. — Надо так поставить, чтобы ему никто и он никому не мешал…
Наконец последняя команда лоцмана:
— Отдать якорь!
На баке гремит якорная цепь. Рудовоз немного разворачивается, словно примеривается, удобно ли ему будет здесь, и замирает. Лоцман обращается к капитану:
— Вы прибыли в порт Мурманск. Проводка окончена. Сейчас на катере прибудут портовые власти.
— Приглашаю вас в каюту, — отвечает Гастусяк.
Когда мы покидаем рубку, неожиданно сваливаются сверху снежные заряды. Вмиг исчезают огни на берегу, рядом стоящие суда, и уже не виден нос рудовоза. Капитан покачивает головой. Конечно, в Австралии такого не увидишь… Вовремя успел Сумароков поставить теплоход на якорь!
В каюте тепло и уютно. На часах четыре московского. Прошли сутки лоцманской вахты. Гостеприимный хозяин угощает коньяком «Фундатор». До прихода портовых властей лоцман не может покинуть судно, хоть работа его и окончена. Теперь мы гости польского капитана; он ставит в магнитофон бобину с советскими песнями в польском исполнении.
Завязывается интересный разговор о дальних плаваниях, морских приключениях. Моряки всегда найдут общий язык. Говорим по-русски, иногда переходим на английский, порой выручает старший механик. Он пришел к капитану с двумя собачками, которых всюду возит с собой. Смотрим снимки, сделанные в далеких странах, фотографии родных и близких польских моряков.
Но вот каюта наполняется людьми. Прибыли санитарный врач, таможенник, представитель «Инфлота» и офицер-пограничник.
Прощаемся. Снова шторм-трап, снова высоченный борт «Влукняжа», но теперь тихо, и катер не пляшет на волнах.
В проходной порта Борис Сумароков предъявляет красную книжицу, и, когда мы оказываемся за пределами портовой территории, я прошу разрешения взглянуть на нее.
Вот что значится там:
«УДОСТОВЕРЕНИЕ
Настоящее выдано гражданину Союза Советских Социалистических Республик СУМАРОКОВУ Борису Анатольевичу в том, что он состоит в должности государственного морского лоцмана для проводки судов всех наций и флагов».
Об авторе
Гагарин Станислав Семенович. Родился в 1935 году в поселке Уваровка Московской области. Окончил судоводительский факультет Ленинградского мореходного училища. Штурман дальнего плавания. Работал на торговых и рыболовных судах на Дальнем Востоке, в Арктике, на Черном, Баренцевом, Норвежском морях, плавал в Северной Атлантике и на других широтах. Окончил Всесоюзный юридический заочный институт, был старшим преподавателем ВЮЗИ.
Автор повести «Несчастный случай», рассказов «Горький кофе», «Маленький краб в стакане», «Шкипер» и других. Член Союза журналистов СССР. Печатался в журналах «Москва», «Сельская молодежь», «Урал», «Уральский следопыт». «Искатель». В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время автор заканчивает работу над романом «Путешествие к центру земли», повествующим о наших современниках, людях Рязанщины.
Очерк
Сокращенный перевод с французского
Л. Ремизова
Фото автора
Заставка худ. И. Шипулина
Карты изготовлены А. Макаровой
На подступах к южному полярному кругу, там, где смешиваются воды двух самых больших океанов земного шара, оканчивается Южноамериканский материк. Место это называется Патагонией, а южные патагонийские Кордильеры здесь образуют крайнюю горную систему Анд. 'Пересекая из конца в конец весь материк более чем на девять тысяч километров, Анды, как бы не желая прервать свой бег, вытягиваются на этом узком клочке земли, прежде чем погрузиться в ледяные бурлящие волны морей Антарктики.
Обычно думают, что не сыскать в мире такого уголка, который не был бы уже давно знаком географам и не значился на картах. Однако есть еще исключения. К ним относятся патагонийские Анды. В этих обширных краях почти не ступала нога человека, а карты здешних мест очень приблизительны. Причина этого — труднодоступность оледенелого района. От фиорда Бейкер, где начинается чудовищный ледовый панцирь, до его окончания у Сено Уньона не менее 440 километров, а ширина его от 50 до 90 километров. Это огромное ледяное пространство площадью более 30 000 квадратных километров было без всякого преувеличения названо Хело Континенталь, что значит «материк льда». Такое же название носит Инландсис, очень схожий по характеру район Гренландии.
С востока Хело Континенталь окаймлен необычайно красивыми озерами, за ними вплоть до самого атлантического побережья простираются сухие и пустынные пампасы. На западе природа еще более дика и сурова. Это настоящий лабиринт заливов, островов и фиордов. На земном шаре на такой широте нигде нет подобных мощных ледников. Могучей величественной стеной они сползают к морю и, обламываясь, дают начало айсбергам. Все это напоминает полярные картины. В северном полушарии аналогичные ледовые образования, правда меньших размеров, можно встретить на Аляске на пятьдесят восьмой, а в Норвегии на шестьдесят восьмой параллели, в то время как здесь они находятся на сорок седьмом градусе южной широты возле залива Пенас. Восточнее Анд, в сторону пампасов, ледники встречаются уже на высоте 200 метров над уровнем моря в больших озерах, расположенных вдоль подножия Кордильер.
Контрасты этих мест поистине сверхъестественны. Белые языки льда, извиваясь, спускаются к морю или к большим озерам, а среди них на прибрежных скалах неожиданно можно видеть густую девственную растительность. Это обетованная земля тюленей и пингвинов, в небе которой носятся многочисленные стаи крикливых попугаев.
Патагонийские вершины, за редким исключением, превышают 3000 метров, но на тысячеметровой отметке климатические условия примерно такие же, как в Западных Альпах на высоте 3000 метров. Удивительное оледенение этого громадного плато — результат воздействия западных ветров, постоянно дующих с неимоверной силой южнее тридцать девятого градуса южной широты. Насыщенные влагой, сильные потоки воздуха с Тихого океана наталкиваются на гряду Кордильер и, поднимаясь вдоль их склонов, охлаждаются. Водяные пары затем конденсируются, превращаясь в снег. Чрезвычайно обильные осадки обычно сопровождаются сильными ветрами, туманами и очень низкой температурой воздуха даже летом.
В горах Хело Континенталь разыгрываются бури неимоверной силы. Порывы ветра несутся со снегом и ледяными осколками, достигая бешеной скорости. Скалы покрываются ледяной коркой, словно штукатуркой, которая прочно удерживается на отвесных стенах и даже под скальными выступами. Непонятно, какая таинственная сила скрепила слои белого и голубоватого льда, облепившего самые причудливые и грозные скальные формы колоссальных размеров.
Хотя Патагония находится в пределах широт, обитаемых человеком, она мало изучена. Сотни пиков и горных массивов, укутанные белым покрывалом фантастических льдов, еще не покорены человеком.
Как только западные ветры утихнут и с юга потянет небольшой ветерок, небо над Хело Континенталь полностью освобождается от туч. Постепенно рассеивается туман, воцаряется тишина, а барометр показывает резкое повышение давления. Наступают великолепные, бесподобно ясные дни. Однако в году они исключительно редки.
Вот все, что я знал об Андах Патагонии, до того как стал готовиться к встрече с ними. Само собой разумеется, что об этом мне мог поведать человек, деятельность которого самым тесным образом связана с историей этих мест. Ныне покойный Альберто де Агостини был выдающимся первооткрывателем и исследователем Патагонии. Сорок пять лет своей жизни он отдал упорному труду и тщательному изучению этой области.
Торре — первозданная вершина, расположенная приблизительно на сорок девятой параллели в восточной части Хело Континенталь (ее высота 3128 метров), — главная цель нашей экспедиции. В первую очередь мы хотели убедиться в возможности штурма с востока, то есть по наиболее доступному пути со стороны пампасов. К тому же маршрут носил в основном скальный характер, в какой-то мере был защищен от ветров и технически казался более простым. Запасной вариант по западному склону, который нам был совсем неизвестен, предстояло изучить на месте. Для осуществления этого варианта организатор экспедиции предусмотрел выброску грузов с самолета на Хело Континенталь, чтобы избежать многих трудностей, связанных с доставкой продовольствия и снаряжения к подножию вершины.
Инициатором экспедиции был аргентинец сеньор Фолко Доро Алтай. Получив мое согласие принять участие в экспедиции, он предоставил мне полную свободу действий по альпинистской части. Мне предстояло выбрать компаньона. Я без колебаний обратился к Карло Маури[2], с которым к тому времени мы прошли немало сложных маршрутов на вершины Альп. В итоге в состав экспедиции вошли шестеро «андинистов» и двое альпинистов: сеньор Фолко Доро Алтай, его брат инженер Витторио, доктор Орацио Солари, архитектор Эктор Эдмунд о Форте, доктор Мигуэль Анджел Гарсиа, гид Рене Эгманн, Карло Маури и я.
4 января 1958 года, на несколько дней опережая остальную часть экспедиции, Витторио Доро Алтай, Карло Маури и я вылетели из Буэнос-Айреса, чтобы разведать восточный склон вершины Торре. Небольшой одномоторный самолет доставил нас в долину озера Вьедма. Но только через три дня мы смогли увидеть свою вершину. Эти дни ожидания были так насыщены различными впечатлениями, что заслуживают подробного описания. Где пешком, где верхом на лошадях мы продвигались по бескрайним просторам диких пампасов. По пути нам встречались, порой совсем близко, страусы и гуанокосы, огромные стада диких животных, составляющих основное богатство страны.
Нас поражали размеры огромных местных ферм, которые здесь называют эстансиями. Каждая из них площадью пастбищ эдак на четыреста квадратных километров и тысяч на тридцать овец. Восхитительны великодушие и гостеприимство местных жителей — эстансеров.
Мосты на здешних реках — исключительная редкость. Да и то это лишь подвесные настилы, по которым можно перебираться только пешком. Переправляются в основном на паромах, верхом на лошадях или же с помощью громадных телег. Очень распространен здесь гриф — гигантская птица с размахом крыльев более двух метров. Высматривая добычу, гриф плавно и элегантно парит в воздухе, изредка делая мощные взмахи. В долине Фицроя на пути к массиву Торре нам попались останки двух лошадей, ставших жертвами пумы. Этот хищник часто встречается в Кордильерах.
Наконец 9 января Торре сбросил завесу из туч и впервые предстал перед нами во всем своем великолепии. Мы любовались вершиной из гущи леса неподалеку от лагуны Торре. На фоне остальных вершин она выглядела внушительно: гигантская гранитная игла красноватого оттенка на полторы тысячи метров уходила ввысь к небу. Даже мысль о штурме Торре могла привести в отчаяние любого смельчака. Лишь только сосед его, горный пик Фицрой, блестящую победу над которым в 1952 году одержали французы, имел не менее грозный вид.
…Мы разбиваем базовый лагерь в устье долины Фицроя, возле хижины пеона[3]. И сразу же начинаются неприятности. Обстоятельства вынудили задержаться остальную часть экспедиции, которая смогла догнать нас с опозданием на четверо суток. А в это время совершенно неожиданно на наших глазах к восточной части Торре продвигалась итальянская экспедиция, приехавшая в Патагонию с той же целью, что и мы! Договориться о сотрудничестве нам не удалось. Чтобы избежать осложнений, мы приняли решение подойти к вершине с противоположной стороны.
В довершение всех бед стало известно, что из-за финансовых затруднений выброска снаряжения парашютами на Хело Континенталь не состоится. Все это основательно расстроило планы экспедиции, и на первых порах нам казалось, что она обречена на провал. Быть может, стоит отказаться от цели и испробовать свои силы на соседних, на редкость красивых, вершинах, доставка снаряжения и продуктов питания к которым не представит трудностей? Но если сердце отдано вершине Торре, можно ли так легко согласиться с поражением? Все наши думы и стремления были направлены к Торре, и мы должны, не колеблясь, попытать свое счастье чего бы это ни стоило!
От западного склона вершины нас отделяют 60 километров трудного пути. Часто приходится перекладывать груз с лошадей на свои плечи. Как назло, постоянно преследует непогода. Из-за этого теряется драгоценное время.
Нам предстоит сначала выйти к долине реки Рио-Тунель, затем верхом на лошадях переправиться через этот бурный поток и далее следовать вверх по течению. В окружающем суровом пейзаже преобладают серые тона, особенно впечатляют остатки древних лесов, когда-то выжженных индейцами. В низине дикой, красивой долины на высоте 580 метров мы разбиваем базовый лагерь. На перевале Пассо дель Вьенто (высота 1350 метров) устанавливаем палатку — лагерь I. Двумястами метрами выше, уже на границе Хело Континенталь, размещаем лагерь II. И наконец, 25 января, после нелегкого двухнедельного труда, на скальном взлете основания вершины на высоте около 1700 метров устраиваем лагерь III.
В тот же день мы впервые смогли разглядеть западную часть вершины. Менее высокая, чем восточная стена, она совершенно отвесна и плотно облеплена ледяной броней: отсюда вершина подвержена непрерывным атакам яростных тихоокеанских ветров.
Как и предполагалось, единственно возможный путь к вершине — это подъем на соединяющую Торре с пиком Адела перемычку и оттуда штурм последнего предвершинного взлета, что уже само по себе серьезная проблема — тысяча почти отвесных метров восхождения по скалам и льду.
Мы с Маури располагаемся в лагере III, который станет опорным при штурме вершины. Чтобы доставить сюда необходимое снаряжение и продукты из базового лагеря, находящегося в 40 километрах, наши товарищи проявляют невероятное упорство и энергию. И все же результаты такой транспортировки незначительны: к нам поступает лишь небольшая часть необходимого. Кроме того, работе мешает отвратительная погода — туман плотно укутал вершину. Грохот лавин перемежается завываниями ветра, который, кажется, вот-вот сорвет наши маленькие палатки. И тем не менее мы верим в удачу. С тех пор как началась битва за Торре, чаяния и думы всех устремлены к одной цели — к вершине.
Несмотря на испортившуюся погоду, мы с Маури трижды выходим на отметку 2300 метров, подготавливая первые 500 метров для безопасного подъема с грузом по навешенным веревочным перилам, закрепленным с помощью вбитых в лед и скалы крючьев. Наконец 1 и 2 февраля погода улучшается, что дает нам возможность пойти на решительный штурм. Начинаем вчетвером: Маури в связке со мной, а Фолко Доро с Рене Эгманном будут сопровождать нас до предельно возможной высоты.
К 7 часам утра после почти четырехчасового перехода с тяжелыми рюкзаками мы достигаем конца навешенных нами перил. Продолжая двигаться по крутому склону, в наиболее трудных местах закрепляем новые перила, которые пригодятся при возвращении. Настроение великолепное, и Торре, все более маня к себе, кажется, стал доступнее. Но условия восхождения незаметно усложняются, и мы, увлеченные, не замечаем, что только для выхода на перевал приходится преодолевать препятствия, которые в Альпах считаются скально-ледовыми маршрутами высшей категории сложности.
Когда в 12 часов 40 минут мы вышли на перевал, то были просто подавлены тем, что нас ожидало. Отсюда никому еще не приходилось видеть Торре. И теперь каждый из нас сознает, что с тем запасом снаряжения и продуктов, которыми обладает группа, нам никогда не достичь вершины. Совершенно ясно, что подобные стены не могут быть пройдены в один день. Установив на перевале мощный штурмовой лагерь, отсюда следует начинать осаду. Так вначале и было задумано в расчете на доставку грузов самолетом.
На смену надежде постепенно закрадываются сомнения, а потом и предчувствие неизбежности поражения. Дальнейшие наши действия были лишены здравого смысла. Не произнося ни слова, почти автоматически мы связываемся стодвадцатиметровой веревкой и начинаем лезть вверх. Лед очень тверд, и в нем трудно выбивать ступени. Склон становится вертикальным, а порой нависает над нами. Тогда идут в ход ледовые крючья, и мы продолжаем метр за метром набирать высоту. Отсюда Доро и Эгманн на перевале кажутся совсем крошечными. Сейчас они вырубают во льду нишу, которая защитит палатку от ветра. Я уверен, что никто из нас четверых не осмелится спросить себя, зачем все это. И тем не менее, понимая тщетность всех наших усилий, каждый упорно работает на своем участке. Лишь в 16 часов 30 минут, когда нас окликнули с перевала и сообщили, что веревка кончилась, мы поняли, что нужно спускаться.
Торре открыл свои секреты. Мы придем сюда снова, взяв все необходимое для победы.
Солнце садится. Мечта о восхитительном Торре не оставляет нас в продолжение всего спуска. Она будет жить до тех пор, пока мы не окажемся там, наверху, где абстрактное сливается с естественным, рождая в человеке самые сильные, самые яркие чувства, какие только может предложить жизнь.
Расставшись 2 февраля с Торре, вечером следующего дня мы выходим на штурм самой высокой и еще не исследованной вершины южной системы патагонийских Кордильер, — полное название которой Серро-Мариано Морено (3500 метров). Основная проблема состояла не столько в технической сложности самого восхождения, сколько в трудности преодоления огромных снежных полей, надежно защищавших подступы к вершине и таивших в себе массу неожиданностей.
Грандиозный высокогорный массив Морено, площадью приблизительно 1500 квадратных километров, гордо возвышается на границе Аргентины и Чили в центре плато Хело Континенталь. Мне кажется, что, останься мы верны первому впечатлению, которое на нас произвела эта вершина из Пассо дель Вьенте, никто тогда не решился бы штурмовать ее. Но, как это всегда случается, после почти месячного пребывания в этом ледяном краю даже Морено не пугал нас!
Утро 3 февраля, когда мы, греясь на солнышке, отдыхали после штурма вершины Торре, вселило в нас вдохновение. Чтобы взойти на Морено, нужно только одно — хорошая погода. Так думал каждый. Все признаки говорили о том, что в ближайшие дни погода будет устойчивой. Снег под палящими лучами солнца осел, уплотнился, а за ночь его так сковало морозом, что наст выдерживал тяжесть человека даже без лыж. Полнолуние значительно облегчало ночной подход на небольшой высоте по плато, где днем идти просто невозможно. Лучшего и желать не надо!
После полудня с удвоенным энтузиазмом начинаем приготовления, хотя и сознаем, что нас ожидает серьезное испытание. Мы понимаем, что, решившись на восхождение, как бы ни сложились дела, до возвращения в лагерь имеем в своем распоряжении только 35 часов. Всякое промедление чрезвычайно опасно: на обратном пути нас может захватить дневная оттепель, и мы застрянем в раскисшем глубоком снегу. К тому же продукты на исходе. Если мы не хотим упустить шанса, надо выходить в первый удобный момент.
Как только взошла луна, по крутым скалам, которые ведут из лагеря III, спускаемся на ледник. Оттуда, держа курс прямо на Морено, начинаем большой переход через Хело Контитенталь. Отныне, до тех пор пока не вернемся к палаткам нашего лагеря, нам ни на час нельзя вздремнуть.
Сначала температура была относительно высока, и снег оседал под нашими ногами. Но к полуночи поднялся леденящий ветер, снег затвердел, и идти стало значительно легче. Во время перехода меня одолевают незнакомые чувства. В эти часы я представляюсь себе полярным исследователем. Снежным пространствам нет конца и края, теряются масштабы, и все кажется крохотным в этом безграничном ледовом пейзаже. Перед нами в 30 километрах Серро Морено. Вокруг рассеянный свет луны создает полное впечатление полярной ночи.
На рассвете, в 5 часов, мы подходим наконец к подножию массива. Какой гигант! Большой и крутой ледяной контрфорс прячет вершину, расположенную на двухкилометровой высоте над нашими головами. Подъем по контрфорсу должен вывести группу в безопасное место над разорванной и лавиноопасной частью ледника. Надеваем на ноги кошки и разбиваемся на две связки: Доро и я, Маури и Эгманн. В четверть седьмого, встревоженные, останавливаемся на изрезанном снежно-ледовом гребне: к нам с юга движется туманное облако, а чуть подальше, у вершины Мюралон, вырисовываются угрожающие контуры свинцовой тучи. Нужно торопиться.
Вот мы уже над ледяным контрфорсом на небольшом плато. Для облегчения разгружаем рюкзаки, оставляя часть вещей, и почти бегом продолжаем подъем. К 8 часам Морено также начинает погружаться в туман. Нас решительно преследуют неудачи. Но мы не можем смириться со вторым поражением. Пока еще тучи не полностью закрыли вершину, мы стараемся получше рассмотреть и запомнить маршрут, обращая особое внимание на ориентиры. И снова трогаемся в нелегкий путь.
9 часов 30 минут. Нас окутывает туман. Сыплется снежная крупа. Видимости почти никакой. Но желание достичь вершины сильнее всех препятствий, возникающих на нашем пути. Часто мы проваливаемся в снег по колено. Ветер дует с такой силой, что тотчас заметает наши следы. Приходится ориентироваться по направлению ветра да по тусклому диску солнца, изредка пробивающемуся сквозь завесу тумана. Нам ни в коем случае нельзя сбиваться с пути! Слева круто убегает вниз сильно изрубленный ледовый склон, а справа — отвесный ледяной сброс. Погода быстро ухудшается.
Но в половине двенадцатого ветер вдруг подул совсем с другой стороны — от зоны, которая на картах значится неисследованной. Склон стал пологим, и мы чувствуем, что вершина находится совсем рядом. Ослепленные бурей, шатаясь от усталости, мы находим в себе силы идти вперед.
Через час на какое-то мгновение туман наверху рассеивается. Глазам открывается вершина. Делаем последние шаги. Нас обступает мгла, прячущая под нашими ногами обрывы. Одежда покрыта ледяной коркой. А в сердцах горит огонь радости: мы первые люди, поднявшиеся на Морено!
Теперь надо спешить: мы не можем позволить себе ни передохнуть, ни тем более подождать улучшения видимости, чтобы взглянуть на незнакомый пейзаж по ту сторону вершины. На спуске, как и при подъеме, ориентируемся только по ветру. На высоте 2800 метров выходим из зоны бурь. Уставшее за день солнце перед тем, как закатиться, провожает нас до подножия. 19 часов. Продукты давно кончились. Почти весь день нас мучает голод. Не останавливаясь, мы выходим прямо в поле громадного Хело, направляясь к покинутому лагерю II.
Надолго сохранится в памяти опускающееся за далекую горную цепь багровое солнце. От Кордона Маркони до Кордона Адела играет целая гамма сменяющих друг друга живых красок. На фиолетовом полотне неба вырисовывается позолоченная солнцем громада Фицроя с большим ярким диском луны над ним. Вслед за необычайными, просто фантастическими сумерками надвигается темнота, постепенно сгущая краски. Небо затягивается тучами. Однако температура воздуха не опускается ниже нуля. Мы то и дело проваливаемся по колено в раскисший мокрый снег, и продвижение становится еще более медленным и изнурительным. Более часа нам потребовалось, чтобы выбраться из несложного лабиринта ледниковых трещин: из-за плохой видимости теряем много времени и сил. Нам не дают покоя голод и жажда.
В пути происходят самые невероятные истории. Вдруг я чувствую, как натянулась сзади веревка. У меня мелькнула мысль: Доро провалился в трещину. Резким прыжком с разворотом принимаю положение для страховки. Ситуация если не столь драматична, то не менее курьезна: распластавшись на снегу, мой напарник крепко спит. Такого в своей альпинистской практике мне никогда еще не приходилось встречать!
Шатаясь, продолжаем свой путь в этом безмолвном снежном пространстве. Подкашиваются ноги. Мы стараемся заставить себя дойти до какого-нибудь ориентира, например снежной глыбы. Но чем дольше идем к ней, тем все более она удаляется от нас. Ночные миражи! Что это за коричневое пятно на снегу? Ах, вот оно что! В прошлую ночь в моем рюкзаке раздавилась банка какао. В ярости я выкинул ее. А сейчас мы настолько истощены, что, не задумываясь, набрасываемся на снег, посыпанный какао, и жадно поглощаем его.
5 февраля перед рассветом приходим в лагерь II. Здесь тоже нет ни крошки съестного! Но думаем мы уже только об одном — о сне. За 30 часов непрерывного движения мы преодолели все препятствия и совершили восхождение-на Морено, покрыв в общей сложности по снежным полям и ледяным склонам около 70 километров.
Это первый успех экспедиции, и теперь уже она не обречена на провал.
Вершина Морено нас так вымотала, что мы проснулись лишь во второй половине дня. Из базового лагеря еще никто не пришел, и нам только оставалось гадать, хватит ли у нас сил добраться без продуктов до него. Готовясь к выходу, мы укладывали рюкзаки, как вдруг появились наши товарищи. Их было четверо, и в своих рюкзаках они принесли настоящие сокровища!
Такой сюрприз сразу изменил планы экспедиции. Продуктов теперь было столько, что мы могли остаться в лагере II еще на четверо суток. Чтобы наилучшим образом использовать драгоценные дни, было решено немедля выходить на расположенную поблизости вершину хребта Адела. Это изумительная по красоте горная цепь ледовых гигантов с южной стороны от Торре. Она высоким барьером отгораживает ледяную область Хело Континенталь от знойных патагонийских пампасов района озера Вьедма. Высшая точка хребта Адела — вершина высотой 2960 метров. Она уходит вниз на Хело Континенталь совершенно отвесной тысячешестисотметровой стеной из льда и скал.
На следующий день погода ухудшилась. Тем не менее после полудня мы проводим разведку ледника и двух перевалов северо-западнее вершины Рио-Тунель. Грозовую ночь сменяет ясное утро 7 февраля. Решаем выходить вдвоем с Маури. На этот раз мы не будем голодать: в рюкзаках достаточно пищи. Мороз, и состояние снега хорошее. В 7 часов утра у подножия большого ледника барьера Гранд Адела надеваем кошки. Отсюда, с западной стороны, нет легких путей к вершине, а склоны лавиноопасны. Поэтому надо действовать решительно и как можно быстрее подниматься вверх, пока снег не успел раскиснуть. Берем направление на большой снежно-ледовый кулуар с ледопадом. Вначале все схвачено морозом и недвижимо, но через час здесь начнут обламываться сераки[4].
Этим утром мы в хорошей форме. Полностью полагаясь на передние зубья кошек, на носках мы быстро взбираемся по крутым ледяным склонам. Иногда уклоняемся в сторону, чтобы пофотографировать. Наши действия уверенны, а подъем происходит в полной безопасности. Мы даже позволяем себе останавливаться, чтобы с наслаждением выпить из большой фляги по нескольку глотков кофе. Связываемся веревкой, скорее не по необходимости, а как бы из уважения к тем препятствиям, которые нам предлагает на пути вершина. И вот девятисотметровый ледовый кулуар под нами. По нему начинают сходить лавины. Выше склон попроще. Температура падает. Небо постепенно затягивают перистые облака, извещая о приближении ненастья.
В 10 часов 50 минут наши флаги уже трепещут на вершине под леденящими порывами ветра. Прямо перед нами Торре и Фицрой. Как завороженные, мы молча стоим на вершине целых полчаса не в силах оторвать взгляда от открывшейся панорамы. И тут в голову приходит, что в нашем распоряжении достаточно времени, почему бы не траверсировать по хребту ряд вершин Кордон Адела? Сказано — сделано.
Держа путь по гребню, в нескольких метрах в стороне от его острия, мы быстро достигаем вершины Нато (2860 метров), уже в качестве первопроходцев. Далее спускаемся на перемычку, соединяющую ее с вершиной Добладо[5], высота которой 2809 метров над уровнем моря. Вдруг замечаем двух альпинистов, движущихся в нашем направлении. Это, по всей вероятности, участники итальянской экспедиции, которая опередила нас на Торре. Сейчас они держат курс на Адела. Как приятно встретиться с ними, вместе перекусить, укрывшись под скалой от ветра! И конечно же, нам есть о чем поговорить. Это первая встреча в горах Патагонии. В 12 часов 30 минут, попрощавшись, расходимся по своим маршрутам. Не прошло и получаса, как наша связка на Добладо. Сразу же начинаем спуск по противоположному гребню, который местами кажется просто воздушным.
В 1937 году итальянская экспедиция под руководством графа Алдо Бонакосса впервые покорила вершину Добладо. Гребень со стороны пампасов, по которому было совершено первое восхождение, сейчас нам служит для спуска.
Наша связка как единый механизм. Уверенные друг в друге, мы продвигаемся быстро, невзирая на трудности. Гребень приводит нас к седловине, отделяющей Добладо от вершины 2675. Спуску на седловину в последний момент препятствует пятидесятиметровый скальный сброс. Если бы у нас был хоть один крюк, то вопрос решился бы легко и быстро — спускаться по веревке! Но крючьев нет, выручить может только лед. Несколько крутых метров вниз — и приступаем к вырубке ледяного столба. Работаем ледорубами. Закончив, набрасываем на ледяной столб веревку и по ней спускаемся до седловины. Снаряжение пионеров альпинизма: веревка, ледоруб, кошки — вот и все, чем мы пользуемся во время траверса. Человек может побеждать сложные вершины с помощью этих простейших приспособлений! И это нас вдохновляет.
Наползает туман, белый и густой, как молоко. С перевала штурмуем вершину 2675. В 3 часа дня мы наверху и тут же спускаемся по противоположному склону.
Только две вершины величественного пика Гранде остаются не покоренными. Несколько дней назад другая группа взошла на его высшую точку. У нас есть еще немного времени, поэтому решаемся идти и на эту вершину. После короткой передышки снова вступаем в борьбу. Поочередно первым идет то Маури, то я. Оба хорошо тренированы. Последние метры перед вершиной преодолеваем осторожно, страхуя друг друга; мощный, порывистый ветер может сбить с ног. Это первая вершина Гранде (2804 метра).
Далее предстоит довольно сложный спуск, и наше движение несколько замедлится. Но как можно отказаться от соблазна следующей, еще никем не покоренной вершины? Используя короткие разрывы тумана, мы выходим на перемычку и в который раз начинаем подъем. На этот раз по пилообразному ледовому гребню. И вот наперекор адскому ветру, к которому нам не привыкать, выходим на вторую вершину Гранде (2790 метров). Теперь она будет называться Люка, в честь сына Маури.
В 17 часов 30 минут начинаем спуск к перевалу, а оттуда — по северному склону вершины. Туман становится все плотнее, замедляя продвижение. Через час мы находимся на плато у подножия пика Гранде, который к этому времени уже полностью затянут тучами. Хочется перекусить, но вид грозно спускающейся сверху тучи страшит. Нужно во что бы то ни стало быстрее выйти на ледник, от которого не так далеко до Хело Континенталь.
Все ухудшающаяся видимость ставит проблему: как выбраться из запутанной сети ледниковых трещин? Пошел снег. Чтобы преодолеть глубокую трещину, приходится сидя продвигаться по острому тонкому ледовому перышку, нависающему над пропастью. Из опасного скопления сераков мы выбираемся, спустившись по веревке, прикрепленной к ледяной глыбе. Обходим еще один ледопад. Дальнейший путь ясен. Ни падающий снег, ни промозглый ветер не помешают теперь идти. Мы продолжаем спускаться. А мысли и переживания остались там, наверху, в этом красочном мире, любоваться которым приходится не так уж часто.
Три года прошло с тех пор, как я писал это повествование. Но сейчас, перечитывая его, я испытываю непреодолимое чувство сожаления. В тот зловещий день 2 февраля, когда в силу обстоятельств мы были вынуждены спуститься с перевала Надежды, отступив от Торре, нашим единственным утешением была мысль прийти туда снова. Свидетельством наших намерений подняться на вершину были те сотни метров веревок и значительная часть экспедиционного снаряжения, которые мы оставили на подступах к ней. Но видно, наша экспедиция родилась под несчастливой звездой. И в следующем году все сложилось не так, как нам хотелось. Нас опять опередила группа альпинистов. И еще в Италии я узнал из газет об их победе над вершиной Торре[6].
У меня остались неизгладимые впечатления о районе, так не похожем на другие места земного шара. При каждом воспоминании об этой стране меня охватывает радость, правда с некоторой примесью горечи и сожаления, и непременно хочется вернуться туда вновь. Как наяву, вижу сейчас эстансии — эти небольшие оазисы зелени среди опустошенности полей, добрые и милые лица фермеров. Передо мной рокочут, бурлят горные потоки молочного цвета, вырвавшиеся из-под толщи ледников, и я в мыслях снова переправляюсь через них на лошадях или же вброд. Полярные картины перемешиваются с тропическими; я вижу большие озера, на водной глади которых плавают айсберги, звонкие водопады в глубине первозданных долин и ущелий, где мы день за днем прокладывали путь к вершинам. Мне слышатся завывающие порывы ветра, раскаты грома грозовых дней, которые, увы, настолько затрудняли и без того нелегкую работу нашей экспедиции.
Под ветвями вековых деревьев, укрывшись среди больших камней, стоит наш лагерь. Вечереет. Насладившись местным «осадо» (баранина, испеченная на железных крючьях), собрались мы вокруг весело потрескивающего костра, рассказываем разные истории, вспоминаем родину, и лишь иногда наша беседа прерывается жалобными звуками губных гармошек. Маленькими глотками мы пьем парагвайский чай мате из бомбиллы — специального сосуда из полой тыквы с отверстием для питья. Одна на всех, бомбилла бережно передается из рук в руки. У нас завелся обычай после трудных переходов на биваке разводить костер и готовить мате, который все-таки нам пришелся по вкусу, хотя и казался горьковатым. Мате имел для нас особое значение, ибо, как говорит пословица этой страны, «кто пьет мате и ест калафат[7], тот должен вернуться с победой».
Сегодня еще больше, чем вчера, хочется верить в волшебную силу этих слов, и моя мечта о далеком крае не гаснет.
Об авторе
Имя талантливого итальянского альпиниста Вальтера Бонатти хорошо известно советским горовосходителям. Родился Бонатти в 1930 году в Бергаме (Италия). Всю свею жизнь посвятил альпинизму. С 1957 года работает гидом в Курмаёре (район Монблана).
О его выдающихся восхождениях в нашей стране писали на страницах газеты «Советский спорт», в журнале «Физкультура и спорт» (№ И, 1969), а в сборнике «Побежденные вершины» («Мысль», 1970) был помещен его рассказ о беспрецедентном в истории альпинизма шестисуточном подъеме в одиночку по отвесной стене альпийской вершины Пти-Дрю (Франция).
В последние годы Вальтер Бонатти много путешествует, он побывал в разных уголках земного шара и посвятил этому ряд своих очерков. Здесь мы публикуем отрывок из его книги «В моих горах», в котором автор рассказывает об экспедиции в суровый горный район патагонских Анд. Вплоть до последних лет эта область оставалась почти неисследованной, «белым пятном» на картах мира. В нашем сборнике автор публикуется впервые.
Повесть
Рис. С. Юкина
Прибытие и уход в море отмечают ритм жизни моряка и корабля. От берега к берегу — вот в четырех словах земной путь корабля.
Доминико Кервони шел, оступаясь, по самому краю ущелья. Камни с шелестом и стуком сыпались из-под ног, но Доминико не оглядывался. С веслом на плече, сгорбленный и спокойный, в мокром, облепившем его неуклюжую фигуру плаще, он поднимался все выше и. выше. И вот его силуэт словно растворяется на фоне низкого темно-свинцового неба. Ветер взметнул край плаща, будто крыло большой угрюмой птицы. Или это только качнулся куст…
Юзеф опустил голову, провел ладонью по лицу, глубоко, всей грудью вдохнул солоноватый воздух. И сразу почувствовал и саднящее жжение от въевшейся в поры соли, и слабость, и мучительный озноб во всем теле, услышал порывистый посвист ветра и гулко рассыпающиеся обвалы прибоя за спиной. Надо было идти искать людей, просить приюта. Потом придется что-то говорить, объяснять свое появление на этом пустынном берегу, может быть, обманывать… «Ложь во спасение, сын мой, греховна, как и всякая ложь, — говорил отец Иероним во Львове, — но искупление содержится уже в самом сознании этого!» Что и говорить, ловок был пан ксендз в казуистике. По он, Юзеф, врать никому не станет. Уж если на то пошло, то и на берегу переночевать можно, найти только защиту от ветра да разжечь костер…
Юзеф стащил через голову фуфайку, на миг пожалел, что еще тогда, становясь к румпелю, сбросил плащ, и принялся выжимать ставшую тяжелой и неподатливой ткань. Мягко хрустнуло под рукой. Юзеф расправил куртку, нащупал в кармане комок бумаги. Эти пергаментные конверты сохраняют жесткость даже после купания в морской воде. Чернила расплылись, строчки потеряли стройность, но очертания букв по-прежнему были строгими и словно какими-то холодными. И показалось, что зазвучал на испанском берегу размеренный голос затянутого в потертый мундир Тадеуша Бобровского: «Чаяния и мечты шляхетства польского, полагая присущими сыну и наследнику Аполлона Коженевского, надеюсь увидать его твердым в выполнении заветов родителей. Да пребудет над ними благословение Чепстоховской божьей матери!»
Рука Юзефа привычно очертила в воздухе крестное знамение, но юноша тут же усмехнулся и, засунув конверт с письмом в карман штанов, расправил влажную фуфайку. Интересно, каким бы стало лицо его дядюшки Тадеуша, узнай он в подробностях приключение, из которого его племянник только чудом вышел живым?
Выжав и рубашку, Юзеф снова натянул ее, передернул плечами и, оскользаясь на мокрых камнях, пошел по изгибающемуся коридору ущелья. Оглянувшись, он в последний раз бросил взгляд на море. В уже сгустившейся темноте слабо фосфоресцировала пена прибоя, а далеко-далеко мерцал огонек. Вероятно, упустившее их патрульное судно лежало в дрейфе.
За поворотом ущелья ветер почти не чувствовался. Над головой качалась яркая звезда. Юзеф натаскал сушняка, разбил каблуком какую-то доску с остатками выведенной смолой надписи, сложил костер — пригодились хранимые в навощенном мешочке спички. Огонек, еще слабый и робкий, охватил пучок сухой травы, побежал по выбеленным морской солью веткам и путанице корней, зацепился за щепу, затрещал. И живым, ласковым теплом пахнуло в лицо, защипало глаза от дыма.
Вспомнились десять тысяч фунтов золотом, оставшихся на разбитом о подводные камни суденышке, погибшие Гезаре Кервони, сеньора Рита, вспомнились Джеймс Баркер, Генри Цевиус… Юзеф сдвинул брови и подумал с горечью, что вот и опять он порывает с каким-то периодом своей жизни. Но кажется, не очень-то жалеет.
Неделю назад ему исполнилось двадцать. Именно об этом напоминает дядя Тадеуш в своем письме. Ах, добрый и заботливый, но такой старый и непонятливый дядя Тадеуш! Бороться за право называться самим собой — это не так уж мало. А стыдиться или гордиться придется потом — кто скажет заранее? Главное, пора ученичества кончилась.
Когда выходили на «Трепещущем» из Барселоны, капитан Домииико дернул стрельчатым усом из-под черного капюшона и поудобнее перехватил румпель.
— Ты, парень, наверное, успел заметить, что я не пристаю с дурацкими вопросами. Но только зачем тебе все это?
— А вам, падроне? — вопросом на вопрос ответил Юзеф.
Тартана летела по белым гребням, обдаваемая брызгами, с размаху ухала в провалы между волнами, дыбилась. И если коснуться пальцами напряженной ткани паруса, чувствовалось, как она дрожит и словно вызванивает едва уловимую песню ветра и свободы. Заходящее солнце висело над горизонтом, и море там, как бы у самой кромки дня, казалось золотым, казалось зеркалом, отлитым из драгоценного металла. А здесь, возле борта, оно чернело грозно и встревоженно. И все дальше уходила Барселона с ее белыми домиками, апельсиновыми рощами, балконами, запахом олеандра и рыбы.
— Что я, — пожал плечами Доминико, — я просто падроне. Мне платят, я везу. Я честный моряк. А для тебя это как партия в кости… Эй, Чезаре! Проклятый щенок, подбери потуже шкот у фока! Ну, что я тебе говорю! Нет, ты заметил, как он посмотрел на меня, этот чертов Чезаре? Ему бы племянником дьявола быть, а не моим!
Партия в кости… Может, кое в чем он прав. Но разве расскажешь этому корсиканцу о бердичевских заснеженных и слякотных улочках, о запахе вянущего мирта в единственном темном костеле, о вечных разговорах про польскую вольность, про неудачу восстания шестьдесят третьего года, про жестокость царя москалей, сославшего шляхтичей польских в места отдаленные империи Российской, про дедовскую саблю, ржавеющую на стене, про источенный временем молитвенник у изголовья…
Потом была Вологда — с бревенчатыми срубами изб, с черной вороньей тучей над церквушкой. Потом было украинское село с тополями и густым, каким-то даже сытным запахом сена по осени. От кузницы летел веселый перезвон, перестук. Там металось багровое пламя и смуглый, а может просто закопченный, похожий на цыгана Панько бил, широко размахивая тяжелым молотом. И струйки пота текли по его узловатому торсу с отчетливыми полосами ребер.
У кузницы собирались перед вечером хлопцы, пели тягучие песни, боролись в шутку, пачкая белые праздничные свитки окалиной. Первое время они косились на «ляхова барчука», дичились его, откровенной настороженностью встречали его любопытство. Потом привыкли. А когда подрался Юзеф с рябым Кузькой и не побежал жаловаться на синяк под глазом, то почти приняли хлопцы польского паренька в свою ватагу, и если косились еще, то больше по привычке, не всерьез.
Приходил к кузнице и меднолицый, усатый Варфоломей Рудь, дымил самосадом, кашлял и тряс рукавом старого кожуха, качалась сережка в его коричневом сморщенном ухе, синела на жилистом запястье синяя татуировка. Иногда, утомясь, рассаживались хлопцы, рассказывал Варфоломей Рудь о диковинном виданном. О синем море-океане, о кораблях, об острове Корфу, куда ходил походом с адмиралом Ушаковым. И казалось, не окалиной и сеном пахло уже возле кузниц, а терпкой морской солью, пороховым дымом. И качалась, подступала к самым глазам изменчивая, то синяя, то зеленая, то мрачно-черная, морская волна…
А в отцовской библиотеке, вывезенной с оказией из Варшавы, Юзеф отыскал ветхий томик записок о достопамятном плавании флота британского капитана Джеймса Кука на корабле «Индевр». И несколько ночей подряд тесная комнатушка, отведенная под детскую, была скрипучей каютой фрегата, где подвешенная к подволоку на медных кольцах масляная лампа бросала неяркие блики на штурманскую карту с еще неясными очертаниями Австралии и островов Тихого океана.
В Краков, куда дяде Тадеушу удалось устроить учиться племянника, ехали через Одессу. И два волшебных часа Юзеф провел на высоком берегу, наблюдая за странной и оттого необъяснимо привлекательной жизнью порта, полного суеты и расписных турецких и греческих фелюг, пестрых парусов и бородатых, загорелых до черноты людей. Выходило в море военное судно, дымя тонкой трубой, ползло к кромке узкого мола. На судне звякал колокол, кричал в рупор офицер в белой фуражке и выстраивались на носу ловкие фигурки матросов.
— Ты сошел с ума! — сказал дядя Тадеуш, когда Юзеф заговорил о том, что хотел бы стать моряком. — Ты сошел с ума! Ты, Теодор Юзеф Конрад Коженевский, потомок одного из древнейших родов польских, получивших шляхетство еще у князя Пястовского! И тебе продолжать славу этого рода! В том я поклялся отцу и матери твоим, да снизойдет на них благодать божья. Вытри нос и не смей держать руки в карманах!
Восемь лет спустя, забравшись в трюм греческого барка «Евстафиос», везущего зерно из Таганрога в Марсель, Юзеф впервые в жизни вышел в море. И когда через пятнадцать дней, отощавший, с блестевшими от лихорадки глазами, он ступил на синеватую брусчатку рю Каннебьер, на мгновение показалось, что это все только сон, который прервет надсадный крик старьевщика, бродящего на рассвете по дворам Львовской окраины.
Мимо катились красно-белые омнибусы, текли нарядные толпы, качались от легкого ветра полосатые маркизы над витринами, звучала гортанно-веселая речь, торговали апельсинами и морской живностью, и высоко над городом вздымал к лазоревому небу свой белоснежный величественный купол собор. Юзеф вытер слезы и, пошатнувшись, сел на чугунную тумбу у края тротуара…
Черт его знает, почему он связался с этим таинственным синдикатом, во главе которого, похоже, стояла сеньора Рита, красивая и своенравная каталонка. Впрочем, ничего особо таинственного — за Пиренеями назревали события: находившийся в эмиграции дон Карлос рвался в Мадрид к королевскому трону. В Испании прочие верили, что новый монарх окажется лучше нынешнего. И немало было синдикатов, которые из Франции и Италии доставляли карлистам оружие и деньги. Но как бы там ни было, а сеньора Рита имела судно — двухмачтовую, устойчивую на волне тартану водоизмещением в шестьдесят тонн. Это все и решило. Юзеф поступил матросом на «Трепещущий». Немного странное имя для такого судна, но ведь дело не в названии.
Ночами на суденышко грузили длинные ящики, засыпая их по кромку неглубокого трюма апельсинами. А утром снимались и брали курс на Барселону. В Барселоне получали инструкции от карлистского резидента, являвшегося нередко в мундире офицера или таможенника. И шли затем к Таррагоне, в укромную бухточку между двумя лесистыми мысками. Здесь ночью молчаливые люди принимали груз и тотчас же вьючили его на спины мулов.
Перед отходом нередко к причалу приходили друзья Юзефа по синдикату: американец Баркер и англичанин Цевиус, славные парни, которые, пожалуй, спроси их, не смогли бы объяснить, что связывает их со всей этой карлистской игрой в конспирацию и подготовку к перевороту. Баркер во всем стремился подражать Байрону, нарочито прихрамывал и готов был, по его словам, идти куда угодно, лишь бы там пахло порохом. Генри Цевиус был поэтом, из карманов его неопрятного, вечно распахнутого пальто торчали рукописи и томики Гомера, Мистраля, Вергилия. Генри писал сонеты и посвящал их дочери сеньоры Риты — краснощекой, разбитной Терезе.
Так все было и на этот раз. Генри вздыхал, что из-за своей несчастной подверженности морской болезни не может принимать участия в рейсах «Трепещущего». Баркер мрачно и торжественно говорил, что для «джентльменов меча» всегда найдется работа, стоит только захотеть. А Юзеф молча собирал в бухту запасной перлинь, крепче найтовил на корме двухвесельную шлюпку.
На палубу вышел Доминико Кервони, стал, широко расставив ноги в тяжелых сапогах с отворотами. На усатом, грубо высеченном лице его лежала тень раздражения, гнева. Вот он топнул каблуком, размашисто скрестил на груди выпачканные смолой руки.
— Черт бы побрал этого Чезаре! Он, видите ли, опять где-то шляется! Нет, мало я его бил! Этот лгун и пропойца все равно кончит на виселице. A-а, вот он наконец-то! Явился… Ну, добро пожаловать!
По белым от соли доскам причала шел, чуточку заплетая ногами, племянник Доминико — долговязый малый с бледным лицом и крючковатым носом. Всклокоченные волосы падали на низкий лоб жирными прядями. Он с трудом перебрался через планшир и тотчас же брякнулся на палубу от увесистой оплеухи. Доминик о стоял над ним, уперев руки в бока, и гремел отборной бранью на четырех языках.
Вот тогда, не поднимаясь с палубы, и бросил Чезаре взгляд на своего дядю — словно два пистолетных дула глянули в лицо старому капитану. Доминико отступил на шаг и махнул рукой.
— У-у, чтоб тебя!.. А ну, убирай палубу, негодяй! Носит же земля…
Снялись точно в намеченный срок. А в тридцати милях от берега «Трепещущего» ждало патрульное судно.
И началась гонка в заштормившем море.
Из-под форштевня тучей летели брызги. А потом лопнули грота-шкоты. Взметнувшись чудовищным крылом, парусиновый квадрат с оглушительным щелканьем исчез в волнах. Доминико подошел к Юзефу, стоявшему на руле, вплотную приблизил мокрое лицо, на котором по-кошачьи горели зеленые глаза.
— Храни нас святая мадонна, парень! Нам не уйти. Понимаешь, грота-шкоты были надрезаны! Надрезаны! Измена, парень. О, если бы я знал, кто это сделал!
И тогда было принято решение разбить «Трепещущего» о подводную каменную гряду, хорошо известную Доминико. Теперь тартана неслась навстречу своей гибели.
Юзеф метнулся в каюту. Там в дубовом ящике лежали деньги — зашитое в пояс золото, которое Юзеф должен был вручить человеку в Испании, в той тихой бухточке. Но ящик был взломан, золото пропало. Еще ничего не понимая, кусая губы от ярости, Юзеф стоял над сломанным ящиком, и тут страшный удар сотряс судно. Он едва успел выскочить наверх. Разбитый нос тартаны на глазах уходил под воду. Корма задралась. Все вокруг трещало. Развернувшийся румпель швырнул Юзефа за борт.
Очнулся он в шлюпке. Доминико остервенело греб, откидываясь всем телом. Берег был рядом, уже слышался гул прибоя. Быстро опускались сумерки, и патрульное судно не решалось приблизиться к подводной гряде.
— Где Чезаре? — испуганно спросил Юзеф. Доминико сплюнул.
— Там! Украденное золото и утащило его к дьяволу, потянуло на дно! Теперь-то я понял, чья это работа — патруль, надрезанные шкоты… О-о, если бы я знал это раньше! На, хлебни-ка рому.
Через несколько минут они уже были на берегу. Усы Доминико обвисли, в глазах наливалась тоска.
— Я человек, которому все доверяли, корсиканец привел на судно предателя. Этого мне не вынести! Кражу можно возместить, ложь исправить, за смерть отомстить, но чем искупить измену?
И, взвалив на плечи весло, Доминико начал подниматься по склону. Камни с шелестящим стуком сыпались у него из-под ног, но он не оглядывался.
…И Доминико Кервони занял место в моей памяти рядом с тем легендарным скитальцем по морю чудес и ужасов, с тем обреченным нечестивцем, которому вызванная им тень предрекла, что он будет бродить по земле до тех пор, пока не встретит людей, никогда в жизни не видевших корабля и весла.
Размеренная жизнь в море — великий целитель наболевших сердец и буйных голов… В ней есть удовлетворение от завершенного круга ежедневных трудов, ибо каждый день жизни на корабле словно завершает свой круг внутри огромного кольца морского горизонта. Он заимствует какую-то прелесть монотонности от величественного однообразия моря.
Амстердамским старожилам, вероятно, запомнился этот угрюмый и необычайно холодный февраль 1883 года от рождества Христова. Люди, сведущие и склонные к мистическим обобщениям, утверждали, что подобные морозы стояли два с половиной столетия назад, когда император Карл Пятый пытался лишить Нидерланды их исконных привилегий, и потому сулили какие-то обязательные и нерадостные перемены в жизни страны. Впрочем, штурману грузовой баркентины «Странствующая звезда» Джозефу Конраду было в эти дни не до предсказаний доморощенных амстердамских пророков. Баркентина вот уже второй месяц как намертво вмерзла в лед канала Хандельскаде, а груза все не было, и будущее казалось таким же мертвенно-сонным, как мерцающая от морозной пыли дымка над городом.
Сутки проходили за сутками в томительном ожидании. Когда в заиндевевшем иллюминаторе начинало брезжить утро, Конрад, лязгая зубами от холода, наскоро умывался, слушая, как что-то бормочет, возясь у чугунной печки, беззубый и косматый старик сторож, нанятый на время этой вынужденной стоянки.
Стараясь подбодрить себя, Конрад поднимался на палубу — подошвы скрипели на снежном насте — и делал несколько торопливых гимнастических упражнений. В такие минуты даже не верилось, что судно недавно было живым, качалось на свободной волне, в снастях шумел ветер, слышался говор воды у форштевня и бортов, смех и крики матросов. Не верилось, что когда-нибудь все это возвратится и по палубе застучат каблуки ныне распущенной за ненадобностью команды.
В десяти метрах от борта, за полосой льда, начинался обширный пустырь. Он был завален штабелями леса, похожими издали на строения какого-то фантастического города. Дальше виднелись холодные каменные набережные, по которым ветер гнал колючий сухой снег. Еще дальше тянулась улица царя Петра — коричневые домики словно горбились под тяжестью сугробов на крышах. По улице, дребезжа звонками, проползали конки. Согнувшись и спрятав лица в поднятые воротники, пробегали редкие прохожие. И вдоль всего этого пейзажа, словно написанного Брейгелем, стояли вмерзшие в канал корабли, похожие на зачарованных лебедей из какой-то давно-давно читанной сказки.
Конрад возвращался, совсем продрогнув, в каюту, натягивал меховую куртку и, обжигая пальцы и губы, глотал горячий кофе из тяжелой медной кружки. Старик сторож бубнил что-то непонятное, ожесточенно тыкал кочергой в сияющую россыпь углей. Конрад не слушал старика, наслаждался теплом, отхлебывал горький и пахучий напиток, думал о своем. О грузе, который когда-нибудь должен все-таки прийти; о неудачном начале своей морской жизни; о лондонских экзаменаторах, удивленно качавших лысыми и седыми головами; о необходимости наплавать штурманский ценз и снова о грузе, который из-за этой проклятой зимы застрял вместе с баржами где-то в центре страны, среди дюн и ветряных мельниц.
Конрад растягивал эти минуты, перед тем как, поплотнее запахнув одежду, бежать через пустырь, сесть в насквозь промерзший вагончик конки и ехать к фрахтовщику — мингеру Гедигу.
Что-то унизительное, двусмысленное было в этих ежедневных визитах. Судовладельцы из Глазго рекомендовали Конраду быть с фрахтовщиком решительным и твердым, настаивать на срочной доставке груза, даже грозить штрафом за вынужденный простой судна. Но в кабинете Гедига жарко пылал камин, тяжелые бархатные шторы откровенно говорили молодому штурману о роскоши и комфорте, каких он в своей жизни никогда и не узнает. Пахло дорогим табаком, полированным деревом, воском и свежей сдобой. И сам мингер Гедиг сидел перед Конрадом, пышноусый, краснощекий, с наглым и веселым взглядом голубых, слегка навыкате глаз. Он предлагал отличный херес, замечательные сигары, он превосходно говорил по-английски. И все в его медлительной барской повадке, в тягучем и густом голосе словно говорило: «Пользуйтесь, юноша, моей добротой! В конце концов судно не ваше и забота о фрахте тоже не ваша! Вам повезло, юноша, что, несмотря на свой возраст и какое-то странное, скажем прямо, происхождение, вы штурман британского торгового флота. Но за всем тем вы сейчас отправитесь на мороз, на свою незадачливую посудину, а я выкурю возле камина еще одну сигару и прикажу подавать обед!»
И, торопясь ответить на эти невысказанные слова, Конрад заводил разговор о погоде, о судовладельцах, которые присылают настойчивые письма и в общем-то правы. И с отчетливой неприязнью к этому респектабельному господину думал, что ему, Конраду, действительно сейчас предстоит снова бежать по морозу к своему одиночеству и томительному ожиданию.
Старик сторож гремел кочергой и поглядывал на штурмана так, словно никак не мог дождаться, когда тот уйдет. Черт его знает, чем ему не понравился Конрад? Может, просто по-стариковски изверившись в возможности перемен к лучшему, сторож, как и многие, проявившие трудную и неудачливую жизнь, переносил обиду за несбывшееся на представителя молодого поколения? Впрочем, разве разберешься в путанице человеческих чувств? В жизни, пожалуй, ясно только одно — море, простор, путь корабля… И с обострившейся тоской Конрад представил ту небывалую праздничную пору, когда кончится эта унылая зима и ветер наполнит паруса «Странствующей звезды» — первого в его жизни судна, на которое он пришел не матросом, а офицером…
— Ладно, старик, я сейчас ухожу, — сказал Конрад. — Постарайся, чтобы здесь было тепло и еще: попробуй хоть немного очистить палубу от снега!
Сторона не то утвердительно, не то возмущенно мотнул нечесаной головой, явно оживившись. Он даже откинул чумазой рукой клок седых волос с морщинистого лба, взглянув на штурмана с заметным облегчением. «Странный и, видимо, глубоко несчастный человек», — подумал Конрад, поплотнее заматывая вокруг шеи шарф и поднимаясь наверх.
Он спустился по сходням на лед и в два-три прыжка достиг каменной лестницы, возле которой в степе набережной торчали два больших пушистых от инея кольца. Теперь — скорее к штабелям на пустыре! Там не так силен острый, как нож, ветер. Конрад оглянулся на свое судно, сиротливо чернеющее на белой глади льда, и замер от неожиданности. К «Странствующей звезде» торопливо шла, почти бежала тонкая женская фигурка. Цепочка следов на снегу была четкой, как строчка белошвейки. Вот она приблизилась к сходням, вот поднялась на палубу. И красная шляпка-капор в последний раз мелькнула у входа в кормовую надстройку.
Конечно, можно было бы вернуться и выяснить обстоятельства, приведшие эту таинственную незнакомку на борт вверенного ему, штурману Джозефу Конраду, корабля. Кто она? Обладательница странной судьбы или просто искательница приключений, знакомая с тем чувством одиночества, которое так часто охватывает моряков на берегу? Что ж, пожалуй, возвращаться не стоило: в конце концов, какая бы причина ни привела эту женщину на судно, старик сторож все равно расскажет об этом. Должен рассказать.
День тянулся долго. Конрад сидел в кафе на центральной площади возле ратуши, наслаждался теплом и уютом этого чуть пахнущего можжевельником и старым шелком помещения, твердо решив, несмотря на любезность Гедига, не засиживаться у него. Штурман курил и писал письмо судовладельцам в Глазго, в который раз сетуя на спокойствие фрахтовщика. Потом отправился к мингеру Гедигу. И уже у него вдруг вспомнил цепочку следов, бегущих к борту судна, красный капор, чуть наклонившуюся вперед тонкую фигурку. И заторопился, отказавшись от традиционного кофе, чем вызвал удивленный излом черных бровей голландца.
— Я думаю, — сказал Гедиге, — что наши, такие приятные для меня беседы, скоро кончатся. Из Королевского натуралистического общества сообщили, что ожидается потепление…
— Да-да, — кивнул Конрад, закутывая горло шарфом и чувствуя, что ему нечем дышать в этом доме.
И снова пустырь с заснеженными штабелями леса, скользкая набережная, пушистые кольца возле ступеней лестницы.
Старик сторож дремал у давно остывшей печки. Он с трудом разлепил веки, засопел на вошедшего, и в лицо штурману пахнуло спиртным. Не ответив на приветствие, сторож наклонился кряхтя, чтобы собрать щепок для растопки. Конрад хотел упрекнуть старика за неубранную палубу, за стужу в каюте, но вместо этого спросил:
— Сюда приходила женщина… Кто она? Зачем приходила?
Вопрос пришлось повторить дважды, прежде чем старик обернулся к штурману. Из спутанных бороды и усов вырвалось несколько ломаных английских слов.
— Нет женщина… Мой не знать!
— Но я же видел! — настаивал Конрад. Глаза старика налились кровью, он стукнул кочергой по печке, замотал головой:
— Нет женщина!
Конрад махнул рукой и, вытащив из-за рундука лопату, отправился очищать палубу от снега.
Где-то в вышине плыло солнце, но его лучи никак не могли пронизать пелену морозного тумана. Все вокруг было белесым, как сильно разведенное водой молоко. Островерхие крыши близких домов слабо прорисовывались сквозь это колючее мерцающее марево.
И опять был вечер, опять на соседнее судно вернулся с берега вдребезги пьяный капитан, который тоже ожидал доставки груза. До глубокой ночи доносился его хриплый голос, распевавший одну и ту же немецкую песенку о незабудках…
А утром Конрад против обыкновения встал гораздо позднее, долго и со вкусом пил кофе, курил и нарочито внимательно просматривал реестр судового имущества. И, не поднимая головы, слышал, как все громче и громче ворчал старик сторож; как грохотал кочергой, явно нервничая.
Потом Конрад неторопливо оделся, достал часы и, нажав пружину, прослушал десять мелодичных ударов. Поднявшись на палубу, он возле самого входа в надстройку едва не столкнулся с незнакомкой в красной шляпке-капоре.
Конрад хотел без лишних церемоний взять ее за руку, строго спросить о причине столь таинственных визитов на судно. Но увидел испуганное лицо девушки лет семнадцати-восемнадцати, зеленые глаза, опушенные длинными ресницами, сверток в руках, на которых были варежки домашней вязки… И уже совсем растерялся, когда услышал польские слова:
— О, матерь божья, я совсем не думала…
Польские слова на борту английского судна, зимовавшего в голландском порту, были как шквал в штилевом море. Конрад невольно попятился и сказал тоже по-польски:
— Так вы… Вы сказали сейчас…
— Господин понимает по-нашему! — обрадовалась девушка, и белозубая улыбка сделала ее лицо еще более юным. — Значит, господин не сердится, что я хожу сюда. Я и то говорила отцу, что вы не можете быть настолько плохим человеком, чтобы запретить приносить что-нибудь из еды…
— Бронислава! — донесся снизу голос старика. И Конрад внутренне выругал себя за столь явное неумение разбираться в людях — ведь столько дней этот старик находился рядом с ним, а он так и не попытался узнать, кто он.
— Бронислава! — уже умоляюще протянул старик, карабкаясь по ступеням. И тут же осекся, увидев штурмана.
— Ради бога, — сказал Конрад, — ведь я тоже поляк.
— Поляк? — старик озадаченно поскреб пятерней бороду.
— Ишь ты, дело-то какое… Я и то думаю, чего-то очень уж простой хлопец. Земляк, выходит.
Странно начался этот день. И так ему, видимо, и суждено было продолжаться — необычно. Вместо визита мингеру Гедигу Конрад остался в каюте возле потрескивающей печки, смотрел то на мелькание пламени в отверстиях дверцы, то на жующего старика, то на девушку. А она, сбросив шубку, сидела, скрестив полные руки, и мечтательно щурилась. Старик — отхлебывал из фляжки молоко, старательно пережевывал хлеб с сыром и ронял медленные фразы. И таким далеким и одновременно мучительно близким веяло на Конрада от этого разговора, что невольно навертывались на глаза слезы. А может, все дело было в том, что печка дымила…
Пан люблинский воевода всегда считался в свете вельможей с причудами. Поэтому никто особенно и не удивился, когда, уезжая в Европу, он захватил с собой в числе многочисленной свиты и лесника из своего наследственного урочища — Феликса Прилепу с дочерью. Воевода поколесил по Германии, Франции и Бельгии, а потом надолго остановился в Амстердаме.
На каком-то рауте у австрийского посланника было много красивых дам, тостов и музыки. Разгоряченный вельможа затеял спор о польском характере, о польских традициях и заявил, что, несмотря на отмену крепостного права, хлопы только и думают, как бы порадовать своих господ, как бы доказать им свою верность. Одна из дам, желая повернуть разговор в новое русло, вспомнила оперу Вебера «Вильгельм Телль», только что с триумфом поставленную в театрах Европы. А воевода из Люблина тотчас же приказал позвать лесника с дочерью и потребовал, чтобы тот в присутствии гостей сбил выстрелом яблоко с головы Брониславы.
Лесник заплакал и отказался. И тогда люблинский воевода Царственным жестом указал на дверь.
— Вон с глаз моих, хлоп!
Наутро Феликс пришел к воеводе, чтобы просить его об отправке домой, в Польшу. Но дворец, который вельможа снимал в Амстердаме, был пуст.
Без денег, без языка старик с дочерью мыкался в огромном сытом городе, подрабатывая где придется и ночуя то в бараках Армии спасения, то в пустующих складах. Какие-то нарядные и шустрые господинчики приставали к Брониславе, покачивали перед ее глазами блестящими побрякушками, совали леснику за пазуху деньги. Но старик не принимал их. Позже отыскавшийся на окраине сербский еврей-фактор похвалил старика за осторожность, объяснил ему суть дела — мол, оглянуться не успеешь, продадут девчонку в публичный дом. Хорошо еще если сюда, а как в колонии? И устроил фактор бывшего польского лесника сторожем в порт, выговорив себе за комиссию треть заработка. Вскоре удалось снять комнатку.
— Живем, видишь, — говорил старик между двумя глотками молока. — Харч тут дешев… Ну, хожу через день в это окаянное посольство. А ты, хлопец, разве не думаешь о возвращении? Разве это жизнь у тебя?
Конрад молча вздохнул. Что он мог сказать этому человеку? Что Польша и сейчас ему снится нередко, но он служит своей мечте, выше которой ничего не знает. Дядя Тадеуш давно уже не пишет, еще год назад сообщив, что скорбит об отступничестве племянника от долга шляхетского и что коль скоро Юзеф стал на ноги, то и деньги ему посылать ни к чему… Разве об этом расскажешь?
Конрад смотрел на девушку, на ее такое прекрасное в бликах огня лицо. Вот они оба мечтают о возвращении в Польшу… Что ждет их там? Нищета, крытые соломой хаты, наглое высокомерие мелкой шляхты и безразличие крупной, мздоимство и хамство российских приставов и чиновников. А ведь стремятся к возвращению и, наверное, все сделают, чтобы вернуться… А может… Конрад смотрел на девушку, и ему хотелось сказать ей: «Бронислава, вас ждет печальный удел, останьтесь здесь со мной… Наступит весна, и мы уйдем в море. Оно так широко и свободно, как вы и представить не можете. А потом я покажу вам другие моря, другие страны, вечнозеленые острова. Там, под пальмами, вам наденут на шею ожерелье из диковинных цветов, для вас будут танцевать дочери вождей. Не знаю, когда это будет, но это будет обязательно…»
Вместо этого он сказал:
— Я моряк и сам выбрал для себя эту долю. Не знаю, что лучше, одна или сто дорог… Но меня зовут именно они…
— Ну что ж… Пусть они принесут тебе счастье, — как-то безразлично произнес старик и повернулся к дочери:
— Иди, Бронислава, пора тебе…
На следующее утро Джозеф Конрад, досадуя на холод, торопливо оделся и вышел на палубу. Печка оказалась безжизненной, старика сторожа на судне не было. Дул сырой и теплый ветер, лед в канале потемнел и местами вздулся. По всему было видно, что приближается весна, что зимовка кончается и скоро к борту подойдут баржи с долгожданным грузом.
Общая наша судьба (ибо где вы найдете человека — я имею в виду настоящего, мыслящего человека, — который смутно не вспоминал бы о том, как был покинут в момент обладания кем-то или чем-то более ценным, чем жизнь?)… общая наша судьба с сугубой жестокостью преследует женщин. Она не карает, как господин, но подвергает длительной пытке, словно утоляя тайную, непримиримую злобу.
Если хотите знать возраст Земли, поглядите на море в шторм. Серый оттенок всей его необозримой поверхности, глубокие морщины, которым ветер изрыл лица волн, огромные массы пены, похожей на спутанные седые кудри, которые разметал и треплет ветер, — все придает морю в шторм вид такой беспросветной старости, как будто оно было сотворено раньше, чем солнечный свет…
— Сэр, он пришел! — на узком, с прищуренными черными выразительными глазами лице Мартина, второго помощника, прыгало выражение веселой оживленности и лукавства. Тонкий палец с длинным ногтем прижимался к губам.
— Кто? Да не изображайте такую таинственность, — Конрад недоуменно посмотрел на Мартина. Виски слегка ломило от усталости, а может, от криков и грохота, стоявшего с утра до глубокой ночи в доках Данди, от сумятицы и неразберихи береговой жизни, которая так отличается от размеренного чередования суток в открытом море. На столе громоздились кипы бумаг — коносаменты и тайм-шиты, проспекты фирм и деловая переписка.
— Я попрошу вас, Мартин, проследить, чтобы треть груза обязательно находилась под бимсами… Да, вы мне сказали…
— Так точно, сэр! Я сказал, — что пришел Бантер.
— Ага. Я читал его письмо…
— Вы думаете взять его, сэр?
— Но ведь место старшего помощника у нас вакантно…
— Вакантно…
— Давайте условимся, Мартин. Ваши чувства мне понятны, но пока наполовину… Вы что, знаете этого Бантера?
— Уинстона Бантера? — Мартин всплеснул руками и тут же аккуратно поправил выскочивший из рукава форменной тужурки белый накрахмаленный манжет. И Конрад подумал, что, будь Мартин старшим помощником, на судне царил бы порядок, что в общем-то не назовешь недостатком…
— Так что вы запнулись, Мартин?
— Я не запнулся, сэр. Я плавал, сэр, с Бантером на «Сапфире». Ну, которым командовал тот самый Джонс, подавшийся потом в попы.
— Я помню этого Джонса…
— Ну вот. После того как Бантер потерпел крушение в Атлантике, его никто и брать не хотел. Джонс тоже морщился, но мы снимались по срочному фрахту, а третьего штурмана не было.
В голосе Мартина пробивались нотки негодования и неприязни. Но Конрад и не попытался улавливать интонации второго помощника. Он слушал эту историю внимательно. И странная, противоречивая судьба моряка вставала перед Конрадом из сбивчивого, но вполне, пожалуй, правдивого рассказа Мартина.
Кто этот Уинстон Бантер, пришедший сейчас к молодому капитану Джозефу Конраду с просьбой взять его на должность штурмана и, вероятнее всего, сидящий на крышке трюма в ожидании вызова? Кто он, этот Бантер?
Да, ему не повезло в Атлантике, куда он ушел, едва ему стукнуло сорок восемь. На «шерстяных», «шелковых» и «чайных» линиях судовладельческие компании предпочитали держать молодых капитанов, надеявшихся на милость судьбы и призы и выжимавших все, что возможно, из корабля, команды и своего характера. А в сорок восемь человек уже знает цену многому и не очень высоко ценит самопожертвование во имя чьих-то интересов. Даже ради славы. На быстроходные клипперы шли молодые штурманы, а старым приходилось покидать палубы. Таков закон жизни.
Бантер ушел в Атлантику на тихоходных угольщиках и валких кэчах, бродивших между Старым и Новым Светом. Еще не было столь жестокой конкуренции капитанов. Потом крушение… Но крушением ли следует назвать тот несчастный случай, когда Бантер, желая спасти судно во время жесточайшего шторма, приказал выбросить за борт часть дорогостоящего груза? Суд оправдал его, но, полагая, вероятно, что излишняя небрежность по отношению к фрахтовщикам свидетельствует о системе взглядов и создает прецедент, лишил Бантера свидетельства на год.
Сначала это были несчастные двенадцать месяцев, когда Бантер плавал простым матросом, потом ему стукнуло пятьдесят. Потом в течение нескольких лет фирмы, памятуя о прошлом этого штрафованного капитана, отказывались брать его. Но затем все как-то вроде забылось. И в прошлом году Джонс по прозвищу Святоша взял Бантера на «Сапфир» третьим помощником.
— Сэр, — Мартин сделал гримаску, которая, видимо, должна была означать высшую степень доверительности, — я ли не помню Бантера! Он был черным, как итальянец, и гордым, как туарег! И на вид ему было лет сорок, не больше. Но тут, сэр, случилась история…
В ту ночь «Сапфир» огибал мыс Гаттерас. И штурман Бантер, находясь на вахте, упал в темноте с трапа и разбил голову. В бессознательном состоянии его принесли в каюту, и сам капитан Джонс прибежал и склонился над ним. Нельзя сказать, что он испытывал какие-то чувства к своему третьему помощнику, но, когда случается такое, не до анализа чувств. Услужливый стюард подкрутил лампу, яркий желтый свет озарил каюту, капитан осторожно приподнял простыню, покрывавшую голову раненого. И отшатнулся, крестясь и бормоча молитвы. Перед Джонсом лежал совершенно незнакомый человек. Он смотрел на капитана как будто принадлежащими Бантеру серо-стальными глазами, но волосы его и пышная борода были совершенно белыми.
— Святой Николай! — простонал Джонс. — Это немыслимо! Ведь вы совершенно седой! Что произошло?
— Я видел… — прошептал Бантер, и тут же в его глазах мелькнул ужас, и он замолчал. Джонс обескураженно пожевал тонкими губами, потом, словно что-то поняв, кивнул, и вся его коротенькая и толстая фигура приобрела торжественность. Джонс многозначительно посмотрел на стюарда, на судового врача и, махнув всем рукой, чтобы они не беспокоили больного, на цыпочках покинул каюту.
На следующее утро по судну пронесся слух, что, стоя на вахте, Бантер увидел не то Летучего Голландца, не то Морского Змея и от ужаса поседел и потерял сознание. Кое-кто на «Сапфире» недоверчиво пожимал плечами.
Через сутки после происшествия третий помощник Бантер как ни в чем не бывало заступил на вахту. Рейс протекал благополучно, и только команда «Сапфира» теперь поглядывала на серебряную бороду Бантера с любопытством и недоумением.
— Вот именно так и было, сэр! — Мартин усмехнулся. — Но… Это было обманом, сэр! Я не знаю и не догадываюсь, зачем он это делал, но однажды совсем случайно, еще до этого случая, я подсмотрел, как Уинстон Бантер у себя в каюте красил усы, бороду и волосы в черный цвет. Есть, знаете, такие патентованные средства, сэр. И я понял, что Бантер не был черным, Бантер был седым стариком. И все это было мистификацией! Я хотел тогда же вывести его на чистую воду, рассказать обо всем капитану Джонсу, но мы пришли в Плимут, и Джонс ушел с корабля. Вы знаете, сэр, что он подался прямо в попы… Вот что за человек этот Бантер!
Конрад откинулся на спинку прикрепленного к настилу стула, на мгновение прикрыл глаза. Месяц назад, вернувшись из Калькутты с грузом джута, они подходили к Данди. Когда показались меловые окаты, капитан Вуд опустил бинокль и повернул к Конраду иссеченное, морщинами, опушенное серебряными бакенбардами темное лицо. Было видно, что Вуду уже очень трудно нести вахту, что последняя бессонная ночь перед возвращением в гавань была особенно тяжела для старика.
— Итак, Джозеф, вы едете в Лондон сдавать экзамен на капитана. Заранее поздравляю. Вы уже наметили судно для себя?
— Нет, сэр. Пока я не думал об этом.
— Напрасно, Джозеф. Словом, помните, что если вдруг окажетесь без работы, то на судне, которым командую я, для вас всегда найдется местечко!
Это была самая большая похвала, какую может услышать от капитана его штурман, когда плавание окончено и о субординации больше нет речи. Конрад смотрел на старого капитана, и печаль сжимала его сердце. Он хорошо понимал, что, вернее всего, этот рейс для Ричарда Вуда последний. Еще возле острова Святой Елены капитан почувствовал себя плохо, слег и поднялся только у Западных островов, чтобы самому вести судно к берегу.
Когда принимали на борт лоцмана, Вуд попросил дать телеграмму жене.
Сдав экзамен, Конрад навестил в Лондоне своего бывшего начальника. Это был единственный капитан, у которого Конрад когда-либо побывал в гостях. Он увидел просторную солнечную комнату, окно-фонарь, глубокое кресло-качалку возле окна и в нем глубоко ушедшего в подушки капитана Вуда. Увидел женщин, старающихся улыбками и веселыми шутками скрыть тревогу и грусть. Увидел сына капитана — врача, который смотрел сурово и без надежды.
Вуд был рад гостю, говорил о давнем, вспоминал какие-то одному ему близкие и дорогие случаи и имена, посмеивался над предстоящим ему последним рейсом в то море, из которого не возвращаются. И в душе Конрада рядом с печалью росло чувство глубокого уважения к этому мужественному человеку, до последнего часа оставшемуся верным избранному в жизни пути.
— Я знал, чувствовал, что вы придете, Джозеф, — говорил Вуд. — Там на столе лежит хронометр. Он старый, но никогда еще не отказывал. И, полагаю, не откажет. Возьмите его, капитан Конрад…
— Вот что, Мартин, — сказал Конрад, пристально глядя на второго помощника. — Я позволю себе задать вам один вопрос.
— О, сколько угодно, сэр!
— Как вам представляется ваше будущее? Только откровенно. Если не хотите, не отвечайте.
— Но почему же, сэр! Мне нечего скрывать. Когда-нибудь… Словом, сэр, у меня есть несколько акций нашей компании…
— Хорошо, Мартин, — устало сказал Конрад. — А теперь позовите мистера Бантера.
— Понятно, — улыбаясь, кивнул Мартин и вышел. Конрад усмехнулся невесело, глядя ему вслед.
Спустя минуту в дверь постучали. Комингс переступил человек высокого роста, с очень прямой осанкой, с гладко выбритыми головой и лицом. Пожалуй, тот, кто хоть чуточку разбирается в людях, сразу скажет, взглянув на него: «О, этот парень знает, что такое трудная жизнь, но чтобы он сдался, уступил…» Вошедший назвал себя, с достоинством сел. И Конрад обратил внимание на его руки, спокойно лежащие на коленях, — большие тяжелые кисти с набухшими венами, руки старого, много поработавшего человека.
— Так случилось, мистер Бантер, — тихо сказал Конрад, — что я стал одним из обладателей вашей давней тайны. Надеюсь, вы простите мне это.
— Мартин? — поднял голову Бантер. — Он был на «Сапфире»…
— Это неважно, Бантер. Мы моряки, и нам нет дела до господских прихожих…
— Понимаю, капитан, — кивнул Бантер. И у Конрада посветлело лицо. Он улыбнулся.
— Скажите, если не секрет, та история с привидением…
— Чепуха все это, сэр, — как-то очень облегченно и просто ответил Бантер. — Мне, видите ли, пришлось тогда туго. Кому нужен старик, а у меня жена, ребятишки… Словом, я решил раз и навсегда покончить с этой унизительной комедией перекрашивания. А вот теперь никому и в голову не приходит связывать мою седину с возрастом… Спасибо вам. Теперь я могу идти?
— Принимать судно, Бантер.
— Так вы…
— Я рад, что мы будем служить, вместе. Идите, старший помощник Бантер!
Человек всегда — представитель своего времени. Неизвестно, будут ли моряки через триста лет способны нам сочувствовать…
С какими чувствами будет новое поколение рассматривать иллюстрации к морским приключенческим романам наших дней или недавнего прошлого? Это трудно угадать.
…Море сделалось для меня священным благодаря книгам о путешествиях и открытиях, заселившим его незабываемыми тенями мастеров того дела, к которому в очень скромной мере суждено было стать причастным и мне\ людей…которые отправлялись в путь, руководствуясь различными стремлениями и мотивами, — похвальными или грешными, но неизменно неся в своих сердцах искорку священного огня.
Штурман Ленокс положил транспортир и обернулся на звук неторопливых шагов. Край разостланной на откидном столике карты, зашелестев, свернулся в трубку.
«А ведь у него, пожалуй, печень не в порядке. Чертовы тропики!» — подумал, входя в рубку, Джозеф Конрад. Он с привычным неудовольствием отметил засаленный и посекшийся воротник штурманского кителя, мокрый от пота цветастый платок, обернутый вокруг шеи. От мгновенного сквозняка метнулась навстречу шторка, открыв квадратный, окованный медью иллюминатор. С берега едва уловимо пахнуло запахом нагретой земли, гниющих на отмелях водорослей. По натертому тику настила рубки скользили солнечные зайчики. Конрад прикрыл дверь.
— Слушаю вас, сэр? — рыжебородое лицо Ленокса лучилось внимательной улыбкой.
— В полдень снимаемся.
— Так точно, сэр.
— Пойдем Торресовым проливом.
— Торресовым… Простите, сэр, — морщинистые щеки штурмана едва заметно дрогнули, во взгляде бледно-голубых глаз мелькнули не то растерянность, не то недовольство.
— Но рекомендованный Ллойдом курс на Маврикий…
— Ну что вы, Ленокс! — Конрад усмехнулся и, достав из кармана трубку, принялся медленно набивать ее табаком. Раскурив ее, капитан барка «Сент-Джонс» старался понять: приятно или неприятно ему вот это замешательство помощника, подчеркивающее странность принятого решения. Все-таки чертовски плохо чувствовать себя одиноким в минуту риска, на пороге начинания, о котором думалось, мечталось так давно.
— Ничего особенного, Ленокс, пролив как пролив… Ну, чуточку менее известный, чем прочие. Лучше скажите, что вам не очень хочется заново заниматься прокладкой курса. Но я же знаю ваше умение, Ленокс! Итак, в полдень!
— Есть, сэр, — промямлил штурман.
Открывая дверь рубки и переступая через высокий комингс, Конрад все время чувствовал тяжелый взгляд Ленокса, но не обернулся. В конце концов за безопасность судна, экипажа и груза отвечает не кто иной, как он, капитан Джозеф Конрад. Надо думать, что интересы компании «Г. Симпсон и сыновья», выраженные в данном случае в пятистах регистровых брутто-тоннах, снабженных тремя гибкими мачтами с выбеленной штормами парусиной, подвергаются чуть большему риску, чем в прошлогоднюю встречу с айсбергом. Чуть большему. Только вот грустно, что ни один из офицеров «Сент-Джонса» не согласен с решением капитана…
День накалялся зноем. Солнце близилось к зениту, и все вокруг — зеленое зеркало рейда, закопченные громады неуклюжих пароходов, крыши портовых пакгаузов из рифленого, выкрашенного белой краской железа, груды бочек и ящиков на причалах — казалось, застыло в этой тяжелой духоте. За нагромождением домов и домиков Сиднея угадывался буш — гигантская, раскаленная солнцем сковорода степи. Кажется, брызни на нее водой — и поднимется к небу столб пара. Не из этого ли пара вон та далекая туча, предвестница ненастья, о котором со вчерашнего дня настойчиво твердил барометр?
До отплытия «Сент-Джонса» оставался час с небольшим. Скоро на борту появятся портовые чиновники, начнутся нудные, но, увы, неизбежные формальности.
Конрад прошагал по палубе, переступая через тросы и шланги, увернулся от струи воды, смывающей с настила пыль и всякий мусор, обычные при любой погрузке и разгрузке, кивнул матросу, который виновато переступил босыми ногами и отвел брандспойт. Надтреснутым баском покрикивал боцман: натягивали парусину на крышки трюмов. В два-три ловких удара мушкелем забивали клинья, и парусина обтягивалась на крышках, словно твердела. Под простые, как посвист ветра, слова команд матросы готовили барк к походу.
Конрад поднялся на бак. Отсюда хорошо был виден весь порт. Среди ржавых, таких неопрятных, но внешне очень деловитых утюгов-пароходов парусные суда выглядели словно изящные безделушки в лавке жестянщика. И Конрад грустно подумал, что романтике эпохи парусного флота приходит конец. Еще бороздят океанские просторы четырех- и пятимачтовые клипперы чайных и шерстяных компаний, еще капитаны в продымленных тавернах всего мира рассказывают под стук пивных кружек о гонках в ураган, об отчаянных поворотах, о скрипе мачт и гудении снастей. Но судовладельцы в Лондоне и Глазго, Гавре и Марселе, Амстердаме и Бремене точность соблюдения расписаний предпочитают уже морской лихости и риску.
И как бы то ни было, а будущее за этими вот ржавыми утюгами, коптящими небо черно-бурым дымом.
Вздымая перед тупым форштевнем высокий гребень пены, входил в порт буксирчик, волоча за собой парусник. По легкости и удивительной стройности обводов, по высоте мачт и особому изяществу узкого корпуса Конрад узнал прославленную «Катти Сарк» и невольно снял форменную фуражку, словно приветствуя давнего друга.
Небо на зюйд-осте наливалось багровеющей тьмой, казалось, что там, за горизонтом, разгорается гигантский пожар. Скоро разразится шторм. Что ж, пусть: ветер будет попутным. Только бы выдержали мачты старого «Сент-Джонса».
Внутренним зрением Конрад увидел свою каюту, где под качающейся лампой рядом со справочником Ллойда, лоцией Южных морей и томиком Стивенсона лежит письмо от «Г. Симпсона и сыновей».
Кто скажет, в какую минуту капитану «Сент-Джонса» пришло в голову предложить судовладельцам взамен обычного южного рейса провести барк на остров Маврикий через пролив Торреса? Вспомнился ли Конраду молчаливый и бесстрашный испанец, который двести с лишним лет назад прошел этим путем, даже не подозревая, что по одну сторону лежит Австралийский континент, а по другую — Новая Гвинея? В течение полутора столетий мир был уверен, что никакого пролива здесь нет, и даже прославленный Абель Тасман подтверждал это. Впервые контуры пролива нанес на карту Джеймс Кук. С тех пор пролив пользовался зловещей славой. И может быть, потому был очень плохо исследован. Одна из тайн Тихого океана звала, тревожила…
Кто скажет, как это судовладельцам пришло в голову ответить капитану Конраду: «Полагаем необходимым довести до вашего сведения, что этот маршрут потребует выплаты дополнительной страховой премии, поскольку сопряжен с весьма многими опасностями для мореплавателя. Впрочем, в целом мы не возражаем против вашего намерения провести судно через пролив Торреса, если вы уверены, что навигационный сезон еще не заканчивается…»
— Прошу прощения, сэр! — раздался за спиной ломкий тенорок. Обернувшись, Конрад увидел молодого матроса-ирландца, который стоял, глядя испытующе и мрачно, теребил пальцами край подвернутой брезентовой штанины.
— В чем дело, О’Ферри?
— Я слышал, сэр, что мы идем через пролив Торреса…
— Да.
— Не делайте этого, сэр! Говорят, там неладно…
— Только это хотели сообщить мне?
— Нет, сэр. Я хотел доложить, что возле трапа ожидают таможенники и карантинный инспектор. А пролив — это не дело, сэр!
— Выполняйте ваши обязанности, О’Ферри.
— Есть, сэр!
Капитан Конрад вздохнул, глядя вслед матросу, поправил галстук и направился к трапу, где поблескивали кокарды чиновников.
Сначала была искра, крохотное светящееся пятнышко. Оно качалось, росло. И вот это уже большая географическая карта, висящая в классе краковской гимназии, что на улице Святого Павла. Возле карты — хохочущие, орущие гимназисты, и среди них четырнадцатилетний Юзеф Коженевский. Он держит палец в самом центре пестрого Африканского материка. Самый центр — белое пятно.
— Нет, вы слышали? — паясничает классный заводила второгодник Збышко Писецкий. — Эта малявка меня уморила! Видали? Он там будет!
— И когда же, уважаемый пан путешественник Коженевский? — подыгрывал Писецкому толстый, как шар, сын владельца похоронного бюро Ежи Ясень. — Может, нас захватишь?
— Вас? Вам-то что там делать? — сощурил глаза Юзеф.
— Нет, слышите? — взъярился Збышко, уловив презрение в тоне этого худенького и всегда спокойного гимназиста. — А плюху хочешь?
Юзеф пренебрежительно пожал плечами.
— Значит, в Африке? — подбоченился Збышко.
Класс замер. Все знали силу и необузданную наглость этого высокого, прыщеватого парня. Но в глазах Юзефа мелькнуло что-то такое, что заставило Писецкого отступить и опустить руки.
— В Африке, — сказал Юзеф и спокойно прошел к своей парте между смолкнувшими гимназистами.
И вот уже не карта. Настоящие ночные джунгли великой реки Конго. Лунный отблеск на водной шири, сваи строящегося порта Матади, гнилостный запах водорослей и всхлипы крокодилов. И огонек чьей-то трубки на берегу возле сторожевой будки.
Вдали приглушенно ворчит водопад Стэнли. Капитан крохотного пароходика Джозеф Конрад, пригнавший сюда баржу с линючим ситцем, рыболовными крючками и ящиками стеклянных бус, стоит в ночи на горячей палубе и курит. На душе тоскливо.
Где-то милях в десяти затаился лагерь арабов, где-то бельгийские солдаты готовятся к новому наступлению, чистят оружие, глотают хину и вспоминают сожженные деревни народа балуба. И где-то рыцарственнейший и христианнейший Леопольд Второй, заручившийся правом быть сувереном «Свободного государства Конго»…
«Вот оно, то самое место, о котором говорил мальчишкой», — думает капитан. Да, это то самое место. Но нет рядом друга, чтобы разделить это глубокое и печальное чувство — конец идеализированной мальчишеской мечты.
И капитан Конрад выкуривал полуночную трубку мира в самом сердце Африканского континента, чувствуя себя очень и очень одиноким…
В дверь каюты стучат — робко, но настойчиво. Сбросив остатки сна, капитан улыбнулся привидевшемуся (что ж, прошлое есть прошлое, оно не настолько плохо, чтобы стыдиться его…) и, шагнув, распахнул дверь. Заметно качало, но качка была килевой, плавной, и «Сент-Джонс», словно летучая рыба, делал огромные прыжки. Вахтенный смотрел с веселой готовностью, поблескивала в ухе золотая серьга. Рассвет был розовый, ветер наполнял паруса.
— Пролив Блая, сэр!
Чувствуя удивительную свежесть, капитан Конрад поднялся в штурманскую рубку. Девятисуточный переход заканчивался благополучно. Теперь пролив… Здесь его начало.
Ленокс металлическим баритоном доложил курс. Конрад подошел к иллюминатору. Пронизанные солнцем пустынные воды. И первое, что привлекло взор, — черная точка в бело-зеленых волнах, точка, очень кстати отмечавшая край низкой песчаной банки.
— Потерпевшее аварию судно, сэр, — сказал Ленокс, отрывая от глаз бинокль. — Пролив…
— Измените курс, — сказал Конрад.
Вскоре и невооруженным глазом можно было разглядеть остатки квадратной кормы, принадлежавшей некогда небольшому судну типа грузовой баркентины. «Гонолулу», — прочитал Конрад название, сложенное из позеленевших уже медных букв. Порт приписки разобрать не удалось.
— Пролив, — мрачно повторил помощник.
— Прибавьте парусов, Ленокс! Все до последнего дюйма!
— Я не понимаю, сэр…
Несколько мгновений Конрад смотрел на своего помощника. Что ж, Джон Ленокс отличный моряк, в меру осторожный, распорядительный. Но ему нет никакого дела до тайн Великого океана.
— За досрочную доставку грузов компания обещала премию, Ленокс, — сказал Конрад. — А пролив Торреса…
— Самый короткий путь! — понимающе подхватил Ленокс.
На лице помощника засияла улыбка. Черт возьми, ради сотни-другой фунтов и рискнуть не грех!
— Есть прибавить парусов!
«Сент-Джонс» несся к рифу Воинов и дальше, к Арафурскому морю.
Конрад вышел на обвес мостика, ощутил напор ветра, всмотрелся в даль и невольно вздрогнул. Из блестящей дымки, быстро увеличиваясь, выплыл силуэт двухматчтового брига. Конрад отметил странную оснастку корабля — таких не встретить на океанских дорогах. Высокая корма с резными украшениями, низкая осадка, выдвижная утлегарь. Из полупортиков высовывались жерла пушек. С полной парусностью, совсем не лавируя, бриг шел против ветра, в крутой бейдевинд, и пена кипела под резной головой нимфы на его форштевне. Палуба была безлюдна. Только на корме виднелась фигурка капитана, одетого по моде середины прошлого века: камзол, треуголка, тонкий штрих шпаги, белые букли парика и рвущийся черным крылом плащ. На гафеле развевался английский флаг… Конрад всмотрелся, и его обдало жаром: «Индевр» — слагалось из ярко начищенных букв на борту. Корабль капитана Кука! Вот капитан опустил подзорную трубу и махнул рукой в кружевной манжете. Бриг растворился в дымке.
Конрад перевел дыхание и осторожно оглянулся на Ленокса. Тот был совершенно спокоен. Он, конечно, ничего не видел.
…Идешь вперед, узнавая следы своих предшественников, возбужденный, увлеченный, одинаково готовый к удаче и неудаче. Идешь вперед. И время тоже идет — пока не замаячит впереди теневая черта, предостерегающая тебя, что страну ранней юности придется тоже оставить позади.
Моей прежней веры в благородство и великодушие моря как не бывало. Я видел его теперь таким, как оно есть, — знал, что оно способно играть людьми, пока окончательно не сломит в них дух и до смерти замучит крепкие суда… Любить его тяжело. Оно не знает верности данному обещанию, верности в беде, долгой дружбы и преданности. Оно постоянно сулит очень много. Но единственный путь к обладанию тем, что оно сулит, — энергия.
…Ибо страшен будет гнев господа, карающего за неверие!
Лицо говорившего было длинным и бледным. Долгий рейс под палящим солнцем никак не отразился на облике этого человека в полотняной паре и широкополой шляпе. Пряди бесцветных волос свисали на худую шею. Он был миссионером и плыл в Вест-Индию, надеясь приобщить тамошних, погрязших в неверии жителей к истинной благодати. Мимо, распарывая лазурную гладь, прошел германский крейсер, промелькнули стволы орудий, флаг с тевтонским крестом.
— Так вы говорите, ваше преподобие, что кары не избежать? Это печально… — глаза говорившего смотрели вяло и безнадежно.
Миссионер поднял длинный и тонкий палец.
— Сын мой! Милосердие господне безгранично. Молись, служи справедливости, и кара минует тебя.
В воцарившемся молчании Джозеф Конрад прошагал мимо беседующих, кивком ответил на вежливые и подобострастные приветствия. Всего неделя пути, а капитану уже невыносимо тяжело видеть на палубе группки этих людей, слышать их бесконечные разглагольствования о долге и милосердии, о правах белого человека, о служении прогрессу и великой миссии христианства.
Конрад вошел в рубку, с удовольствием посмотрел на мускулистого рулевого, пожал руку вахтенному штурману Виксу, краснощекому и неуклюжему Дэви Виксу, делавшему свой первый рейс. Во всем этом прочном и надежном была настоящая жизнь. А вот в том, чем заполняли свои дни пассажиры, жизни не было.
Как звали тех двух, высадившихся на берегу великой африканской реки для сбора слоновой кости? Ах да, Кайер и Карлье — созвучные имена и различные темпераменты… Сколько красивых слов было сказано о миссии белого человека, о служении долгу. Три месяца спустя представитель компании, прибывший за товаром, нашел холмик над могилой Карлье и повесившегося на перекладине креста Кайера. Помощник фактора негр Макола рассказал о страшных днях, в которых сметались меланхолия и жестокость, подозрительность и жадность, душевная дряблость и взрывы отчаяния… красивые слова, многозначительные символы… За всем этим алчность и пустота. Пожалуй, сушеная треска-миссионер прав, говоря о неизбежности кары. Она должна прийти — всесокрушающая и очищающая. Но не богово это дело, а человеческое.
— Вы любите море, Дейвис?
— Сэр…
— Ладно, ладно, Дейвис.
В этом парне есть что-то от него самого, от Конрада в юности, — доверчивая ли наивность, восторженность ли, безоговорочная ли вера в избранный путь? Но и понимая всю его душевную незащищенность, распахнутость юности, Конрад старался пореже быть вот таким, как сейчас, — обходительно мягким, добродушным. Эти свойства чаще всего от равнодушия. Таким он мог быть с миссионерской и торгашеской сволочью. А юности, искренности и мечте необходима твердая и заботливая рука старшего, верного товарища.
— Внимательнее на вахте, Викс!
— Есть, сэр!
Вставало солнце. Далеко на западе слабо различалось черное пятнышко. Оно словно висело высоко в пустоте за мерцающей голубой вуалью, которая по временам шевелилась, будто плыла по ветру, подгонявшему корабль. Мирная тишина этого волшебного утра была так глубока, так безмятежна, что казалось, будто громко произнесенное слово долетит до самых глубин безбрежной тайны, рожденной союзом воды и неба.
— По-моему, сэр, это какой-то обломок в воде, — тихо сказал Викс.
Конрад сделал несколько шагов по слегка покатому настилу палубы.
— Прикажите положить руль на два градуса правее, Викс. Такие обломки порой похожи на айсберги…
И тут с бака донесся крик впередсмотрящего:
— Люди! Я вижу, вижу их! Там люди!
Судно шло быстро. И Конрад, прижав к глазам окуляры бинокля, отчетливо увидел сидевшие в воде почти вровень с волнами остатки судна, кучку людей, подобие флага, поднятого над обломками рубки. Конрад опустил бинокль.
— Со шлюпкой пойдете вы, Дейвис.
— Слушаюсь, сэр, но…
— Я знаю, вы никогда не участвовали в подобных операциях. Вот потому и пойдете. Распоряжайтесь же!
С зарифленными парусами судно ложилось под ветер. Возле борта, обмениваясь возгласами и вздохами, толпились пассажиры. Стучали по палубе сапоги вахтенных, скрипели тали шлюп-балок, ломко и слегка неуверенно звучал басок Дейвиса. Вот уже шлюпка на воде, вот уже разобраны весла. Конрад, ощущая холодок волнения, облокотился на планшир обвеса. Нет, никогда не сможет он быть спокойным при чужом несчастье, хотя тут-то всегда нужно именно спокойствие… «Фу ты, какие нелепые мысли лезут!» — думает Конрад.
Шлюпка ходко разрезает гладь воды, весла взметнулись двумя четкими рядами.
Когда-то его, восторженного, безоговорочно влюбленного в море юного помощника, капитан вот так же послал со шлюпкой к остаткам погибшего датского брига. Запомнилась обреченность во взглядах людей, их усталая радость, когда они осознали, что не мираж это, а подлинное спасение, потоки воды, глухое колебание бездонных глубин и мрачная сдержанность капитана погибшего судна, готового и завтра, и до конца дней служить единственному делу, которому он отдал всего себя.
Восторженность тогда ушла, но не тревога и страх сменили ее, а глубокое уважение к людям, верным своей профессии. И настойчивое желание быть таким же. Этой ночью Конраду приснилась Польша: занесенные снегом узенькие улочки Кракова, Мариацкий костел, дороги, обсаженные ветлами, соломенные крыши хат и лица крестьян, похожие на лики святых, какими их изобразил на прославленном алтаре Вит Ствош… Сон был томительным, как тоска по несбывшемуся. Кто скажет, придет ли время, когда для того, чтобы служить своей мечте, не нужно будет покидать родину? Наверное, придет. Но об этом не скажет никакой миссионер.
— Они живы, живы! — как вздох облегчения пронесся по палубе возглас.
Люди смотрели друг на друга так, словно это они избавились от смертельной опасности.
Шлюпка уже возле борта. Дейвис Викс, как и положено, на офицерском месте, у руля — бледный, напряженно выпрямившийся. Вот он скомандовал вполголоса, весла послушно легли вдоль бортов. И на палубу, бережно поддерживаемые, начали подниматься спасенные. Застывшие от перенесенных страданий взгляды, изможденные тела, клочья одежды… Капитан, высокий старик в обвисшей, белесой от соли фуражке, отсалютовал Конраду и пошатнулся. Джозеф поддержал его, полуобняв за плечи, принял портфель с судовыми документами, приказал вахтенному проводить капитана в каюту. Спасенным протягивали сухую одежду, кок поил их горячим бульоном.
Погибшее судно было голландским бригом «Гент». Прикрыв пергаментными веками лихорадочно блестевшие глаза, капитан говорил, запинаясь, о том, что пришлось пережить.
Ураганом сорвало мачты, судно дало течь. Несколько недель носилось оно по морю, и все время им приходилось откачивать воду. Корабли, которые они видели, не замечали их сигналов, течь постепенно усиливалась, а сколотить плот было не из чего: волны унесли все.
— Вчера вечером, когда солнце село, люди совсем пали духом. Они заявили, что бриг все равно не спасти и что они достаточно потрудились. Я не ответил ни слова. Что я мог сказать? Это был не бунт. Они были правы. Всю ночь они лежали на корме, как мертвые. А я не ложился, стоял на вахте. Когда рассвело, я увидел ваш корабль. Вот список команды и пассажиров. Многих из них уже нет…
Конрад пробежал взглядом строчки, размытые водой. И словно кто-то коснулся его плеча: среди голландских, немецких и французских фамилий он увидел одну, знакомую, польскую — Прилепа. И два имени — Феликс и Бронислава.
— А эти? — спросил Конрад, уже припоминая, что не видел знакомых лиц среди спасенных. Капитан опустил веки, и руки его с набрякшими венами, стиснули край одеяла.
— Их смыло волной еще в первую неделю… Они возвращались на родину…
В эту ночь Джозеф Конрад не спал. Он уже давно делал наброски в записных книжках, думая, что когда-нибудь обо всем пережитом расскажет людям. В эту ночь он сделал такую запись:
«В моей книге, откровенной, как предсмертная исповедь, я попытаюсь раскрыть сущность моей ненасытной любви к морю. Возникшее таинственным образом — как всякая великая страсть, неисповедимой волей богов посланная нам, смертным, — чувство это росло, нерассуждающее, непобедимое, выдержав все испытания, устояв против разочарований, которые таит в себе каждый день трудной, утомительной жизни. Душа наполнилась радостями и мучениями любви, с первого до последнего часа принимая их с удивлением и восторгом, без горечи и без сожаления».
Сведения о жизни писателя и капитана дальнего плавания Джозефа Конрада (Теодора Юзефа Конрада Коженевского) можно найти в его книгах «Летопись жизни», «Зеркало морей» и многих других.
Об авторе
Зорин Валентин Николаевич. Родился в 1930 году в Ленинграде. Окончил Батумское мореходное училище. Ходил на различных судах в Черном и Средиземном морях, в Индийском и Атлантическом океанах. Сейчас работает литературным сотрудником краевой курортной газеты «Черноморская здравница», член Союза журналистов СССР. Автор нескольких сборников повестей и рассказов: «Голубое утро» (1959 г.), «Зюйд-вест» (1962 г.), «Слоны Брамапутры» (1970 г.), а также ряда рассказов и повестей, опубликованных в журналах «Молодая гвардия», «Уральский следопыт», «Кубань», «Дон» и других. В нашем сборнике выступает второй раз. В настоящее время работает над новой книгой повестей и рассказов о путешественниках и исследователях, оставивших свои имена на карте мира.
Очерк
Фото и заставка худ. А. Голицына
Тот Нос вышел в море гораздо далеко, а напротив того Носу есть два острова, а лежит Нос промеж сивер на полупошник.
Журавли собирались в стаи, выпал первый снег, а о «Горизонте», на котором мы намеревались плыть к островам Врангеля и Геральда, не было ни слуху ни духу.
И тогда мы решили отправиться в Наукан.
Нас не очень смущали восемнадцать — двадцать километров по тундре и сопкам. Но путь туда лежал через долину Смерти. А уж о ней мы наслышались еще до приезда в Уэлеп.
— Не вздумайте пойти без проводника! — заклинала нас Лена из костерезки. — Комсомольцы наши пошли туда на экскурсию. Были среди них и такие, что родились в Наукане, уж кому, как не им, места знать! И то заблудились в тумане. Всю ночь на холодных камнях зубами лязгали. Хорошо хоть летом, а то б замерзли. Жуткое место — брр!
Когда мы с тем же вопросом обратились к Петру Петровичу Тимофееву, начальнику полярки, тот глянул на нас с добродушным снисхождением старожила, за свои чукотские зимовки перевидавшего столько снежных крутней, столько лютых морозов, из тех, что птицу бьют на лету… А тут ясным, почти курортным днем пришли бородатые мальчики спрашивать дорогу в Наукан!
— Топайте смело, — сказал Петр Петрович. — Там концы, горки из камней до самой долины сложены. Потом влево возьмете, обогнете сопку, вот вам и Наукан. А все эти страхи, скажу вам…
— Но ведь сколько людей в долине той погибло! — пытались мы возражать.
— Гибли, конечно, — согласился Тимофеев. — По недосмотру, по неосторожности.
В этой чертовой долине ущелий много, из каждой свой собственный ветер сифонит. Карусель! На Чукотке в ветрах нужно разбираться. Вот что! По ним всегда дорогу найдешь.
— Но замерз там Утоюк, знаменитый каюр. Уж он-то в ветрах разбирался. Можно сказать, вырос в долине — сам из Наукана.
— Замерз и Утоюк, — вздохнул Тимофеев. — Ветры его и попутали. Заплутал в ущелье, потом, когда выбрался, ветер переменился на западный. А Утоюк, видать, равнение держал все на тот же северный… Вот что! Ветры там лихие — то в лоб, то в спину, то в бок. Карусель! А тут пуржицы еще подвалит. На нартах едешь — заднюю пару собак видишь, дальше — мгла. Только завирухи эти по зиме бывают. Сейчас-то что…
Мы уложили один рюкзак на троих, зарядили фотоаппараты, почистили ружье, потому как, по слухам, в округе появился медведь. И вдруг узнали, что в Уэлен пришли двое науканцев — начальник Дежневской полярки Виталий Гусев и Володя Дмитриев, радиотехник. Пришли сюда по делам и завтра должны вернуться восвояси. Точнее, пришли трое: была еще Джулька, поджарая лайка светло-серой масти. Лучших проводников нельзя было и придумать.
И вот мы впятером пустились в путь. Миновали звероферму, где тявкали и фыркали в клетках песцы. Поднялись по склону сопки, сплошь усеянному могильниками. Перебрались через один, второй ручей. Шли то под гору, то в гору, хлюпали по болотистым топям, прыгали по камнями кочкам. И почти до самого Наукана — слева и справа, в километре друг от друга, — тянулись две гряды невысоких сопок.
Вскоре начались обещанные Тимофеевым концы. Зимой на них укрепляют шесты, которые служат путеводной нитью в этой белой пустыне. Нередко видимость бывает настолько скверной, что от одного конца не видать другого метрах в ста. А потому, наставлял нас Виталий Гусев, когда идешь в пургу или туман, лучше ориентироваться на гряду сопок — уж тут не собьешься.
Мы шли в резиновых сапогах. Виталий и Володя — в кедах. Через пять минут у них ноги, конечно, промокли, зато провожатые наши всю дорогу держали бодрый шаг, а привалы делались по нашей просьбе. Мы быстро упарились, взмокли, одежда превратилась в подобие компресса.
После низин и кочкарника пошли завалы камней, расцвеченных узором моховых наростов. Занес эти камни сюда, надо думать, ледник. В том давнем медлительном сползании камни раздробило, обтесало, сгладило. Были тут крупные, до метра в поперечнике, были помельче, то плоские, то остроребрые. Лежали они тесно, прочно, намертво, а под ними в зияющих норах журчала вода. По ним преспокойно можно прыгать — только не дай бог оступиться, угодить ногой в нору! Завалы перемежались островками сухих моховиков, где росла морошка и брусника. И опять ручьи, гранитные россыпи, хлюпающие болота…
С ветром нам повезло. Хоть и был он сильным (наши провожатые наметанным взглядом сразу определили: шестнадцать — восемнадцать метров в секунду), но всю дорогу дул в спину. Скоро мы к нему привыкли, перестали замечать его дружескую помощь. Но однажды, когда я, потеряв из виду Андрея, несколько десятков метров прошел вспять, тут только почувствовал силу чукотского ветра. Он был как стена, и при каждом шаге эту стену приходилось опрокидывать. Никаких долин Смерти не нужно — достаточно такого ветра, да еще морозца, да пуржицы и «камака», как говорят на Чукотке, каюк тебе! У порога собственного дома окоченеешь.
В начале последней четверти пути сделали привал в дощатой лачуге, тесной и низкой. Была там железная печурка, вязанка дров, нехитрый скарб. К зиме, должно быть, туда заносили продукты. У входа к столбу был прилажен деревянный круг со стрелкой, указующей юг и север. Лачуга нам понравилась, устали мы здорово, однако Виктор и Володя советовали поспешить, пока светит солнце, — долина Смерти рядом.
Неприветливы подступы к ней. Серые тучи курьерскими поездами проносились над сопками, то приоткрывая вершины, то заволакивая их. Где-то мрачно каркал ворон, и трудно было не думать обо всех заблудших здесь и замерзших.
А сама долина показалась нам безмятежной, даже красивой. Когда подошли к ней, в просветы облаков хлынул солнечный свет. В туманной глубине блеснула речка, открылись фиолетовые пасти ущелий — распадков. И далеко-далеко, как во сне, проглянул пологий южный берег Большого Каменного Носа.
На пятом часу пути мы увидели Наукан и маяк мыса Дежнева.
Нет больше Наукана. Остались только руины, как ни странно это звучит, когда речь идет о покинутом эскимосском поселке. Но это действительно руины, и живописные, по-своему даже величественные.
Чукотские поселки похожи друг на друга. Уэлен — вылитый Инчоун и по расположению, и по самим постройкам. Заезжий корреспондент, снимавший и тот и другой, даже потом фотографии свои перепутал. Поселок Янракынпот со стороны моря вполне сойдет за Нунямо. А Наукан не спутать ни с чем: узкая, бугристая полоска земли длиной в километр-полтора, с трех сторон зажатая сопками, а с четвертой омываемая морем.
Лет десять назад последние жители Наукана со скарбом, с собаками перебрались в соседние поселки — Уэлен, Нунямо, Инчоун. На месте старых чукотских яранг давно уже выросли дома, клубы, магазины, проведено электричество. А к Наукану нет ни дорог, ни вьючной тропы. Даже вертолету не сесть. И морем нелегко завезти стройматериалы, продукты. Узкая полоска пляжа и при слабом накате залита водой, береговой откос высок и крут.
Долго крепились науканцы, отклоняли все предложения о переезде, но, когда однажды весной сорвавшейся лавиной смело пекарню и школу (к счастью, никто не пострадал), решились… Но и разъехавшись, они не забыли своего селения. Я спросил у старика в Уэлене, хорошо ли ему, привык ли к новому месту?
— Наукан лучше, — отвечал тот не раздумывая.
— Чем же лучше? Дома здесь просторные, есть клуб, магазин и народу больше — веселей.
— Наукан лучше, — твердил свое старик. — Лучше!
А прославленный Нутетеин, певец и танцор, так говорил:
— Ветер там другой! Там ветер, как песня!
И вот я в Наукане. Ярусами под облака вздымаются каменистые склоны. Сверху по распадку сбегает смирный ручей. А каков он, должно быть, в пору таяния снегов! Справа, укрыв Наукан от «ледовитых» ветров, улегся грифельно-серый утес — ни дать ни взять бегемот. Ткнул плоское рыло в воды пролива и лежит себе, караулит кого-то, воровато скосив глаз, раздув тонко очерченные ноздри, и такой зловещий у него прогиб на загривке… В другом конце пляжа гранитная сопка, сорвавшись каскадами с низкого неба, усыпала прибрежную полосу затейливыми обломками, бьется о них, пенится море. Эти скалы с юга и утес-бегемот с севера — естественные пределы науканского лукоморья.
Ну, а собственно Наукан — неровная полоска, где жмутся друг к другу полуподземные яранги, сушила и ямы-погреба. Полоска эта уступом обрывается к морю, вернее, к проливу, существование которого так долго оставалось загадкой для купцов, мореходов, ученых; к проливу, посредине которого находится граница Советского Союза с Соединенными Штатами, а также между днем наступающим и днем уходящим…
Не уникальность географического положения, не красоты горного пейзажа, даже не защищенность места от холодных ветров привлекали сюда издавна людей. Через пролив весной на север, осенью на юг шли киты, моржи, тюлени. И здесь в своих байдарах их подстерегали науканские зверобои. Пролив был кормильцем.
Море и голая земля. Жизнь зависела от охоты. Завалят до краев ямы-погреба моржатиной, китовым мясом — будет пища и людям, и собакам, не оскудеют в долгую полярную ночь жировые лампы, с ними тепло, светло. Тюленьи шкуры пойдут на одежду и обувь. Моржовыми обтянут остова байдар, крыши яранг. Нарезанные тонкими полосками, они превратятся в прочнейший канат, с которого даже киту не сорваться. И кости даром не пропадут: трех-четырехметровые китовые челюсти шли на стойки для сушил, на стропила и балки в жилищах. Из моржового клыка получались отличные наконечники для стрел и копий, знаменитые поворотные гарпуны, скребки, мотыги, шила, гребни, украшения, талисманы…
Науканские яранги, точнее, нынлю — одна из разновидностей эскимосского жилья. Американские и гренландские эскимосы строили куполообразные снежные иглу или полуподземные деревянные дома, крытые дерном. А такие вот нынлю — из камня, костей, дерна и шкур — типичное жилье азиатских эскимосов.
В каменных стенах просторной нынлю под одной крышей ставилось несколько пологов — теплых зимних помещений. Полог невысок и тесен. Зато в нем было тепло, даже в сильные морозы там сидели раздевшись догола. Пол застилали мхом, травяными циновками, шкурами. Из шкур в два слоя делали стены, потолок. Освещался и обогревался меховой шалаш жирниками с фитилями из мхов. Каждый полог занимала семья, а в одной нынлю жили родичи. Холодная часть служила складом и рабочим помещением. Там же в стужу укрывались собаки. На лето нынлю разбирали. Шкуры, жерди, китовые кости шли на постройку летнего жилища. До наступления холодов зимовища просыхали, проветривались.
Все это можно себе представить, вспоминая страницы прочитанных книг, бродя по поселку, заходя в одну, в другую ярангу, натыкаясь на странные предметы этого странного для нас быта. Совсем недавно был просто поселок. Теперь — история, прошлое. Последнюю классическую нынлю в Наукане, говорят, построили после войны, в конце сороковых годов. Еще приедут сюда этнографы. Вымерят ее, сфотографируют в разных ракурсах, может, и макет сделают, потому что через десять — двадцать лет навряд ли кто-нибудь возьмется сложить такую нынлю.
Нет больше поселка. В его развалинах шныряют шустрые евражки — чукотские суслики. Их тут целые полчища — попискивают, цокают, настороженно зырят с возвышения, при малейшей опасности спеша укрыться в норе. И ни души кругом. Каркает ворон, тот самый — давний друг селения. У каждого поселка были свои вороны. Эскимосы любили эту птицу, почитали ее воплощением мудрости, долголетия. Своих воронов они звали по имени, не сердились, когда те прилетали клевать вялившееся мясо или выхватывали куски из-под носа у собак… Скучно, должно быть, теперь науканским воронам. Вон как грустно каркают.
Только на окраине Наукана, ближе к утесу, светятся окна, и тянет оттуда дымком.
Полярная станция мыса Дежнева…
Просторный дом с крыльцом и невысокой башней у обрыва. На полярке — два маяка. Электромаяк от захода до восхода солнца мигает с вершины, радиомаяк работает круглосуточно по две минуты через каждые четыре. Суда ночью и в тумане, настроившись на его частоту, берут пеленг второго маяка и по двум этим ориентирам определяют свое местонахождение.
С начальником полярки Виталием Гусевым и радистом Володей Дмитриевым мы были уже знакомы. Теперь познакомились с женой Гусева Ниной и Петром Пафнутьевичем Мудровым, электромехаником. Его там все звали попросту Пафнутьичем.
Пафпутьичу за пятьдесят, шевелюра еще густа, но уже с сединой. Он кряжистый, крепкий, большеголовый, с хрипловатым, осевшим голосом и открытым, добрым взглядом. Двадцати лет пришел Пафнутьич в Севморпуть и с той поры, за исключением военных лет (торпедные катера на Балтике), все время в Заполярье. На Чукотку приехал в сорок шестом. Работал механиком в Провидении. Потом, весной сорок восьмого, послали его на мыс Шелагский зажигать маяк к навигации. Шутка сказать — надо было переехать всю Чукотку! Дали каюра и упряжку из четырнадцати собак. Ночевали на стойбищах в ярангах, а то и прямо на снегу. Целый месяц ехали, но прибыли в срок.
На мысе Шелагском Мудров провел пять лет. Хорошо узнал тот край. Пафнутьич рассказал нам о своих тамошних друзьях. Один из них, Вася Мальков, лучший охотник на Чукотке, за сезон сдавал по четыреста песцовых шкурок, это даже для бывалых следопытов казалось неслыханным…
— Сейчас что! В Уэлен придешь — ребята в нейлоновых курточках, девушки в чулочках шастают… Пластинки крутят, транзисторы. Всю Чукотку обыщи, навряд ли найдешь ярангу — разве что на стойбище, в тундре. В каждом поселке школа, больница, магазин и клуб. Да что поселки! Города на глазах выросли — Певек, Анадырь… А я еще застал Чукотку совсем другой. Помню такой случай. Прибежал в поселок парень. С отцом на припае охотились, отец сорвался, в полынью угодил, а парень прибежал у шамана совета спрашивать, спасать ли отца, не обидятся ль Верхние люди. Был такой обычай: упал в воду человек, значит, Верхние люди решили его призвать, спасать не полагается.
Пафнутьич не жалеет, что лучшие годы отданы Северу. И не знает, сможет ли жить без Арктики. Замерзал тут по многу раз, пурговал, от медведя бегал, по «матерой земле» томился, а в Севере и людях его никогда не разочаровывался.
Тот день мне хорошо запомнился. Светило солнце, по небу гуляли не по-чукотски прозрачные облака. Из-за дымчатой завесы приоткрылся остров Ратманова. Мы настреляли уток и раздумывали, как бы их повкуснее приготовить. И вдруг радиограмма: ««Горизонт» снимается с якоря».
Как мы обрадовались!
С первых же дней на Чукотской земле у нас родилась эта мысль — с гидрографами Главсевморпути забраться на самый-самый север, к Врангелю и Геральду, где белые медведи, моржи… И с той минуты, как решение было принято, почти два месяца, где бы ни были — в тундре, море, рудниках, в своем воображении мы рисовали это путешествие к дальним островам, сравнительно недавно, лет сто назад, нанесенным на карту. А «Горизонт» тем временем делал промеры где-то у островов Серых Гусей, и, попадая на различные полярки, мы осведомлялись у всезнающих радистов: «Что там с нашим «Горизонтом»?» Но шли дни за днями, надвигалась зима, а «Горизонт» все делал промеры. Потом мы узнали, что на шхуне кончился хлеб, и она взяла курс на Провидение. Я, помнится, был в Инчоуне, только вернулись с моржовой охоты, и сидевший рядом чукча, указав на точку вдали, сказал: «Горизонт». Я не поверил, но через час в отдалении действительно прошла двухмачтовая шхуна, и я сразу стал собираться в Уэлен. Конечно, к моему приезду «Горизонт» уже был далеко, но мои спутники успели по радио связаться с проходившим мимо «Горизонтом» и сообщили капитану Сергееву, что мы обо всем договорились на базе. Нас обещали внести в судовую роль, у капитана возражений не было. Вот зайдет шхуна в Провидение, пополнит запасы, и тогда…
Радиограмма, полученная нами теперь, была краткой, как и положено радиограмме, и все же в ней ощущалось что-то тревожное: «Горизонт» безостановочно следует Врангелю». Это можно было истолковать так, чтобы мы не надеялись на увеселительный вояж, на остановки в пути для охоты. Но была там и такая фраза: «Заберем наличии погоды». И она, эта фраза, насторожила бы нас, будь погода скверной. Но светило солнце, ветер был слабый, и все яснее из дымки выглядывал остров Ратманова. Правда, на море было четыре балла, ну пять от силы — подумаешь, какая невидаль для узкого пролива, где схлестываются волны двух океанов?
Подсчитав мили, узлы и часы, мы сделали вывод, что «Горизонт» подойдет к маяку утром, часам к восьми-девяти. При участии наших хозяев был разработан следующий план.
Мы вдвоем — Борис Алимов и я — возвращаемся в У элей, собираем вещи, затем с рюкзаками еще до рассвета выступаем в обратный путь, но идем не в Наукан, а к южному берегу Большого Каменного Носа. От Уэлена что Наукан, что южный берег примерно на одинаковом расстоянии.
Смысл такого маневра заключался вот в чем. Если до утра продержится северный ветер, то под прикрытием южного берега волна будет смирной, и капитану Сергееву ничто не помешает прислать за нами шлюпку. Впрочем, этот блестящий, как мне казалось, план еще предстояло согласовать с самим капитаном, а так как «Горизонт» на связь с маяком выходил только вечером, мы оставляли нашего третьего спутника — Андрея Голицына на Дежневской полярке своим полномочным представителем в этих радиопереговорах, об исходе коих мы с Борисом Алимовым узнаем в двадцать два ноль ноль по местному времени, когда маяк в свою очередь вызовет в эфире Уэленскую полярку. Мы прощались у памятника Дежневу как заправские путешественники, которых железная необходимость заставляет проделать сложный маршрут, и еще неизвестно, чем все это кончится. Пафнутьич и Володя Дмитриев смотрели на вещи проще: нехитрое дело отшагать в Уэлен, забрать свои манатки, потом вернуться сюда и погрузиться на «Горизонт». Для них Чукотка была родным домом.
На этот раз дорога в Уэлен показалась даже приятной. Мы шли налегке, настроение было приподнятое, весь путь мы проделали без привалов за четыре часа.
Уэлен жил бойкой жизнью чукотского уик-энда. Прилетел вертолет, вернулись стосковавшиеся по дому уэленцы, прибыли командированные, пришли посылки, письма. Подошли с рыбалки вельботы. Улов был небольшой, но попадались кижучи с икрой, которая ничуть не хуже кетовой. С лагуны летели утки, по ним стреляли прямо с порогов домов.
Дел у нас оказалось много: отметить командировки, поточнее расспросить старожилов о бродах на подступах к южному берегу, забрать в костерезке расписанные для нас клыки, попрощаться с друзьями, уложить рюкзаки, не опоздать на связь…
Маяк долго не отвечал Уэленской полярке. Потом завязался непонятный диалог на ключах. Радист что-то записывал. Мы, дыша ему в затылок, заглядывали через плечо, и с каждым новым словом сердца у нас обрывались: «Капитан отверг план выхода южному берегу моменту прохождения шхуны быть маяке ждем».
Раньше полуночи лечь не удалось. По северному обычаю, перед уходом убирали в доме. Будильник поставили на три. Было такое чувство, что он зазвенел, едва мы закрыли глаза. Насильно заставили себя позавтракать. Надели рюкзаки. Ох, тяжелы они были! Одни клыки килограмма по три. Да патроны, да барахло всякое… А на улице темень и ветер до костей пронизывал. Провода стонали с безысходным отчаянием. Но сначала ветер дул в спину — северный ветер. Лужи затянуло ледком. Это хорошо, будет легче идти по тундре. Только вот рюкзаки проклятые… Страшно было подумать, что придется их тащить на себе двадцать километров. В прошлый раз дошли за четыре часа. Но тогда шли налегке, со свежими силами, хорошо отдохнувшие…
Прошли звероферму. Прошли могильники. Прошли ручей. Ветер дул в бок, сбивая с ритма.
Утро подкралось незаметно. Обстановка на небе менялась каждые четверть часа — то синева, то тучи. Мы торопились забраться в коридор между сопками, надеясь там избавиться от бокового ветра. Отдыхали понемногу, но часто.
За вторым ручьем начались копцы. Видимость была превосходной. Только вот время летело. Семь часов. Половина восьмого. Восемь! «Эй, на маяке! — крикнет в рупор капитан Сергеев. — Где там ваши москвичи? Ах, еще не подошли? Ну, мы ждать не можем!» Такого рода мысли нас здорово подстегивали.
Откуда ни возьмись налетела туча, мохнатыми хлопьями посыпался снег. Сначала было забавно: исчезла мелькнувшая вдали избушка, потом потерялся спутник, через минуту сгинул очередной копец. Я вспомнил совет Виталия Гусева не волноваться, не искать потерянную нить каменных горок, смотреть на сопку — лучшего ориентира быть не может. Но когда я глянул вправо, затем влево, то, к своему ужасу, обнаружил, что и сопки исчезают за густеющей пеленой снега. Потом не осталось ничего — ни копцов, ни сопок, ни земли, ни неба. Сплошная крутоверть! Я брел наугад, боясь остановиться и подумать о создавшемся положении.
А кончилось это так же неожиданно, как и началось. Порывом ветра сдуло снеговую тучу, небо просветлело, хлопья таяли на глазах. Снова увидев друг друга, мы переглянулись. Разговаривать не было мочи, но каждый про себя подумал: «Пронесло! Чертова долина…»
Мы едва волочили ноги. И словно в насмешку над нашим спотыкающимся шагом, перескакивая с камня на камень, пружинистый, легкий, перебежал нам дорогу горностай в своей бурой, пока еще непригодной для пушного аукциона шкурке. И тут же справа отверзлась долина Смерти с просинью подветренного берега.
До маяка оставалось километра два. Но впереди нее идет перевал, а силы были на исходе. О «Горизонте» мы, кажется, не думали. Томило одно желание: сбросить постылый рюкзак, посидеть на камне…
Открылся пролив, Наукан, маяк… «Горизонта» не видать. Десятый час. Запаздывает? Или ушел, не дождавшись?
Когда мы пластом лежали на раскладушках, а весь наличный состав маяка стоял вокруг, предупредительно протягивая кто стакан соку, кто чашку кофе, кто сигарету, нам рассказали, как было дело.
«Горизонт» появился в половине девятого. Капитан Сергеев прислал привет работникам полярки, московским гостям и как ни в чем не бывало, не сбавляя хода, проследовал дальше. Накат был, но не такой, чтобы не позволял спустить шлюпку. «Наличие погоды», по единодушному мнению наших хозяев, имелось. «И не в такой накат снимали», — подытожил Пафнутьич. Но капитан Сергеев прислал нам приветы. Будто и не было уговора, будто нас и не заносили в судовую роль, будто мы и не ждали этой поездки без малого два месяца. Ну хотя бы отстучали нам что-нибудь об ухудшающейся ледовой обстановке, о том, что каждая минута дорога…
Эх, капитан Сергеев!
В полдень у маяка появилась первая партия моржей. То был авангард огромной армии, которая после летних маневров на острове Врангеля продвигалась на зимовку в Анадырский залив. Мыча и фыркая, оравой в несколько сот голов подплыли они к берегу, выставив из воды клыкастые, усатые морды.
Первой их заметила Джулька. Ей наскучило гоняться за евражками в развалинах Наукана, и, сбежав к морю, чуть ли не кидаясь в волны, она старалась заливистым лаем отпугнуть нежданных пришельцев. Моржи ее не очень-то боялись, хотя на рожон не лезли. Пока Джулька лаяла в одном месте длинного пляжа, моржи, неуклюже подбрасывая под себя задние ласты и опираясь на передние, эшелон за эшелоном вылезали на другом его конце. Собака как угорелая неслась туда, загоняя моржей обратно в воду, а тем временем покинутые позиции занимала их собратья. Моржи, видимо, очень устали в пути и отступать не собирались. Виталий отозвал собаку, и «высадка десанта» пошла полным ходом. К берегу плыли все новые и новые бурые, лоснящиеся туши. Влажные клыки отливали белизной. Все гуще нависал над пляжем звериный рык, нечто среднее между хрюканьем и мычаньем.
— Ну вот, и никакого Врангеля не надо, — утешал нас Пафнутьич, — моржовичи сами к вам пожаловали. Такое и нам, чукотцам, в диковинку.
А когда на следующее утро мы вышли на крыльцо, нам представилась поразительная картина: перенаселенные пляжи Черноморского побережья в курортный сезон и те не идут ни в какое сравнение с тем, что мы увидели в Наукане. Береговая полоса от утеса-бегемота до обломков скал в другом конце, от кромки воды до подножия увала — все было запружено моржовичами. Они сидели, опершись на передние ласты, лежали вповалку, ничком и навзничь, запрокинув головы или уткнувшись клыками в землю, лежали не просто вплотную, а друг на друге. Прибрежные воды кишели сотнями купальщиков. Повозившись в иле, закусив моллюсками, они выбирались на берег, ползали по головам и спинам собратьев в надежде отыскать свободное место, но все было занято, каждый миллиметр, и получалась этакая куча-мала, нижние, придавленные верхними, — весу-то в ином с тонну! — ярились, рычали, взвизгивали, кололись клыками. Разгорались поединки, с сухим треском ломались крепчайшие клыки, а надо всем этим беловато-бурым колыхающимся месивом клубился пар, и несло оттуда душком зверинца, так что в кают-компании пришлось задраить форточки, хотя некуда было деться от рева, мычания, храпа, сопения и фырканья многотысячного стада.
Стадо было смешанным. Тут и самки с моржатами, препотешными, гладенькими, игривыми, как все детеныши, тут и «шишкари» — самцы, которых легко распознать по белым шишкам, или нашлепкам, величиной с детский кулачок. Словно панцирь, они облепили загривок и грудь. Говорят, они твердые, эти нашлепки, топор не сразу возьмет. Были тут матерые моржи, метра по три, если не больше, рыжеватые, коричневые, пегие, серые. При малейшем движении раскормленные туши студенисто дрожали. Но клыки (у самцов они толще и в отличие от самок слегка расходятся в разные стороны), копаниями в илистом дне отполированные до блеска, придавали этим телам строгость, красоту и мощь.
Увлекшись моржами, мы не сразу заметили открывшиеся по ту сторону пролива берега Америки.
Остров Ратманов был виден еще со вчерашнего утра, а теперь вдруг за ним проступила Аляска. Редкое зрелище! За все время нашего путешествия, сколько ни направляли мы туда бинокли, даже с восточной оконечности Ратманова, так ничего и не разглядели. Только теперь, казалось бы, в утешение за несбывшиеся мечты побывать в высоких широтах нам открылся скалистый берег Нового Света.
Я вскарабкался по склону сопки, отыскал удобный, поросший мхами камень и долго сидел, наслаждаясь ясностью и свежестью сентябрьского дня. Парусным погодьем называл в своих «отписках» Семен Дежнев такие вот дни.
Из-за скалистого лукоморья по временам неспешно выползал кораблик и маячил в синеве, пока его не проглатывал утес-бегемот. В той же стороне, почти под берегом, недвижно, точно поплавки, держались на плаву вельботы. Это уэленцы промышляли моржей.
Ратманов лежал посреди пролива — плоский и прочный, как постамент, с почти отвесными увалами берегов. Гранитной серой глыбой запомнился мне этот остров в то промозглое утро, когда наша «петээрка» отдала якоря у его вспененных берегов. Теперь же, залитый солнцем, был он бронзовым, ржавым, охристым. И тона Аляски были той же палитры, только более приглушенными, как бы размытыми. По колориту, даже по очертаниям горные кручи американского побережья чем-то напоминали «Руанские соборы» Клода Моне в такой же слепящий полдень. И как не бывало восьмидесяти километров! Точно горы на мысе Принца Уэльского отражались в водах широкой реки.
Берингов пролив, мыс Дежнева — крайняя северо-восточная точка страны… При мысли о нем я вспоминаю канонаду вспененных валов у подножия гранитных утесов, гладких, как щеки младенца, галдеж птичьих базаров, нестройный рык моржового лежбища, свист крыльев неоглядных утиных косяков, низкие тучи, быстро мчащиеся по небу, голые сопки и неуютность тундры с разливами ручьев и речек, проступающие берега Американского континента…
А ведь что было споров — в тронных залах, академиях, в торговых палатах! Есть ли пролив? Сошлась ли Азия с Америкой? Существует ли короткий путь к китайскому шелку, фарфору, индийским пряностям и самоцветам?
Якутский казак Семейка Дежнев со служивыми, торговыми людьми таким же вот ясным сентябрьским днем 1648 года добрался до Каменного Носа, теперь названного его именем, и воочию увидел, как обрывается к водам пролива «русская сторона». «Тот Нос вышел в море гораздо далеко…» Здесь разбило третий по счету коч Дежнева, а чуть позже разыгравшаяся буря разлучила остальные суда. «И того Федота со мною, Семейкою, на море разнесло без вести». А самого Дежнева на сто второй день легендарного путешествия выбросили волны на берег с двадцатью четырьмя казаками где-то в Анадырском заливе.
Но драгоценные «отписки», которых с нетерпением ожидали короли, купцы, мореходы и географы, более ста лет провалялись в Якутской приказной избе. В 1759 году они попались на глаза историку Г. Ф. Миллеру. По возвращении в Петербург он сделал сообщение о находке, но и эти документы положили под сукно. Не удивительно: к тому времени уже знали, что Азия не сходится с Америкой, а воздать должное подвигу «росского Колумба» не торопились. Лишь вторичная находка в документах Сибирского приказа челобитных Дежнева царю Алексею Михайловичу привела к решению Русского Географического общества переименовать Большой Каменный Нос в мыс Дежнева.
Известно, что посланная Петром I экспедиция под командованием Витуса Беринга сделала немало открытий, но так и не решила основного вопроса — «сошлась ли Азия с Америкой?» А четыре года спустя геодезист Михаил Гвоздев первым из европейцев «усмотрел берега Америки, выше северного полярного круга лежащие». Это было 21 августа 1732 года.
Но всегда ли существовал пролив?
Когда на карте видишь нацеленные друг на друга мысы — Дежнева и Принца Уэльского, совсем нетрудно поверить, что эти отростки суши да два островка между ними — остатки размытого перешейка.
Да, была, говорят, Берингия, был перешеек шириной в добрую тысячу верст еще в конце ледникового периода.
Антропологи уверяют, что коренное население Америки пришло из Азии. Если это так, то путь их скорее всего лежал через размытый перешеек, через Берингию. Вот почему не осталось следов великого переселения. Возможно, оно происходило в то время, когда на пути к теплым землям лежал Канадский ледниковый щит протяженностью в восемьсот километров в наиболее узком месте. Каково было первобытному племени преодолеть это ледяное безмолвие? И все-таки люди шли, должно быть догадываясь, что в той стороне, откуда дули теплые ветры, лежат обширные прекрасные земли.
…Я сидел на камне. Сопки ярусами скатывались к морю. Справа белели развалины Наукана. Слева графитно-серой тушей улегся утес — крайняя точка крайнего мыса Евразии. На синеве пролива, плоский и прочный, как пьедестал, лежал Ратманов — бронзовый, в серой патине. День был редкостный! Наверное, Верхние люди, добрые духи Чукотки, сжалившись, послали его, перед тем как исхлестать неуютную землю холодными дождями, остудить ветрами, засыпать снегами и швырнуть в темноту полярной ночи…
Один из шедших проливом корабликов неожиданно повернул к маяку.
— Катер «Промерный», — тут же определил Пафпутьич, — небось, «деда» везут из Провидения.
Каждая пядь наукапских пляжей по-прежнему была занята моржами. Те, которым не хватало места на суше, в прибрежной полосе, спали на плаву. Катер, застопорив мотор, покачивался в миле от берега. Радист вызвал маяк, попросил согнать моржей хотя бы с одного края. Мы спустились по крутому склону, стали кричать, кидать камнями. Нам помогала Джулька своим лаем. Моржи неохотно покидали лежбище. С трудом мы расчистили полоску метров в пятьдесят. Сердито мыча, звери плавали поблизости, не теряя надежды на возвращение. Идти на шлюпке через такую ораву было бы делом отчаянным. Высадка заняла не один час.
Действительно приехал «дед», как называют старшего механика на кораблях и маяках, и привез приказ, по которому Виталий Гусев назначался начальником большой полярной станции на мысе Чаплина.
Команда катера сошла на берег. На «Промерном» остался один капитан, и ему приходилось туго. Согнанные с пляжа моржи (а звери они любопытные) окружили катер, стали подныривать под него. На воде моржи не то что на суше — сильные, ловкие, того и гляди — опрокинут суденышко. Поначалу капитан орал, бросал в них что попало, потом схватил ракетницу и пошел палить поверх голов. После каждой вспышки сонмище усатых, клыкастых морд исчезало, как наваждение при крике петуха, но через минуту-другую, словно по команде, опять появлялось. Выпустив с десяток ракет и решив, что все равно с моржами сладу нет, капитан дал команде сигнал возвращаться, чтобы отойти за утес на ночевку.
А назавтра погода испортилась. Солнце укрылось за тучами. Ни островов, ни Аляски не стало видно. По пляжу гуляла волна. Предчувствуя непогоду, моржи покидали берег — любят они бурное море. На опустевшем пляже брюхом кверху сиротливо лежало несколько моржовичей, погибших в междоусобице. Там же мы подобрали с полдюжины отбитых клыков. Не таким уж мирным оказалось дремотное лежбище.
Мы решили тоже уйти на катере. Волны перехлестывали через низкий борт. Только вышли из пролива в Берингово море, накинулись на нас волны со шквалистым ветром. Ох как они нас швыряли! Уже после полуночи, в темноте, зашли в какую-то тихую гавань и, усталые, заснули на войлоке, расстеленном в кубрике.
И все снилось мне, что мы на «Горизонте» идем к Врангелю и Геральду…
Об авторе
Цебаковский Сергей Яковлевич. Родился в 1932 году в Москве. Окончил переводческий факультет Московского института иностранных языков. Член Союза журналистов СССР. Работал корреспондентом Всесоюзного радио, много ездил по нашей стране. Занимается художественным переводом с английского и латышского языков, им переведено много рассказов, повестей и несколько пьес и романов. В последние годы пишет рассказы и очерки. Работает в Литературном институте имени М. Горького. В нашем сборнике публикуется второй раз. В настоящее время работает над сборником рассказов «Корабль Язона».
Путевые заметки
Перевод с датского О. Козловой
Фото автора
Заставка худ. Ю. Коннова
«Маршрутом в Анды» называется линия авиакомпании Панагра Из Боготы в Колумбии до Ла-Паса в Боливии. Само ото название настраивает на что-то необычайное, и маршрут действительно великолепен. Самолет кружит над роскошными джунглями, делает посадку в Кито, благоухающей эвкалиптами столице Эквадора, снова поднимается над зелеными плоскогорьями с вечно клубящимся облаком вулкана Сангай вдали, летит над горами Чимборасо и Илиниса, покрытыми снегом, и продолжает свой путь — в зависимости от ветра — либо вдоль побережья, где пустыни чередуются с плодородными речными долинами, либо вдоль гряды Аид с их снежными вершинами.
Ледники в горах настолько грандиозное зрелище, что оно поразило даже весьма разговорчивую американскую туристку, соседом которой я оказался в самолете; но, когда мы приблизились к Лиме, она снова обрела дар речи:
— Да мы же не сможем приземлиться в этом гороховом супе! — вырвалось у нее, когда пилот объявил, что мы пролетаем над Лимой.
— Здесь всегда так облачно, что в общей сложности почти полгода не видно солнца, — отозвался я.
— Лишь бы мы не задели небоскреб, — сказала американка и продолжала, не переводя духа: — Я остановлюсь в Лиме на несколько дней. Куда здесь можно сходить?
Она, очевидно, рассматривала меня как путеводитель Бедекера.
— В Лиме почти нет небоскребов из-за землетрясений, — ответил я. — А в качестве развлечения здесь можно откапывать мумии!
Дама смертельно обиделась, подумав, что ее разыгрывают: в проспектах для туристов ничего не говорилось о землетрясениях и раскопках.
Как только мы выбрались из облаков, всегда низко нависающих над городом, колеса самолета коснулись земли.
В автомобиле из отеля «Криллон» исчезла обиженная дама. Но сказанное мной и о землетрясениях, и о мумиях было правдой. Я сам был поражен, когда во время моего первого приезда в Лиму мой друг архитектор Йорген Фуссинг таким тоном, словно речь шла о прогулке за грибами, предложил мне отправиться вместе с ним и его женой «па охоту за мумиями» — он знал хорошее место!
За пять часов мы пересекли две пустыни и три горных цепи и оказались высоко в горах, далеко от туманов Лимы. С самого начала я был настроен несколько скептически к нашей маленькой экспедиции, но даже если бы мы не обнаружили и тени мумий, это была великолепная поездка.
Перед началом «охоты» мы как на заправском пикнике в лесу подкрепились привезенной с собой едой, а затем зашли в глиняную хижину, чтобы помыть руки. Я не поверил своим глазам, увидев кувшин с водой, небрежно протянутый нам перуанцем.
— Он сделан здесь? Чрезвычайно похож на те прекрасные кувшины, что мы видели в музее! — воскликнул я, задыхаясь от волнения.
— Хм, сделан здесь! — повторил Йорген. — Да, 1600 лет назад! Сейчас на кладбище неподалеку отсюда полно таких кувшинов, их так легко отыскать, что никому и в голову не приходит делать новые.
— Пойдемте, Бич, вы должны взглянуть сюда, — позвала меня фру Фуссинг.
В примитивной кухне, закопченной от дыма, ползущего из открытого очага, стояли десятки кувшинов. Я уже хотел было приобрести несколько штук, но Йорген сказал:
— Мы сами найдем, так гораздо лучше.
Мы ходили и совали в песок железную палку, там, где он был рыхлым, начинали копать. Вскоре нам повезло. Сначала нашли разрисованную красной краской деревянную маску — это было доказательством того, что мы на верпом пути; тут мы принялись копать руками. Скоро показалась верхняя часть мумии. Рядом лежало полдюжины глиняных кувшинов, которые могли бы стать кладом для любого музея. В кувшинах находились остатки кукурузы и другой еды — пищи для усопшего в его долгом пути.
— Рисунку на этих кувшинах 1600 лет, — сказал Йорген. — Все мумии на кладбище относятся, видимо, к той же эпохе.
— Это женская мумия! — воскликнула фру Фуссииг и протянула нам вещественное доказательство: красивую плетеную шкатулку, наполненную деревянными иглами и веретенами.
Мы осторожно подняли мумию и счистили щеткой 1600-летнюю пыль.
Вернувшись в Данию, я открыл мумию. Она чрезвычайно хорошо сохранилась. У нее были густые черные волосы, на лице еще остались следы красной краски, хотя кожа сделалась дубленой и черной. И все же в мумии чувствовалась своеобразная красота, несмотря на зияющие пустые глазницы и отсутствие нескольких передних зубов.
Однако моя жена терпеть ее не могла. Ведь две женщины никогда не уживаются в одном доме. И теперь мумия стоит в музее доисторических культур в Орхусе. Но кувшины и маленькие изображения божков, найденные нами, хранятся у меня дома.
Разговорчивую американскую даму я вновь встретил в Куско; но большая высота (около 3500 метров над уровнем моря) в какой-то мере удручающе подействовала на нее и умерила ее болтливость. Я был настолько любезен, что посоветовал ей пить стимулирующий чай из листьев кока, и американка воспрянула духом, вновь обрела дар речи и стала моей мучительницей в последующие дни, так как выяснилось, что она тоже едет на маленьком автобусе до Мачу-Пикчу. Она беспрестанно громко выражала свое удивление по поводу услышанного, а все остальные пассажиры автобуса вынуждены были выслушивать мои ответы на ее многочисленные вопросы о ламе, которая была единственным крупным домашним животным у инков, о вигони с еще более красивым мехом, о древних террасах, которые используются и по сей день, об оросительных каналах, которые тянутся на сотни километров.
Несмотря на то что я не люблю отвечать на докучливые вопросы незнакомых людей, в этот раз я почти воодушевился и рассказал об инкских письмоносцах-скороходах, об узловой письменности древних племен, населявших эту землю. Я говорил о проложенных инками дорогах, простиравшихся на две тысячи километров, от Куско на юге до Кито на севере.
Но когда я поведал о злодействе конкистадоров, уничтоживших культуру инков и убивших их короля Атауальпу, сына солнца Инти, вмешался католический священник и дал свое толкование этих злодеяний. Он сказал, что сотни тысяч инков были убиты «во имя божье». После этого пассажиры замолчали, углубившись в свои мысли.
Наконец мы достигли долины Урубамбы.
Группа туристов, ехавших в автобусе, приняла меня, очевидно, за гида, и я решил шутки ради сыграть эту роль.
Долиной Урубамбы испанские конкистадоры проходили и проезжали верхом тысячи раз. Они видели, конечно, те же горные вершины, что и мы, — Мачу-Пикчу и Хуана-Пикчу. Но они не видели того, что должно было предстать перед нашим взором через несколько минут. Испанские вандалы уничтожили столицу инков Куско вместе с храмом, стены которого были покрыты слезами солнца — золотом, а жрецы храма бежали в такое место, которое конкистадоры так и не нашли, — на Мачу-Пикчу. Основанный здесь город расположен на вершине горной гряды, почти всегда окутанной облаками.
Постепенно все жрецы умерли — впоследствии нашли лишь их скелеты. Но в долине долго ходили слухи о том, что на вершине горы существует город инков. Никто не осмеливался подняться туда. Одни утверждали, что гора заколдована, другие боялись ядовитых змей, обитающих в Андах. Только в 1911 году молодой американец Хирам Бингхам организовал несколько экспедиций в этот район и нашел забытый город инков, город-террасу с пятьюстами ступенями.
Автобус, задыхаясь, тащился по извилистому шоссе, проложенному от станции до маленького отеля у подножия Мачу-Пикчу. Дорога была такой узкой, что два автомобиля не смогли бы разминуться, но шофер вел машину так, словно никакой встречи не предвиделось. Потом я узнал, что дорога была построена специально для экскурсионного автобуса.
Массивная стена, окружающая руины, — явное свидетельство того, что город был построен с оборонительными целями. На расположенных террасами полях, возделывавшихся почти как сады, сохранились жилые постройки, алтарь для жертвоприношений и храмы.
На Мачу-Пикчу есть также тюрьма, причем весьма рафинированная. Красноречивую американскую даму даже бросило в дрожь, когда молодой перуанец продемонстрировал, как наказывали узников. Подвергавшийся наказанию должен был встать на колени, засунуть кисти рук в отверстия в каменной стене и наклониться назад, потом специальную палку укрепляли так, что узник не мог изменить положения. Ночью он страдал от леденящего холода, а днем от палящих лучей солнца.
Преодолев пятьсот ступенек, мы нашли на самом верху среди руин остатки обсерватории инков, где все еще можно видеть астрономический угол в 221/2 градуса. Год у инков длился 365 дней. Им было важно точно рассчитывать наступление времен года, чтобы сеять и собирать урожай в нужные сроки и поклоняться своему богу — солнцу.
По дороге вниз мы нашли на террасах массу земляники; право, это была удачная прогулка. И все же я радовался тому, что моя группа туристов должна ехать дальше, в Лиму. Я избавлялся от обременительных для меня обязанностей гида и мог заняться съемками. Но когда, уставший от хождения по лестницам в высокогорье с его разреженным воздухом, я отдыхал в холле отеля, ко мне подошел рыжебородый американец и сказал:
— Я полагаю, что вы получаете жалованье от перуанского правительства. Но могу ли я в благодарность за ваши разъяснения пригласить вас выпить?
— В этой гостинице не пьют, — объяснил я ему. — Но не потому, что она не имеет лицензии, а потому, что лишь очень немногие могут переносить алкоголь на такой высоте!
Другой турист из числа моих благожелателей стал уверять, что он уполномочен группой туристов вручить мне чаевые, и спросил, сколько полагается. Я заверил его, что мой работодатель не позволяет мне брать чаевые.
Самая высокогорная в мире железная дорога доставила меня через несколько дней в Пуно на озере Титикака. Туристов я избегал, так как этим озером нужно наслаждаться в одиночестве.
Я вспоминаю прогулку ранним утром, когда у меня под ногами с хрустом ломался лед в небольших лагунах у берега озера, а я после этого, спасаясь от утреннего холода, влез на красную скалу, чтобы согреться на солнце. И тут вдруг я особенно отчетливо осознал, почему инки поклонялись светилу. Солнце дает жизнь всему сущему, без солнца нет жизни!
Со скалы открывался вид на огромное синее озеро Титикака с его ледяным блеском — освещение здесь, на высоте 4000 метров, очень контрастное.
Мои мысли были заняты государством инков. Трагично, что эта высокоразвитая культура исчезла. Когда пришли испанские конкистадоры, культура инков в некоторых своих аспектах превосходила культуру Старого Света. На высоком уровне была у них медицина. Найдены тысячи черепов, подвергавшихся трепанации в связи с болезнями мозга, и округленные края на костях черепа свидетельствуют о том, что операция удавалась и пациенты выживали. Даже в наши дни некоторые ученые делали удачные операции прекрасными инструментами инков.
Астрономия у инков также выдерживала сравнение с испанской, а их строительное искусство было настолько фантастичным, что даже трудно представить, каким образом возведены такие постройки, как, например, крепость Саксауаман близ Куско. Камни весом до двадцати тонн так плотно подогнаны друг к другу, что между ними невозможно просунуть даже лезвие ножа. Кроме того, инки применяли ступенчатую кладку: такие стены были так же прочны, как и скала, на которой они стояли. Никакое землетрясение не могло их расшатать.
Испанцам удалось отделить лишь верхние, меньшие по размерам камни. Из них они построили церкви, но тут старый Атау-альпа, король инков, с такой силой повернулся в своей могиле, что земля задрожала и церкви рассыпались, словно карточные домики.
А Саксауамап стоит по-прежнему как скала.
Инки не знали денег, счастливые люди! Но у них было золото, целые тонны. Золото считалось слезами солнца, инки украшали им стены храмов и делали из него фигурки богов.
Но испанские варвары переплавили все в золотые слитки. Они уничтожили всех тех, кто оказывал сопротивление. Они принудили остальных жевать стимулирующие листья кока, чтобы те могли исправно выполнять рабскую работу.
Мои размышления прервал хриплый гудок: это к примитивному причалу деревни Пуно подошел пароход (Титикака — самое высокогорное судоходное озеро в мире). Однако камышовые лодки индейцев более гармонично вписываются в окружающий пейзаж, чем этот пароход.
На такой утлой лодке я предпринял поездку к плавающим островам, где обосновалось несколько семей рыбаков. Эти острова сделаны из камыша (одна связка кладется на другую). Они не плавают по всему озеру, а прикреплены ко дну корнями камыша. Дома тоже из камыша. Хотя острова могут выдержать довольно большой груз, глиняный дом вряд ли оказался бы практичным в этих условиях.
Несколько небольших рыб вялилось рядом с «грядкой», среди камыша всего в нескольких пригоршнях земли были посажены овощи.
Женщина начала молоть зерна каменным жерновом, и этот звук в глубокой тишине показался мне более громким, чем шум грузовика, проезжающего по узкой улице.
На следующий день камышовая лодка с камышовым парусом повезла меня дальше на восток, мимо Исла-дель-Соль и Исла-дель-Луна, островов, где, как предполагают, возникла религия инков.
Мы причалили у Копакабаны — так называется знаменитый пляж Рио-де-Жанейро и некоторые элегантные ночные клубы в США. Но боливийская Копакабана не имеет ничего общего с ночными клубами. Зато здесь находится знаменитый монастырь святой девы Копакабаны, и я приехал сюда как раз в тот день, когда здесь собирались паломники. Многие проделали путь в несколько сот километров, чтобы участвовать в празднике святой девы.
Празднество началось с грандиозного пушечного салюта. Пальба и грохот длились часами — люди копили на это деньги, вероятно, в течение всего года!
Однако часть богомольцев начала чествовать святую деву иначе — сахарной водкой! Они ходили, шатаясь, или лежали в разных стадиях опьянения.
Католические отцы были заняты освящением грузовиков, перевозивших богомольцев к монастырю и обратно, после этого шоферы вели машину так, словно за нею гнался черт.
После полудня состоялся вынос святой девы, перед ней в упряжке передвигали чучело белой ламы и шествовали католические священники. Бумажные конфетти сыпались дождем, пушечная канонада оглушала, танцоры, изображавшие дьяволов, в гротескных масках с рогами и длинными клыками исполняли свою самую неистовую пляску, а бутылки с сахарной водкой переходили из рук в руки — и все это в честь святой девы Копакабаны!
Об авторе
Датский писатель Йорген Бич родился в 1922 году в семье служащего. С 1944 года преподавал в семинарии. В настоящее время сотрудничает в географическом журнале, издаваемом в Дании, и является президентом Клуба международных путешествий Дании.
Й. Бич принимал участие в нескольких экспедициях в различные части света (Южную Америку, Азию, Африку). Эти поездки послужили материалом для написания ряда книг. Книги Бича издавались в 15 странах (в том числе социалистических). В СССР вышли две книги Бича — «За аравийской чадрой» и «К сердцу Африки» (издательство «Мысль»).
Рассказ
Рис. В. Сурикова
В ожидании самолета, который должен был доставить его к избушке на мысе Дика, Власин околачивался в Хатанге. Настроение у него было прескверное, как всегда при возвращении из отпуска. Не любил Власин отпуск, но каждый раз, когда подходило время, отправлялся в далекую подмосковную деревню, из которой четверть века назад, семнадцатилетним пареньком, впервые приехал в Хатангу. В отпускное время он не знал чем заняться. То со знакомым выпьет чарку, то с родственником, а то и с соседом… Противное дело. Бледный, исхудавший и полубольной возвращается Власин на Таймыр. Тут бы скорее в самолет — и к своей заснеженной, заледенелой избушке на берегу моря. В сенях с прошлого года лежат дровишки, а в углу бочка угля. Пару поленьев в печку — и затрещит, засвистит в трубе, через десять минут хоть в одной рубашке сиди: жара. Пройдет день-два, отоспится, на добрых харчишках отъестся Лешка, весь хмельной дух из него выйдет, вновь руки и ноги нальются упругой силой.
Промышленник сидел и хмуро наблюдал за суетой в хатангской столовой. Завтра не будет ни этой столовой, ни этих суетливых людей. Останется он совершенно один на своем участке, который тянется к северу до самого полюса. Правда, так далеко Власин не заходил, но, если бы вздумалось, некому его остановить. За его жильем ни одной избушки, ни одного человека, только лед, ветер и мороз. Он самый северный охотник мира.
Северный полюс Власина мало интересует. Обычно он ездит вдоль побережья на северо-запад километров на сто и к югу на столько же. И слыл он на Таймыре самым удачливым охотником. Доволен был своей судьбой Власин. Только в последнее время, когда перевалило за четвертый десяток, появилось какое-то беспокойство. В тягость стали темнота долгой арктической зимы, вой пурги, пустынность и одиночество. Власин сам дивился, что с ним. Не поддавался тоске, но она все больше захватывала душу мягкими лапами какой-то расслабленности и лености… Охота не ладилась; и весной самолетом, прилетевшим за пушниной, он вылетел в Хатангу. А оттуда махнул в свою подмосковную деревушку, в которой жила бывшая жена. Она так и не смогла привыкнуть к дикой жизни на берегу моря Лаптевых, а ему скучно было в Подмосковье. Года три они промаялись: он здесь, а она там. Разошлись спокойно, без скандалов. Но рос сынишка. И было ему уже семнадцать, как и Власину в ту пору, когда он приехал на Таймыр.
Вернулся Власин с сыном, и промышляли они вместе почти год. А тут призыв в армию, и вновь остался один. Власина и тянуло к своему зимовью, и было как-то тоскливо остаться одному в темноте и пустынности арктической зимы.
В столовую вошли две молодухи. Одна рыжеватая, толстогубая, другая смуглянка, с продолговатыми глазами и чуточку выпирающими скулами. Эта смуглость и скуластость указывали на примесь долганской крови. Власин знал обеих. Они работали прачками в местной больнице. Иногда он видел их в компании с рыбаками, возвращавшимися с промысла, или промышленниками, когда те приезжали в Хатангу.
Взяли подружки только по миске супу и налегали главным образом на хлеб, огромные ломти которого громоздились на краю подноса. «На мели, чертовки», — добродушно подумал Власин.
— Угощайтесь, — кивнул на свои закуски.
Не ожидая повторного приглашения, они подсели с двух сторон и затарахтели о каких-то своих делах. Власин не вслушивался, но ему приятно было слышать рядом женские голоса, смотреть в румяное, с блестящими глазами лицо смуглянки. Волосы у нее матово-черные, как небо зимней ночью, подстрижены по-мальчишески коротко.
Скоро подружки раскраснелись, защебетали еще бойчее, и Власин не заметил, как очутился в их комнатушке, маленькой, беленькой, но в невообразимом беспорядке. Власин поморщился: не терпел неряшества, да и запах раздражал: крепких духов, пудры и еще какой-то косметики. У него в избе пахло только псиной да табаком.
Денег у Власина не было, а требовалось угощение. Контора рыбкоопа уже закрыта — аванса не взять, сберкасса тоже на замке. И вдруг он сказал:
— Продайте мои портянки.
Подружки захохотали, приняв эти слова за шутку. Но когда Власин снял валенок, притихли, а глаза от удивления округлились и заблестели. На каждой ноге у Власина было по белоснежной шкурке песца. Подняв их с пола, Власин встряхнул мех, и по нему побежали серебристые волны, переливаясь при свете электрической лампочки.
Заметив удивление хозяек, Власин небрежно сказал:
— Ежели на нартах едешь, унты — дрянь. Больше двадцати минут на морозе не вытерпишь. Валенки в пургу — как сито, продувает их. В песцовых портянках подходяще, держат тепло.
Власин вышел из комнатушки и через несколько минут вернулся с полсотней. Продал он шкурки довольно просто. Подошел на улице к первой попавшейся женщине и, протянув мех, коротко сказал:
— Полста… — и, чтобы у той не появилось каких-либо сомнений, пояснил: — Похмелиться.
Причина была веской и естественной, женщина без колебаний выложила за песцов требуемую сумму, смехотворно малую даже для Хатанги.
Вернувшись в комнату, Власин бросил деньги на стол.
— Купите что требуется!
— Сбегай! — коротко сказала рыжая смуглянке.
И та послушно стала одеваться. Власина покоробил приказной тон. И в столовой рыжая командовала.
— Ты вот что, сходи-ка сама, — сказал ей.
— С какой радости? — озлилась рыжая. — У себя командуй!
— Не ссорьтесь, я мигом.
Покорность и неприкрытая слабость смуглой вызвали у Власина желание заступиться за нее, защитить, но он сдержал себя.
Потом перед глазами мелькали тонкие женские руки: они подавали на стол колбасу, резали хлеб… Власин следил за этими руками, и виделась ему родная избушка и керосиновая лампа, подвешенная на раму окна. И казалось, что это у него за столом хозяйничают эти руки — легкие, проворные и чем-то волнующие. Их-то ему и не хватает там, в полярной ночи. Подняв глаза, Власин увидел широкий вырез в просторном, словно с чужого плеча, красном платье. В этом вырезе ровная, точеная шея, мягкий, нежный подбородок, на щеках густой румянец и блестящие, как из бутылочного стекла, глаза…
— Варька, ко мне поедешь?
Она засмеялась.
— А чего не поехать? Поеду!
Хотел Власин сказать, что вдвоем им будет неплохо. Есть у него там рыба и оленина припасена, но не стал говорить. Ответила Варька несерьезно, лишь бы застольный разговор поддержать, пустой, ни к чему не обязывающий.
Подружки обнялись и запели песню.
Выбросив на стол могучие кулаки, Власин оперся грудью о край и, слушая пение, размышлял, что ему делать: продолжать начатый разговор или свести к шутке. Мысли ворочались вяло, неохотно… В голове проносились картины жизни на далеком Таймырском полуострове. То Власин видел себя выкорчевывающим из галечного грунта плавник, то замерзающим на нартах у потухшего костра, то в избушке… Каждое бревнышко, каждую планочку, кусочек мха он несколько раз вертел своими руками, прежде чем они заняли надлежащее место. А потом на галечную косу у дома спустился самолет и увез первую сотню песцовых шкурок.
Бывало, полярной ночью вдруг нападал страх. Заряжал свинцовой пулей ружье, сторожась, выходил за дверь, стрелял в небо, в белый колышущийся простор и кричал:
— Я хозяин! Я хозяин!
Собаки, сбившись за спиной, прядали ушами, на загривках шерсть поднималась дыбом. Знать, они кого-то чуяли?
Вернувшись в избушку, клал ружье рядом с лежанкой и прислушивался к скрипам и шорохам за стеной. Но слышал только возню собак в котухе. Приходило спокойствие, разбирал смех. Тогда крепко заваривал чай и, прихлебывая, думал, куда поехать: к Ларину за двести километров или к Жаркову за триста.
— Эй, гостюшка дорогой, не спишь ли? — осторожно трогает за плечо смуглянка. — Власин, проснись.
— Так поедешь? — спрашивает он.
— Поеду, поеду, — беспечно соглашается смуглянка.
— Запомни свои слова, — произносит Власин совершенно трезвым голосом и хмуро смотрит в черные глаза женщины. — И по фамилии перестань называть, имя-то знаешь?
— Имя-то знаю. Только так-то удобнее: Власин и Власин.
Она не задумывалась, почему удобнее, а он догадывался: из-за возраста, сверстника звала бы по имени. Невидимая преграда между ними. Но Власин не отступает, ждет, что она еще скажет. А она смеется, потом умолкает, поеживаясь под его взглядом. Испуганно спрашивает:
— А что я там буду делать?
— Женкой будешь.
— Женкой? — Она хохочет. — Женой, значит.
Он хватает ее за руку, и крепкий кулачок тонет в его ладони.
— Ой, больно. Отпусти, чертушка. — Она изо всех сил толкает его в плечо, но Власин только покачнулся, по-прежнему пристально глядя ей в лицо.
Все, что сейчас происходило, имело свой смысл и значение. Это не пустой разговор ради смеха и веселья. Он чувствовал, как ворочается ее кулачок, маленький и беспомощный, не в силах вырваться. И В ласина до дрожи пронизывает чудное, ранее неведомое чувство нежности. Он разжимает пальцы, и кулачок срывается с ладони, словно тундровая пуночка.
— Ты, Власин, и вовсе окосел, говоришь такое…
На другой день Власина разбудил конторщик из управления хатангского рыбкоопа, с которым у Власина договор на поставку пушнины. Рыбкооп его и авансирует, снабжая продуктами, доставляет самолетом к месту промысла.
— Собирайся! — тормошит конторщик. — Через час самолет.
Хозяек в комнатушке не было. Рано утром они, видимо, убежали в прачечную. Босиком прошел Власин по холодному полу к умывальнику. Бросил в лицо горсть воды. Серые мыльные капли разлетелись из переполненного таза. Схватил валенок, пошарил ногой под кроватью в поисках портянок, не нашел и тут только вспомнил вчерашний вечер…
Надел только шерстяные носки, натянул валенки. Чересчур свободно, как бы не натереть пятку. Поискал ключ, чтобы запереть комнатушку, и вдруг натолкнулся взглядом на сдачу, которую принесла с полсотни Варька. Несколько бумажек и мелочь лежали на середине стола. Эта честность поразила Власина, не только всколыхнула в памяти все вчерашние разговоры, но и возвратила чувства, которые томили душу. Он замешкался, и конторщик заторопил:
— Скорее, скорее, Лешка. Самолет деньги стоит.
Они вышли на улицу. Холодный ветер со снегом мчался навстречу, взмывая песок. С каждым днем холодает все больше и больше. Нужно спешить к месту зимовки, там, поди, и вовсе все укрыто снегом.
В болтающихся на ногах валенках Власин еле поспевает за конторщиком:
— Погоди, все продукты, которые я заказывал, приготовили?
— Все, все, — нетерпеливо отвечает конторщик.
— Мне вдвое больше надо.
— Что-о?
— Женюсь я, вдвоем едем.
— Женишься? А сам у Варьки ночуешь. Брось голову морочить.
— На ней и женюсь! — резко оборвал Власин. — Вылетаю завтра. Запас продуктов удвой. Сколько за самолет причитается, весной вычтешь.
Конторщик в отчаянии схватился за голову. Но Власин о нем уже забыл. Он зашагал к местной больнице. В почерневшем от времени флигельке — прачечная.
Власин рванул дверь, и на него из темноты пахнуло сыростью и мылом. Однако это еще не сама прачечная, а только передняя. Дальше видна другая дверь: обшарпанная, с клочьями парусины и дерматина между узенькими планочками. За этой дверью в клубах пара, в сыром шару работает несколько полуодетых женщин.
— Женишок явился! — раздался насмешливый возглас.
И понял Власин: был о нем разговор. Варька в красном платье стояла над стиральной машиной, с тревогой смотря на него. Он сказал:
— Ты вот что, собирайся. Сходи возьми расчет.
Прижав к груди кулачки и опираясь на них подбородком, словно защищаясь от его слов, Варька не двигалась с места.
— Эй, мужик, сколько тебе лет?
Он повернулся на голос. Толстая, грудастая баба тыльной стороной ладони убирала с лица волосы.
— Сорок два, — резко бросил Власин.
— А ей двадцать четыре, думал про это?
— Не твоя забота. Циферки только местами поменялись, — Власин шагнул к Варьке, взял за руку и повел к двери. Сорвал с вешалки пальто и накинул на нее, безвольную, оторопевшую, покоренную его напористостью.
Бабы в прачечной молча наблюдали за ними. Пропала у них охота скалить зубы. Толстая угрюмо предупредила:
— Не забижай ее там. Безответная она. Если что — лучше в Хатанге не показывайся.
Когда вышли из прачечной, Власин глубоко вздохнул:
— У нас на мысу воздух морозный, чистый. Тебе хорошо будет. Парноты этой, духоты нисколько нет. А для человека первое дело вольный воздух. С продуктами у нас порядок. Мне Жарков и Ларин за собак должны рыбки запасти…
Он говорил и говорил. Кто знает, слушала ли она, но шла следом и ни в чем не перечила.
В первую ночь на новом месте Варька почти не спала. Не успел самолет оторваться от земли, обдав тучами брызг и ветром, она подумала, что совершила большую ошибку. С одной стороны плескалось безбрежное море — холодное, черное, суровое, с другой раскинулись желто-рыжие холмы тундры. У склона одного из них прилепился маленький домик, а невдалеке сарайчик из потемневших досок.
Самолет скрылся за горизонтом, и на Варьку сразу же навалилась глухая тишина. В какой-то миг показалось, что упала в глубокий колодец: сыро, тихо и сумеречно. Но потом стала различать плеск волн, посвист ветра.
Власин торопливо шел к ней. Он уже отнес к домику первый мешок и теперь возвращался за вторым. Варька смотрела на него и думала, что находится во власти этого человека. С ним предстоит прожить здесь не менее полугода, пока не появятся весной гидрографы и по морю не пойдут корабли. Она еще не знала, что корабли проводят далеко и видно будет в лучшем случае только верхушки мачт.
Настороженно следя за Власиным, гадала, как он поведет себя. Здесь не спрячешься, не убежишь к подруге, никому не пожалуешься…
Он шел, словно катился. В походке что-то сторожкое, звериное, могучее. Вспомнилось, как тщетно пыталась вырвать из его лапищ кулачок… Стало зябко.
Опустила Варька голову, боясь взглянуть ему в глаза и выдать свой страх. Валенки у него большие, но не растоптанные. Власин больше ездил на нартах. Теперь придется ходить пешком. Еще в Хатанге он сказал:
— Собак насовсем оставлю у Жаркова и Ларина. С ними много заботы. Только корму — три тонны. А у меня по берегу через каждые двадцать пять километров избушка. За день от избушки к избушке пройду. Четыре дня в одну сторону, четыре в другую… Каждые восемь дней будем встречаться.
— Портянки продал, замерзнешь, — заметила она робко.
— На кой ляд песцовые портянки, ежели я ходить буду, а не ездить.
В Хатанге, когда узнали о решении Власина отказаться от собак (он не брал для них корм), подумали, что он рехнулся. Виданное ли дело? Хоть парочку бы надо. А вдруг нога в пути подвернется и потребуется помощь? Или зверь со спины подойдет?
Председатель рыбкоопа подозрительно приглядывался к Власину: пока не поздно, не расторгнуть ли с ним договор?
Задержался Власин в Хатанге из-за Варьки всего на день. Не покупал особых обнов, кроме доброй дохи для зимовки и валенок. Бабы из прачечной предостерегали молодуху: «Ты гляди там, не зевай. Он для забавы берет на зиму. Голая туда едешь, обратно такой же вернешься».
Варьку пугали эти разговоры. Но появлялся Власин, и она покорялась, хотя страхи и не исчезали.
День сборов пролетел в суматохе, в разговорах, советах… Вот и остались вдвоем. С одной стороны море, с другой — коричневая тундра.
— Рано заскучала, — сказал он тихо.
Встрепенувшись, словно ее хлестнули, Варька ухватилась за мешок с мукой, но тут же почувствовала на плече тяжелую руку и сжалась.
— Не торопись. Бери короб с папиросами.
А сам ухватил мешок, крякнул… И не понять, то ли мешок вскочил к Власину на спину, то ли сам Власин под мешок нырнул.
Когда весь груз, который мог испортиться под открытым небом, был перенесен к морозильнику, выкопанному недалеко от домика, Власин сказал:
— Отруби мяса да накрути котлет.
В избушке стояла печь из половинки металлической бочки. Варька бросила в нее несколько полешек, бочка весело загудела, по комнате пошли приятные волны тепла.
Они поели котлет, потом легли на широкую деревянную лежанку, застланную оленьими шкурами…
Власин спал, глубоко дыша, чуть посвистывая носом. За окошком монотонно стучал дождь, заплаканное стекло чуть-чуть светилось в глубокой темноте. А Варька, опустошенная, словно невесомая, лежала с открытыми глазами и думала о том, что уже прожит в работе и обычных заботах день и ничего страшного пока не произошло.
Заснула под утро, но только скрипнула лежанка, раскрыла глаза. Власин сидел на краю и надевал валенки. Прошел к печке, открыл дверцу и оглянулся. Варька успела зажмуриться, и он не заметил, что она не спит, чиркнул спичкой…
Сквозь ресницы Варька смотрела, как Власин умывается. Потом, захватив тазик с грязной водой, вышел за дверь. В тот же миг она вскочила и натянула красное платье.
Вернувшись с порожним тазиком, Власин застал ее причесывающейся у осколка зеркала, прислоненного к бревенчатой стене.
— Разбудил?
— Не, я сама.
— Пожарь котлет.
Захватив ведра, он вновь вышел за дверь. Варька поставила на раскаленную бочку сковороду, думая, отчего Власин все просит котлет: то ли любит их, то ли решил, что она не умеет готовить ничего другого? Умылась студеной водой и, накинув доху, вышла из дому.
Тундра блестела, словно стеклянная. Ночной дождь смочил пожелтевшую, увядшую траву, а под утро покрепчал мороз, и теперь под ногами хрустел тонкий, прозрачный ледок.
Невдалеке ведро с водой, а Власина нет. Варька увидела его на ближайшем холме. Он стоял к ней спиной, вглядываясь в горизонт. Нагнулся, что-то поднял с земли, отбросил и побежал к дому.
— Холодина, — он был красный от мороза, но ворота рубашки не застегнул, и ей была видна его побуревшая шея. — Плесни-ка мне водки.
Она взяла кружку, но Власин запротестовал:
— Я пью только из стакана, с устатку. Шибко этим делом не балую, не люблю.
На полочке, между столом и лежанкой, блестел стакан. Варька взяла его, налила половину и взглянула на Власина:
— Еще?
— Хватит. И ты, если хочешь.
Ей захотелось угодить ему. Несмотря на свое простодушие и бесхитростность, сообразила, что ему будет приятно, если она выпьет еще меньше. Плеснула на донышко кружки.
— За новоселье!
Тост пришелся по душе: заметила мелькнувшую у него на лице улыбку. Вслух он сказал:
— За это стоит. И за твое здоровье, хозяйка.
Зажмурившись, она выпила и, отламывая вилкой кусочки котлеты, стала медленно есть, искоса поглядывая на Власина. Ей было тягостно молчание.
— Власин, а я умею варить и суп с лапшой, и рыбу пожарить… Или ты котлеты любишь?
— Можно и суп, — согласился он, приглядываясь к Варьке, — а можно и рыбу… Ты давай все по порядку, чтобы не враз. Я сегодня уйду капканы переставлять…
— На восемь дней? — испуганно спросила она.
— Может, и меньше. Наводи-ка тут порядок. Карабин тебе оставлю, мешочек патронов.
— Зачем переставлять капканы? Как знать, где песец скорее попадется?
Власин полез за карабином под лежанку. Вытащил его, вытер ложе рукавом, хотя на нем не было и пылинки.
— Держи. Знаешь, как обращаться?
Взяла карабин. Руки сами собой легли так, что она легко и ловко открыла затвор.
— Сюда, что ль, патроны?
Варька была понятлива. За несколько минут все освоила. Покачала карабин в руках, словно определяя вес.
— С таким не страшно. Любого зверя уложу.
— Да хоть медведя.
Железная тяжесть карабина в руках придавала уверенности. Она повесила его на гвоздь.
— Только ты побыстрее.
— Как водится. — Власин был доволен тем, как Варька обращается с оружием. И подумалось, что она может стать добрым помощником и на охоте. — У меня капканы в низине стоят, а туда вода стекла, и теперь льдом землю затянуло. Леммингу из норы не выбраться, потому и песец туда не ходит. А со взгорья вода стекла, там земля чистая, там песец охотится. Я попервах так же думал, как и ты: где капкан поставишь, там ему и быть. В первый сезон за продукты не хватило рассчитаться. Должен рыбкоопу остался.
Власин ушел. Она подперла колом дверь и легла на кровать, заложив под голову руки. В печке весело моргал огонек, красные блики играли на белых досках потолка.
Быстро темнело. В эту пору светлое время дня продолжается три-четыре часа. Как велел Власин, Варька зажгла керосиновую лампу и повесила на раму окна. Огонек виден далеко. Власину будет веселее возвращаться домой на этот огонек.
В углу, за окном, прибиты полочки. На них несколько книг и горы старых журналов. Варька не любила читать, но картинки в «Огоньке» рассматривала с интересом. Огромные дома, многолюдные, залитые светом улицы. Синяя девушка в прозрачном легком платье несет на плече корзину винограда. Красивая! Только Варьке ее виноград не нужен и даром. Она не возьмет в толк, почему в Хатанге некоторые за ним гоняются, платят бешеные деньги?
Листает Варька журналы, словно через окошко заглядывает в другой мир. Интересно, но ей такая жизнь ненужна. Любопытно только взглянуть… Власин каждые два года летает в отпуск, а вот ей еще ни разу не приходилось побывать в других краях. Если попроситься с Власиным? Возьмет? Там такие девки с изогнутым станом, в прозрачных платьях… Конечно, ей далеко до них. Тяжело вздохнула Варька. Не возьмет ее Власин. Зачем она там?
Рассердилась, швырнула журнал в угол. Забралась на лежанку и не заметила, как уснула, словно провалилась в темную яму. Казалось, прошло всего несколько минут. Открыла глаза от смутной тревоги. В избушке прохладно, прогорели дрова в печке. На окне серебрятся узоры изморози. Откуда тревога? Прислушалась к тишине, не шевелясь, чтобы и шорохом не выдать своего присутствия. И услыхала за стеной скрипучие шаги. Кто-то ходил возле избушки… Варька приподняла голову.
Скрип удалился, раздался у входа. Кто-то толкнулся в подпертую колом дверь, навалился на нее, тяжело дыша и посапывая…
Кровь бросилась Варьке в голову, гулкими ударами отдаваясь в висках. Во рту пересохло. Она соображала: если вскочит с кровати, через окно будет вся на виду. Керосиновая лампочка хоть и тускло, но освещает избу. От страха онемели руки и ноги… Вдруг услыхала шепот:
— Варька! Варька!
Вмиг оказалась у карабина, сорвала его со стены и заорала, разрывая тишину:
— Кто там?!
— Я это, Лешка. Открывай!
На секунду Варька закрыла глаза, перевела дух, вытерла повлажневший лоб.
— Погоди, сейчас.
Лешка ввалился в избу, облепленный снегом. Отряхиваясь у порога, удивленно спросил:
— Никак спужалась? Брось городской манер, здесь некого бояться, злодеев нет. Снег валит, ничего не видно.
— Ты же говорил, через восемь дней…
— А ты и не рада?.. Разве так мужика встречают? Разводи огонь. Надумал я супа с лапшой поесть.
Послушно захлопотав по хозяйству, Варька недовольно бормотала:
— Надо загодя предупреждать.
Вывинтив до предела фитилек лампы, Власин наблюдал за Варькой. Неожиданно глубоко вздохнул:
— Трудным будет нынче промысел.
Не поняла Варька смысла этих слов. В душе у нее все оборвалось. Недоволен ею Власин. В избе не прибрано, поесть не приготовлено. Весь день проспала…
И будто подтверждая Варькину догадку, подошел Власин:
— Давай рыбу почищу.
— Отойди, сама, — оттолкнула локтем.
— Капни в стаканчик, все же с дороги я.
Бросившись к полочке, Варька схватила стакан, но он, выскользнув из рук, рассыпался осколками. Варька застыла, втянув голову в плечи. Вот-вот раздастся брань. И вдруг услыхала похожий на смех звук. Резко обернулась. Власин действительно стоял рядом и смеялся.
— Водку не забыл заказать, а стаканы, грош им цена, все забываю. Надо бы их сотню сюда — и делу конец.
Собрав стекла, Власин бросил их в таз. За жареной рыбой он рассказывал:
— Возле одного капкана гляжу — камней нет, дальше иду — такая же история. Ах ты, анафемский медведь. Пораскидал камни. А я изволь их тащить от самого берега.
— Зачем медведю камни?
— Конечно, ни к чему. А увидит — человек положил, обязательно утащит, с обрыва побросает. Известное дело — хозяин. Подумал я, надо вернуться, тебя предупредить. Без карабина из дому не выходи. Здесь он не тронет, побоится… А все поостерегись.
— Пусть только подойдет, — смелеет Варька. — Все пять зарядов его будут.
За обмерзшим оконцем стонала, шуршала пурга. В ласин дунул в лампу, фитилек сразу погас, и будто стало еще слышнее, как метет за стенами.
Власин лежа читал журнал, а когда Варька стала тихонько напевать, отложил его в сторону. Сколько стоит его избушка, а впервые в ее стенах раздаются такие ласковые звуки, словно после зимней ночи пригрело солнышко. Власин блаженствовал… Хорошо придумал — взять Варьку. На душе легко и покойно. Варька куховарит, а он, поглядывая на нее, жалеет, что не купил ей в Хатанге с десяток платьев. Прилетит самолет весной — нужно заказать. А лучше разных тканей, швейную машинку — занятие Варьке. Как бы не заскучала от безделья. Заскучает — не удержишь.
Приучал Варьку к чтению. Выбирал в журналах истории позанятнее, читал вслух, а на самом интересном месте останавливался, уходил проверять капканы. Велел:
— Дальше сама. Приду, расскажешь, чем дело кончилось.
Варька такие поручения выполняла неохотно. За восемь дней, пока его не было в избушке, одолевала несколько страниц. Больше нравилось обдирать песцов, которых он приносил, проверять капканы вблизи избушки, хотя Власин и запрещал ей это. Морозы стояли крепкие, неожиданно налетала пурга, и в темноте зимней ночи Варька могла не найти дороги к дому.
Снег от холодов и ветров спрессовался и звенел под ногами, как черепица. Следов на нем почти не оставалось.
А Варька напевает… Знать, легко у нее на душе, мелодия легкая, светлая. Прошлые годы только собаки за стеной рычали друг на друга да повизгивали. Не с кем словом перекинуться. Вот так, бывало, Власин обойдет капканы, вернется к себе и отдыхает в звенящей тишине. Лежит, лежит… Стукнет кулаком по стене:
— Заходи по одной!
Собаки поочередно заходят в комнату. Сидят у лежанки, ждут угощения — каждой по куску сахару. Поговорит с ними, а в ответ ни слова, только хвостами крутят. Ну и гаркнет:
— Выходи разом!
Так и ринутся в дверь, перепрыгивая друг через дружку. Смехота.
Не раз Власин удивлял редких гостей понятливостью своих собак…
Как там живут Жарков и Парин? Русские люди, а забрались на самый север. Местные жители — якуты и долгане — на юге Таймыра промышляют, а их вот занесло на край света.
В избушке тепло, светло, Варька поет. Есть и радио. Что в далеком мире происходит — все известно. И знает он, когда спутника вокруг земли пускают. Ходит от капкана к капкану и смотрит в небо. Частенько, бывает, видит светлую точку в темной глубине Вселенной. Поздоровается с ней, как со старой знакомой, и — дальше своей дорогой.
А. Варька напевает… И мысли у Власина текут мирные, спокойные, как Варькина песня. Богата нынче песцом тундра. За обход десяток-полтора пушистых зверьков. Появится солнце, в светлое время и Варька сможет обходить капканы на ближних участках. Хотя бы до первой избушки. И будет он тогда возвращаться к дому не через восемь, а через шесть дней.
С приходом солнца и гости появятся. После бесконечной ночи особенно остро хочется встретиться с людьми. Первым приедет, конечно, Парин.
— Варька, настряпала? — вскакивает Власин на ноги и хлопает ее по спине. — В дорогу мне пора.
Хмурится Варька от грубой ласки, улыбается и просит:
— Нынче возьмешь меня? До первых холмов.
— Сегодня солнце будем встречать. Собирай скорее на стол.
Солнце! Наконец-то после кромешной тьмы. Варька торопливо и радостно подает на стол.
Потом они легко бегут по снегу к ближнему холму. Пар вырывается изо рта и повисает в воздухе. Тундра, казалось, застыла, окаменела в ожидании чего-то необычного. Темень густая, как в избушке, когда потушишь лампу. Но вдруг в далекой выси, над головой, тучи слегка раздвинулись, и тундра засверкала серебром от края и до края. Там висела голубоватая луна.
— Куда глядишь? — толкнул Власин.
На горизонте, в той стороне, где застывшее, ледовое море и торосы громоздятся в диком хаосе, узенькая полоска наливается багрянцем. Кажется, там, очень далеко, жгут костер… Показалась раскаленная горбушка. Красные полосы заиграли в торосах. Варька, испугавшись, прижалась к Власину, прошептала:
— Страшно, будто кровь.
— А ты когда печь разжигаешь, разве страшно? Так и солнце. Теперь оно с каждым днем будет сильнее накаляться и белеть.
Лиловая горбушка, двигаясь вдоль горизонта, постепенно уменьшается и наконец совсем прячется.
— Как темно, — беспомощно говорит Варька.
Власин смеется. Лицо у него большое, чисто выбритое. Из-под шапки выглядывает редкий русый хохолок… И она просит:
— Я еще немножко с тобой.
— До третьего капкана.
Они идут рядом к следующему холму. Первый капкан пуст, во втором тоже ничего, а в третьем — белый комочек. Но только Варька подбежала, песец вскочил, оскалившись белозубой пастью в черной каемке губ. Варька отпрянула.
Задняя нога зверька зажата в металлических челюстях капкана. Белая пушистая шкурка поднялась дыбом. Песец повизгивает от страха, и Варьке кажется, что из глаз у него выкатываются слезинки. И словно что-то толкнуло ее. Спрятав кисти рук в рукава дохи, чтобы зверек не укусил, Варька ухватилась за пружину. Песец будто понимал, что она делает: стоя на трех лапах, мелко дрожал, но Варьку не трогал.
В следующую минуту он отскочил в сторону, прихрамывая, побежал к сугробу и скрылся за ним.
— С тобой напромышляешь, — услыхала Варька над головой.
Она медленно поднялась с колен. Луна была за спиной Власина, и его лицо казалось черным, как графит. Она зажмурилась и ждала своей участи, как только что песец. Неожиданно сквозь прищуренные веки увидела на горизонте багровую каемку солнца. Отсюда с холма оно еще было видно. И облака в той части неба светились как бывало летом, когда солнце сутками висело над землей, промороженной до самых глубин.
Власин тронул Варьку за плечо.
— Беги домой. Я их сам, может, десяток отпустил нынче. Бить рука не поднимается. Другое дело, когда уже замерзший…
Как лучи солнца, пронзило Варьку ощущение огромного счастья. Ей стало легко и весело, и она засмеялась:
— Я побежала!
Она припустила вниз с холма, на ходу подпрыгивая, как девчонка. Уверенная, что ей вслед, улыбаясь и укоризненно покачивая головой, смотрит Власин, зашла за огромный ледяной торос, остановилась, перевела дух, осторожно выглянула. Ее разбирал смех. Власин думает, что она бежит домой, а она будет провожать его взглядом, пока его фигура не растворится в снежном море. Но Власин стоял на холме и был похож на кусок скалы, обдутой со всех сторон ветрами.
Чинно и медленно пошла Варька к избушке. А когда оглянулась, Власин уже исчез. Прошла еще немного, скоро должен показаться огонек в окне избушки… Его не было. Варька положила на руку карабин.
Через сотню метров увидела избушку. Что-то странное в контурах домика, под самую крышу засыпанного снегом. Варька затаилась и прислушалась. По снежному насту бежали легкие серые змейки — перед пургой мела поземка.
Осторожно пошла вперед, готовая в любую минуту нажать на спусковой крючок. Холмы вокруг застыли в холодной неподвижности. А избушка… И вдруг она поняла: исчезла труба, а оконце, в котором должен желтеть свет лампы, чернеет прямоугольной пустотой.
Ветер крепчал. Тонкие иглы буравчиками впивались в лицо, а Варька не решалась подойти к дому. В посвисте ветра вдруг почуялись новые звуки. Они шли со стороны моря. Варька увидела мчавшуюся по льду собачью упряжку. На нартах белым кулем высилась человеческая фигура.
Нарты остановились у избушки. Человек медленно поднялся и захлопал себя по бокам, отряхивая снег.
Выйдя из своего укрытия, Варька подошла к нартам. Собаки вскочили на ноги, но не залаяли, а завиляли хвостами, признав в ней хозяйку.
— Заходи в избу, — пригласила Варька.
— Никак баба? — из меховых одежек послышался хриплый голос. — А Власин где?
— Скоро придет, — соврала Варька. — Капканы пошел проверять.
Гость отпустил собак, и они с лаем помчались за избушку. Тогда и он поспешил за ними следом.
Войдя в избушку, Варька увидела, что стекло выбито и на столе уже намело горку снега. Она заткнула подушкой дыру, зажгла лампу и бросилась к печи разводить огонь. Вошел приезжий. Сбросив у порога шубу, сказал:
— У тебя уже гость побывал. Свежие следы, — и, заметив удивленный взгляд Варьки, пояснил, — медведь хозяйничал. Еле собак успокоил.
— Медведь? Вот пакостник, стекло выдавил, трубу своротил.
— Они такие, — ответил приезжий, снимая просторный малахай. Перед Варькой стоял костлявый, с впалыми щеками и большим горбатым носом промышленник Парин, знакомый ей по Хатанге. Короткая бородка вокруг лица оттаивала, превращаясь из белой в пегую.
— Никак Варька, — пригляделся он. — Тот-то слух был, что Лешка не один прилетел. Как тебе в наших краях? Поди, по Хатанге скучаешь?
— Нет. Хорошо здесь. Светлые дни наступят, буду с Лешкой ходить проверять капканы. Летом рыбачить одному ой как несподручно. А вдвоем сколько наловим! И на гусей меня возьмет… А прилетит пушник, «Спидолу» закажем, швейную машину…
— Весело живете, — с нескрываемой завистью сказал Парин.
От Парипа несло псиной. Он жил с собаками в одной комнатушке и, когда ленился топить печь, брал их к себе на лежанку, грелся.
Ел он Варькину стряпню жадно, спросил:
— Поди, и вкуснее что найдется?
Варька уже потянулась к полочке, но передумала:
— Лешка вернется, тогда и будет полный обед.
— Что же, поеду к Лешкиной избушке. Может, его там застану.
Когда Ларин ушел, Варька пожалела, что лампу на оконце не пристроить. Не будет нынче Власину огонька. Да ничего. Ларин предупредит его. какой был возле избушки гость.
Решила Варька эту ночь не спать, ждать медведя. Взяла пачку журналов и села к столу, под керосиновую лампу. Читала медленно. Мысли были заняты другим. Положила возле себя карабин и полотняный мешочек с патронами. Припомнилось Варьке, как рассказывал ей Власин про Москву, про метро, в котором лестницы людей переносят. Она тогда еще спросила:
— Как это переносят?
Власин засмеялся:
— И ничего ты у меня не видела и не знаешь.
Она заспорила. Домов каменных в Хатанге сколько хочешь.
Поставь с десяток друг на дружку, как в Москве будут. И автомашины разные есть. Этим не удивишь. Самолетов сколько летает!.. Может, такие и москвичи не видели. А вот поезда, железную дорогу, да еще под землей, движущиеся лестницы не приходилось Варьке встречать на своем веку.
Слушала Власина, широко распахнув глаза, и даже картинки смотрела в журналах, а все не могла представить, как лестница бежит то вверх, то вниз.
Хотелось Варьке, чтобы Власин свозил ее в Москву, показал метро. И не заметила, как, склонившись над столом, задремала. Снилось ей метро как на цветной картинке, только ходил там огромный белый медведь и царапал поезда.
Варька очнулась. И точно: царапает медведь и тонко, по-собачьи, повизгивает. У Варьки ни страха, ни растерянности. Схватила карабин и в дверь…
От грохота выстрела заметался язычок пламени в лампе, темные тени запрыгали. Горячая гильза с дымком ударилась о деревянный пол.
Второй выстрел наполнил комнату горьким запахом сгоревшего пороха. В третий раз нажала Варька спусковой крючок и тут же услыхала отчаянный крик:
— Убила! Уби-и-ла!
Холодные мурашки побежали по спине, уронила Варька карабин, бросилась к двери. Белые косые строчки снега пересекали темень.
Затарахтел коробок, чиркнула спичка. В ее тусклом свете проступили знакомые черты:
— Не вздумай еще пулять. Совсем обалдела.
— Лешенька, — простонала Варька, — ты не ранен?
— Собаку убила. Кто же стреляет через дверь, дура-баба! Хоть бы глянула, кто там.
Варька всхлипнула. Власин прикрикнул:
— Цыц! Натворила делов и нюни развозишь. Марш! Зови гостя!
Так он еще с ней не разговаривал. Варька покорно накинула на плечи доху, вышла в метель. Прислонилась спиной к срубу, стараясь подавить рвущиеся из груди рыдания.
Парии, зайдя в избу, покачал головой, укоризненно сказал В ласину:
— Сурьезная у тебя баба. Сразу пулять. А если бы в человека?
Варька молча ставила на стол еду. За столом шел разговор о нынешнем промысле. Ларин жаловался, что за всю зиму добыл не более трех десятков песцов. Варька страшно удивилась: Власин за это время принес домой более сотни. Но тут же изумилась еще раз, когда он в тон Ларину стал жаловаться на плохой год, уверяя что добыл всего тридцать пять зверьков. Промышленники не говорили правды, чтобы не накликать беды. Полностью раскроются их успехи весной, когда прилетит приемщик пушнины.
В прошлом году Власин сдал приемщику сто тридцать шкурок на семь тысяч рублей, а нынче прицел на две сотни.
Вдруг Варька услыхала:
— Варюха, летом переедем на участок Ларина, южнее и к полярке ближе. Оттуда всегда по радио можно с Хатангой связаться, если медицина тебе понадобится. Вызвать можно…
Варька во все глаза смотрела на Власина: для чего ей медицина? И вдруг все поняла. Огнем опалило щеки, — не от стыда, а от счастья… Прочно они вошли в жизнь друг друга…
Варька вскочила:
— Я вам еще рыбки поджарю. — А потом уже от печки: — И сегодня пойдем на солнце смотреть…
Об авторе
Щипко Леонид Максимович. Родился в 1927 году в городе Черкассы УССР. Окончил Криворожский горнорудный институт. В настоящее время работает корреспондентом газеты «Водный транспорт» по Енисейскому бассейну. Член Союза журналистов СССР. Автор книг рассказов «Девушка с косой» и «Звездочка загорается» и многих статей и очерков, которые печатались в периодической печати. В нашем сборнике публикуется впервые. Сейчас работает над повестью о полярном путешественнике капитане Шваненберге и очерком о гидрографах «Тракторы уходят в море» для нашего издательства.
Очерк
Фото автора
Заставка худ. В. Чернова
«Обь» еще долго стояла у причала. Люди все прощались и прощались. Жали руки и целовались, перегибаясь через литые металлические борта. В последний момент на палубу перелез один из провожающих. Это не был обычный нарушитель. Это был участник одной из первых антарктических экспедиций. Он улыбался и смотрел грустными лучистыми глазами. Он хотел уплыть тоже, это было ясно, хотя он не произнес ни одного слова. В это время «Обь» стала отходить, и бедняга был передан в руки «таможенной стражи».
А тем временем берег удалялся от нас. Лица, фигуры провожающих на берегу размывались, сливались в топкую серую полоску. Оттуда уже как единый вздох доносилось: «До-сви-дани-я! Сча-стли-во-го пла-ва-ни-я! Ждем вас на бе-ре-гу!.. Бе-ре-гу… бе-гу…у-у…» И все смолкло.
Был пасмурный осенний вечер. Совсем рядом, как сквозь матовое стекло, светились огни Ленинграда. Но мы уже расстались с родной землей, и весь уклад нашей жизни разом переменился.
«Как ножом отрезало!» — сказал кто-то на палубе.
На выходе из канала в корабль уперся луч прожектора. Со сторожевой вышки крикнули в рупор: «Какой корабль? Куда следуете? Сколько команды на борту?» С капитанского мостика ответили: ««Обь», идем в Антарктиду, 73 команды, 138 экспедиции».
— Добро, проходите.
Мы вышли в море…
В первые дни на корабле чувствуешь себя неприкаянно. По это временно, скоро ко всему привыкаешь. Мне легче, я уже плавал на «Оби». Старожилы называют ее «старушка «Обь». На самом деле кораблю еще нет и двадцати лет. Это грузовое судно ледокольного типа водоизмещением около 13 тысяч тонн, построенное на верфи голландского города Флиссенгена, того самого, который, как известно, является родиной легендарного литературного героя — Тиля Уленшпигеля. Летом «Обь» плавает в Арктике, а на зиму фрахтуется у Мурманского пароходства для перевозки грузов и людей в Антарктиду. Корабль имеет внушительные размеры, длина его — 130, а ширина около 19 метров. В вертикальном разрезе судно имеет как бы 10 рабочих этажей, причем четыре самых нижних занимает сердце корабля — машинное отделение. На «Оби» установлено четыре дизеля общей мощностью 8200 лошадиных сил, и судно с их помощью может развивать скорость до 15 узлов…
Каждый день в 7.00 нас будит оглушительная музыка. Это по всему кораблю включается местная радиотрансляция. В 7.30 начинается завтрак. Едят на корабле в кают-компании — наверху и в столовой команды, палубой ниже, в две-три смены. Наверху столы и смены расписаны за каждым строго персонально. Я впервые попал наверх. Три свои предыдущие экспедиции я был внизу. Мой «путь наверх» был длителен, на это ушло десять лет.
В центре кают-компании — большой круглый стол, где сидит все корабельное и экспедиционное начальство. Во главе стола место капитана — оно «бессменное». Наш капитан — Эдуард Иосифович Купри, рослый, дородный блондин с веснушками на лице. Он еще молод, но выглядит по-капитански солидно.
Когда входишь в кают-компанию, надо спросить разрешения — таков флотский обычай:
«Разрешите войти?»
В ответ капитан, стараясь не поперхнуться, поднимает глаза от тарелки и вежливо кивает.
Внизу, в помещении столовой команды, стоят узкие, наглухо привинченные к полу столики и вращающиеся стулья со спинками. Здесь можно садиться где свободно. Не надо только занимать место боцмана, особенно когда он еще не поел. Боцман — глава палубной команды и хозяин всего корабельного имущества: канатов, столярных инструментов, различных молоточков и скребков, резиновых шлангов для окатывания палубы, многочисленных красок, в том числе и корабельного сурика.
Столовая команды она же и клуб. Здесь «крутят» фильмы, проводят собрания. На стенах висят доска почета, лозунги, стенная газета и социалистические обязательства моряков.
Наверху по обе стороны от кают-компании находятся два салона: курительный и музыкальный. Разница в деталях отделки и в том, что в музыкальном салоне стоит маленькое золотистое пианино и красивый ящик с радиолой. На круглом столе музыкального салона разложены старые, зачитанные до дыр газеты и журналы. Новых на корабле, само собой разумеется, достать неоткуда.
В курительном салоне властвует домино. Судя по постоянному хохоту, доносящемуся оттуда, это очень занятная игра. Ее популярная, особенно среди летчиков, разновидность называется Че-ча-ве. Проигравший в Че-ча-ве лезет под стол.
В общем оба салона очень уютны и располагают к отдыху. Кроме них, на корабле свободных помещений нет. Остальное — это трюмы (их четыре), машинное отделение и каюты.
Экипаж судна и начальство экспедиции живут наверху, в каютах, где есть иллюминаторы. Основная часть экспедиции проживает внизу, в переоборудованных трюмных помещениях, носящих название «твиндек».
Я постоянный житель твиндека, знаю все его закоулки, его шумы и запахи, могу, что называется, пройти вдоль и поперек с завязанными глазами. В твиндеке вдоль бортов сооружены каюты на четырех и десять человек. В них есть электрическое освещение, вентиляция, которая, по мнению старпома, «ведет себя как капризная баба», радиотрансляция и отопление. Топят на корабле на совесть, особенно в тропиках. Батареи раскаляются, а из кранов весело пофыркивает кипяток, создавая в каюте своеобразный микроклимат. Иногда, впрочем преимущественно в антарктических водах, отдельные каюты сами собой отключаются от общей отопительной системы и в них устанавливаются особые условия, которые на языке проживающих в них полярников обозначаются термином «колотун», что можно перевести как «холод собачий». Краны и батареи в таких каютах тщательно исследуются старпомом, который задумчиво смотрит на них и качает головой.
Постепенно жизнь начинает входить в колею. Время на корабле идет удивительно быстро — от еды до еды. А едят здесь четыре раза в день и очень плотно. Суп в обед и на ужин. Это так везде на флоте.
А «Обь» тем временем оставила далеко позади Балтику, вышла проливами в Северное море, и вот уже близок знаменитый Ла-Манш, где так много встречных кораблей под самыми различными флагами. Вблизи Англии прошли ночью. Зато французские скалистые берега полуострова Контактен видны были хорошо.
Днем на палубе многолюдно. На баке уже который час маячит худощавая фигура плывущего с нами чехословацкого ученого. Я направляюсь к нему. Он фотографирует телеобъективом берега Франции. Мы улыбаемся друг другу.
— Хорошо как, — говорю я.
— О да, — отвечает он мне.
— Здорово все это, — я обвожу рукой горизонт.
— Париж там, — говорит он. — Ты был Париже?
— Нет, — отвечаю я.
— Почему что ты не был Париже? Я был Париже. — Он говорит, с трудом подбирая слова.
— Меня зовут Володя, — говорю я.
— Я Езеф, — отвечает он. — Но дома я Пэпик. Зови меня Пэпик.
— Пэпик, — повторяю я…
Дурная слава Бискайского залива оправдалась и на сей раз. Большинство участников экспедиции лежит, растянувшись на своих койках. Волна бьет в правый борт, словно отвешивает кораблю здоровые оплеухи. «Обь» переваливается с боку на бок. В твиндеке отлично чувствуются удары волн. Каюты находятся как раз над ватерлинией. Нас отделяет от воды только металлическая обшивка.
— Это еще не волна, — реагирует геолог Миша на очередной, особенно звучный удар. Мише нет еще тридцати, хотя выглядит он ветераном. Вес Миши свыше ста килограммов. Родом он с Кубани, говорит мягким, низким басом. В Антарктику плывет впервые.
— На корабле, как ни ешь, не поправишься. Организм не отдыхает — шаткая основа под ногами. Вестибулярный аппарат — того, — объясняет Миша.
— Откуда ты знаешь? — удивляюсь я.
— Теорию надо изучать, — добродушно ухмыляется он.
Чтобы скорее привыкнуть к качке, ведь в каждом рейсе к ней надо приспосабливаться заново, я стараюсь чаще вылезать на палубу. Хватаясь за шершавые поручни с выступившими на металле кристаллами соли, взбираюсь на верхний мостик. Сюда не долетают брызги. На горизонте по левому борту в разрывах облаков вижу мрачные берега Пиренейского полуострова…
На траверсе Гибралтара над кораблем покружил английский военный аэроплан. Очевидно, его внимание привлекли стоящие у нас на палубе самолеты полярной авиации…
Теперь у нас под боком Африка, хотя ее пока не видно. Погода улучшилась, ветер спал, только зыбь еще продолжает раскачивать корабль. Теплеет. Иногда на пути встречаются маленькие рыболовецкие суда. Попадаются и большие грузовые пароходы, тогда на палубу высыпают любопытные. Еще бы, встречи в океане — всегда событие.
А большую часть времени корабль окружает пустынный однообразный океан. Но так кажется только на первый взгляд. Стоит подольше постоять на палубе, можно увидеть много интересного. То к борту судна подойдет акула, которую всегда узнаешь по хищной бульдожьей голове с низко расположенным, непомерно широким разрезом рта, то вдали запестреют всплески дельфинов. Можно долго наблюдать полет птиц за кормой, а по вечерам смотреть, как солнечный шар окунается в воду, и ожидать, не сверкнет ли в последнее мгновение зеленый луч, который мне еще ни разу не посчастливилось увидеть. Изредка из воды выскакивают летучие рыбки и скользят, как сиреневые стрекозы, над самой водой. Некоторые пролетают десятки метров, меняя в воздухе направление полета. Они бросаются врассыпную от стального корпуса «Оби», спасаясь от корабля, как от хищной рыбы. Тем не менее ночью одна из летучих рыбок залетела на борт. Я нашел ее уже бездыханной. «Крылья» рыбки — топкие прозрачные плавники, складывающиеся вдоль тела.
Когда в темноте выходишь на корму, долго не можешь оторваться от удивительного зрелища. Вода вблизи корабля фосфоресцирует. Вдоль бортов то тут, то там вспыхивают белые огоньки наподобие наших светлячков и мгновенно гаснут. За кормой, возбужденные вращением винта, загораются гигантские светляки размером с медузу.
Задули устойчивые северо-восточные ветры. Это пассаты. Они доносят до корабля дыхание африканских пустынь. Небо на горизонте стало белесым от пыли. Закаты и восходы — мутно-красными. Ветер заносит на корабль каких-то мушек, жуков и даже стрекоз. Маленькая птичка, похожая на воробья, отдыхает от перелета на палубе. На нее смотрят издали, чтобы не потревожить.
Внизу, в твиндечпых помещениях, нарастает глухая беспробудная духота. Спать там становится почти невозможно. Жители твиндека выползают с матрацами на палубу и мгновенно расселяются по всему кораблю. Летчики устраиваются под своими самолетами. На палубе у нас стоит один ИЛ-14 и два АН-6.
Нашлись, как всегда, и отдельные стоики, сроднившиеся с твиндеком и не пожелавшие переселиться на палубу. Миша остался внизу. Он спит, укрываясь с головой.
— Задохнешься, — предупреждаю я.
Он в ответ посмеивается:
— Будь спокоен. Я, брат, занимался тяжелой атлетикой. Перед соревнованиями в парилке часами вес сбрасывал. Мне никакая духота не страшна.
А ночи на палубе роскошные. Прямо над головой беззвучно покачивается звездное небо. Большая Медведица передвигается все дальше к северу и сползает за горизонт. Дождей пока не было, мы проходим засушливую зону, но скоро начнутся тропические ливни и внесут веселое разнообразие в жизнь палубных обитателей. Вот тогда-то Миша восторжествует.
А «Обь» тем временем пересекла тропик Рака, после которого всем нам по старой флотской традиции, чтобы легче переносить жару, выдают «тропическое» вино. По бутылке на два дня кисловатое «Напареули». Миша доволен. Он смакует вино и напевает:
«Тропик Рака, тропик Рака, тропик Козерога…»
На тринадцатый день плавания, вечером, как выяснилось — в воскресенье (дни недели на корабле не имеют ровно никакого значения и о них забывают), слева по борту показались огни Дакара. Тонкая, как цепь бус, полоска цветных огней вдоль берега. Мы лежали на своих матрацах на палубе. Была легкая бортовая качка. Когда левый борт уходил в воду, появлялись огни города, потом борт вздымался, и перед глазами оставалось только звездное небо. «Последние огни цивилизации», — произнес с соседнего матраца Пэпик. Он был прав, теперь берега Африки начнут уходить к востоку, образуя Гвинейский залив, а нам предстоит прямая дорога на юг вдали от судоходных линий.
Пэпик по профессии тоже геолог. Фигурой он похож на типичного скандинава — высокий, худощавый, но глаза карие, добрые. Он опытный исследователь — работал в различных районах, даже у нас на Памире. Поднимался на пик Ленина. Но особенно упорно стремился в Антарктиду. И вот его мечта близка к осуществлению.
Каждый день Пэпик занимается русским языком и живо всем интересуется, смешно задавая вопросы со слов «почему что»: «Почему что не включают вентиляцию?», «Почему что мы не зайдем Дакар?» Эти его погрешности в русском языке даже не хочется исправлять, чтобы не потерялось своеобразие его речи…
Утром перед кораблем резвились дельфины. Порой их похожие на торпеды тела взмывали в воздух, но мгновение спустя тяжело плюхались в воду. Плыли дельфины с завидной скоростью, в течение получаса их стадо шло впереди корабля. Два дельфина скользили под самым носом «Оби», едва не задевая своими боками стальную обшивку. Один шел чуть впереди другого, но действовали они синхронно, как единый спаренный механизм.
— Во дают, прямо братья Гусаковы, — сострил Миша.
Внезапно, как по команде, все дельфины повернули в сторону и отстали… Слева по курсу несколько раз попадались огромные стаи чаек, кружащихся низко над водой. Очевидно, там шли косяки рыб.
— Сардинкой лакомятся, — уточнил Миша.
В связи с потеплением началась повальная стрижка наголо. Она распространялась по кораблю, как эпидемия. Появились сначала две-три лысые головы — над владельцами их насмехались, любовно поглаживали голые черепа. Но скоро положение изменилось. Лысые множились в геометрической прогрессии. Теперь уже белыми воронами выглядели нестриженые, их возмущенно подергивали за волосы. Вот ведь как все относительно.
Строители приступили к постройке бассейна на палубе. Сбивают остов из досок и бревен, потом внутрь уложат брезент и подведут шланги.
По правому борту установили гигантский душ, под который одновременно могут встать четверо. Вода поступает прямо из-за борта, она теплая и горько-соленая.
— Эй, шеф, опять пересолил! — кричат из-под душа взмокшему от жары коку, поднявшемуся из камбуза дыхнуть свежего воздуха. — Влюбился, что ли?
Кок щурится от солнца и улыбается.
На палубе загорают. «Есть уже ожоги среди блондинов», — сурово сообщил по радио судовой врач. Сам он жгучий брюнет.
Кто-то вынес на докторскую палубу — так называется удобная маленькая палуба перед лазаретом — двухпудовые гири. Здесь же установлен турник, стойки которого на влажном морском воздухе пожелтели от ржавчины. Любители разминают затекшие мышцы.
За гиревиками внимательно наблюдает Миша.
— Не так делаешь, — говорит он механику машинного отделения. — Шире ноги расставь, а то рывок не получится. Теорию надо подработать.
— А я так, без теории, — отвечает механик, легко подбрасывая двухпудовую гирю. — Я на практике.
Если даже на палубе нам жарковато, то в машинном отделении температура давно перевалила за 40° Там сейчас как в пекле. Вахтенный механик, по пояс голый, подпоясанный полотенцем, выскакивает временами на палубу, отдувается, лезет под душ, кряхтит.
— Ну и благодать тут у вас наверху. — И снова спешит вниз к своим двигателям.
Вахты в машинном отделении по распоряжению капитана укорочены, люди меняются через каждые два часа. Отдохнув после вахты, члены команды корабля занимаются в различных кружках. Наверху, в салонах, собираются группы по повышению квалификации, кружки по подготовке в вуз, работает даже семинар по философии. Многие из экипажа учатся заочно. Сюда же стремятся и одиночки из экспедиции с книгами и тетрадями в руках. В темноватых, прогоркших помещениях твиндека неуютно, особенно в больших кубриках, где всегда накурено и шумно.
Геологи уже начали готовиться к высадке на антарктическую станцию Молодежную, но, пока суд да дело, нас тоже приобщили к корабельным делам: стоять на руле, дежурить в эхолотной, помогать на камбузе.
Разнообразие в корабельную жизнь вносит авральная работа на палубе. Она сделана из деревянных досок, а пазы между ними залиты смолой. От жары смола потекла и стала липнуть к ногам. Надо было драить палубу. Всем выдали металлические скребки, и началась работа. Работали все. Каждый на отведенном ему участке. Капитан драил свою капитанскую палубу. Матросы поминутно окатывали палубу водой и смывали за борт грязную стружку.
На семнадцатый день плавания жара перевалила через 30° «Обь» находилась на 5° северной широты, как раз здесь проходил термический экватор. Он не совпадает с географическим потому, что южное полушарие в целом холоднее северного. Одна из причин этого — ледяная Антарктида. Так, даже на экваторе почувствовали мы ее «руку».
Закончена постройка и заливка бассейна. Зазевавшихся подтолкнули туда, не дав опомниться. Но это не страшно, по палубе большинство ходит налегке. Зато в кают-компании господствует строгий корабельный этикет. Никаких маек и шорт…
Протяжный корабельный гудок возвестил, что «Обь» приблизилась к экватору. На помосте, пристроенном к бассейну, началась традиционная церемония «Крещения», издавна принятая на флоте во всем мире. «Обь» вошла в воды южного полушария.
Дошла до нас с Пэпиком очередь дежурить на камбузе. Встав рано утром, еще до завтрака, мы принялись за чистку картошки. Почистить надо восемь мешков.
Я работаю на машине, Пэпик вычищает глазки. Картофелечистка на корабле большая, вмещает в один прием ведро картошки. Надо еще подготовить немного луку и моркови. Рядом на большом кухонном столе два кока работают с мясом. Это высший класс. Через руки этих мастеров проходит ежедневно около ста килограммов мяса. Потом нас перебрасывают на обслуживание столовой команды: нарезку хлеба, разноску тарелок, мытье посуды.
Хлеб режем на хлеборезке, куда целиком засовывается большая, вкусно выпеченная в корабельной пекарне буханка. На корабле имеются и другие чудеса техники — лифт, по которому из кухни на разные палубы поднимают суп, компот, кашу и т. п. Когда лифт приходит на нужный «этаж», там раздаются звонки. В часы «пик» на раздаче дым коромыслом: гремят звонки, принимают и раскладывают на порции продукты, уносят и приносят тарелки, моют посуду. Так как посуды не хватает, она во время еды должна обернуться через мойку несколько раз. Только отдежурив на кухне, понимаешь, почему иногда корабельные буфетчицы срываются и недовольно бурчат: «Вот жрут, черти окаянные…»
На 17° южной широты солнце в полдень находится точно в зените, предметы почти не отбрасывают тени, разгар лета. Казалось бы, самая жара. Но продувает прохладный ветерок, и по вечерам по палубе уже ходят в пиджаках. Кое-кто уже «дрогнул» и переселился с палубы обратно в твиндек. Опять еще за тысячи миль дала о себе знать Антарктида — родина холодных течений, проникающих далеко на север, почти к самому экватору.
В один из дней на корабле устроили спартакиаду. Открыли ее соревнования по гиревому спорту. В программе троеборье: жим одной гири, толчок двух гирь, рывок одной гири. Гири двухпудовые. Команды: палубная, машинная, наука. Только летчики не выступали. Загадочно улыбаясь, объясняют: «Из тактических соображений». Судить соревнование вызвался наш Миша.
— Тебе бы самому толкать, а ты на непыльную работенку устроился, — корили его.
— Не могу, ребята, — оправдывался он. — У меня привычный вывих плечевого сустава.
Победило машинное отделение.
Летчики, оказалось, решили взять свое на главном соревновании — перетягивании каната. Готовились в обстановке строгой секретности. Даже Мишу к себе не допустили. Вышли на палубу все в форме: белые пилотки, синие трусы, черные галстуки. Глядя на внушительный вид команды, большинство говорило: «Летчики задавят». Только Миша, придирчиво оглядев команду и прикинув что-то в уме, засомневался: «Масса есть, а мышца не та».
Представительный коллектив выставила палуба, ребята здоровые, краснощекие, весь день проводят на воздухе, а во главе сам капитан. Машинное отделение не нуждалось в рекламе, но веса в них того не было, что в летчиках. Ну, а «наука» вовсе не котировалась, хотя в последний момент Мишу пристыдили и заставили тянуть.
— Руки полотенцем обвяжите, — наставлял он свою команду, — лучше вафельным.
С обеих сторон от тянувших канат яростно кричали болельщики. К сожалению, все быстро кончилось. Снова победило машинное отделение, на втором месте — палуба. Третье место за «наукой» — это, безусловно, заслуга Миши. Летчики на четвертом. Разводят руками: «Вот если бы по домино, мы бы всем врезали!»
Появился первый альбатрос. Альбатрос — удивительная птица южного полушария. Недаром его зовут странствующим. Он совершает огромные перелеты через пустынный Южный океан. Размах крыльев альбатроса достигает полутора метров, а скорость полета не уступает ходу корабля. Теперь, «повиснув» на своих громадных крыльях за кормой, альбатросы будут сопровождать нас до самых льдов…
Близко к кораблю подошел большой кит. Темная спина его, как по шву, вспорола воду, потом кит выпустил фонтан и погрузился на глубину. По интервалу времени между очередными фонтанами и их характеру китобои узнают вид этих великанов…
Погода ухудшается. Проходим знаменитые у моряков «ревущие» сороковые. Волнение моря — восемь баллов. По характеристике, данной в издавна принятой у моряков шкале Бофорта, этому соответствует следующее состояние моря: «Волны становятся гороподобными. Брызги, временами грохот». Нам повезло: мы наблюдаем это воочию.
Ночью долго не удавалось уснуть. Наша каюта на корме. Когда нос корабля проваливается вниз между волнами, корма задирается и лопасти винта бьют по воздуху. Это сопровождается грохотом и сотрясением переборок. К тому же во время сильной качки тело возит по койке. С утра многие шутливо жалуются, что натерли мозоли на спине.
Днем на кухне тарарам. Со звоном разбиваются тарелки, расплескиваются супы и компоты. Но жизнь идет своим чередом. Вечером, как обычно, крутят кино. Выручает привинченная к полу мебель. В середине сеанса вдруг раздается треск, крик, ругань. Включают свет. Оказывается, Мишу вместе с креслом оторвало от пола и швырнуло к сидящим на диване. Среди них есть пострадавшие. Клянут Мишу на чем свет стоит. На Мише ни царапины.
— Салаги, — говорит он поднимаясь, — разве это шторм, десять баллов не наберется.
К пятидесятым, «неистовым» широтам качка стала, слава богу, спадать. Днем вдали из тумана, как приведение, показался первый айсберг. Через несколько часов — второй. За день прошли четыре. Все айсберги невысокие с причудливыми нишами, выбитыми волнами. Уже немало потрепало их в океане, и доживают они свои последние дни.
К вечеру ветер совсем стих и на воду спустилась густая серая пелена. «Обь» сбавила ход. Теперь за айсбергами следили по локатору.
На карте прямо по курсу «Оби» помечено: скала Тралс, высота 46 метров и рядом буквы с. с., что означает — совершенно сомнительно. Одинокая скала в Южном океане! В лоции указано, что скала Тралс была усмотрена в 1929 году. С тех пор ее ни разу не видели. Существует ли она на самом деле? Наш капитан берет курс прямо на скалу. Кроме того что Эдуард Иосифович Купри прекрасный капитан, он и человек чрезвычайно любознательный, не пропускающий ничего нового и интересного. «Обь» идет полным ходом, включены локатор и эхолот. Вот мы проходим через точку, где обозначена скала, смотрим во все глаза. Вокруг расстилается пустынный океан. На экране локатора тоже все чисто, а он «прощупывает» горизонт на расстоянии до 30 миль. Эхолот регистрирует глубины свыше 4000 метров. Где же скала Тралс?
А в море сейчас много птиц, стайки капских голубей, странствующий и дымчатый альбатросы, качурки — маленькие птицы с замысловатым, как у бабочек, полетом. Может быть, такое обилие птиц все же говорит о близости земли?
Пересекли 60° южной широты. Айсберги уже не покидают нас. Пять-шесть штук постоянно разбросаны по горизонту. Зато альбатросы исчезли. На смену им пришли маленькие белоснежные птицы — снежные буревестники — вестники ледового пояса. И действительно, совсем скоро мы вошли в поля разреженного льда. Льдины, проплывающие вдоль борта, пористые, ноздреватые. «Обь» легко проходит сквозь них, почти не сбавляя хода. Но впереди белое снежное небо. Цвет неба говорит, что там под ним лед, много льда.
Постепенно льдины становятся все более солидными, но «Обь» пока держится на высоте. За весь первый день во льдах видели одного-единственного тюленя. Он медленно приподнял голову, с трудом оторвав ее ото льда, раскрыл пасть, издал странный звук (это называется заревел) и снова, опустив голову на лед, застыл без движения…
Наблюдая за тюленем, все столпились по левому борту, к тому же ветер дул справа в «скулу» корабля, а здесь ветровая тень. Рядом со мной стояло несколько человек из строительного отряда и Миша.
— Интересно, тюлень этот, самец или самка? — спросил кто-то из строителей.
— Поди там разберись, — ответил ему сосед. — Ученых надо спросить.
— Это самец! — уверенно сказал Миша.
— А почем ты знаешь? — заинтересовался строитель.
— Знаю, дружок, знаю! — Миша ласково похлопал строителя по спине, тот застонал.
— Послушай, Миша, ты же впервые видишь антарктических тюленей, — удивился я.
— Ну и что же, теорию надо изучать.
Миша собрался похлопать и меня по плечу. Но я вовремя успел отскочить в сторону.
Спускаюсь в родной твиндек. В чреве корабля по местной радиотрансляции гремит музыка. В сотый раз исполняется «Марина, Марина, Марина…» и другая песенка с легкомысленным припевом: «А я бросаю камушки с крутого бережка далекого пролива Лаперуза». Истосковавшиеся по работе летчики нестройно, но многократно исполняют этот припев, заполняя паузы чечеткой.
Проходит еще день, и «Обь» среди сплошных, тяжелых льдов. Корпус корабля уже с трудом расталкивает льдины, а временами его совсем «заедает», и судно останавливается. Приходится давать задний ход, «разбегаться» и повторять эту операцию многократно. По отношению к нам сейчас вполне уместно выражение: «Бьемся, как рыба об лед». Капитан изменил курс, так как прямо на юге льды особенно тяжелые. Теперь идем на юго-восток, где надеемся найти полынью, по которой можно подойти к берегу. Говорят, в прошлом году такая полынья была. Надо бы сделать ледовую разведку, и самолеты у нас есть, но для этого нужно найти хорошую льдину, выгрузить и собрать хотя бы один АН-6. Из Молодежной нам тоже помочь не могут: хотя там и есть старенький ЛИ-2, но зато нет летчиков. На фок-мачту в бочку забрался матрос с биноклем…
Чем ближе Антарктида, тем все большее число участников экспедиции включается в работу. Полным ходом ведет исследования морской отряд.
Сотрудники его измеряют температуру, соленость, химический состав воды на разных горизонтах. Исследуют с помощью эхолотов глубины и рельеф дна. На «Оби» установлены два стареньких английских эхолота. Они уже так «привыкли» друг к другу, что работают правильно только совместно, а порознь начинают капризничать. Сейчас во льдах эхолоты отключены, а в эхолотной собрались любители классической музыки! Один из полярников везет с собой зимовать на Молодежную большой набор пластинок: Чайковский, Шопен, Барток, Мусоргский, Равель, Гуно, Скрябин, Вагнер. Сейчас перед прибытием на материк он дает на корабле прощальный концерт. Все тихо сидят в наполненной звуками эхолотной, рядом с висящими по стенам молчаливыми приборами…
Наконец вдали увидели большую льдину. «Обь» с трудом пробилась к ней, но льдина оказалась хлипкой — металлический щуп легко проткнул ее насквозь. Нужно начинать поиски сначала. Погода пасмурная. Бело и на небе, и на земле. Предметы сливаются, теряют четкость, а горизонт почти не виден.
— Почему что мы не будем сегодня на Молодежной? — Пэпику не терпится увидеть Антарктиду. Он уже приготовил фотоаппараты, у него их очень много.
До Молодежной оставалось 160 километров, когда, наконец, подходящая льдина была найдена. Толщина ее метр двадцать сантиметров. Это вполне пригодно для легких самолетов. Выгружаем с помощью корабельных кранов части АН-6, и летчики сразу же приступают к сборке: нельзя упускать хорошую погоду.
Экспедицию тоже выпустили на льдину. Вскоре сюда же прибыли императорские пингвины и деловито направились к месту сборки самолетов. Начались бесконечные фото- и киносъемки. На одного пингвина надели матросскую тельняшку. Она пришлась ему как раз впору, только рукава засучили.
Через пять часов самолет был собран. Оставалось опробовать мотор и совершить первый рейс. К этому времени погода ухудшилась. Небо затянула облачность, лишь на крайнем юге, в районе Молодежной, сверкала еще ясная полоска.
AН-6 вырулил на взлетную полосу, где мы лопатами сравняли все неровности. Летчики долго гоняли мотор, наконец начали разбег. Полоса была метров 250, дальше за краем льдины — вода, в которой мирно полоскались пингвины.
Для взлета АН-6 места вполне достаточно. Но вот пройдено уже больше половины расстояния, а самолет все бежит и бежит по льдине не в силах оторваться. Пройдены контрольные флажки. До края льдины остается 50, 40, 30, 20, 10 метров. В последний миг летчик все же оторвал машину от снега, задний лыжонок ее чуть не чиркнул по поверхности воды, изумленные пингвины нырнули в глубину, а АН-6 круто взмыл кверху. Сделав круг над «Обью», самолет покачал крыльями и ушел на Молодежную. «Ветра не было, снег мягкий, липкий, да и лыжи не накатаны, — объясняли потом летчики затруднения при взлете. — Первый блин, как говорится, комом!»
Когда ледовая разведка была проведена, «Обь» уверенно пошла к припаю — береговому морскому льду, где уже выбрано место для разгрузки. Отсюда с помощью самолетов наш геологогеографический отряд и скоропортящиеся грузы (фрукты, овощи) перебросят на Молодежную.
Корабль преодолевал последние десятки миль. Наше пятинедельное плавание подошло к концу. Все стояли на палубе, готовые к высадке. На льдинах, которые расталкивала «Обь», было много пингвинов Адели. Они испуганными стайками бежали от надвигающейся на них огромной стальной тени. Чтобы ускорить передвижение, пингвины падали на живот и, помогая ластами, быстро скользили на груди но снегу. А тюлени не имели такой прыти. На одного из них, особенно инертного, «Обь» буквально наехала. Только тогда тюлень, волнообразно передвигаясь, пополз к краю льдины, оставляя за собой алую полосу.
Вскоре корабль пришвартовался к припаю в намеченном месте. «Обь» пробилась на юг до 67° южной широты. Дальше до Молодежной на 80 километров тянулся сплошной береговой лед. Вдали на горизонте сияла яркая желтоватая полоска. Там освещенная лучами солнца Антарктида.
Сразу же начались рейсы АН-6 на Молодежную. В один из них, загрузив в самолет мешки с картошкой, заползли поверх них и мы с Пэпиком. К нам пытался влезть Миша, но летчики заворчали, что будет перегрузка, и вытащили его за ноги. Самолет с трудом оторвался от морского льда и полетел. Мы с Пэпиком приникли к иллюминаторам. Летчик закладывал прощальный вираж над кораблем.
— Прощай море, прощай «Обь»! — крикнул я сквозь гул мотора.
— Здравствуй, Антарктида! — отозвался Пэпик.
Об авторе
Бардин Владимир Игоревич. Родился в 1934 году в Москве. Окончил географический факультет МГУ. Участник пяти советских антарктических экспедиций, кандидат географических наук, занимается изучением рельефа и оледенения Антарктиды. Автор около семидесяти научных статей и нескольких книг. Принимал участие в составлении первого в СССР Географического атласа Антарктики, участник ряда международных научных конференций. Сейчас работает старшим научным редактором международных ежегодников «Наука и человечество» и «Будущее науки» в издательстве «Знание», член Союза журналистов СССР. Опубликовал стихи в журналах «Юность» и «Молодая Гвардия» и очерки в журналах «Новый мир» и «Наука и жизнь». В нашем сборнике выступал дважды. В настоящее время работает над книгой очерков об Антарктиде.
Рассказ
Рис. А. Голицына
Мотор зарокотал, вертолет качнулся и, бешено вращая винтом, поднялся в воздух. Деревянное здание аэровокзала, старый запыленный грузовик, постройки, киоски, склады — все осталось внизу. Потом была ровная, зеленая долина с круглым озером, синеватая полоска реки — словно ярко раскрашенная географическая карта.
Ольга не отрываясь смотрела в иллюминатор. Перед ней возникали легкие контуры посеребренных снегом сопок, вдалеке удивительно правильный конус вулкана с белым туманом над самым кратером. А внизу все еще была река.
— Это Авача! — сказал парень в выцветшей штормовке, стараясь перекричать шум мотора.
Ольга кивнула головой. Она все смотрела на то, что было вокруг и внизу. Это была Камчатка, та самая Камчатка, которую она видела впервые и о которой мечтала все последнее время еще в Москве; Камчатка, манившая своей романтикой, экзотикой, загадочностью. Теперь, в вертолете, Ольга словно очнулась после нескольких дней, проведенных в Петропавловске, полных нелепостей и неудач, которые совершенно невозможно было предвидеть в Москве.
Все ближе был, конус вулкана, сверкающий белизной, с дымящимся кратером наверху. И вот вертолет будто замер рядом с ним.
— Ты что-нибудь слышала об экспедиции Блистанова? — спросил Ольгу сидящий напротив парень.
— Да, немного, — ответила она. На самом деле Ольга ничего не слышала об этом.
— Вот здесь он погиб, — сказал парень и замолчал.
Наверху, над кратером, дымило. Ветер относил в сторону клубы пара.
— Они вдвоем были. С Завьяловым. И Завьялов чуть не погиб… Давно это было. А погляди, какой тихий сейчас.
Ольга смотрела на белый конус. Но вот он уже остался позади. Вертолет свернул к берегу океана и полетел над ним, огромным, густо-свинцовым, уходящим от скалистого берега в непонятную, неизведанную бесконечность. Показалась река со множеством островов и проток.
— Оля, смотри, вон ваш лагерь, — сказал попутчик.
Вертолет резко снижался. На заросшем густым шеламайником берегу были видны две палатки и трепетавший на ветру красный флаг. Пронесшись над самым лагерем, вертолет сделал круг и мягко опустился в густую сочную траву.
— Вот ты и прилетела, — сказал парень в выцветшей штормовке. — А нам дальше.
— Счастливо, — ответила Ольга и выпрыгнула на землю. Над ней было яркое солнце и чистое небо. И сразу нахлынула жара с миллионами жадных свирепых комаров. К вертолету подбежали какие-то небритые люди. Занялись разгрузкой. Выкатили большую бочку с бензином, потом долго таскали мешки и рюкзаки. Ольга стояла в стороне, и никто не обращал на нее внимания. Кто-то протягивал письмо в кабину. Из кабины высунулся пилот и крикнул:
— Вы смотрите тут, чтобы девушку медведь не утащил.
Теперь все посмотрели на Ольгу. И один ответил:
— Ничего, не утащит.
Заработал винт вертолета, разгоняя обезумевших комаров. Сероватая машина повисла в воздухе и стала набирать высоту. Резкий шум мотора постепенно сменился ровным рокотом. Вертолет становился все меньше и наконец скрылся за сопкой.
Кроме редких случайных дней, лето в этом году было скверное. Радиометрический отряд отдела активного вулканизма целый месяц просидел в разбухших от дождя палатках. Восточное побережье Камчатки окутала бесконечная назойливая морось. Отряд упорно и безнадежно ждал погоды. Погоды не было. Вертолеты не летали.
Начальнику отряда Виктору Завьялову было совершенно необходимо попасть в этом сезоне на Карымский вулкан. Это был его вулкан, на котором он работал уже много лет. Иногда вылетал туда и зимой. Несколько лет назад во время сильного извержения Завьялов чуть не погиб. Он спасся чудом. Но как только выздоровел, снова стал наблюдать за Карымским. Только боль в руке еще напоминала о происшедшем.
В первый же солнечный день Завьялов начал собираться в маршрут. Но в этот же день в лагерь вместе с грузом на вертолете привезли повариху. А наутро опять зарядил дождь.
Как выяснилось вскоре, повариха была студенткой факультета журналистики Московского университета, но гораздо важнее было то, что готовить она совершенно не умела. Поэтому к ней прикрепили химика Женю Богданова. У Женьки были темные глаза в густых ресницах, нестриженая борода и отвратительный характер. На протяжении недели он собственноручно обучал беспомощную «тетку» варить кашу, ощипывать и потрошить диких уток, чистить рыбу, даже печь блины. При этом он ругался немилосердно. Все его монологи сводились к тому, что баба в отряде — зло и вообще-то баба существо неразумное по своей природе, а если еще баба пытается строить из себя мужика — просится в маршруты или поездить верхом, — то тогда ее нужно немедленно отсылать туда, откуда приехала.
Ольга все это терпела, но чувство юмора покинуло ее вовсе. Пыталась отшутиться — получалась или грубость или нытье. Иногда становилось до того тоскливо, что она уходила далеко в лес и тайком плакала, обхватив руками ствол каменной березы.
Геолог Андрей и коллектор Володя были людьми более гуманными. Володя незаметно таскал в лагерь воду, надирал в лесу корье, колол дрова. Андрей иногда заводил с Ольгой пространные беседы об искусстве, из которых, между прочим, становилось ясным, что он и читал и видел примерно вдвое больше ее. А Завьялов молча наблюдал, ничего не говорил и ни во что не вмешивался.
Но вот наконец, когда все кругом стало желтым, отцвели и черные колокольчики, и ярко-оранжевые саранки, и роскошные лиловые ирисы, когда вода в реке, на которой стоял лагерь, помутнела от бесконечного дождя, когда черемша стала вялой и безвкусной, а в лесу под кустами и деревьями появилось множество рыжих лисичек, в южной части восточного побережья Камчатки установилась сухая прохладная погода.
Завьялов сказал, что надо немедленно выходить в маршрут. Собрали приборы, заготовили продукты из расчета трех дней пути туда, трех обратно и трех-четырех дней у подножия вулкана, кое-какую посуду, спальники, палатку и ружья. И тут произошло нечто неожиданное, удивившее весь отряд. Завьялов решил взять в маршрут «тетку». Это было необъяснимо и непонятно. Но решение начальника отряда — закон. Каждый оставил свои мысли при себе.
По желтеющему осеннему лесу отряд тронулся в путь, оставив в лагере одного Андрея с рацией. Он в общем не очень огорчился, так как любил охотиться, любил тишину, простор и свободу.
Шли по тропе через лес, перешагивая поваленные деревья. Кругом были кусты, рябинник с крупными красными ягодами. Потом началось болото, под ногами чавкала ржавая вода.
Впереди шли Завьялов и Женя. За ними Володя вел навьюченную лошадь. Ольга двигалась позади всех. Ей дали нести карабин и бинокль. Она устала от трудной дороги и жары. Перед носом гудели комары. Она шла и думала о том, что, когда ехала сюда, у нее была четкая и ясная цель — собрать материал для большого очерка, попробовать свои силы в какой-нибудь местной газете. Теперь эта цель затуманилась. С местной газетой, на которую она так рассчитывала, ничего не получилось. У них хватало своих сотрудников, а брать ее на короткий срок летней практики было ни к чему. Наверное, надо было действовать решительнее, уговаривать, убеждать, но она вдруг растерялась. Тут была не Москва. А надо было кроме всего прочего еще где-то жить. И вот после нескольких дней бессмысленной беготни по городу Ольга пришла в Институт вулканологии. Прямо к директору. Решила уговорить его любой ценой взять ее на работу в любой отряд, в любую экспедицию кем угодно.
— Люди нам нужны, — сказал директор, — но что вы умеете делать?
— Все, что умею делать я, никому здесь не нужно, — сказала Ольга.
Директор чуть заметно усмехнулся:
— Ладно, у нас тут в одном отряде как раз поварихи нет. Ребята давно просили прислать… Я вечером свяжусь с ними по рации. Приходите завтра. Только вам придется разжигать костер, потрошить дичь, может быть, с медведя шкуру сдирать. — Директор снова улыбнулся.
— Постараюсь, — тихо сказала Ольга…
Далеко впереди остановились Завьялов и Женя. Завьялов достал из полевой сумки карту и компас.
— Знаешь, Витя, — предложил Женя, — здесь, по-моему, лучше идти поверху. Дальше опять болото будет.
Завьялов внимательно посмотрел на карту и сказал:
— Как перейдем ручей, надо лагерь ставить, дальше долго не будет воды.
Болото кончилось. Завьялов и Женя вышли на склон, поднимаясь все выше.
— Витя, как ты думаешь, получим мы в этом году оборудование? — спросил Женя.
— Кто его знает, — рассеянно ответил Завьялов. Он был занят своими мыслями.
Ольга подошла к ручью последней. Увидела, как от резкого движения с лошади сползает вьюк и падает в воду. Засунутая за вьючный ремень Женькина куртка тоже оказалась в воде, ее подхватил поток и стремительно понес вниз. Ребята поднимали вьюк. Ольга побежала по берегу, прыгнула в ручей, поскользнулась. В последний момент успела ухватить проплывавшую мимо куртку. Стараясь не упасть, пошла по воде. Подойдя к другому берегу, подняла голову и увидела перед собой Завьялова.
— Что, начерпала? — спросил он. И тихо сказал: — Просуши портянки, а то ноги натрешь.
Ольга села на траву, сняла промокший сапог и подумала: «Откуда это вдруг здесь оказался Завьялов? Он ведь был далеко, когда я переходила ручей…»
Наконец вышли на сухую поляну и здесь решили поставить лагерь. Время шло к вечеру. Женя и Завьялов, взяв ружья, пошли вниз по перевалу.
— Смотри, тетка, без нас далеко в лес не ходи, — сказал на прощание Женя, — и не забудь ужин приготовить.
На поляне паслась привязанная лошадь. На фоне желтеющих листьев стояла новенькая ярко-голубая палатка. Она стояла на холме, над обрывом, заросшим густой травой. Под обрывом внизу шумел ручей. А за ручьем поднимались коричневатые горы. В горах лежали нерастаявшие за лето снежинки, на них — бесконечные непонятные следы. Над разгоравшимся костром опускались сумерки.
Ольга взяла котелок и по скользкому травянистому склону спустилась к ручью за водой. И сразу остановилась, пораженная открывшейся картиной. Вокруг была многоцветная чуть холмистая равнина, а дальше — горы, горы, горы… Их заснеженные вершины сливались с вечерним небом. Можно было без конца стоять и смотреть…
Ольга поднималась с наполненным котелком, когда вдруг увидела перед собой Женьку. Он стоял на склоне, освещенный лучами заходящего солнца, и смотрел на нее.
— Ты прямо как бог, — сказала Ольга.
— А тебе известно, что случается, когда один из богов спускается на землю и видит перед собой женщину?.. — Женя рассмеялся. — Ладно, тетка, давай сюда кастрюлю, а то разольешь еще.
Поздно вечером, когда ребята улеглись в палатке, Завьялов сказал, что там душно, и разложил свой спальник под деревом у костра.
Ночью над поляной взошла луна, совершенно круглая и неожиданно яркая. Длинные тени легли на траву. Ольге не спалось. Ей хотелось смотреть на синеватый лунный свет, на горящий костер, на деревья, казавшиеся серебряными в лунном свете. Она подошла к костру, достала маленький полевой дневник, который ей подарили в отряде, села на бревно и тихо спросила:
— Я не помешаю?
— Нет, — ответил Завьялов, кидая окурок. — Когда будешь уходить, подбрось дров в костер. — Он застегнул мешок до самого подбородка.
От света костра и от голубоватой луны было почти светло. Ольга быстро писала в дневнике неразборчивым почерком: «…утром пошли в маршрут. Шли долго. Моментами совсем не было сил. А сказать нельзя. Все время подъем, то через березовый лес, то по снежнику. Или крутой спуск, или болото. И комары, естественно. Вот я тащусь позади всех, с карабином за спиной и биноклем на боку и вспоминаю: «Бедная баба из сил выбивается, столб насекомых над ней колыхается, шалит, щекочет, жужжит…» Прямо про меня. Кстати, ребята меня так и зовут — бабой пли теткой. Идем мы, идем, тащимся через овраги, а потом начинается кустарник. Женька рубит его топором, потому — где человек и пролез бы, кобыла, да еще навьюченная, не пройдет никак. А я молюсь на этот кустарник, будь он кедрач или ольхач, потому что здесь хоть на минуту остановиться можно и набрать в легкие воздуха…»
Ольге очень хотелось написать о том, как красиво и необычно было все, что она видела по дороге, но почему-то не было слов. Дальше она писала:
«…теперь нас осталось четверо. Постепенно со всеми у меня складываются какие-то отношения, иногда очень сложные. А в общем я уже начинаю любить этих людей. О каждом буду потом писать подробно. А пока это люди, занимающиеся своим делом, без сомнения нужным, люди, которые знают намного больше меня и понимают, видимо, тоже, которые относятся ко мне подчас с иронией, но без зла, даже Женька, а иногда очень тепло. И которые, волею обстоятельств, станут героями моего будущего очерка. И еще Камчатка… Ох уж этот очерк! А я, черт побери, ничего почти еще не могу. Жить надо учиться, людей понимать, говорить с ними, вытягивать из них самое интересное и, главное, не считать их глупее и хуже себя…»
Над вершинами гор стремительно мчались рваные темно-лиловые облака. По длинному перевалу медленно двигались маленькие черные точки — наш отряд. Со всех сторон были горы.
Володя вел тяжело навьюченного коня. Это было очень красиво — темный силуэт человека и коня в косых лучах солнца на фоне гор. А потом солнце заволокло тучами, на перевал в одно мгновение опустился густой туман. Крупный косой дождь ударил в лицо, полился за воротник. Вовка упрямо продолжал идти и смотрел вперед, туда, где Завьялов и Женя, набросив капюшоны штормовок, говорили о чем-то, показывая руками на небо.
Ольга догнала его бегом, спотыкаясь, и закричала в самое ухо, что у лошади сбился вьюк. Лицо кололо дождем. На подставленной ладони появились крупные горошины града. Волосы у Ольги были совсем мокрые.
— Надень капюшон, простудишься, — сердито сказал Володя.
Гор стало не видно, так низко нависли тучи. Наверху было сплошное темно-лиловое месиво. Неожиданно вместе с дождем и градом повалил крупный мокрый снег. Все кругом побелело. Лошадь начала спотыкаться о невидимые под снегом камни. Снег становился сухим и колючим. Начиналась пурга.
Завьялов остановил всех и сказал, что надо ставить лагерь в первом же овраге, куда не так задувает ветер. Если идти дальше, можно сбиться с дороги.
По оврага, как назло, не было. Отряд еще долго бродил среди неуклюже торчащих холмов, перебирался через неглубокие, запорошенные снегом ручьи. Ветер сбивал с ног. Падала лошадь. Ее поднимали все вместе силой, окриками, ударами. Женька чертыхался. Вовка размазывал по лицу тающий снег. Завьялов уходил вперед, исчезал в пурге, возвращался и снова уходил. Насквозь продрогшая, Ольга шла, спрятав руки в карманы заледеневшей штормовки.
Три дня в районе Карымского вулкана бушевала пурга. Три дня сидел отряд Завьялова в палатке, до половины засыпанной снегом. Прямо в палатке ломали обледеневшие ветки кедрача, отогревали плохо гнущиеся пальцы и с трудом разжигали костер у самого входа в палатку. Грели чай, ели сухари и консервы. Костер заносило снегом и задувало ветром. Под брезентовым полом таял снег. Наверху тоже таял снег, капала вода. На полу появились лужи.
Три дня Завьялов и Женя говорили о новой химлаборатории, аппаратуре и о возможном извержении Карымского. Володя лежал, зарывшись в спальный мешок. Иногда мрачно острил. Ольга молчала, а вечерами писала в полевом дневнике.
— Когда наконец обнаружат наши замерзшие трупы, найдут и твои записи, — говорил Володя, посмеиваясь, — и уж тогда их непременно напечатают.
Все в палатке отсырело насквозь — и одежда, и спальные мешки, и продукты. К концу третьего дня пурга утихла. Вышла луна, слабо проступила сквозь туман и редкий снег:
— Слушай, Женя, сколько у нас продуктов? — тихо спросил Завьялов.
— Две банки тушенки, две банки сгущенки, третью съели. Пачка рожков.
— Виктор Петрович, еще картошка, — добавил Володя.
— Картошку лошади отдадим, — сказал Завьялов.
— Кстати, с утра наша лошадка ничего не кушала, — заметил Женя. — А если она протянет ноги, нам придется все тащить на себе. Это меня не устраивает. Вовка, что еще у нас?
— Уксус, перец, лавровый лист.
— Кажется, пурга к утру совсем уляжется, — помолчав немного, сказал Завьялов. — За день можно дойти до Карымского.
— Если бы знать, где мы находимся, — вздохнул Женя.
Еще раньше ребята рассказывали Ольге, что у подножия Карымского есть деревянный домик — постоянная база вулканологов. В домике печка, а в чулане, в мешке, с прошлого года остался овес. Еще оставались какие-то продукты — мука, крупа, соль.
Завьялов предложил Жене пойти на разведку, сориентироваться, чтобы утром можно было идти наверняка и не искать дорогу. Они надели штормовки и вышли из палатки в тихую снежную ночь.
— Если не вернемся через час, палите из карабина каждые пятнадцать минут, — сказал Завьялов.
— Стрелять буду я, ладно? — попросила Ольга, когда они с Володей остались одни. — Только Женьке не говори, а то он мне за карабин голову оторвет.
Ровно через час Володя протянул Ольге заряженный карабин. В беловатой мгле прогремел выстрел. А через десять минут вернулись Завьялов и Женя, с ног до головы засыпанные снегом.
— Ну что? — спросил Володя.
— Да мы в двух шагах от дороги, — устало бросил Завьялов.
День был неожиданно ясный. Над термальным болотом курился белый пар. Неправдоподобно красив был правильный конус Карымского вулкана, а кругом, насколько хватал глаз, лежал нетронутый снег в цепочках заячьих следов. Вдалеке, на краю большой заснеженной равнины, стоял маленький деревянный домик с печной трубой.
Вечером к домику подошел отряд Завьялова. Все устали, промерзли, но были счастливы, что выбрались из отсыревшей палатки, что теперь можно растопить печку, просушиться, накормить лошадь оставшимся овсом, а потом растянуться на деревянных нарах и заснуть под треск догорающей печки.
А Завьялов шел и думал о том, что в дороге потеряно три лишних дня, что продуктов хватит, дай бог, еще на три, что от сырости и холода у него опять ноет рука и трудно будет точно стрелять, а патронов не так уж много. Овса в домике тоже надолго не хватит. Зима в горах наступила, видно, уже прочно, и здесь, на высоте шестисот метров, им, наверное, придется туго.
Завьялов первым подошел к домику. Женя отстал: он помогал Володе вести выбившуюся из сил лошадь.
В домике царили грязь и запустение. Завьялов устало прошел по грязному дощатому полу, остановился перед висевшей на стене фотографией Блистанова и долго смотрел на нее, до тех пор пока не увидел сквозь запыленное маленькое окошко подходивший отряд. На нарах валялся разный хлам, несколько старых рваных журналов, которые хранились здесь не первый год. Недавно тут, видно, побывали туристы и навели «порядок».
Когда в домик вошел Володя, он сразу увидел на столе записку, оставленную туристами. Но ничего не сказал. А Ольга тут же взяла записку и прочитала вслух: «Большое спасибо за продукты! С туристским приветом — группа из Перми». Дальше следовали подписи, которые Ольга не успела прочесть.
— Брось в печку, — сказал Завьялов.
Вскоре выяснилось, что туристы из Перми съели всю крупу и муку.
— Сволочи, — процедил Женя.
Овса в чулане тоже почти не было.
— Это тоже туристы? — спросила Ольга.
Женька зло пнул ногой пустой мешок. И сразу в углу что-то заверещало, заметалось. Потом писк раздался где-то под полом.
— Это евражка, — сказал Женя.
В тот же вечер Завьялов и Женя пошли побродить по окрестностям. Володя отправился измерять температуру в горячих грифонах у подножия вулкана. За это время Ольга успела вымыть пол. Она очень торопилась, ей хотелось, чтобы к возвращению ребят было чисто. Она несколько раз бегала к ручью, набирала в чайник воды со снежной кашей. Окоченевшими руками тащила чайник в дом, ставила на печку, подогревала немного, потом лила воду на пол и драила его куском старой мешковины. Она уже дотирала порог, когда услышала скрип шагов по снегу.
— Я вижу, тетка, что мои уроки не прошли даром, — сказал Женя, снимая штормовку.
— Придется разуваться теперь, — проворчал Завьялрв, стянул сапоги и в одних носках прошел к нарам.
Ночью на мутноватом черном небе проступила луна. Кое-где вспыхнули звезды. Ольга лежала на нарах, свернувшись в спальном мешке, и никак не могла заснуть. Над ней, наверху, похрапывал во сне Володя, изредка ворочался Женя, скрипя досками. На нижних нарах, которые были под углом к Ольгиным, очень тихо спал Завьялов…
На другой день решили с утра подняться в кратер. Над вулканом, над термальным болотом, над домиком повис густой туман. Ветер яростно нагонял тучи. Опять шел снег. И выход отложили.
Продуктов осталось совсем мало. Завьялов и Женя целый день проходили по окрестным холмам с мелкашкой и карабином. Вернулись только с одним убитым зайцем.
В целом ситуация сильно осложнилась. Было принято решение: рано утром Женя верхом выезжает в ближайший поселок. К вечеру он должен быть там. На другой же день идет на местный аэродром и «выбивает» вертолет. Завьялов, Володя и Ольга остаются в домике и ждут вертолета. Идти пешком обратно в лагерь уже нет никакого смысла. Утром, какая бы ни была погода, они поднимутся в кратер, измерят температуру в фумаролах, возьмут пробы газов и соберут образцы. Жаль, что не будет Жени. Химик там нужен. Но ехать в поселок придется все-таки ему. Завьялову необходимо подняться в кратер. Володя плохо знает дорогу и может заблудиться. Ну, а об Ольге и речи быть не могло.
С вечера Ольга собрала Жене на дорогу немного продуктов. Он вообще ничего не хотел брать. Но она тайком впихнула ему в рюкзак небольшой узелок. В узелке была обжаренная на сковороде без масла заячья нога и три сухие лепешки из манной крупы. Таких же лепешек она заготовила на завтра, на дорогу в кратер. Кроме этого у отряда в резерве осталась пачка рожков, перец, соль, сухая горчица и лавровый лист. Сахару Ольга выдала вечером к чаю по два куска, собираясь со следующего дня сократить и эту норму.
Обычно первой просыпалась Ольга. Она вставала, когда было еще почти темно, быстро растапливала печку. Потом, сунув ноги в огромные резиновые сапоги, бежала с чайником к ручью. Умывалась ледяной водой, набирала воды в чайник и, бросив взгляд на конус вулкана и белую снежную равнину вокруг, шла обратно в домик.
В то утро Ольга проснулась как обычно, но Женя встал еще раньше и уже одетый стоял у двери. Ольга быстро вскочила. Натянула свитер. Стала растапливать печку.
— Тетка, — сказал Женька, — ты зря хлопочешь.
— Я хотела приготовить тебе завтрак, — сказала она.
— Я не хочу есть, — ответил он. — И ругаться с тобой я тоже не буду.
Ольга удивленно посмотрела на него. Женя вышел на крыльцо. У домика стояла лошадь.
— Подержи за узду, — сказал он.
Ольга взялась за узду, Женя седлал лошадь.
— Тебе очень повезло, тетка, — продолжал он, натягивая подпруги. — Ты попала на Камчатку.
Ольге захотелось поговорить с ним. И она сказала:
— Мне действительно очень повезло. Я очень многое здесь поняла.
— Что же ты поняла? — с интересом спросил Женя.
— Да что там говорить… Когда встречаешь такого человека, как Завьялов… — Ольга вдруг почувствовала, что краснеет.
Женя немного помолчал, потом сказал:
— Да, Витя удивительный человек, хотя ты его совсем не знаешь… Ладно, тетка, подержи лошадь, пойду ребят разбужу.
Женя вошел в дом. Завьялов уже не спал. Он стоял у печки и грел руки. Володю пришлось будить: он всегда спал крепко.
Все вышли на крыльцо. Женя протянул руку Завьялову, потом Володе. Подмигнул Ольге.
— Счастливо, может, еще увидимся, — сказала она.
— Обязательно. Я прилечу за вами на вертолете, вернее, на золотой колеснице — как бог.
Вскочил в седло, тронул поводья и не спеша поехал по нетронутому снегу. Он знал, что к вечеру будет в поселке, точно рассчитал время на дорогу и короткий отдых. Он смотрел вперед на вырастающую гряду гор.
Отъехав довольно далеко, Женя обернулся и увидел домик, дым над крышей и три застывшие маленькие фигурки на белом снегу. Он тронул лошадь и больше не оборачивался.
Завьялов положил в рюкзак несколько пустых пробирок, надел его на плечи и застегнул штормовку.
— Может быть, останешься? — спросил он Ольгу.
— Нет, я пойду с вами.
Все трое вышли из дому. Шли по тропе, потом по густой коричневатой болотной жиже, покрытой ледяной коркой. Перебрались через ручей и стали подниматься по отлогим холмам. Снизу вулкан казался страшно высоким. Наверху, вокруг кратера, висело густое облако.
Вверх по белому конусу медленно двигались три темные точки, три человека с небольшими рюкзаками. Шли, опираясь на металлические палки, чтобы не поскользнуться. И чем выше они поднимались, тем дальше становилось видно вокруг. Все шире расстилалась белая равнина, перечерченная темными полосами леса и пятнами кустов. Дальше — гладкое голубое озеро, отражающее кромку гор. И еще дальше — холмы и горы, освещенные сбоку солнцем.
Долго поднимались по снегу, потом вышли на каменную осыпь. Сразу посыпались из-под ног мелкие кусочки застывшей лавы. Потом опять шли по снегу, проваливаясь по колено. А сверху на них густыми клубами сползал молочно-белый пар. Ветер разносил его в разные стороны, надувал парусами штормовки. Три человека поднимались все выше и выше.
Снега уже не стало. Идти приходилось все время по осыпи, проверяя ногой каждый камень. Там, где кончился снег, оборвалась цепочка следов. Ольга воткнула палку в осыпь и, держась за нее, посмотрела вниз. Но внизу уже ничего не было видно, кроме белого густого пара.
Они поднялись еще выше и остановились на небольшой площадке под вертикальной стеной, не дойдя нескольких шагов до края кратера.
— Покурим. — Завьялов сел на теплый влажный песок. Володя сел рядом с ним, а Ольга осталась стоять.
Вдруг наверху загрохотало.
— Прижмись к стене! — крикнул Завьялов.
Мимо промчался большой камень, увлекая за собой множество мелких камешков.
На маленьком выступе остался один Володя. Он пристраивал пробирки к фумаролам. Завьялов и Ольга ушли в кратер. Они взобрались на торчащую глыбу и исчезли в белом дыму. Где-то гремело, клокотало. Среди базальтовых глыб зияли огромные щели. Ветер налетал порывами, разгоняя пар и обнажая кратер. Они перебегали через каменные осыпи. Сыпались из-под ног сотни камней. Взбирались на вулканические бомбы. Ядовитый газ разъедал глаза.
— Стой здесь, пока не позову, — крикнул Завьялов. Вынул из рюкзака термометр, засунул в сапог и исчез в дыму.
Ольга осталась одна на каменной глыбе, окутанная паром со всех сторон. Начал падать крупный снег и таял, не успев коснуться земли. Она стояла и ждала. Ей казалось теперь, что нет ничего на свете, кроме этого огромного кратера. Ей открылся беспредельный, ни на что не похожий мир. «Так вот оно как…» — думала Ольга. Она стояла, боясь шелохнуться.
На какое-то мгновение рассеялся пар и туман, и она увидела Завьялова. Он забрался в трещину и измерял там температуру, отламывал кусочки породы. Когда его снова заволокло паром, Ольга вдруг почувствовала страх за него. Теперь она думала только о том, чтобы с ним ничего не случилось.
— Не пойму, новое это образование или старое, — донесся до нее голос Завьялова. Он вылез из щели и, переводя дыхание и вытирая мокрое лицо, разломил кусочек липкой, вязкой породы. — Женьку бы сюда.
Ольга молча смотрела на него.
— Что с тобой? — спросил Завьялов.
— Ничего, просто боялась…
Завьялов резко взял ее за плечи, развернул к себе. Поглядел в лицо. И сразу отпустил. Медленно пошел по горячему песку к каменной осыпи.
Спуск был не похож на подъем. Просто скользишь вниз по глубокому снегу, проваливаешься и снова скользишь.
Постепенно сквозь туман стало видно круглое гладкое озеро, в озере отражались хребты гор. Дальше — лес, кусты, термальное болото. И совсем далеко — еле заметный маленький домик. По склону, почти не проваливаясь в снег, пробежал большой серый заяц, остановился на бегу, вприпрыжку помчался дальше.
Наконец спустились на равнину. Земля, покрытая искристым снегом с чуть подтаявшей ледяной коркой, пестрела множеством заячьих следов. А высоко наверху скользили белые струи пара, сливаясь в огромное густое облако…
…На снегу отпечаталось множество следов. Совсем недавно прошел медведь… Лошадь перешагнула через медвежий след и медленно пошла по дну ручья, осторожно ступая на камни. Женя свободно держал поводья и смотрел вперед.
Под копытами хрустел снег. Впереди вырастали холмы, каменные глыбы, заросли тусклого ольхача. Потом все это оставалось позади. Лошадь устало брела по тропе, по крутому берегу океана. Далеко-далеко показались маленькие домики. Всадник слегка тронул поводья и поехал быстрее…
…Красные лучи солнца светили в спину. Молодой бог на невидимой золотой колеснице подъезжал к поселку… Вспыхивали золотым огнем окна домов… По океану скользили золотые искры…
Что бы ни случилось, какая бы ни была погода, в отряде Завьялова никогда никто не сидел без работы. И не ныл от скуки. С тех пор как проводили Женьку, прошло четыре дня. Снег прекратился, но ветер был такой, что вертолета почти не ждали. И туман висел над горами — густой, непроглядный туман.
Каждый день утром и вечером Володя ходил с термометром на термальное болото и измерял температуру в грифонах. Завьялов и Ольга в середине дня отправлялись на охоту и бродили молча до темноты по холмам и оврагам. Завьялов каждый раз предлагал Ольге остаться в домике, но она всегда ходила с ним и носила на плече карабин, потому что знала, что у Завьялова болит рука.
Однажды Ольга, вернувшись с охоты, прилегла на нары и незаметно уснула. Среди ночи ее разбудил Вовка и усадил за стол. На столе на большой чугунной сковороде дымилась зайчатина. В домике было тепло. За окном светила луна.
Солнце стояло высоко. Подтаявший снег шелестел, падая с веток. Ольга шла за Завьяловым, стараясь ступать в его следы, чтобы не делать лишнего шума. Иногда она останавливалась поглядеть на сверкающую вдалеке кромку гор, похожую на кружево, потом бегом догоняла Завьялова.
Заяц пробежал в нескольких шагах и сел. Виктор вскинул карабин, прицелился. Заяц прыгнул и удрал в кусты. Завьялов опустил карабин, передал Ольге и пошел дальше.
Они опять увидели зайца. Он сидел под кустом, словно мишень — круглая голова, уши торчком.
— Хочешь выстрелить? — спросил Завьялов.
— Давай попробую. Только я промажу.
Ольга легла на снег. Грохот выстрела, отдался в голове. Она зажмурилась, а когда открыла глаза, заяц продолжал сидеть на том же месте.
— Да что он, ненормальный? — вырвалось у Ольги.
Завьялов улыбнулся:
— Пойдем покурим.
Шумела падающая вода. Сквозь кусты была видна белая пена и брызги. С трехметровой высоты обрушивался зеленоватый поток. Внизу в водовороте кружились бурые листья и сломанные ветки.
Они сели над самым водопадом и молча смотрели на воду. На другом берегу в кустах без конца мелькали серые заячьи тени.
«Вот сейчас я скажу ему то, о чем думаю, что давно хочу сказать… Теперь я точно знаю…» — Ольга повернулась к Завьялову.
— Пойдем домой, — сказал он. — Скоро темнеть начнет. Неудачный сегодня день.
Они шли мимо черных кустов на белом снегу, мимо груды камней, словно нарочно сложенных один к другому. И когда вдруг в одном из черных проемов появился заяц и уселся на камне, Завьялов осторожно взял у Ольги карабин. Прогрохотал выстрел. Ольга побежала за зайцем, в полумраке взобралась на камни.
— Что, потрошеный? — спросил снизу Завьялов.
— Угу…
— Ничего, из карабина всегда так… — Он стоял рядом с Ольгой на камне. — Иди вниз.
Шли по темнеющей долине, волоча на веревке убитого зайца.
— Завтра погода будет летная, — глядя на закат, заметил Завьялов и спросил: — Не устала?
— Нет, я привыкла, — ответила Ольга. И неожиданно добавила: — Я вообще привыкла…
Он остановился и закурил. Ольга продолжала говорить:
— Я так привыкла, даже Представить не могу, как уеду отсюда.
— Не спеши, — сказал Завьялов. — Бог знает сколько еще здесь просидим.
— Ты сам сказал, что погода будет летная. И потом… я не об этом…
Завьялов молча смотрел на нее.
— Вы тут будете все вместе, а я уеду навсегда.
— Что будем делать? — серьезно спросил Завьялов.
— Не знаю… Я, понимаешь, я вас всех полюбила, я не знаю, как буду без вас.
Завьялов бросил окурок в снег. Помолчал. Сказал, не глядя на Ольгу:
— А ты оставайся на Камчатке.
Рано утром Андрей включил рацию и принял радиограмму: «В районе Карымского вулкана разбился вертолет. При аварии погиб сотрудник института кандидат наук Евгений Богданов. Из Петропавловска на Карымский отправлен санрейс…»
— Повторите! Повторите! Прием! — кричал Андрей…
Он вышел из палатки. Осень была вокруг. На берегу торчали безлистные стебли шеламайника. Очень высоко в небе раздавался шум реактивного самолета. Андрей долго молча стоял, глядя на бегущую воду реки, на погасший за ночь костер. Ветер осторожно теребил непокрытые волосы. Медленно повернулся, пошел к палатке. Надо снимать лагерь.
Черный круг от костра. Вбитые в землю палки. Это все, что осталось от лагеря. Вертолет поднимается в воздух. Грохочет мотор. Бешено вращается винт, рассекая ветер. Низкий круг над лагерем, и вот машина летит над рекой, над мутной серой рекой. Внизу лес. Крошечные пожелтевшие деревья. Река осталась далеко позади. Лес сменился необъятной темной долиной. Над вертолетом протянулись серые облака.
Завьялов, Андрей, Володя и Ольга молча сидели на железных лавках. У Завьялова на коленях лежала карта. Он, сдвинув брови, смотрел на карту, сквозь карту, сквозь пол вертолета куда-то вниз, на землю, внутрь земли. У Андрея на усталом похудевшем лице сразу проступило множество морщин. Вовка рассеянно вертел в руках ремень рюкзака… А Ольга стояла на коленях перед иллюминатором, прижавшись лбом к холодному стеклу. Никто не смотрел на нее. Она знала, что никто не смотрит на нее. Снаружи, совсем близко, белый конус вулкана. Белый снег и черные камни. Серый дрожащий туман. По стеклу ударили крупные капли дождя. Потекли по иллюминатору холодные прозрачные струи. Радужная капля катилась по щеке.
Ольга отвернулась от окна. Машинально взяла лежавшую на лавке свежую газету. Пробежала глазами по строчкам. Где-то далеко-далеко произошла катастрофа, при извержении вулкана погибли тысячи людей.
…И еще где-то недавно, в прошлом году… Сколько еще будет извержений, землетрясений, непредсказуемых, непредвиденных, неизученных?.. На Камчатке, в Средней Азии, в Африке, Италии, Японии… Сколько утраченных жизней, сколько бессмысленно потерянной энергии. И постепенно, шаг за шагом, годами люди научатся приручать эту энергию!
Вертолет летел над берегом океана. Белая пена, свинцовая вода. Внизу показались маленькие постройки — рыбацкий поселок. В поселке работали люди. Там была жизнь. По океану медленно плыл маленький черный катер. Качается океан, и нет ему конца.
А те, кто в вертолете, сидят молча, не глядя друг на друга, но каждый думает об одном — о том, что теперь их осталось четверо.
Вертолет уже над Петропавловском. Темные каменные дома, одна бесконечная улица. В городе идет дождь. По летному полю проезжают грузовики, бегают люди, совсем крошечные люди. Свистит ветер. Из темной тучи, заполнившей весь небосвод, начинает падать крупный снег. Навстречу снежным зарядам мчатся машины.
У здания аэровокзала столпились люди. Они ждут тех, кто вернулся…
На аэродром сквозь пургу садится вертолет.
Об авторе
Щербиновская Елена Владимировна. Родилась в 1945 году в Москве. Окончила сценарный факультет Всесоюзного государственного института кинематографии. Работает редактором в творческом объединении «Экран» Центрального телевидения. Автор нескольких радиорассказов, телепередач и киносюжетов. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над киносценарием на тему опубликованного здесь произведения, а также над новым рассказом.
Очерк
Сокращенный перевод с польского
Владимира Стеценко
Фото автора
Заставка худ. А. Шикина
Ноябрь в Щецине обычно дождлив. И если 14 ноября 1964 года чем-то выделялось в унылой череде серых непогожих дней, так ото редкостным, прямо-таки тропическим ливнем. Но даже дождь показался нам добрым предзнаменованием: ведь мы отправлялись в Африку!
Мы едем вдвоем — доктор Станислав Яснош, сотрудник Познанского археологического музея, и я от Музея Западного Поморья. На полгода уезжаем в неведомый край, за десять тысяч километров, на поиски столицы средневекового Мали, затерявшейся где-то под верхним Нигером, на границе республик Гвинеи и Мали. Идея этой экспедиции родилась еще в 1962 году во время первой разведывательной поездки сотрудников нашего музея в Западную Африку.
В Дакаре мы познакомились с профессором Р. Мони, который своими рассказами о древней столице легендарной империи Мали, занимавшей в XIII–XIV веках территорию нынешних Мавритании, Мали, Сенегала, Гамбии, Нигерии, Нигера, Верхней Вольты и Гвинеи, вдохновил нас на поиски и обещал содействие и помощь.
В Конакри нас доставило судно Польского морского судоходства.
…Гремят якорные цепи, раздаются слова команд, хлопают двери, экипаж готовится к разгрузке, а мы с Ясношем сквозь тьму тропической ночи вглядываемся в материк, где на расстоянии мили вырисовывается слабо освещенный город.
Утро приносит добрые вести. В Конакри устанавливаем контакт с Гвинейским Национальным институтом исследований и документации. Знакомимся с его директором господином Р. Траоре, с Д. Т. Ниане, специалистом по истории Мали, а также с Кондотто Ненекхали Камара, который занимает важный государственный пост. Археолог по образованию, он заинтересовался нашими планами и оказал большую помощь в организации экспедиции.
А трудностей хоть отбавляй. Нет грузовиков, нет людей и горючего. В конце концов благодаря предприимчивости нашего пароходства автомобиль достаем у советских коллег. Это старенький, повидавший виды ГАЗ-51, прошедший не одну тысячу километров и требующий ремонта. Но для желающих нет преград. Русские пришли к нам на помощь, автомобиль был отремонтирован за неделю и передан нам с комплектом запчастей. Узнав о наших материальных затруднениях, капитан польского судна «Гродзец» снабдил нас брезентовыми палатками и запасом продовольствия. Теперь, наконец, мы готовы. 11 февраля — последняя встреча в институте. С нами поедут историк Д. Т. Ниане и шофер польского посольства Веслав Ярошкевич.
Автомобиль перегружен. У нас две бочки с бензином, ящики со снаряжением и продовольствием. Рядом с шофером по-рыцарски усаживаем нашего гвинейского коллегу, а сами, еще не имея понятия о местных дорогах, располагаемся в кузове.
В полдень 12 февраля 1965 года, попрощавшись с сотрудниками посольства, вступаем на стезю искателей приключений. Первые сто пятьдесят километров промелькнули незаметно, так как до Киндии проведено асфальтированное шоссе. Зато дальше пошла типично африканская дорога, которую злые языки называют теркой. Машина поползла, как черепаха, вздымая клубы красноватой латеритовой пыли[8]. Единственным утешением был живописный пейзаж. Перед нами вставали отроги плоскогорья Фута Джаллон. Вокруг дикие пустынные горы. Узкая дорога вьется вдоль пропастей и обрывов. По ней с трудом, вплотную прижимаясь к крутым склонам, продвигается наш грузовик. Дух захватывает от одной мысли, что случится, если из-за поворота выскочит встречная машина. Но еще большее впечатление оставляют мосты из круглых неотесанных бревен, повисшие над пересохшими руслами рек. Их верхние покрытия — это всего лишь две незакрепленные доски, на которые, чтобы не рухнуть вниз, нужно въезжать с акробатической точностью.
Наш шофер, однако, мастер своего дела. Все чаще приходится останавливаться, чтобы дать отдых перегревшемуся мотору. Но не меньше нашего «старика», как мы окрестили газик, нуждаемся в передышках и мы сами. Вид у нас довольно жалкий. Во время езды в горах ящики оживают, начинают подпрыгивать, ударяясь друг о друга. Ноги у нас разбиты в кровь, все тело в ссадинах.
Сумерки застают нас в пути. Бензин кончается, пора наполнять баки. Во время стоянки вслушиваемся в ночную музыку саванны.
В Курусу приезжаем около полуночи, разыскиваем в уснувшем городе дом губернатора и с его помощью устраиваемся на ночлег в караван-сарае. Нужно сказать, что в Гвинее все очень гостеприимны. Куда бы и когда бы мы ни приезжали, всюду нас принимали сердечно.
Рано утром наносим губернатору прощальный визит. Его дом стоит над крутым берегом Нигера. Какой великолепный вид открывается отсюда! Верхний Нигер. Я видел его в 1962 году во время первой экспедиции в Африку. Но это было в Нигерии, за тысячу километров отсюда. Этой реке посвящено множество легенд, преданий, поэм. На ее берегах расцветали и исчезали неведомые нам древние культуры, государства, могучие города — Дженне, Сегу, Тимбукту, Гао. Как мало мы еще знаем прошлое этого возрождающегося к новой жизни края!
Время бежит, жара усиливается, и мы отправляемся дальше — в Сигири. Решаем ехать не через Канкан, по новой и оживленной дороге, а более коротким путем, вдоль левого берега Нигера, давним караванным трактом. Этой дорогой пользуются редко, она вся разбита и размыта дождевыми потоками. Кажется, автомобиль вот-вот разлетится на части.
За три дня путешествия мы проехали на грузовике почти тысячу километров, дважды сменив климатические зоны, и чувствуем страшную усталость. Губернатор Сигири — столицы округа Северной Гвинеи, — человек общительный и энергичный, решил несколько поразвлечь нас во время короткого отдыха и пригласил после обеда на футбольный матч. Под палящими лучами солнца нам пришлось смотреть весь матч. А мы-то мечтали о воде, о тени и удобных кроватях, где можно спокойно отдохнуть. После ужина нас пригласили на праздничное соревнование народных ансамблей, где мы просидели до часу ночи, пощипывая себя за ноги, чтобы не свалиться от усталости. При этом остроумный Веслав громко и бесцеремонно напоминал нам: «Панове, потерпите еще немного, это — для науки!» — зная, что кроме нас никто его не поймет.
Зато весь следующий день мы посвятили отдыху и осмотру города. Сигири — это тысячи круглых глиняных домов, разделенных на аккуратные кварталы.
На главной улице два-три магазина, на площади почта, мечеть и большой пестрый базар, на горе возвышаются каменные административные здания.
Нас особенно заинтересовало живописное торжище, где множество зелени, фруктов, всевозможных кустарных изделий. Покупаем несколько экспонатов для музея, памятные безделушки для себя. Тут же идет оживленная торговля золотым песком. Оказывается, мы в самом центре золотоносного района.
В округе тысячи примитивных золотых копей, разработка которых ведется с незапамятных времен. Уже в VIII–IX веках о местном золоте упоминают в своих хрониках арабские писатели. Именно желтому металлу и обязаны первые исторические свидетельства о существовании в Западной Африке государств Гана и Мали.
Сигири — последний на нашей трассе пункт с почтой, телеграфом и аэродромом, куда раз в неделю прилетает старенький самолет. Дорога, по которой мы ехали, уходит на север, к Бамако — столице республики Мали, а нам предстоит, переправившись через Нигер, двинуться на восток, в края, где еще сохранилось что-то от самобытной, нетронутой Африки.
Паром доставляет нас на восточный берег Нигера, мы бросаем прощальный взгляд на раскинувшийся вдали город. Машина резко набирает скорость, но тут же шоферу приходится затормозить: под колесами теперь уже даже не «терка», а узкая стежка с колдобинами. Автомобиль перегружен сверх меры. В Сигири к нам добавилось еще несколько попутчиков, две поварихи и шеф полиции. Эль-Хадж Камара Сиссе ехал в качестве представителя власти, а с ним проводник и знакомый этого проводника. Плетемся медленнее, чем в старину на верблюдах. Солнце припекает, а до селения Кондинакоро, резиденции коменданта района, еще ехать и ехать. Около полудня добираемся до цели. Нас встречают традиционной курицей с дьявольски остро приправленным рисом. Чтобы сохранить дар речи, запиваем каждую пригоршню риса глотком воды. В кузов набивается еще несколько человек, и мы отправляемся дальше. В нескольких километрах от селения нас угораздило увязнуть в болоте, единственном на всю округу. Мотор надрывается, попытки сдвинуться с места ничего не дают. Копаем канавы, чтобы отвести воду, укладываем камни под колеса машины, но все безрезультатно: машина буксует.
К счастью, показался местный грузовик, тоже единственный в округе. Перекладываем часть тяжелых ящиков в его кузов — иначе нас не вытащить из болота. В полной темноте добираемся до селения Сидикиллы, где устраиваемся на ночлег в небольшой, но опрятной хижине. Здесь, как в каждом родовом поселении, есть удобная крохотная банька — глиняный, крытый тесаными досками домик, стоящий над вырытым для стока воды углублением.
Поужинав и помывшись, укладываемся спать. Наш приезд поднял на ноги, кажется, весь поселок. Однако мы так измучены, что сразу засыпаем. На рассвете нас разбудил барабанный бой — это молодежь пришла приветствовать песнями и танцами.
В полдень, в самый зной, въезжаем наконец в селение Ниани. Мы — у цели!
Но кажется, жители Ниани не разделяют нашего восторга. Они встречают нас крайне сдержанно. Старейшина тоже подчеркнуто официален. Нас усадили вдоль стены на трех табуретках в круглой хижине с двумя входами. Мужчины со всего селения — ибо только они решают общественные дела — входят, садятся напротив и в упор рассматривают нас, не произнося ни слова. Через некоторое время они выходят, а их место занимают другие. Изредка присутствующие обмениваются какими-то соображениями, вероятно на наш счет. Видно было, что мы вызываем неприязнь и недоверие. Прошла целая вечность, прежде чем вернулся наш гвинейский коллега вместе с представителями местной власти. Ниане сказал, что для нас отвели большую круглую хижину на окраине селения. Подумав, что все уже улажено, мы стали устраиваться. Но оказалось, — окончательное решение будет принято вечером, когда все мужчины соберутся на главной площади. Этому известию мы не были рады, тем более что гриот — местный сказитель, пользующийся здесь большим уважением, — явно настроен против нас.
Молча переодеваемся в чистые сорочки, натягиваем длинные брюки. Каждый думает об одном — примут экспедицию или нет. Если не примут, придется уезжать завтра утром и весь многомесячный труд пойдет насмарку.
На площади нас уже поджидало собрание. Всех приезжих усадили в ряд напротив сельского старосты, и начались переговоры. Сопровождающий — администратор округа Эль-Хадж Сиссе — подробно объясняет цель нашего приезда. В шуме спорящих голосов все чаще разбираем слово «мба», означающее согласие. Знакомый нам гриот выступает с энергичными возражениями. Долгие споры заканчиваются, однако, благоприятно для экспедиции. Мы изрядно переволновались, но впечатление от этого бурного собрания сохранилось на всю жизнь. Ведь, наверное, точно так же наши предки — славяне решали на вече спорные дела. В незапамятные времена, когда люди не знали письменности, красноречие было чрезвычайно развито и слово имело большую силу. Здесь, в глубине Африки, мы видели живой пример этой древней традиции. Мало того, от решения сельского вече зависела судьба нашей экспедиции.
В своих поисках мы будем основываться на сведениях, почерпнутых из исторических хроник. Мы знаем очень мало, потому что хроники скупы.
В XI веке (1068 год) ал-Бакри упоминает о княжестве Маллал, о короле Эль-Мослемане и о высокой горе, лежащей к востоку от столицы. В XII веке (1154 год) ал-Идриси вскользь указывает, что столица княжества Маллал — это большое селение, разбросанное вдоль русла, вода в котором непригодна для питья. Оборонительных сооружений в нем нет, но оно удобно расположено, и окрестные жители укрываются там во время нападения неприятеля. Однако ал-Идриси не сообщает место нахождения столицы. Только в XIV веке, во время наивысшего расцвета государства Мали, многочисленные сообщения о его столице появляются в арабских источниках.
Ибн-Фадлаллах ал-Омари — крупный египетский чиновник, начальник финансового ведомства в Сирии (около 1337 года) дает со слов мусульманского богослова шейха ад-Дукали, который прожил в Мали тридцать пять лет, относительно подробное описание города. Ал-Омари сообщает, что большая часть населения живет в окрестностях столицы, и только королевская резиденция обнесена крепостной стеной, что сильнейший король Мали Манса[9] Мусса, правивший с 1312 по 1337 год, призвал знаменитого строителя и архитектора Абу-Исхака эс-Сахеля, который и воздвиг дворец для могущественного владыки.
Ал-Омари пишет о мечетях, экономическом укладе и образе жизни обитателей столицы. Он первым указывает ее название, которое специалисты прочли как «Ниани», хотя подобное прочтение до сих пор вызывает ряд сомнений.
Пятнадцатью годами позже столицу Мали посетил арабский географ и путешественник Ибн-Баттута. Там он прожил несколько месяцев и оставил ценные заметки, к несчастью не указав ее точного местоположения. Добираясь до столицы Мали, которую он называет «Мелли», отождествляя с названием государства, Ибн-Баттута переправился через реку «Сансара». После переправы он сделал привал около кладбища, расположенного у дороги, и послал гонца в «селение белых».
Из его записей явствует, что в столице Мали существовал район, с давних времен заселенный марокканцами и египтянами.
В XIV столетии в Европе на географических картах появляется таинственное королевство со столицей Мали, по правую сторону Негрского Нила, как тогда именовали Нигер.
Особенно любопытна карта, составленная жителем Майорки Авраамом Крескесом (1375 год), который в центре великой пустыни изобразил черного короля с золотым самородком в руке; ниже этого изображения указан «город Мали».
Более точные сведения имеются в хрониках XVI и XVII веков. В одной из них, написанной после падения государства Мали, много любопытных фактов о возникновении первых столиц королевства, что доставило немало хлопот современным исследователям. Автор хроники Махмуд Кати, занимавший важный пост мусульманского судьи в Тимбукту, видимо, почерпнул многие сведения из устных преданий. Он сообщает, что город, который был давней столицей Мали и назывался «Джелиба» (на правом берегу Нигера, там, где в него впадает река Санкарани), впоследствии получил название «Ниани».
В двадцатых годах нашего столетия чиновники французских колоний, основываясь на местных преданиях, пытались обнаружить следы легендарной столицы в селении Ниани. Было сделано немало верных наблюдений, свидетельствующих, что именно здесь, в Ниани, некогда находилась древняя столица.
В Кейла, неподалеку от Кангаба, и сейчас существует местная школа, которая воспитывает своих историков. Их часто называют здесь диали или гриотами.
Гриоты досконально знают историю своего края, родов и племен. Они способны перечислить в хронологическом порядке правителей до двадцатого колена.
Устные предания весьма нечетко говорят о древнейшей столице — Мали. В некоторых из них упоминается только Джелиба.
Зато повсюду главным героем и создателем государства выступает Сундьята Кейта, правивший примерно в 1235–1255 годах.
В победоносной битве под Крина он покорил царя племени coco Сумаоро Канте и независимое племя малинке (манде). Объединив побежденных, он в 1240 году распространяет свое господство на Гану. Разрушив столицу Ганы — Кумби Сале (ныне территория Юго-Восточной Мавритании), Сундьята Кейта своей резиденцией избирает селение Ниани.
Предание о Сундьяте Кейта еще и сегодня так живо у людей малинке, словно эти легендарные события происходили всего несколько десятилетий назад и старики лично знали этого правителя.
Располагая сведениями, которые по крупицам собирали в течение нескольких лет, мы хоть завтра можем приступать к работе. Наши хозяева изъявили желание принять в ней участие и показать все, что они знают.
Проснувшись на заре, завтракаем и поджидаем наших хозяев. Понемногу все собираются, и староста принимает общее руководство. Начинаем осмотр так называемого Старого города. Дотошно обследуем район, где, как утверждают, находилась королевская резиденция. Прежде всего нам показывают три могучих баобаба. В Западном Судане существовал обычай сажать баобабы на месте разрушенных городов, чтобы память о них сохранилась для будущих поколений. Баобабам около 400 лет, и, возможно, их посадили вскоре после разрушения столицы. Наши проводники утверждают, что прежде здесь рос и четвертый баобаб.
К югу от них, согласно преданию, стояла мечеть, а весь королевский район был обнесен зубчатой крепостной стеной, сложенной из обожженного под солнцем кирпича-сырца. Сейчас от стены сохранилось лишь небольшое возвышение.
По дороге к реке Санкарани осматриваем углубление в земле, напоминающее спуск в шахту — очевидно, здесь был колодец. Старый город расположен на правом берегу Фараколе, полноводного только в период дождей. Дорога идет вдоль берега до самого устья, где Фараколе впадает в Санкарани. На этом крутом берегу некогда находился поселок рыбаков Сомонодугу. Здесь мы обнаружили такое обилие керамики и каменных орудий, какое редко встречает археолог даже во время раскопок. Посуда явно старинная, расписная, изготовленная очень искусно.
Солнце уже высоко, температура воздуха свыше 40 градусов. Ноги наливаются усталостью, и мы едва добираемся до нашего жилища. Не раздеваясь, валимся на кровати: набраться сил перед обедом.
После сиесты отправимся на поиски кладбища, расположенного у Красных ворот — на горном перевале рядом с главным трактом, который называют «седекуле» или «сераколе сила», что значит «караванный путь» или, как ни странно, «дорога белых».
Как считает французский историк Морис Делафосс, этим караванным путем прибыл с севера Ибн-Баттута. Мы решили сравнить записи путешественника с реальным расположением упомянутых им памятников.
На склоне взгорья Ленкедибе мы находим кладбище с несколькими десятками каменных надгробий, причем некоторые из них стоят вертикально наподобие мусульманских стел. Кладбище заросло кустарником и высокой, в рост человека, высохшей от зноя травой. Выстраиваемся цепью, словно солдаты, идущие в атаку, и начинаем прочесывать склоны, собирая лежащую на поверхности керамику. У гвинейцев просыпается охотничий азарт, и они ловко угадывают среди зарослей очертания могил и находят многочисленные обломки глиняной посуды. Фотографируем, набиваем сумки и карманы черепками и, грязные, исцарапанные колючим кустарником, поворачиваем к базе.
Выйдя на перевал, залитый лучами заходящего солнца, бросаем жадные взгляды на сверкающую вершину Ниани-Куру, которая господствует над местностью: вот откуда хорошо обозревать всю округу.
Предание говорит, что некогда на вершине горы стояла сторожевая башня и в ней всегда находился наблюдатель, который при появлении неприятеля огнем или дымом оповещал население. И люди успевали укрыться в укрепленном королевском районе.
Гора почитается как святыня, с ней связаны легенды и предания. Мы, конечно, поднимемся на ее вершину, но не теперь. Не стоит пока тревожить местное население. Наш предшественник М. Гайяр, побывавший здесь в двадцатых годах, сделал попытку взойти на Ниани-Куру. Но на полпути его настигла ужасная гроза, и сопровождавшие Гайяра жители в панике разбежались. Сейчас в разгаре засушливый сезон, небо безоблачно, и мы надеемся, что боги не станут метать громы и молнии, когда мы начнем восхождение на гору, сложенную из железистых пород.
Сначала нужно завоевать доверие местных жителей, которые уже и сейчас относятся к нам с симпатией. В этом несомненная заслуга нашего шофера. Пан Веслав начал лечить больных, используя скромные запасы нашей аптечки. Он не только водитель, но и отличный механик, и поэтому уверен, что врачевание для него — родственная профессия.
Вот и сейчас, возвратившись, мы застаем у нашей хижины длинную очередь к «лекарю», довольному собой и всем на свете. Умываемся и, немного передохнув, уже при свечах обрабатываем дневные находки. Теперь ясно, что «урожай» соберем обильный. Вот только как его довезти? Обсудив со Сташеком результаты первых наблюдений, убеждаемся, что Ибн-Баттута в 1352 году пришел в Ниани именно через Красные ворота «караванным путем белых» и остановился возле кладбища, которое мы осмотрели днем. Пока все идет как по маслу, правда, мы еще не знаем, где находилась «община белых», куда Ибн-Баттута послал гонцов, прежде чем войти в город. Если мы найдем следы общины, ото явится важным доказательством, что именно Ниани — тот самый город, который описал знаменитый арабский путешественник.
Бегут дни, похожие один на другой. Утром отправляемся «в поле» и возвращаемся к обеду, чтобы подобно местным жителям переждать невыносимый зной. В три часа, преодолев внутреннее сопротивление, встаем с кроватей и снова следуем «в поле», согласно раз и навсегда заведенному распорядку.
Впереди идет проводник, за ним цепочкой староста, мы с Ясношем, Д. Т. Ниане, за нами — старейшины и несколько носильщиков. Змейка людей неторопливо вьется по окрестным полям и взгорьям. Все найденное наносим на карту, пронумеровываем, а место находки фотографируем. Постепенно вырисовывается образ древнего поселения Ниани и его окрестностей.
И вот мы на пороге нового открытия: староста, убедившись, что мы действительно не ищем золото, а интересуемся стариной, ведет нас в глубь долины. И там у склона горы над пересохшим руслом потока Фараколе показывает полуразрушенную печь для выплавки железа. Возле «домны» — многотонные отвалы шлака. Ничего подобного нам раньше не доводилось видеть. Рядом с печью — глиняное сопло, чуть подальше — запасы железной руды. Все предусмотрели древние металлурги: сырье на месте, вода и топливо рядом, ибо на склонах горы много акаций, из которых выжигали необходимый для плавки древесный уголь. Судя по обломкам глиняной посуды, которой пользовались плавильщики железа, печь работала не так уж давно — в XVI–XVII, а то и в начале XVIII века. Берем пробы для химического анализа. Делаем подробную фотодокументацию и отправляемся дальше.
Перевалив через гору, возвращаемся «дорогой мандингов». Кажется, она еще хранит следы копыт вьючных животных и отпечатки ног людей, которые столетья назад доставляли сюда соль в обмен на местное золото. Узкой стежкой дорога сбегает с перевала в долину Ниани и уходит на север вдоль потока Фараколе. Путь от перевала до поселка пролегает по относительно ровной местности и носит название «дорога всадников». Что скрывает это название? Быть может, здесь царская конница встречала неприятельские войска, спускавшиеся по узкой и неудобной горной тропе, не давая противнику развернуться в боевые порядки?
Внимательно осматриваем окрестности и обнаруживаем, что долина от взгорья до русла Фараколе пересечена двумя параллельными цепочками невысоких холмов. Конечно же, естественная преграда использовалась для оборонительных целей! Об этом свидетельствуют завалы из булыжника и скальных обломков в седловинах между холмами. Собранная здесь керамика напоминает находки в Старом городе, а значит, укрепления эти могли использоваться в пору существования столицы.
На карте появляются все новые и новые обозначения важных археологических объектов. Пора приступать к детальным исследованиям, к раскопкам в Старом городе. Копать начнем неподалеку от предполагаемого местонахождения мечети. Кто знает, вдруг нам повезет и мы откроем королевский дворец, упоминаемый в письменных источниках.
Но прежде всего мы намерены обследовать весь район, который занимает нынешнее Ниани. Оно состоит из двадцати четырех поселков, где живут люди, объединенные узами родства. Часть поселков раскинулась на небольших плоских холмах вдоль восточного берега Фараколе, напротив Старого города. Холмы невысоки, но в поперечнике достигают ста метров.
Утром, прежде чем уйти в очередной маршрут, пытаемся выяснить у старосты, что тот знает о «поселке белых». Он отвечает, что такого названия и места не существует, так как белых здесь раньше никогда не было. Не стоит, значит, пользоваться языком Ибн-Баттуты. Спрашиваем, нет ли здесь места, где некогда находилось селение арабов. О, чудо! Староста показывает на западе самый большой холм и говорит, что там находился арабский район, но очень давно.
Осматриваем холм и собираем множество расписной керамики. Столь много керамических изделий нам прежде не попадалось. Расписная и глазированная керамика пришла сюда в средние века из Северной Африки. Это позволяет сделать предварительный вывод, что перед нами «селение белых», о котором писал Ибн-Баттута. Точно установить хронологию и характер поселения можно только с помощью раскопок. И все-таки у нас уже есть две важные точки соприкосновения с источником XIV века — хроникой Ибн-Баттуты.
Открытие «общины», или «селения белых», изменяет все наше представление о том, как выглядело Ниани в далеком прошлом. Вполне вероятно, что плоские холмы вдоль Фараколе — это результат многократных застроек, вновь и вновь возникавших на протяжении веков на старых пепелищах. Очевидно, поэтому в хрониках XII (ал-Идриси) и XIV (ал-Омари) веков говорится, что население города живет распыленно, а арабские писатели называют его большой деревней. Об этом же в XIV столетии, незадолго до разрушения города, пишет и Лев Африканский. Ал-Омари говорит даже, что укреплен был только один — королевский район. Это подтверждают и местные предания. Топография, очертания города начинают понемногу проясняться. На восточном берегу Фараколе лежал большой «пригород», на краю которого располагалось «селение белых», а королевская резиденция находилась по другую сторону потока. Пока, однако, все это лишь предположения. Для начала мы решаем произвести разведывательный раскоп длиной в десять и шириной в один метр на месте королевской резиденции. Десяток рабочих роют твердую землю, а мы снуем взад и вперед вдоль углубляющейся траншеи, следя за тем, чтобы ничто существенное не ускользнуло от нашего внимания. Работа идет на безлесном склоне горы. В полдень термометр показывает 45 градусов. И хорошо еще, если с утра не задувает харматтан — суховей из Сахары.
От места раскопок до базы чуть больше километра, по мы так устаем на солнцепеке, что пешком не можем одолеть этого расстояния. И в обеденный перерыв за нами приезжает Веслав. Потом мы замертво валимся на кровати, а он отпаивает нас горячим чаем и пичкает витаминами.
Мы уже «просеяли» много тонн земли, сняли несколько культурных слоев. В отдельных горизонтах найдено большое количество керамических осколков. Перед нами наглядная хронология керамики. Нет только образцов, подобных тем, что мы нашли в «арабском селении». Во втором слое — тщательно уложенные глинобитные кирпичи, которые стали известны здесь во времена манса Мусы и его архитектора Абу-Исхака. Значит, мы напали на след древнего сооружения. Наш маленький раскоп, однако, не позволяет определить его назначение и характер.
На дне раскопа, в грунте, находим человеческий скелет, лежащий по продольной оси с севера на юг и повернутый лицом к востоку (в сторону Мекки). Значит, это мусульманин, погребенный после XI столетия, когда в эти края проник ислам. Очевидно, в прошлом вся обширная долина была заполнена множеством поселков, примыкавших к густонаселенному центру. Как выглядел он в средние века? Писатели того времени сообщают о многолюдном торгово-ремесленном поселении. Здесь встречались купцы из Северной и Западной Африки. Кипела жизнь. И мы намерены хотя бы отчасти воссоздать ее, рассказать о ней.
Отношения с местными жителями у нас установились превосходные. Однажды мы были приглашены в Баландугу-ба, большое торговое селение километрах в двенадцати от нашей базы, на торжества посвящения в мужчины. Торжества должны были начаться поздней ночью.
На главной площади собралась большая толпа. Посредине сидят одни мужчины. Женщины группами теснятся в стороне. Нас усаживают на лавку для почетных гостей. Вот на площади появляется процессия из двадцати мальчиков в возрасте от восьми до двенадцати лет. На головах у них большие белые тюрбаны. Впереди пожилой человек, выполняющий функции церемониймейстера и глашатая. У костра мальчики останавливаются, опуская к ногам калебасы — чаши из тыкв, в которых сложена одежда. Наступает момент торжествен кого переодевания мальчиков в мужские ржаво-красные одежды покроя «бубу» — длинные, почти до пят, с широкими рукавами и большими нагрудными карманами. Затем родители, родственники, друзья и знакомые начинают одаривать подростков орехами кола и изредка деньгами. Глашатай выкрикивает, кто, кому и сколько подарил. Орехи мальчики высыпают в бездонные нагрудные карманы, а что не помещается — в стоящие у ног калебасы. Чем полнее сосуд, тем больше уважение, оказанное подростку и его родителям. Восклицаниям и объявлениям нет числа, ибо церемониймейстер получает свою долю, а родственники не хотят ударить в грязь лицом.
По вот с дарами покончено, страсти понемногу улеглись, и к подросткам обращается с речью старейший житель села (ему около восьмидесяти), желая удачи и благополучия в их отныне уже «взрослой» жизни.
В завершение обряда под звуки корры[10] и трещоток все присутствующие с пением провожают мальчиков к строению, где они проведут остаток ночи. Прощальное пение производит на нас огромное впечатление. Эти грустные, жалобные и сентиментальные напевы совсем не похожи на те, что мы привыкли считать африканскими. В них знакомый нам быстрый ритм и звучание ударных инструментов подчинены грустной и мелодичной теме прощания с детством. Жаль, что у нас нет магнитофона.
Наша машина медленно катит по саванне. Мы молчим, не затевая обычных разговоров, переживая увиденное. Мы оказались свидетелями обрядов, в которых раскрылись интимные человеческие чувства, не часто доступные постороннему взгляду.
Близится час отъезда. Отношения с жителями прекрасные, теперь они уже сами приносят старинные предметы, обломки керамики, а то и целую посуду, рассказывают, что творится в округе. Мы смело предлагаем хозяевам совершить совместное восхождение на вершину горы Ниани-Куру. Погода благоприятствует, боги спокойны, и все вокруг к нам благосклонны.
Ранним утром, пока еще прохладно (не перевалило за 30 градусов), упаковываем запасы негативов, кино- и фотоаппараты, воду, сухари и выходим.
Длинной змейкой потянулась наша группа к восточному склону Ниани-Куру. Мы решили подниматься на вершину по прямой: гора невысокая. И просчитались. Путь то и дело преграждают острые камни и скалы, склоны кажутся почти отвесными. Поднявшись до половины горы, выбиваемся из сил. На вершину вползали на четвереньках и, задыхаясь, заливаясь потом, ищем место, куда бы присесть.
В молчании обозреваем окрестности. Перед нами величественная панорама зеленых долин, пересеченных рыжими холмами, а над ними до самого горизонта, раздвинувшегося на десятки километров, поднимаются круглоголовые вершины ржаво-красного цвета, который придает им латерит. На юго-западе — равнина, которую рассекает голубая полоска реки Санкарани, изогнутая наподобие латинской буквы S. Небольшое ровное пространство площадью два на четыре километра замкнуто рекой и прилегающими к нему горами. Наконец мы постигаем, в чем тайна расположения столицы Мали. Она лежит среди естественных укреплений, защищенная рекой и горами. На юго-востоке есть выход к земледельческим и золотоносным районам, расположенный по течению рек Фие и Нигера. К северу через горный перевал пролегает «дорога мандингов», к северо-востоку, через Красные ворота, — дорога «седекуле сила». С вершины она отчетливо проглядывается. На юг, вдоль Санкарани, до Юрола (пункта переправы через реку), ведет короткий и ровный тракт. Все дороги пересекаются примерно в одном месте — возле потока Фараколе, который перерезает долину поперек. Там, на западной стороне от потока, находится королевский район, а на другой стороне — обширное селение на невысоких плоских холмах. Там же, где поток впадает в Санкарани, лежит поселок рыбаков Сомонодугу, а на противоположном краю равнины — селение Крекрелуду. У самого перевала приткнулось современное кладбище.
Здесь и не нужно было строить большие укрепления: достаточно заблокировать проходы и перевалы в горах. Столица могла выдержать длительную осаду — в окрестных равнинах достаточно корма для скота, а река Санкарани никогда не пересыхает. Сырье для производства металлического оружия тоже добывалось на месте. Словом, все было великолепно задумано, предусмотрено и выполнено. Столицу в этой! месте основал великий человек. Кто это был? Упоминаемый в хрониках ХII века Эль-Мосле-мани? Какой-то властитель XII века? Или, как говорит предание, правитель Сундьята Кейта — создатель государства Мали?
По преданию, на вершине Ниани-Куру находился постоянный сторожевой пост. Внимательно, метр за метром обследуем вершину и поначалу ничего не находим, кроме обломков глиняной посуды, точно такой же, как и найденная нами во время раскопок в Старом городе. Но вот мы обращаем внимание, что курган на самой вершине горы, несомненно, дело рук человеческих. И точно, он сложен из латеритового камня.
К полудню добираемся до окраинного селения. Мы изнываем от жажды: несколько часов у нас во рту не было ни капли. Слишком мало воды мы захватили с собой. Все вокруг, даже небо, становится огненно-красным. И вдруг из-за крайних домов, в соответствии с прекрасным обычаем этой земли, появляется женщина с тыквой, наполненной водой. Пьем понемногу, помня, что остальные ждут своего глотка. Женщина приносит еще один кувшин, побольше, но уже с мутной, непроцеженной водой, взятой прямо из колодца.
Мы отдаем себе отчет, что силы у нас на исходе. Работаем ежедневно по десять часов, а то и дольше, что в тропиках равносильно самоубийству. Сопровождающие нас гвинейцы тоже крайне измучены и поговаривают об отъезде. Запасы продовольствия кончаются. Платим за труд нашим рабочим и делаем еще одно открытие: восемь человек из десяти носят фамилию Кейта! Их род известен семь столетий, и все они свою родословную ведут от первого великого правителя — создателя их государства.
Прощаемся с хозяевами, особенно остро почувствовав в час разлуки, как крепко успели с ними сдружиться. Обещаем возвратиться, а они нас сердечно приглашают.
…И снова наш грузовик воет на полных оборотах. Теперь он еще больше перегружен — в кузове целая археологическая коллекция. В полдень мы уже на берегу Нигера. Вдали за рекой виднеется Сигири. Ждем переправы, и вот мы уже катим по сонным, безлюдным улочкам Сигири. Время сиесты. Мы знаем, что представителей власти на местах уже не найти, и едем прямо к дому, где останавливались по дороге в Ниани. День отдыхаем — ив тысячекилометровый обратный путь. В Курусе встречаем группу советских специалистов, ожидающих переправы через Нигер, и ночуем с ними в караван-сарае. Наконец-то можно наговориться досыта со свежими людьми, узнать, что творится на свете. Ведь они только сегодня из Конакри!
Из Курусы выезжаем ранним утром, чтобы засветло перевалить через горы. Наш водитель заметно повеселел, он то и дело повторяет: «Все идет на лад, Панове» — и, презирая опасность, поддает газу. От русских он узнал, что в Конакри его ждет жена.
Третьего марта въезжаем на территорию нашего посольства. Грязные, заросшие, исхудавшие. Нас встречают как космонавтов. Посольство уже начало розыски, потому что наши письма не дошли. А вскоре, попрощавшись с гвинейскими и польскими друзьями, мы всходим на борт парохода и отплываем домой.
12 декабря 1967 года судно Польского морского пароходства «Люблин» прибыло на рейд Конакри. Нас встречает директор Национального института исследований и документации господин Бунами Секу Си. В нашей группе теперь трое археологов (кроме доктора С. Ясноша и меня еще и магистр Р Волангевич). У нас полный набор снаряжения, собственный автомобиль, запас продовольствия и лекарств. Пока оформляются въездные документы, мы продумываем экспозицию выставки, которая должна быть открыта в Конакри, — «Ниани — столица древнего Мали» — итог нашей первой экспедиции.
С нами едет инженер Эдвард Банашчак, геодезист и топограф, который произведет измерения открытых, нами исторических памятников.
Гвинейцы выделяют для экспедиции три новые машины советского производства, и мы 27 января отправляемся уже знакомым путем.
1 февраля переправляемся через Нигер. За рекой Фие нас приветствуют как старых знакомых, а вечером в Ниани нас ожидает братская встреча. Мы снова располагаемся в своей старой квартире, заботливо подготовленной к нашему приезду. Хозяева отводят нам под склад еще один маленький домик.
Продолжая раскопки 1965 года по оси восток — запад, мы пересекли поперек зондажными рвами целый район и прошли почти двести метров. Однако результаты нас мало удовлетворили. Мы открыли один-два культурных слоя и только в одном месте проступил третий. Копаем двухметровые рвы в твердой как камень глине.
Решаем заложить новую ось раскопов перпендикулярно первой длиной четыреста метров, так, чтобы она пересекла Старый и Новый город.
В южной части выступает грубый пласт разрушенных строений из обожженных кирпичей, здесь обилие посуды, каменных инструментов и камней. Под этими пластами открываем более старый культурный слой, тоже изобилующий находками. Ситуация постепенно проясняется. Там, где возвышаются три баобаба, находилась, согласно преданию, большая площадь, поэтому, очевидно, мы и не находим здесь следов поселения. Быть может, именно эту площадь описывает Ибн-Баттута. Если это так, та здесь собирались жители на королевские приемы. А значит, и дворец где-то рядом. Как важно его обнаружить! Но никто не может подсказать нам, где именно он находился. Ни письменные, ни устные источники ничего не говорят об этом. Зато по преданию, которое рассказал подружившийся с нами гриот, здесь стояла мечеть. Расширяем раскоп к востоку и уже под первым слоем находим контуры прямоугольного строения размерами восемь на шестнадцать метров с фундаментом типа «банко», укрепленным большими камнями. Строение сориентировано на восток. На его восточной стороне открываем полукруглый каменный контур, напоминающий «мирхаб». Скорее всего перед нами мечеть, одна из самых старых в Западном Судане.
Поблизости рос четвертый баобаб, утверждают местные жители. И новый раскоп действительно открывает очертания сгнившего пня и корней могучего дерева. Результаты день ото дня интереснее. Теперь наш главный ориентир — устное предание. И оно нас не обманывает. К западу от мечети находим колодец. На глубине трех с половиной метров явственно проступают следы пожарища. Сгоревший сруб колодца может оказаться свидетелем разрушения города или мечети, стоявшей всего в семи-восьми метрах. Берем древесный уголь для пробы радиоуглеродным методом — ото даст нам точную дату, когда был завален колодец.
На четырехметровой глубине обнаруживаем дно колодца, из почвы слегка проступает вода. Мы разбудили ключи, дремавшие много веков! Может быть, колодец, источник жизни, был уничтожен четыреста лет назад, когда войска Сонгхая захватили столицу? Как много значит вода в этих местах, мы убедились на собственном опыте.
В двадцати метрах к востоку для сравнения закладываем еще один раскоп. Из-под тонкого слоя глины и кирпича «банко» проступает каменный фундамент древних строений — очертания трех целых и двух частично сохранившихся оснований домов. Перед нами комплекс из пяти круглых домов диаметром до четырех. метров каждый, соединенных стеной из тесаного камня.
Все это дает нам ясное представление о «королевском районе». В пределах оборонных стен «тэта», от которых мало что сохранилось, находилась обширная площадь. На ее южной стороне фасадом к востоку стояла мечеть, на западной — небольшой дворик с колодцем. Дальше шла застройка из круглых домов на каменном фундаменте. Для полноты картины недостает только дворца. Но его поиски придется пока отложить: сейчас для нас важнее сравнить укрепления Старого и Нового города, чтобы установить хронологию последнего.
Закладываем раскопы на «валах» и вдоль остатков фундаментов древних стен. Результаты великолепны. Раскопки в Новом городе подтверждают его более юный возраст. Здесь только один культурный слой и нет строений, сопоставимых с постройками Старого города.
Начинаем работы на плоском взгорье, которое местные жители называют «арабским селением». Закладываем тридцатиметровый ров по оси север — юг шириной в один метр, надеясь, что он не будет слишком глубоким. Но нас ожидает сюрприз. Проходим через три пласта разрушенных строений, сложенных из твердой глины, а под ними проступают все новые культурные слои. Керамика, залегающая в нижних пластах, имеет другие формы, орнамент и менее красочна. Убеждаемся, что весь холм — искусственное образование, возникшее в результате многократных застроек.
Судя по глубине и множеству культурных слоев, можно предположить, что это поселение старше «королевского района», который называют Старым городом. А что, если именно здесь находился город Маллал, о котором пишет в XII веке ал-Идриси, называя его большой деревней. А может, это Меллал 1068 года, о котором сообщает ал-Бакри? Пока мы не можем ответить на этот основной вопрос. Из каждого культурного слоя мы старательно отбираем обуглившиеся кусочки дерева для радиоуглеродного анализа. Установление возраста открытых нами культурных слоев будет иметь огромное значение не только для истории Ниани, но и для всего края над верхним Нигером, явится нашим вкладом в историю Африки.
Теперь мы могли бы развернуться. Но уже апрель. Кончаются силы, запасы и материалы. Находок так много, что их не во что упаковывать. Шьем мешки из полотенец и простынь. Коллекция наша огромна — несколько тысяч пронумерованных черепков и множество других археологических и этнографических памятников.
По плану, который приходится ужимать, нам предстоит изучить кладбище у Красных ворот, рядом с которым останавливался Ибн-Баттута. Раскапываем три могилы. В них посуда и истлевшие кости, а ниже, на глубине метра, обнаруживаем культурный слой, след еще одного давнего поселения. Керамика напоминает ту, что мы нашли в «селении арабов», а значит, и захоронения относятся к тому же периоду.
Времени на раскопки в других частях Ниани у нас уже нет. И мы решаем ограничиться осмотром всего поселения и его окрестностей, чтобы картина была по возможности полной. Находим еще одно кладбище и на нем огромные каменные курганы. Новые места, где выплавляли железо, заброшенные селения, примыкавшие к столице, а на северных склонах Ниани-Куру — урочище из булыжников — место древнего культа. Итак, результат двух экспедиций — это тридцать семь поселений, которые мы обнаружили в долине Ниани, — огромный комплекс. Он с успехом может носить имя большого и многолюдного центра. Не удивительно, что в начале XVI века Лев Африканский определил его как город в 6000 очагов. Должно быть, в XIV–XVI веках здесь обитало несколько тысяч человек.
Наши открытия во многом подтвердили свидетельства древних хроник и археологических источников. Немалую услугу оказали нам и устные предания, передающиеся из поколения в поколение. Они и позволили найти легендарный город — столицу крупнейшего государства Западной Африки.
Молодые африканские страны, обретя независимость, проявляют огромный интерес к своей истории. Они сохранили память о прошлом в своих преданиях, но необходимы и точные исторические факты. И мы счастливы, что наше открытие послужит строительству новой африканской культуры.
Мы ждали отъезда, но сейчас нам тяжело уезжать: мы оставляем здесь друзей, которых, быть может, никогда больше не увидим, и множество нерешенных загадок. Кто знает, возможно, мы были на пороге удивительных открытий.
До предела загружаем автомашины. Довезем ли мы благополучно наш хрупкий груз? Ведь впереди тысячи километров пути.
Сердечно прощаемся с жителями Ниани. Последним подходит староста Комора Кейта. Подаю ему правую руку, а он грустно отводит ее и протягивает левую руку. «Так, — говорит он, — должны прощаться друзья, чтобы не забывать друг друга и увидеться снова».
Друг Кейта! Мы тоже хотели бы снова увидеть тебя, узнать тайны, которые еще хранятся в твоей земле…
Об авторе
Владислав Филиповяк — польский историк. Вскоре после второй мировой войны окончил Познанский университет. Будучи студентом, принимал участие в археологических раскопках в Щецине и на острове Волин. Последующие его самостоятельные работы привели к открытию легендарной Венетты на острове Волин — славянского города, который уже в IX–X веках был одним из крупнейших в Европе. Автор участвовал в нескольких археологических экспедициях в Западной Африке. Результатом этих экспедиций было открытие руин Ниани — затерянной столицы средневекового государства Мали. Работая директором Музея Западного Поморья в Щецине, доктор Филиповяк проводит интересные и плодотворные исследования, относящиеся к временам образования Польского государства. В нашем сборнике публикуется впервые.
Очерк
Фото автора
Заставка худ. И. Шипулина
На одной из вершин Северного Урала, носящей мансийское название Монинг-Тумп, раскинулся удивительный каменный город, приводящий в восторг путешественников, исследователей и туристов. Что это?.. Руины уральской Помпеи?.. Заброшенная горная крепость?
Нет. Над ее созданием тысячелетиями трудилась природа. Ветер, вода и солнце слепили фантастические формы. Этот горный замок надо видеть собственными глазами, описания не могут передать его великолепия.
И вот сбывается моя мечта — я увижу эту горную крепость, чтобы заснять на кинопленку все самое примечательное. Мой помощник Павел Посохин — девятнадцатилетний парень с забавной шевелюрой, смахивающей на охапку сена.
Нелегко попасть в Няксимволь — нашу базу на берегах Северной Сосьвы, откуда мы начнем путешествие в горы. Пришлось воспользоваться разными видами транспорта — самолетом ИЛ-18, таежным вездеходом АН-2, проплыть на лодке значительное расстояние по Северной Сосьве.
В Няксимволе нас ждет с лошадьми сын моего бывшего проводника Петра Ефимовича Самбиндалова — Николай.
Сколько времени я хранил добрую память о Петре Ефимовиче, и теперь судьба снова косвенно сталкивает меня с ним — сын его просится к нам в проводники. Николай Самбиндалов невысокий, черноволосый крепыш, образование у него не ахти какое, зато в охотничьих делах и таежной жизни он прямо-таки академик. Не раз смеялся он над нами из-за нашего незнания элементарных, по его понятиям, вещей: как правильно развести костер, как подвесить чайник или кастрюлю над огнем.
Николай не бывал на горе Монинг-Тумп и дорог туда почти не знает. Но это меня нисколько не беспокоит: я хорошо знаю манси и верю их врожденному чутью следопытов. Нравится даже то, что Николай взялся смело повести нас туда, где сам отроду не бывал.
Маршрут наш таков. Сначала мы с Павлом должны на лодке добраться по реке Лопсии до «избы Лебедзинского», куда из Усть-Маньи пригонят шесть лошадей. Затем мы следуем по Лопсии на конях до горы Маньквотнёр и, перевалив Уральский хребет, спустимся по реке Иджид-Ляге к горе Монинг-Тумп. Расстояние около ста пятидесяти километров по тайге, горам и рекам.
После долгих сборов мы наконец нагрузили лодку аппаратурой и продовольствием. Мотористом у нас местный житель Василий Вожаков, с весьма беспокойным характером.
Затарахтел лодочный моторчик. Няксимволь медленно удаляется. Настроение хорошее: всегда радостно, когда отправляешься в путь!
Чуть выше мансийского поселения Халпауля в Северную Сосьву впадает речка Лопсия. Ничем не примечательная, она течет среди неказистых лесных берегов. Местами Лопсия очень узка и мелка, то и дело из-под днища лодки мечутся в сторону щуки. На крутых излучинах лодка на полном ходу не успевает развернуться, приходится выключать мотор.
Слово «лопсия» по-мансийски означает река с завалами. Весеннее половодье из года в год подмывает корни деревьев на берегу. Их стволы сначала склоняются над водой, потом падают и уносятся рекой. В мелких и узких местах они застревают и запружают реку. Создается своеобразная плотина из стволов погибших деревьев, которая растет с каждым годом.
Эти места у манси носят название «лопси», то есть завалы, а река по-мансийски — «я».
В пути у Вожакова лицо озабоченное, он беспрестанно прислушивается к работе мотора, копается в нем. Двигатель работает с перебоями, часто останавливается, завести его стоит большого труда. Берега реки слушают брань моториста.
— Просил ведь я нашего начальника дать мне новый мотор! Нет, говорит, доламывай этот!
Через несколько километров мы оказались перед гигантским завалом.
— Вот она, самая большая пробка на Лопсии, — говорит Вожаков.
Бревна здесь беспорядочно громоздятся в несколько этажей, завал протянулся по речной дуге почти на километр. Видимо, он существует здесь уже десятки лет. И поэтому в стороне от завала протоптана тропа, срезающая речную петлю. Преодолеть по суше нужно метров сто, не больше. Предусмотрительные охотники и рыболовы уложили на тропе метровые чурочки-катышки: по ним перетаскивают лодки.
На берегу, куда мы вытащили грузы и лодку, оказалось неплохое место для лагеря: сухое, ровное, высоко над водой, лес плотной стеной защищает от ветра. Здесь, по-видимому, всегда делают привал охотники.
Приближался вечер, но до захода солнца было еще время побродить по окрестностям с ружьем и киноаппаратом. По плотной массе бревен завала я легко перешел на другую сторону реки. Посидел на бревнах, подивился гигантскому скопищу мертвого леса. Вспомнились записки геолога Е. С. Федорова, руководившего в конце прошлого века многочисленными экспедициями по Северному Уралу.
Вот что он писал о завалах на Лопсии:
«Страшный вид представляет в этом месте река, вполне сохраняющая в своих извилинах и островах характерный речной ландшафт, но выставляющая вместо гладкой и свежей поверхности воды какое-то темное хаотическое скопление наплывного леса. Хотя с большой осторожностью, но во всяком месте можно перейти реку или присесть на стволе посреди реки, которой почти не видно, несмотря на ее 20-саженную ширину».
У нашего вечернего костра сидеть было очень приятно. За далекой тайгой тонул красочный закат. Когда стемнело, на небе из-за черных шпилей прибрежных пихт выплыл серебряный лунный диск. И все погрузилось в тишину.
Речка замысловато петляет. Солнце светит то в лицо, то в спину. Что ни поворот, то мель. Заведенный мотор не успеет разогреться, как его снова надо выключать. Перетаскиваем лодку через перекаты, которым нет числа.
Наконец мотор вообще перестает заводиться. Беремся за шесты. Работа утомительная: владеть шестом дано не каждому.
Чем выше по реке, гем бурливее и опаснее становятся перекаты. Павел и я впрягаемся в веревочные лямки и тянем лодку, а Василий, стоя в ней, орудует шестом.
— Дедовским-то способом вернее! — шутит Василий.
Отталкиваться шестами не слишком изнурительно, когда плывешь по тихому плесу, но на перекатах достается изрядно. Часто поступаем так: переносим на себе грузы, а потом протаскиваем по мели облегченную лодку.
Плес — перекат, плес — перекат… Мы упарились вконец.
Василий охрипшим голосом заявляет:
— Зачем мы везем это железо? — И хлопает по мотору рукой: — Давайте сбросим его на берег.
Причаливаем. Наш моторист снимает с лодки двигатель, заворачивает в брезент, кладет на землю:
— Не хочешь работать, полежи тут…
Только взялись за шесты, как на дальнем берегу показался всадник на белом коне.
— Смотрите-ка, Колька едет!.. — говорит Вожаков.
С радостью узнаем во всаднике нашего проводника Самбиндалова. Николай подъезжает и, не слезая с коня, серьезно спрашивает:
— Чего долго плывете?
До «избы Лебедзинского» осталось, оказывается, совсем немного — семь километров.
Вскоре лошадь потянула нашу лодку бечевой. И вот наконец вдали на большой поляне показывается дымок костра. Рядом пасутся кони. Подплываем ближе. От костра идет навстречу нам человек. Две собаки бегут следом.
В незнакомце я узнаю другого бывшего своего проводника — Данилу Анямова, с которым ходил на Маньпупынёр в 1963 году. Это они с Николаем пригнали сюда шесть лошадей из Усть-Маньи.
— Здравствуй, начальник! Опять пришел к нам? Снова будешь Урал снимать? — говорит Данила.
Крепко жму руку старому доброму спутнику. Улыбаемся друг другу. Я вглядываюсь в лицо манси. Немного постарел, прибавилось седых волос и морщинок.
Замечаю крохотный тент. Ни палатки, ни спальных мешков, только одна эта ненадежная защита от дождя. Вместо постели — хвойные ветки, у ног — костер. Как мало надо манси в походе!
На краю просторной поляны стоит развалившийся домик. Это и есть «изба Лебедзинского», остатки жилья, которые теперь растаскиваются рыбаками и охотниками на костры.
Изба получила свое название со времен путешествий по Северному Уралу геолога Е. С. Федорова. Горный инженер Л. А. Лебедзинский принимал участие в его экспедициях в качестве хозяйственника: заботился о продовольствии, транспортных средствах, строил в тайге избы и склады. Местное население принимало его за богача и считало, что он и есть самый главный начальник. Дорога, идущая от этой «избы» к Няксимволго, до сих пор именуется «дорога Лебедзинского». Еще и теперь ряд изб, затерянных в тайге и совершенно сгнивших, носит имя этого человека.
У нас все готово к путешествию в горы: есть проводник, шесть лошадей, продовольствие, отлажена аппаратура.
Но выйти в поход не удается. С ночи зарядил дождь. Он не перестает и на другой день. Неприятный, мелкий, затяжной. Крупные капли повисли на листьях, на концах еловых хвоинок. Трава согнулась под сверкающими гирляндами.
Снова дождливая ночь. Палатка протекает, раскаты грома сотрясают небо.
— Завтра быть хорошей погоде, — говорит Вожаков.
Предсказание Василия сбывается. С утра над тайгой засияло солнце. Оживился лесной мир. Варим прощальный обед. Потом долго сидим у костра. Василий с Данилой сегодня покидают нас.
Первым собирается Данила. Седлает коня. Мы даем ему в дорогу запас сухарей и сахара: до Усть-Маньи езды двое суток. Он сел на коня, перебрел вброд Лопсию и скрылся в тайге.
Настала очередь Василия. Мы и его наделяем продуктами. Вожаков садится в лодку. Уносимая стремительным течением, она быстро уплывает вниз. Последний раз он машет нам рукой и исчезает за поворотом.
У «избы Лебедзинского» мы остаемся втроем, не считая пса Копы. Вьючим коней. Долгая это процедура.
Но вот караван готов в путь. Николай с Павлом еще копаются.
— Пошли! Пошли! — кричу я и направляю свою лошадь через реку.
Как важны в путешествии начальные минуты похода! Радостное чувство овладевает всеми. Мы едем по берегу Лопсии; за каждым поворотом открываются великолепные пейзажи таежной реки.
Из-за мыса неожиданно выплывает резиновая лодка. На ней двое: юноша и тучный средних лет мужчина.
— Здорово, ребята! — приветствует нас толстяк. — Куда путь держите?
— На Урал, — отвечает Николай.
Мужчина поднял связку крупных рыб.
— Шесть таймсней поймали, пока плыли с верховий.
Эта демонстрация рыбацкой удачи разжигает наши страсти: вот таких хотя бы парочку!
Толстяк всматривается в мое лицо и говорит:
— Вас я давно хотел повстречать: тетеревиные тока знаю по Няйсу. Что там творится! Вот заснять бы!..
Я молча слушаю. Значит, этот человек меня знает. Где-то и я его видел. Силюсь припомнить. Спросил фамилию.
— Лидер моя фамилия. Может, еще увидимся в Усть-Манье.
Он оттолкнулся от берега веслом.
— Добрый вам путь, ребята!
Они поплыли вниз, мы направились дальше по берегу Лопсии.
И только тогда я вспомнил, где встречал этого человека: Усть-Манья, 1957 год. Геологический поселок. Короткий диалог. Так вот, значит, это кто: известный исследователь недр Северного Зауралья — геолог Виктор Александрович Лидер!
Приближаемся к месту, где семьдесят лет назад, еще во времена экспедиций Федорова, стояла избушка вогула Александра Тасманова. С тех пор за этим местом и закрепилось название «изба Тасманова».
Лопсия выше «избы» узкая, с многочисленными скальными обнажениями. Федоров в свое время описал их. А лет за шестьдесят до Федорова, в 1834 году, здесь побывал поручик корпуса горных инженеров Э. Я. Стражевский. Он собирал в скалах окаменелости, гигантские улиткообразные раковины — аммониты.
На одном галечном берегу Павел остановил нас.
— Смотрите, какие «тарелки» валяются!
Несколько крупных чечевицеобразных галь лежало в куче. У некоторых края были отбиты и в месте надкола поблескивали концентрические перламутровые прожилки. Это конкреции с находящимися в них окаменелыми раковинами-аммонитами.
— Геологи собрали… Потом увезут, — пояснил проводник.
Продолжаем путь. Наконец подъезжаем к устью Хунтыньи.
Отсюда Николай поведет нас по незнакомой ни нам, ни ему местности.
Два томительных часа плутаем по сырой низине. Мой конь Пегашка уже дрожит при виде топи и отказывается ступать на зыбкий грунт. Долго топчется на месте, ржет, а потом вскачь несется через трясину и… погружается в нее. Но вот тропа становится суше. Начинается подъем. Николай поворачивается на копе в мою сторону, радостно кричит:
— Кончилось болото!
Крутой подъем — и мы на вершине лесистой сопки. Перед нами маячит голая гора Лопсия-Тумп. Тропа ведет все выше в гору, местами проходит по самому руслу бегущих вниз потоков.
Вершина Лопсии-Тумп голая, безлесная, сравнительно ровная. С горы открывается вид на Зауральскую таежную равнину и бугристую цепь Каменного пояса. Перед нами длинный высокий массив хребта Маньквотнёра. Его предстоит нам преодолеть.
Дорога с Лопсии-Тумп к Маньквотнёру великолепная. Проезжаем заросли низкорослого кедрача.
— Послушай, Коля, откуда взялась на горе кедровая роща? — спрашиваю проводника.
— Птица кедровка насадила, — невозмутимо отвечает он.
При спуске с возвышенности кедрач сменяется приземистым ельником. Каждая елочка — мамонтово дерево в миниатюре: неимоверно толстый ствол у корней, резко суживающийся в вершине, массивные ветви низко спускаются к земйе и загнуты вверх, как бивни у мамонта.
С резким подъемом в гору кончается тайга. Оглядываемся. Под нами темный купол горы Лопсия-Тумп, которую мы уже оставили позади, а за ней бесконечные равнины Зауралья. Повсюду виден лес с поблескивающими пятачками озер и большими рыжеватыми плешинами болот.
Мы поднимаемся все выше и выше. Через час въезжаем на каменистый горб хребта Маньквотнёра. Свищет ветер. С запада мчатся к нам клубящиеся облака. Но мы успеваем заметить под ними далекий зазубренный горб приметной возвышенности.
— Вот, он, Монинг-Тумп, — говорю я своим спутникам.
— Как еще далеко… — качает головой Николай.
Облака налетели на гору. Закрутились белые вихри. Лицо ощутило легкие покалывания снежинок. И все вокруг потонуло в молочной пелене: пропали и горы и долины.
Долго плутаем на вершине Маньквотнёра. По следам от полозьев нарт проводник находит тропу, и мы спускаемся вниз, на западный склон Урала. На полянах среди приземистого ельника обилие густой сочной травы. Раскидистые шатры деревьев обещают неплохой приют.
— Расседлать коней! — кричу я.
— Даешь костер! — вторит, поеживаясь, Павел.
— Пашка! Чай кипяти быстрее! — добавляет Николай.
Крепкий чай — лучшего угощения нам не надо! На десерт, пожалуйста, черника. Крупная, спелая… Хоть целыми ведрами собирай.
В горах воцарилось приятное затишье. Весело пляшут языки пламени под закопченным чайником. А на огненной западной стороне горбом гигантского ящера красуются контуры далекой Монинг-Тумп.
Заалел восток. Сизоватый свет пронизал тайгу. В лучах восходящего солнца загорелись верхушки деревьев. Белым столбом поднялся в небо дым от костра.
— Денек-то шибко добрый будет, — предсказывает проводник.
— Это хорошо, — радуется Павел. — Хоть бы дождя не было. Я любуюсь прекрасным утром, предвещающим успешную съемку.
— Терять такой день нельзя, — говорю я. — Придем на гору и сразу за кинокамеру!
Берем направление прямиком по тайге. После долгого и трудного пути по каменным россыпям, раскиданным в тайге у подпожия горы Тосемахтас-Тумп, попадаем на визирку — узкую просеку, ведущую к горе Моппнг-Тумп.
В тайге масса таких визирок. Ширина их не более двух метров— едва проходит лошадь с вьюками. Прорубают их для геологов: по визиркам на определенном расстоянии они роют шурфы для пробы грунта.
Просеками охотно пользуются не только люди, но и звери — дикие северные олени, лоси, медведи. Их следы попадаются часто.
Продвигаемся медленно среди завалов по серым таежным низинам. Наконец оказываемся в зоне березового криволесья с приземистыми лапчатыми елями. Над ними постепенно вырастает скалистый гребень вершины с утесами, напоминающими стены средневековой крепости.
Светит ласковое солнце. Николай оборачивается к нам и кричит:
— Все-таки мы пришли на Монинг-Тумп!
Выезжаем к ровной полянке под утесами, из-под которых берет начало ручей. Посреди поляны лежит огромный плоский камень, вокруг поляны полно черники, ягоды крупные, спелые. Невдалеке густая роща низкорослых пихт.
Николай с восхищением озирается:
— Смотри, какое место: вода есть, дров много, травы для лошадей вдосталь, ягод сколько!..
Снимаем с коней вьюки. Проводник выбирает мягкое мшистое место для палатки. Торопливо надеваю на плечо киноаппарат и говорю Павлу:
— Идем быстрее на вершину!
Николай остается готовить обед.
Я с помощником поднимаюсь к седловине глубоким логом, разрезающим гору почти пополам. На левой половине — острый гребень, на правой — гигантская скала, напоминающая развалины крепостной стены, прямо — колоссальные, как дома, плосковерхие глыбы со стоящим на них ребром треугольным камнем. Кажется, тронь камень — и он свалится.
Из туманной дымки на горизонте посылают нам привет каменные богатыри Маньпупынёра. Далеко на западе сверкает ленточка реки Илыч. На востоке тянутся хребты и, вздымаясь своими острыми вершинами, уходят далеко на север.
Вышли на широкое плато, окруженное огромными камнями в виде развалин дворцов. Теперь я воочию убеждаюсь, насколько права исследовательница Северного Урала В. А. Варсанофьева: здесь и на самом деле настоящие руины города с остатками крепостных степ, башен, вымощенных камнем площадей. Она называла эту гору Торре-Порре-Из (якобы на местном наречии).
Я спрашивал у манси и коми-зырян, как перевести это название — Торре-Порре-Из. Но все затруднялись это сделать. Тогда с одним из манси, Мартыном Анямовым, братом Данилы, мы провели такой анализ.
Если ни в мансийском, ни в языке коми нет вышеупомянутого сочетания, то его, вероятно, в шутку придумали все-таки коми-зыряне, исказив древнее мансийское название. Оно могло быть когда-то таким: Торев-Порыг-Ур («гора медвежьих дудок»), или таким: Торум-Порыг-Ур («гора небесных пиканов»). «Торев» — медведь, «торум» — небо, бог на небе; «ур» — гора, «порыг» — медвежьи дудки, пиканы — зонтичное растение барщевник, излюбленное лакомство манси.
Коми-зыряне, вероятно, заменили мансийское «ур» своим «из» (тоже «гора»), а «торев» (или «торум») и «порыг» превратился в «торре-порре».
В перерыве между съемками я достаю из кармана книжечку, где записаны высказывания отважной путешественницы Варсанофьевой. Она изучала этот район Урала в двадцатых годах нашего столетия. Вот ее слова: «Торре-Порре-Из — один из живописнейших горных кряжей в этой части Урала… Вершина в северной части кряжа представляет собой постепенно понижающееся к югу плато, на поверхности которого расположен целый город с причудливыми каменными постройками и развалинами… По западному круто обрывающемуся краю высятся отвесные стены, увенчанные зубцами и большими «сторожевыми башнями»… Самые живописные участки фантастического города с его «храмами», «памятниками» и «дворцами» расположены в средней и южной части плато. Меридианальные диаклазы (трещины), расширенные выветриванием, образуют обширные «улицы». Выходы, тянущиеся по сторонам этих «улиц», разбиты более узкими широтными трещинами на отдельные «здания». Над ярким покровом растительности живописно поднимаются серые стены башен и «портики храмов», подернутые изящным узором лишайников… Совершенно исключительное наслаждение представляет исследование этой своеобразной вершины, где на каждом шагу встречаешь новые, причудливые формы рельефа».
Немало каменных чудес видим и мы по пути к «городу». На краю плато привлекает внимание одинокая островерхая глыба. Подходим к ней ближе и останавливаемся в изумлении — перед нами мастерски вылепленный человеческий профиль: нос с горбинкой, плотно сжатые губы, нахмуренные брови, массивный подбородок. На голове — замысловатый шлем.
— Здорово походит на индейского вождя! — говорит Павел.
Обходим камень. Очертания его меняются, и перед нами уже не вождь, а часовня. А с противоположной стороны глыба удивляет нас еще раз: это огромный брюхатый урод с маленькой птичьей головкой.
В пятидесяти метрах от «вождя» стоит небольшой наклоненный камень, удивительно похожий на сидящего пса. Пока я разглядываю голову «собаки» и прицеливаюсь аппаратом, Павел огибает камень и кричит оттуда:
— А здесь медведь!..
С другой стороны камень действительно обрел очертания таежного зверя. Он, как и «пес», приподнялся на передних лапах и вытянул морду, словно принюхивается.
Подходим к «городу». Идем по одной из центральных «улиц». С крыши углового «дома» выступает оригинальный навес-козырек. Чем не крыльцо старинного особняка? Кажется, подкатит сейчас карета и из дома выйдет лакей встречать важного вельможу.
В «городе» мы осмотрели три «улицы». Две из них выходят на крохотную ровную площадь. Она расположена там, где западный край Монинг-Тумпа обрывается к тайге отвесными скалами. Со стороны площади — это остатки дворцовых стен, а со стороны тайги — утесы с замысловатыми очертаниями, один из которых напоминает голову с массивным носом.
На «улице» вблизи западного обрыва можно найти много оригинальных фигур: голову коня, химеры, гигантской птицы и ящерицы.
— Смотрите, какой «орел» сидит! — показывает Павел.
На развалинах разрушенного «дворца», склонив голову, примостился громадный «беркут». Только вот клюв у него не орлиный — не загнут вниз, а прямой и короткий, как у воробья.
С «крыши» одного из «домов» каменные руины действительно выглядят заброшенным мертвым городом, развалинами уральской Помпеи.
С вершины мы спустились кратчайшим путем по едва заметной тропке, протоптанной, вероятно, северными оленями.
Николай давно ожидал нашего возвращения.
— Куда вы пропали? Еда остыла!
Незаметно подкралась темная тихая ночь, бесчисленный рой сверкающих звезд щедро рассыпался по уральскому небу.
Мы спали крепко и долго. Пробудили нас громкие крики птиц кедровок, большой стаей налетевших из тайги.
— Ну, разорались! — недовольно проговорил Николай и вышел из палатки.
Мы с Павлом сладко потянулись в спальных мешках, прислушались. Над палаткой не умолкал птичий гомон. Через минуту и мы были на ногах. Над Уралом уже поднималось солнце. По небу медленно плыли курчавые барашки облаков. День снова обещал нам успешную съемку.
Из тайги то с одной, то с другой стороны летели на гору кедровки. Даже издали было видно, что зоб у них переполнен орехами., Полет свой они завершали у высоких «дворцовых стен», возвышающихся над нашим лагерем.
Птицы садились на замшелые камни скалистых обрывов, куда-то скрывались и через некоторое время вылетали оттуда уже с пустыми зобами. Снова летели вниз, в тайгу, к кедрачам. Так вот где они прячут свои запасы!
Я говорю проводнику:
— Посмотреть надо, куда кедровки складывают орехи.
— Пошли. Да аппарат захватите…
Готовлю кинокамеру, беру запас пленки, штатив, аккумулятор и телеобъектив с фокусным расстоянием 500 миллиметров. Это «дальнобойная пушка» длиной почти в метр.
Сначала идем туда, где с южного склона Монинг-Тумпа в тайгу длинными языками скатываются россыпи. Это длинный заостренный гребень, резко контрастирующий с совершенно плоской вершиной. Там — ровное поле с раскинувшимся «городом», здесь — цепочка островерхих скал.
Возле одной из скал останавливаемся зачарованные: на фоне неба отчетливо рисуется профиль «химеры» или злой Бабы-Яги.
Мои спутники разглядывают диковинный профиль.
— Ну и нос у бабуси!.. — удивляется Павел.
— А рот-то чего она разинула?.. — вторит Николай.
Движемся в сторону «города». В очертаниях утесов то ли звери доисторических времен, то ли фантастические животные, каких изображала камская чудь в бронзе.
Поднимаемся на горное плато по знакомой тропинке. Сначала крутой подъем среди хаотически раскиданных камней. Хаос заканчивается ровной травянистой площадкой, посреди которой лежит продолговатый камень странной формы.
— Что это?.. Могила? — уставился на камень Паша.
С интересом разглядываем глыбу. Камень имеет прямоугольную форму и заостренный верх. Удивительно походит на саркофаг. Нечто похожее — приземистый склеп с пологой крышей — манси сооружают, над захоронениями. Удивляемся правильным геометрическим формам камня.
Поднимаемся выше и идем к фантастическому «городу». Устраиваемся среди нагромождения прямоугольных камней, которые защищают нас от ветра. Готовимся к съемке.
На крышах «домов» густым слоем растет белый лишайник, мох ягель. Там уселось несколько птиц с раздутыми зобами.
— Смотрите, куда они будут прятать орехи! — говорит Николай.
Я навожу аппарат на одну из кедровок, которая ближе к нам. Птица внимательно смотрит в нашу сторону, потом начинает часто-часто тыкать клювом в мох на камне.
С удивлением я замечаю через объектив, что выпуклость зоба птицы на моих глазах постепенно уменьшается и наконец пропадает совсем. Дернув хвостиком и весело крикнув, кедровка улетает с горы в тайгу.
— Видели, что она творит? — спрашивает Николай.
— Ну и хитрющая!.. — качает головой Павел.
— А теперь поищем орехи. — Николай направился к тому камню, на котором сидела птица.
Проводник взбирается на камень, осторожно сдирает мох. Мой ассистент делает то же самое.
— Нашел! — кричит Николай.
— Не трогай! Дай посмотреть! — останавливаю я его.
Под толстым слоем ягеля плотной кучкой лежат кедровые орешки. Считаем их — двадцать четыре штуки. Засняли эту птичью кладовую.
— Бывает и больше… — Николай начинает сдирать мох с других камней.
В каждой кладовой орешков было много. Чистые, отборные, крупные. Ни одного пустого. На этот счет кедровку не проведешь: она сразу определяет, пустой ли орех или полный.
— Дура кедровка! — сказал Николай. — Напрячет везде орехов, а сама потом и отыскать не может, а из орешков вырастают кедры.
Привычка птиц к заготовкам кедровых орехов оказывает лесу неоценимую услугу! Ведь кедровка, сама этого не ведая, активно занимается расселением кедра по тайге, по горам. Ветер не способен разнести тяжелые кедровые орехи на дальние расстояния. Эту миссию взяла на себя птица.
Перед съемкой мы как-то не обратили особого внимания, что плато вершины горы Монинг-Тумп заросло отдельными маленькими кедрами, иногда крохотными, в виде веточки с несколькими иглами, а кое-где уже разросшимися в мохнатый кустик.
А ведь пройдет много лет, и зашумят хвоей крепыши-кедры на горе Монинг-Тумп. Молодая поросль разрушит своими корнями камни на вершине. Гора станет чуточку ниже. Следующее поколение деревьев сделает то же самое. И так из века в век. Постепенно возвышенность начнет зарастать тайгой, которая уже сейчас длинными языками тянется к ее вершине. Судьба горы в какой-то мере зависит и от птицы кедровки.
Сразу же за «городом», слева на вершине, наше внимание привлекает огромный камень-«бокал». Я перемещаюсь вправо и… застываю пораженный: очертания «бокала» резко изменяются. Теперь это приплюснутая голова обезьяноподобного чудища.
— Смотрите-ка, и здесь грибы растут!.. — говорит Паша.
Замечательный каменный «гриб» украшает вершину стенки над хаосом. Удивительно меняются его очертания, если сделаешь несколько шагов в сторону. Возьмешь чуть влево — «гриб» превращается в «клоуна» со смешно вздернутым носом. С другой стороны угадывается профиль старого наполеоновского «гренадера».
От «гренадера» мы оглядываем всю пройденную вершину, весь сказочный «город». Будто средневековая крепость с величественными дворцами была когда-то сооружена на горе. Даже возникает сомнение: а природой ли созданы все эти каменные чудеса?
Быть может, это пристанище пришельцев из других миров, а площади между руинами дворцов — это космодромы?..
Хотелось бы верить фантазии, но… все это дело рук искусницы природы. Это она щедро разбросала по вершине горы Монинг-Тумп свои каменные изваяния, потратив на это миллионы лет.
К палатке мы возвращались уже после заката. В лагере застали полный разгром. Кругом валялись целлофановые мешки. От сухарей в одном из мешков остались только крошки. Сухое молоко было тщательно вылизано, рисовая крупа рассыпана по земле. Здесь пировал пес Копа, который не пошел с нами в гору.
Подсчитали наши продовольственные запасы. Николай нахмурился:
— Еды-то только на два дня!
Паша почесал затылок, тяжело вздохнул и пропел:
— Ну что ж, друзья, — сказал я, — давайте завтра тронемся в обратный путь.
Ночью долго не могли заснуть. До утра раздавались мерные звуки падающих на палатку дождевых капель.
На другое утро — туман. Полил дождь.
— Скорее в тайгу! — говорит Павел. — Там дичь, в речках рыба… А если не добудем ни того ни другого, займемся сбором ягод, грибов, кедровых орешков. Не пропадем!
Оптимизм помощника приятен. Он был у всех, с кем пришлось путешествовать по Забайкалью, Пермскому Северу, мансийской тайге…
Несмотря на моросящий дождь, Николай приводит коней. Холодно. Готовим вьюки. Палатка и тент тяжелы, как камень: намокли за ночь.
Кажется, все готово к выходу. Морось прекратилась, туман поредел. Виден перевал, по которому мы должны перейти вершину Монинг-Тумпа.
— Пошли, ребята! Погода дает нам «зеленую улицу». Направляемся к перевалу и осторожно переводим через него лошадей. Обнаруживаем старую тропу, вытоптанную, очевидно, оленьим стадом.
Тропа с перевала повела вниз, в тайгу.
— Прощайтесь с горным замком, — говорю я товарищам.
Мы спускались все ниже и ниже в лес. В тумане над тайгой постепенно исчезали слабые контуры дворцовых стен Монинг-Тумпа.
Об авторе
Заплатин Михаил Александрович. Родился в 1920 году в Перми. Окончил Всесоюзный Государственный институт кинематографии, член Союза кинематографистов СССР. Автор многих статей на географические, природоведческие и искусствоведческие темы. Как кинооператор-документалист, Заплатин много путешествует по стране. Часто итогом этих путешествий бывают не только снятые им видовые фильмы, но и очерковые книги. Вот некоторые из них: «Чара», «В чертогах Подкаменной Тунгуски», «На гору каменных идолов», «С кинокамерой вместо ружья», «К ледникам Кодара». Автором снято около тридцати фильмов. Сейчас работает режиссером-оператором географических фильмов Пермской студии телевидения. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время подготавливает к изданию несколько новых книг: «Дневник таежного киноохотника», «В краю таежных рек», «Манси-ма».
главы из книги
«Птицы, звери и родственники»
Сокращенный перевод с английского
Л. Деревянкиной
Рис. М. Сергеевой
Имя английского писателя и ученого Джеральда Даррелла хорошо известно во всем мире. Книги его давно завоевали любовь читателей и в нашей стране. На русском языке издано уже восемь его книг, и последней по времени издания была «Моя семья и другие звери» (в Англии вышла в 1936 году). Среди всех произведении Даррелла книга эта занимает особое место, в ней автор обращается к годам своего детства, а именно к тому времени, когда он вместе с семьей жил на греческом острове Корфу. Пять лет, прожитые на острове, имели для Джерри Даррелла необычайно важное значение и навсегда остались в его душе как самое яркое и дорогое воспоминание. Умная и веселая книга быстро завоевала любовь всех читателей, ее издавали и переиздавали во многих странах, и вот спустя тринадцать лет Даррелл по настоянию своих друзей написал еще одну книгу об острове Корфу — «Птицы, звери и родственники». В ней рассказано о многих событиях, лицах и наблюдениях, не вошедших в первую книгу, а основные герои остались те же. Посвящается книга Теодору Стефанидесу, человеку, который сыграл в жизни Даррелла исключительную роль.
«Для меня Теодор Стефанидес, — пишет автор в начале своей новой книги, — был одной из самых значительных личностей на свете (и теперь, тридцать три года спустя, я могу сказать то же самое). Этот человек с топкими чертами лица, со светлыми пепельными кудрями и бородой был красив, как греческий бог, и, конечно, казался таким же всеведущим. Врач по образованию, он был, кроме того, биолог, писатель, поэт, переводчик, историк и астроном и среди всей этой многообразной деятельности нашел еще время организовать и вести рентгеновский кабинет, единственный на острове Корфу».
Эпилогом к книге «Птицы, звери и родственники» Даррелл взял известные слова Наполеона, и это придало концовке особую силу и выразительность: «Корфу имеет для меня такое важное значение, что потеря его нанесла бы смертельный удар всем моим замыслам.
Запомните: при нынешнем состоянии Европы потеря Корфу была бы величайшей для меня неудачей».
Мы публикуем здесь отрывки из трех глав новой книги.
Примерно в полумиле от нашего дома, с северной стороны, оливковые рощи редеют, и их сменяет плоская котловина площадью акров в пятьдесят или шестьдесят. Оливковых деревьев здесь нет, кругом раскинулись только заросли миртов с сухими каменистыми прогалинами, где красуются необыкновенные канделябры чертополоха, сияющие яркими голубыми огнями, и большие чешуйчатые луковицы морского лука.
Это было мое любимое место охоты, так как здесь обитало множество замечательных животных. Мы с Роджером устраивались в пахучей тени миртовых кустов и наблюдали, как мимо нас проносится масса разнообразных насекомых. В определенное время дня среди миртовых ветвей царило такое же оживление, как на главной улице города.
В миртовых чащах было полно богомолов, крупных, дюйма в три, с ярко-зелеными крыльями. Они раскачивались среди ветвей на своих тонких ногах, подняв в притворной молитве переднюю пару ног, оснащенных страшными коготками. Их заостренные личики с выпуклыми, соломенного цвета глазами вертелись то в одну, то в другую сторону, ничего не пропуская. Если белая капустница или перламутровка опускалась на глянцевый листок мирта, богомол приближался к ней с большой осторожностью, двигаясь почти незаметно. Он то и дело останавливался, чтобы покачаться на своих ногах и тем самым заставить бабочку поверить, будто это всего лишь взъерошенный ветром листок.
Однажды я видел, как богомол подкрался и напал на большого махаона, который, пошевеливая крыльями, грелся на солнышке и о чем-то мечтал в задумчивости. Однако в последнюю минуту богомол оступился и вместо того, чтобы схватить махаона за тело, как он собирался сделать, вцепился ему в крыло. Вздрогнув, махаон вышел из транса и взмахнул крыльями с такой силой, что передняя часть богомола приподнялась над листвой. Еще несколько сильных взмахов — и, к досаде богомола, махаон, припадая на один бок, улетел с оборванным крылом. С философским спокойствием богомол уселся на лист и стал уничтожать кусок крыла, оставшийся у него в коготках.
Под камнями среди чертополоха ютилось поразительное множество всевозможных тварей, хотя земля в этом месте, выжженная солнцем, была сама как камень и такая горячая, что на ней можно было поджарить яичницу. Здесь водились зверюги, от которых меня всегда пробирала дрожь. Это были плоские многоножки около двух дюймов в длину, с густой бахромой очень длинных тонких ног с обеих сторон. Многоножки были такие плоские, что сумели бы проникнуть в самую незначительную щель, и двигались с огромной скоростью, скорее скользили по земле, чем бежали, — так катится плоский камешек по льду.
В разных местах среди камней можно было увидеть пробуравленные в твердой земле отверстия, каждое размером с монету в полкроны или побольше. Внутри они обтянуты шелковой паутиной, а над входом паутина расстилается кольцом в три дюйма. Это норы тарантулов, огромных жирных пауков шоколадного цвета в рыжих крапинках. С раскинутыми ногами они занимают пространство, равное, пожалуй, величине кофейного блюдечка, а тело у них — с половинку небольшого грецкого ореха. Это очень сильные, быстрые и безжалостные охотники, удивительные по своей злой смышлености. Охотятся тарантулы в основном ночью, но иногда и в дневное время можно увидеть, как они торопливо шагают среди чертополоха на своих длинных ногах и выискивают жертву. Обычно при виде человека они удирают и скрываются среди миртов, но однажды я видел паука, который так увлекся охотой, что подпустил меня совсем близко.
Он сидел на стебле голубого чертополоха, футах в шести или семи от своей норы, шевелил передними ногами и внимательно оглядывал все вокруг, напоминая охотника, который вскарабкался на дерево, чтобы посмотреть, нет ли поблизости дичи. Так продолжалось минут пять. Затем паук слез с чертополоха и с решительным видом устремился куда-то, словно высмотрел для себя добычу со своей наблюдательной вышки. Оглядевшись кругом, я нигде не заметил никаких признаков жизни. К тому же я вовсе не был уверен, что у тарантула может быть Такое острое зрение. Однако шагал он очень уверенно и вскоре оказался у зарослей коикса (или слез Иова), красивого дрожащего злака, головки его с семенами напоминают плетеные хлебные батончики. Подойдя ближе, я вдруг сообразил, за какой дичью охотится тарантул. Под нежными метелочками светлой травы виднелось гнездо жаворонка и в нем четыре яйца. Из одного яйца только что вылупился розовый, пушистый птенчик, который все еще барахтался в обломках скорлупы.
Прежде чем я успел сделать что-нибудь разумное для спасения птенчика, тарантул перешагнул через край гнезда. Секунду помедлив, ото страшное чудовище быстро притянуло к себе дрожавшего малыша и запустило ему в спину свои длинные изогнутые жвалы. Птенчик раза два чуть слышно пискнул и, широко раскрыв рот, задергался в волосатых объятиях паука. Скоро подействовал яд. Малыш на мгновение застыл и потом, обмякнув, безжизненно поник. Паук сидел неподвижно, пока не убедился, что яд сделал свое дело. Тогда он повернулся и зашагал прочь, сжимая в своих челюстях болтавшегося птенца. Он напоминал длинноногую собаку со своей первой за сезон куропаткой в зубах. Нигде не останавливаясь, тарантул быстро добрался до поры и исчез там вместе со слабеньким, жалким тельцем птенчика.
Меня эта встреча поразила по двум причинам: во-первых, я даже не представлял, что тарантул может справиться с таким крупным живым существом, как птенец; во-вторых, мне было непонятно, откуда он знал, что в траве есть гнездо. А он, несомненно, это знал, так как без колебания шел прямо к нему. От чертополоха до гнезда было около тридцати пяти футов (как я определил шагами); с такого расстояния, думалось мне, ни один паук не сумеет увидеть так хорошо замаскированное гнездо и птенца в нем. Оставался только запах, но и тут (хотя я и знал о способности животных улавливать тончайшие запахи, не доступные нашим грубым ноздрям) надо было обладать сверхъестественным обонянием, чтобы в такой безветренный день учуять на расстоянии тридцати пяти футов птенца жаворонка. Я мог придумать только одно объяснение: паук обнаружил это гнездо во время своих прежних прогулок и потом время от времени проверял, не появился ли там птенец. Однако такое объяснение меня не удовлетворяло. Ведь я наделял паука способностью мыслить, а этой способностью он, конечно, не обладал. Даже мой оракул Теодор не смог удовлетворительно решить эту загадку. Я же знаю только одно: несчастной паре жаворонков в тот год не удалось вырастить ни одного птенца.
Из других обитателей миртовой чащи особенно занимали мое воображение личинки муравьиного льва. Взрослые муравьиные львы бывают разной величины и почти всегда отличаются довольно серой расцветкой. Они похожи на свихнувшихся, растрепанных стрекоз. Крылья у них вроде бы совсем не пропорциональны телу, и при полете муравьиные львы отчаянно колотят ими воздух, словно им приходится прилагать огромные усилия, чтобы не хлопнуться наземь. Это очень добродушные, ленивые создания, неспособные никого обидеть, чего не скажешь об их личинках. Так же как хищная личинка стрекозы в пруду, действует и личинка муравьиного льва на сухих песчаных участках среди миртовых кустов. На присутствие этих личинок указывают лишь необычные конические ямки в тех местах, где почва достаточно мелкозернистая и мягкая для рытья. Когда мне первый раз встретились такие воронки, я даже представить себе не мог, кто их нарыл. Может, это мыши раскапывали тут какие-нибудь корешки? Я и не знал, что у основания каждой воронки, зарывшись в песок, сидит архитектор, всегда наготове, всегда начеку, опасный, как скрытый капкан. Потом я увидел одну из этих воронок в действии и впервые понял, что это не только жилье личинки, но и гигантская ловушка.
Вот суетливо пробегает какой-то муравей (мне неизменно представлялось, что, бегая по своим делам, они всегда напевают про себя). Это может оказаться мелкий черный хлопотливый муравей или же один их тех крупных красных одиночных муравьев, которые шныряют кругом, обратив к небу, как зенитное орудие, свое красное брюшко. Но какого бы вида ни был муравей, стоит ему только переступить через край одной из этих ямок, и он сразу же почувствует, что ее склоны движутся и он сам начинает соскальзывать вниз, к основанию воронки. Муравей повернет обратно и попробует выкарабкаться из ямки, по земля или песок под его ногами начнет сползать вниз маленькими лавинами. Когда одна из лавин достигает основания воронки, это служит для личинки сигналом, что пора начинать действия. И тут на муравья скорым пулеметным огнем обрушивается песок или земля, которую личинка с поразительным проворством выбрасывает головой со дна ямки. С неустойчивой землей под ногами, под непрерывным обстрелом муравей теряет точку опоры и позорно катится на дно ямки. Из песка мгновенно высовывается голова личинки, плоская, похожая на муравьиную голова с парой огромных, изогнутых наподобие серпов челюстей. Они вонзаются в тело несчастного, и личинка снова скрывается под песком, унося отбивающегося муравья в его могилу. Так как я считал, что личинки муравьиного льва одерживают нечестную победу над простодушными и довольно серьезными муравьями, я без сожаления выкапывал их из ямок, относил домой и держал в маленьких марлевых клетках, пока они не превращались во взрослых муравьиных львов. Если это были новые для меня виды, я присоединял их к своей коллекции.
Как-то нас с Роджером захватила одна из тех бурных гроз, когда небо становится иссиня-черным и молнии покрывают его густой серебряной филигранью. Вскоре начался дождь. Он сыпался крупными, тяжелыми каплями, теплыми, как парное молоко. Когда гроза отошла, промытое небо засияло чистой голубизной, словно яйцо завирушки. От влажной земли поднимались удивительно пряные, почти гастрономические запахи — яблочного пирога или кекса, а подсыхающие на солнце стволы олив дымились, будто охваченные огнем.
Мы с Роджером любили эти летние грозы. Хорошо было шлепать по лужам и чувствовать, как твоя одежда намокает под теплым дождем. Роджеру, кроме того, было очень приятно полаять на молнии. Когда дождь прекратился, мы прошлись по миртовым зарослям. Я надеялся, что после грозы некоторые животные выйдут из своих укрытий, где они обычно прячутся от шары. И в самом деле, по миртовой ветке навстречу друг другу тихо скользили две жирные улитки медово-янтарного цвета и призывно шевелили рожками. Я.знал, что в разгар лета эти улитки обычно замирают. Прикрепившись к подходящей ветке, они затягивают вход в раковину тонкой, как бумага, крышечкой и отступают в глубину своих спиралей, чтобы сберечь жидкость в теле, защитить ее от палящих лучей солнца. Бурная гроза, очевидно, пробудила улиток и привела в радостное, романтическое настроение. Они продолжали ползти навстречу друг другу, пока их рожки не соприкоснулись. В этот момент улитки остановились и посмотрели в глаза друг другу долгим, серьезным взглядом. Потом одна из них слегка переменила положение, давая дорогу другой. Когда обе улитки оказались рядом, произошло нечто такое, что заставило меня не поверить собственным глазам. Из бока одной улитки и одновременно из бока другой выскочило что-то вроде маленьких белых стрел на тоненькой белой ниточке. Стрела из первой улитки пронзила бок второй улитки и исчезла там, а стрела из второй улитки таким же образом вонзилась в бок первой улитки. И вот они сидели рядышком, бок о бок, связанные двумя белыми ниточками, словно два каких-то парусных корабля, счаленных канатами. Уже одно это было настоящим чудом, но потом пошли еще более удивительные чудеса. Ниточки стали постепенно укорачиваться и притягивать улиток друг к другу. Я глядел во все глаза, чуть ли не задевая улиток носом, и сделал невероятный вывод, что каждая улитка с помощью какого-то механизма в своем теле (наподобие лебедки) сматывала канатик и подтягивала к себе другую улитку, пока обе они не оказались крепко притиснутыми друг к другу. Тела их были сцеплены слишком плотно, и я не сумел разглядеть, что там в точности происходило. В таком экстазе улитки просидели минут пятнадцать, а потом, даже не кивнув, так сказать, друг другу на прощание, расползлись в разные стороны. Ни у той, ни у другой не осталось и следов стрел или ниточек, и ни одна не выражала какого-либо восторга по поводу успешного завершения романа.
Меня так потрясло все виденное, что я едва дождался следующего четверга, когда к нам пришел Теодор и я смог рассказать ему обо всем. Слушая мое красноречивое описание, Теодор чуть покачивался на носках и серьезно кивал головой.
— Ага, — произнес он, когда я закончил свой рассказ. — Тебе, знаешь ли… гм… необыкновенно повезло. Я много раз наблюдал за улитками и никогда этого не видел.
Я спросил, не померещились ли мне все эти стрелы и ниточки?
— Нет, нет, — сказал Теодор. — Все абсолютно правильно. Стрелы состоят из такого… гм… вещества… нечто вроде кальция, и, когда они проникают в улитку, они исчезают… растворяются. Видимо, можно считать, что стрелки вызывают своего рода покалывание, которое улиткам… гм… очевидно, нравится.
Потом я спросил, верно ли, что улитки сматывают свои ниточки.
— Да, да, совершенно верно. — сказал Теодор. — У них, видно, есть… гм… какой-то механизм внутри, который может тянуть ниточку обратно.
Я сказал, что никогда не видел ничего более удивительного.
— Да, конечно, это удивительно, — согласился Теодор и потом добавил нечто такое, отчего у меня захватило дух. — Когда они сближаются… гм… мужская половина одной улитки соединяется с женской половиной другой и… э… наоборот, так сказать.
Прошло несколько секунд, прежде чем я сумел осмыслить это поразительное сообщение, а потом осторожно спросил, верно ли я понял, что каждая улитка одновременно и самец и самка.
— Гм. Да, — сказал Теодор.
Он потеребил бороду, в глазах его сверкнул огонек. Ларри, у которого обычно с лица не сходило страдальческое выражение, когда мы с Теодором обсуждали вопросы естествознания, тоже был изумлен этой поразительной новостью о жизни улиток.
Был теплый весенний день, и я с нетерпением дожидался приезда Теодора. Мы собирались совершить с ним прогулку за две или три мили от дома — к маленькому озеру, одному из наших любимых мест. Эти дни, проведенные с Теодором, эти «экскурсии», как он их называл, имели для меня исключительное значение, но Теодора они должны были утомлять, потому что с первой же минуты его появления и до самого момента отбытия я засыпал его бесконечными вопросами.
Наконец экипаж Теодора со стуком и звоном подкатил к дому, и Теодор вышел из него, одетый, как всегда, самым неподходящим для нашего похода образом: изящный костюм из твида, дорогая, начищенная до блеска обувь и серая фетровая шляпа, надетая ровно и аккуратно. В этой нарядной городской одежде было только одно несоответствие — переброшенная через плечо коллекционная сумка, набитая пробирками и пузырьками, да маленький сачок с бутылочкой на конце, прикрепленный к его трости.
— Гм, — произнес он с серьезным видом, пожимая мне руку. — Здравствуй, здравствуй. Я вижу, сегодня выдался… гм… прекрасный денек для нашей экскурсии.
В такое время года прекрасные деньки тянулись многие недели кряду и вовсе не были дивом, однако Теодор отмечал это всякий раз. как будто видел в том особую милость, ниспосланную нам богами.
Мы, не теряя времени, забрали приготовленную мамой сумку с едой и глиняными бутылочками имбирного пива и забросили ее за спину вместе с моим снаряжением, которое было побольше, чем у Теодора, поскольку мне шла впрок всякая добыча и приходилось быть ко всему готовым.
И вот мы вместе с Роджером проходим сквозь полосатые тени залитых солнцем рощ, а впереди у нас весь остров, по-весеннему свежий и сияющий. В такую пору оливковые рощи все в цветах. Бледные анемоны с красноватым отливом по краям, точно их лепестки обмакнули в вино ятрышник, как бы из розовой сахарной глазури, и желтые крокусы, такие мясистые и глянцевитые и так похожие на воск, что кажется, они будут гореть, как свеча, если поднести к их тычинкам спичку. Около мили прошли мы по дороге, обсаженной высокими старыми кипарисами, сильно запорошенными белой пылью — настоящие малярные кисти в известке, потом свернули в сторону и направились к гребню невысокой горы. Тут перед нами открылось озеро размером акра в четыре, заросшее у берегов тростником и зеленое от водяных растений.
В тот день на спуске к озеру я шел немного впереди Теодора и вдруг остановился как вкопанный, с изумлением разглядывая тропинку впереди себя. Вдоль края этой тропинки тянулось русло небольшого ручья, сбегавшего в озеро. Ручеек почти высох, на дне у него оставалась лишь тоненькая струйка воды. Поперек ручья, подымаясь затем на тропинку и опять спускаясь в ручей, лежал, как мне показалось, толстый канат, и был он как живой. Приблизившись, я увидел, что канат состоит из множества каких-то маленьких, покрытых пылью змеек. Я сразу крикнул Теодору и, когда он подошел, показал ему это чудо.
— Ага! — сказал Теодор, и в глазах его загорелось любопытство. — Гм, да. Очень интересно. Elver.
Я спросил, к каким змеям относятся эти elver и почему они передвигаются все вместе.
— Нет, нет, — сказал Теодор. — Это не змеи, это молодые угри, и, кажется, они… гм… понимаешь ли… пробираются к озеру.
Я с восторгом склонился над колонной этих маленьких угрей, решительно пробивающих себе путь по камням и траве, среди колючего чертополоха. Кожа у них была сухая и запыленная. Их было там, наверное, миллионы. Кто бы мог подумать, что в этом пыльном, сухом месте можно встретить живых угрей!
— Вся история… гм… угрей, — сказал Теодор, опустив на землю сумку и устроившись поудобнее на камне, — очень любопытна. Видишь ли, в определенные периоды взрослые угри покидают пруды и реки, где они обитали и… э… устремляются к морю. Это происходит со всеми европейскими угрями и со всеми североамериканскими. Куда они все уходят, долгое время оставалось загадкой. Ученые только знали, что обратно они никогда не возвращаются и что через какое-то время появляются эти молодые угри и заселяют те же реки и водоемы. Только гораздо позднее люди узнали, что происходит на самом деле.
Теодор задумчиво провел рукой по бороде и продолжал:
— Все угри направляются в море. Через Средиземное море они попадают в Атлантический океан и плывут к тому месту, которое называется Саргассово море; оно расположено, как ты знаешь, против берегов Южной Америки. Угрям… гм… Северной Америки, конечно, не приходится столько плыть, но они тоже идут к тому же месту. Там они мечут икру и погибают. Личинка угря, когда она выходит из икры, выглядит совсем необычно… э… знаешь ли… она прозрачная и имеет форму листа. Эти личинки так не похожи на взрослых угрей, что долгое время их выделяли в особый род. Так вот, личинки медленно плывут обратно, направляясь к тем местам, откуда пришли их родители. К тому времени, когда они достигают Средиземного моря или берегов Северной Америки, они выглядят так, как вот эти.
Теодор остановился, снова потрогал бороду и осторожно просунул конец трости в живую массу угрей, так что те сердито зашевелились.
— Видимо, в них очень… э… гм… очень силен инстинкт родного дома, — продолжал Теодор. — Ведь отсюда до моря не меньше двух миль, и, однако же, все эти маленькие угри оказались здесь, пробивая себе путь к тому самому озеру, где жили их родители.
Теодор внимательно огляделся и показал мне на что-то тростью.
— Путешествие это довольно опасно, — заметил он, и я понял, что он имел в виду. Как раз над полоской угрей в небе черным крестиком плавала пустельга. Мы видели, как она камнем упала вниз и потом, крепко зажав в когтях клубок угрей, унеслась прочь.
Пока мы шли вдоль полосы угрей (они следовали в том же, что и мы, направлении), мы видели, как действуют другие хищники. При нашем приближении в воздух поднимались стайки галок, сорок, взлетела пара соек, и краем глаза мы успели заметить, как мелькнул и исчез в кустах огненный мех лисицы.
Добравшись до озера, мы обычно действовали по заведенному уже порядку. Прежде всего определяли, под какой оливой нам лучше сложить еду и снаряжение, какая из них будет давать в полдень самую густую тень. Выбрав дерево, мы складывали под ним в кучку свои вещи, а потом с сачками и сумками шли к озеру и трудились все утро. Медленно, с сосредоточенным видом, словно пара цапель, высматривающих рыбу, шагали мы по воде и погружали в нее сачки сквозь путаницу водяных растений. Здесь Теодор превосходил самого себя. Вокруг него звенящими стрелами носились большие алые стрекозы, а он стоял в воде и извлекал из ее глубин чудеса, каким позавидовал бы сам волшебник Мерлин.
Здесь, в спокойных, золотистых водах, раскинулись карликовые джунгли. По дну озера среди остатков прошлогодней листвы пробирались страшные, коварные, как тигры, хищники — личинки стрекоз. На отмелях, словно стадо толстых бегемотов в какой-нибудь африканской реке, резвились черные головастики, гладкие и блестящие, как лакричные леденцы. Среди зелени подводных дебрей суетилась и порхала, напоминая стаи экзотических птиц, разноцветная микроскопическая живность, тогда как внизу, у корней, в темной глубине этого леса извивались и вытягивались вечно голодные пиявки и тритоны. А там, куда проникало солнце, среди волнистых холмов мягкой черной грязи в своих косматых шубах из обломков и веточек сонно ползали личинки веснянки — как только что очнувшиеся от спячки медведи.
— Ага, это вот довольно интересно. Видишь… гм… вон того червячка? Так это личинка огневки. Тебе, между прочим, не мешает взять ее для коллекции. Огневка интересна тем, что это одна из немногих бабочек, у которых личинка развивается под водой. Она живет там до тех пор, пока не настает пора… гм… превратиться в куколку. Интересно, что у этого вида существуют… э… гм… две формы женских особей. У самца, конечно, полностью развиты крылья, он летает, как только выведется. Одна из самок тоже летает, но у другой, когда она выйдет из куколки… гм… крыльев нет, она продолжает жить под водой и плавает при помощи ног.
Теодор прошел чуть дальше по берегу, покрытому грязью, уже подсохшей и потрескавшейся на весеннем солнышке. С ветки ивы голубым фейерверком взлетел зимородок, а к середине озера спустилась и грациозно проскользила на своих серповидных крыльях крачка. Теодор погружал сачок в воду и тихонько водил им из стороны в сторону, будто гладил кошку. — Потом выхватывал его и поднимал вверх, чтобы подвергнуть самому тщательному осмотру болтавшийся на конце пузырек.
— Гм, да, — Говорил он, разглядывая пузырек сквозь лупу. — Несколько циклопов. Две личинки комара. Ага, это интересно. Видишь вон там личинку веснянки, которая соорудила свой чехлик целиком из раковин маленьких улиточек. Это… знаешь… очень красиво. А вот тут у нас, я думаю… да, да, тут у нас несколько коловраток.
Отчаянно стараясь угнаться за этим беспрерывным потоком сведений, я спросил, что такое коловратки, и сквозь увеличительное стекло стал глядеть в пузырек, где прыгали и скакали эти самые обитатели вод.
— Прежде натуралисты называли их колесиками, — сказал Теодор, — из-за этих вот любопытных конечностей, «которыми они так необычно размахивают, что становятся похожи… гм… э… на колесики часов. Когда ты в следующий раз придешь ко мне, я покажу их тебе под микроскопом. Это исключительно красивые создания. Все это, конечно, самки.
Я спросил, почему они обязательно должны быть самками.
— Это одна из наиболее интересных особенностей коловраток. Самки откладывают неоплодотворенные яйца. Гм… э… ну вроде как у кур бывают яйца-болтуны. Только из яиц коловраток выводятся другие самки, которые в свою очередь способны откладывать яйца, и из них… гм… снова выводятся самки. Но в определенные периоды самки откладывают более мелкие яйца, из которых выходят самцы. Вот когда я покажу их тебе под микроскопом, ты увидишь, что у самки, как бы это сказать… довольно сложное тело, пищевой тракт и все прочее… у самца же совсем ничего нет. Это всего лишь… э… плавающий мешок со спермой.
Я немел от сложностей личной жизни коловраток.
— Они интересны еще тем, — продолжал Теодор, весело нагромождая одно чудо на другое, — что в определенные времена… э… если лето выдалось жаркое или еще там что-то произошло, отчего пруд может пересохнуть, они опускаются на дно и покрываются такой твердой оболочкой. Это своего рода анабиоз, так как пруд может оставаться сухим… э… скажем, лет семь или восемь, и они так и будут лежать в пыли. Но при первом же дожде, когда пруд наполнится водой, они вновь оживут.
Мы шли с ним дальше и опять опускали в воду сачки среди шарообразных скоплений лягушачьей икры и вытянутых ожерелий жабьей икры.
— Вот посмотри-ка… э… возьми на минутку лупу и посмотри… очень — красивая гидра.
Под лупой зашевелился крохотный обрывок водоросли, к которому был прилеплен длинный, тонкий, кофейного цвета столбик с пучком нежных щупалец на конце. В это время откуда-то появился круглый серьезный циклоп с двумя большими и, очевидно, тяжелыми сумками розовых яиц и резкими скачками подплыл слишком близко к извивающимся щупальцам гидры. Он был проглочен в одно мгновение, успев лишь раза два дернуться перед смертью. Я знал, что, если наблюдать подольше, можно по перемещению вздутия на столбике гидры проследить, как постепенно поглощается циклоп.
Вскоре мы определили по солнцу, что пора уже есть, и вернулись к оливковому дереву. Разложили свои припасы, достали имбирное пиво и приступили к еде под сонное пение только что появившихся весенних цикад и тихое, недоуменное воркованье кольчатых горлиц.
— По-гречески, — сказал Теодор, неторопливо прожевывая бутерброд, — кольчатая горлица называется dekaoclura, то есть восемнадцать монет. Есть легенда, что, когда Христос… гм… нес крест на Голгофу, один римский солдат, заметив, как он изнемогает, пожалел его. Как раз в том месте у дороги сидела старуха и продавала… гм… молоко. Солдат-спросил у нее, сколько стоит кружка молока. Она ответила, что просит за нее восемнадцать монет. У солдата оказалось только семнадцать. Он… э… понимаешь… попросил старуху, чтобы она продала ему кружку молока для Христа за семнадцать монет, но жадная женщина настаивала на восемнадцати. И вот, когда Христа распяли, старуха превратилась в кольчатую горлицу. До конца дней ей суждено было летать кругом и повторять dekaocto, dekaoclo — восемнадцать, восемнадцать. Если она когда-нибудь скажет dekaepla — семнадцать, то снова превратится в женщину, если же из упорства произнесет dekaennaea — девятнадцать, наступит конец света.
В прохладной тени оливы мелкие черные муравьи, похожие на ясные зернышки икры, разворовывали остатки от нашего завтрака, суетясь среди сухой прошлогодней листвы, пожелтевшей и побуревшей под солнцем минувшего лета. Теперь она шуршала и хрустела, как крекер. По склону позади нас прогоняли козье стадо. Уныло звякал колокольчик вожака, и было слышно, как пощелкивают челюсти коз, объедающих все на своем пути. Вожак подошел к нам вплотную и с минуту пялил на нас свои желтые глаза, обдавая запахом чебреца.
— Их нельзя оставлять… э… без надзора, — сказал Теодор, отгоняя козу палкой. Они просто разоряют сельскую местность. Ничто ее так не губит.
Вожак насмешливо мекнул и ушел, уводя за собой свою банду опустошителей.
После еды мы с часок повалялись под деревом, разглядывая сквозь листву рассыпанные по небу мелкие белые облачка — словно отпечатки детских ладошек на синем замерзшем окне.
— Послушай, — сказал наконец Теодор, поднимаясь с земли. — Надо бы пойти на другую сторону озера… э… взглянуть, что там есть.
И вот мы снова бредем вдоль берега. Постепенно наши пробирки, бутылки и банки заполняются всевозможной микроскопической фауной, а мои коробки, ящички и мешочки уже до отказа набиты лягушками, маленькими черепашками и разными жуками.
— Мне кажется, — произносит Теодор и с сожалением смотрит на заходящее солнце. — Мне кажется… гм… что пора идти домой.
Мы с трудом поднимаем ставшие очень тяжелыми сумки и, закинув их за спину, устало тащимся домой. Впереди бодрой рысцой бежит Роджер, язык его свисает как розовый флаг. Добравшись до дому и разместив своих пленников по более просторным квартирам, мы с Теодором отдыхаем, обсуждаем события минувшего дня и целыми галлонами поглощаем горячий, бодрящий чай, налегая как следует на сдобные, румяные, только что испеченные мамой лепешки.
Однажды я ходил на это озеро без Теодора, и в тот раз мне удалось совершенно случайно поймать одного водяного обитателя, с которым я давно хотел встретиться. Вытащив из воды сачок, я стал разглядывать спутанный клубок водяных растений и вдруг увидел, что там (можете себе представить!) притаился паук. Я был в восторге. Мне уже приходилось читать об этих интересных пауках, самых, должно быть, необычных пауках в мире, так как они ведут совершенно удивительный, водный образ жизни. Паук был размером с полдюйма и в чуть приметных серебристо-бурых крапинках. Я с торжеством посадил его в одну из своих жестяных банок и бережно понес домой.
Дома я отвел для него аквариум, набросал туда всяких веточек и водяных растений, посадил паука на выступавший из воды прутик и принялся наблюдать. Паук тотчас же спустился по прутику в воду, где сразу оделся в красивое, блестящее серебро — благодаря множеству воздушных пузырьков, приставших к его волосатому телу. Минут пять он бегал под водой, исследуя все веточки и листики, и наконец выбрал себе место для постройки жилья.
Паук этот — истинный изобретатель водолазного колокола, и я, усевшись перед аквариумом, наблюдал, как он его теперь создает. Сначала паук протянул между веточками несколько длинных шелковых прядей, служивших основными растяжками, потом уселся примерно посередине и начал плести плоскую паутину неправильной овальной формы, более или менее обычного типа, только с ячейками помельче, так что она напоминала скорее тонкую ткань. Эта работа заняла у него почти два часа. Заложив основу своего дома, паук должен был снабдить его теперь запасами воздуха. Для этого он стал совершать бесконечные рейсы к поверхности воды и выныривал на воздух. Когда паук возвращался, все его тело было в серебряных пузырьках. Он спешил вниз и начинал сметать с себя лапками пузырьки, которые тут же поднимались вверх и останавливались под паутиной. После пятого или шестого рейса все эти мелкие пузыречки слились в один большой пузырек. По мере того как паук добавлял туда все новые и новые порции воздуха, пузырь становился все больше, начиная давить на паутину, и вот наконец паук получил то, что ему нужно. Крепко расчаленный между веточками и водяными растениями, в воде возникал колокол, наполненный воздухом. Теперь это был дом паука, где он мог жить вполне спокойно, не имея нужды часто наведываться на поверхность, потому что воздух в колоколе, как мне было известно, пополнялся кислородом от водяных растений, а выделяемый пауком углекислый газ просачивался сквозь шелковые степы его домика.
Я глядел на этот удивительный образец мастерства и размышлял, как же сумел самый первый водяной паук (который только еще собирался стать водяным пауком) создать такой хитроумный образ жизни под водой. Но пауки эти интересны не только своим подводным строительством. В отличие от большинства других видов самец водяного паука вдвое больше самки, и после оплодотворения супруга не пожирает его, как нередко случается в семейной жизни пауков. По размерам паука я определил, что это самка, и брюшко у нее, кажется, было вздуто. Решив, что она находится в счастливом ожидании, я старался давать ей побольше добротной пищи. Она любила толстых зеленых дафний, которых умела ловить с необычайным проворством, когда те проплывали мимо. Но видимо, больше всего ей правились новорожденные тритончики, и, хотя это была слишком крупная для нее дичь, она бросалась на них без колебания. Все, что ей удавалось поймать, она уносила в свой колокол и там поедала среди тишины и покоя.
В один прекрасный день я увидел, что самка расширяет свой колокол. Трудилась она над этим не спеша, и работа заняла два дня. И вот, заглянув утром в аквариум, я, к своему восторгу, увидел, что питомник заполнился круглыми яичками. В положенный срок из них вышли крохотные паучки — точная копия мамаши.
Теперь водяных пауков у меня было в избытке. Но вскоре я с негодованием заметил, что их мать, начисто лишенная родительских чувств, преспокойно поедает собственное потомство. Пришлось отсадить малышей в другой аквариум. Однако, когда паучки подросли, они стали поедать друг друга, так что в конце концов я оставил у себя только двух, наиболее умных с виду отпрысков, а всех остальных отнес на озеро и выпустил.
Каждое утро, когда я просыпался, комната моя была вся в полосках солнечного света, проникавшего сквозь закрытые ставни. Собаки уже умудрялись без моего ведома залезть ко мне под кровать и теперь, растянувшись там во всю ширь, спали мирным, крепким сном. У окна сидел Улисс и с крайним неудовольствием щурился на золотые солнечные полосы. За окном раздавался хриплый, насмешливый крик петуха и тихое, умиротворяющее (словно овсяная каша булькала на плите) квохтанье кур, рывшихся под лимонными и апельсиновыми деревьями, отдаленный звон козьих колокольчиков, громкое чириканье воробьев на карнизах и неожиданный суетливый щебет, означавший, что в гнездо под моим окном вернулись заботливые ласточки и принесли своему выводку полный клюв еды. Сбросив простыню и прогнав собак на середину комнаты, где они встряхивались, потягивались и зевали, вытянув листиком свои яркие розовые языки, я шел к окну отворять ставни. Пока мои глаза привыкали к яркому свету, я растягивался на подоконнике, выставив на утреннее солнце свое голое тело, на котором виднелись маленькие розовые пятнышки от укусов собачьих блох, и в задумчивости почесывался. Перестав наконец жмуриться, я бросал взгляд через серебряные верхушки олив на берег и на море, синевшее в полумиле от нашего дома. Именно здесь, на этом берегу, появлялись время от времени рыбаки со своими сетями, что всегда было для меня чрезвычайным событием, поскольку в сетях, вытащенных на берег из синих глубин залива, всегда оказывалось много замечательных морских животных, каких я сам добыть бы не смог.
Едва завидев на волнах маленькие рыбачьи лодки, я живо одевался и, прихватив нужный скарб, вылетал через оливковые рощи на дорогу и дальше к морю. Почти всех рыбаков я знал по именам, но особую дружбу водил с одним высоким и сильным парнем с копной темно-рыжих волос. Имя его было Спиро, в честь неизменного святого Спиридиона, и поэтому, чтобы отличить его от всех других Спиро, каких я знал, я называл его Кокино, что значит «рыжий». Кокино охотно добывал для меня образцы животных, и, хотя сами животные его ничуть не интересовали, ему доставляло удовольствие видеть мою неподдельную радость.
Однажды я пришел на берег как раз в то время, когда вытаскивали невод. Загорелые рыбаки тянули за мокрые веревки, с силой упираясь в песок босыми ногами, и все ближе подводили тяжелые сети к берегу.
— Будь здоров, кирие Джерри, — крикнул мне Кокино, махнув большой веснущатой рукой. Волосы его вспыхнули на солнце костром. — Сегодня у нас будут для тебя интересные животные. Мы забросили невод на новом месте.
Я присел на песок и стал терпеливо ждать, а рыбаки с веселой болтовней и шутками продолжали свое дело. Через некоторое время в мелкой воде показалась и вскоре вышла на поверхность верхняя часть невода. Уже было видно, как блестит и сверкает в сетях рыба. Когда невод вытащили на песок, он был весь как живой, дрожал от бившейся в нем с шумом рыбы — ровное, глухое стаккато рыбьих хвостов, отчаянно хлеставших друг друга.
Рыбаки поднесли корзины и стали сбрасывать в них из невода рыбу. Красная рыба, белая рыба, рыба в темно-красных полосках, скорпена, похожая на огненно-красный гобелен. Иногда попадался осьминог или каракатица со своими человеческими глазами, тревожно глядевшими из глубины сетей. Когда вся съедобная часть улова была благополучно разложена по корзинам, наступил мой черед.
На дне сетей всегда оставалась большая куча камней и морских водорослей, вот там-то и были мои трофеи. Однажды я нашел плоский круглый камень, из середины которого поднималось очень красивое коралловое деревце безупречной белизны. Оно было как молодая березка зимой, покрытая слоем пушистого снега. Иногда мне попадалась кожистая морская звезда, пухлая, как бисквитный торт, и почти такого же размера. Цвет у нее светло-коричневый с яркими алыми точками, а по краям не вытянутые, как у всех звезд лучи, а круглые фестоны. Один раз я вытащил из кучи двух удивительных крабов, у которых ноги и клешни, Когда они их подбирают, совершенно точно совпадают с краями овального щитка. Окрашены они в белый цвет, а на спине у них ржаво-красный рисунок. Защитной окраской это едва ли назовешь, и я решил, что у крабов совсем мало врагов, раз они могут разгуливать по морскому дну в таком заметном наряде.
В то утро Кокино, разложив по корзинам последнюю рыбу, пришел мне помочь. В большой куче водорослей был обычный ассортимент мелких кальмарчиков, морских игл, крабов-пауков и разных рыбок, которые, несмотря на свои малые размеры, не смогли проскользнуть сквозь ячейки сети. Вдруг Кокино хмыкнул от радостного удивления, вытащил что-то из спутанного клубка водорослей и протянул мне на своей жесткой ладони. Я поглядел и глазам не поверил, потому что это был морской конек. Буро-зеленый, очень складный, удивительно похожий на шахматную фигурку, он лежал на ладони Кокино и хватал воздух своим открытым, сильно выступавшим вперед ртом. Хвост его судорожно скручивался и раскручивался. Я в один миг сгреб его с ладони и опустил в банку с морской водой, мысленно вознося молитву святому Спиридиону за то, что он помог мне спасти конька. К моей радости, конек сразу расправился и повис посреди банки, плавнички по бокам его лошадиной головы мелко-мелко дрожали, сливаясь в неясное пятно. Убедившись, что с коньком все в порядке, я снова начал рыться в водорослях с лихорадочным волнением золотоискателя, промывающего песок со дна реки, где он нашел самородок. Усердие мое было вознаграждено, и через несколько минут в банке у меня уже сидели шесть коньков разной величины. Вне себя от такой удачи, я быстро попрощался с Кокино и остальными рыбаками и полетел домой.
Дома я бесцеремонно выдворил из пустого аквариума живших там четырнадцать веретениц и предназначил его для своих новых питомцев. Я знал, что кислорода в банке, где сидели морские коньки, надолго не хватит, поэтому, если я не хочу, чтоб они погибли, надо поторапливаться. Я схватил аквариум и пошел к морю. Вымыл там его как следует, насыпал на дно песку и быстро вернулся долгой, а потом еще три раза бегал к морю с ведрами, чтобы наполнить аквариум водой. Когда я выливал последнее ведерко, пот лил с меня градом, я даже подумал, стоило ли так стараться из-за коньков? Ну конечно, стоило! Это я увидел сразу, как только коньки шлепнулись из банки в аквариум. Они моментально расправились, а потом, словно табунчик выпущенных на волю пони, закружились около раскидистой веточки оливы, которую я укрепил в песке на дне аквариума. Плавнички их двигались так быстро, что их было совсем не видно, казалось, будто каждый конек движется с помощью какого-то внутреннего моторчика. Обозрев свои новые владения, все коньки собрались у ветки оливы, зацепились за нее хвостами и с серьезным видом застыли на месте.
Морские коньки сразу всем понравились. Это были почти единственные из всех животных, каких я приносил в дом, заслужившие единодушное одобрение всей семьи. Даже Ларри тайком наведывался ко мне в кабинет, чтобы взглянуть, как резвятся коньки в своем водоеме. У меня морские коньки отнимали очень много времени. Вода в аквариуме быстро портилась, и приходилось раза четыре или пять на дню бегать с ведрами к берегу моря. Это было совсем не легким делом, но я радовался, что не бросил его, иначе мне не пришлось бы увидеть необыкновенного чуда.
У одного из коньков, очевидно старого, так как он почти весь почернел, было очень большое брюшко. Я приписывал это только возрасту. Но вот как-то утром мне бросилась в глаза полоска на его брюшке, будто проведенная лезвием бритвы. Я стал следить за ним, пытаясь узнать, не было ли драки между морскими коньками, а если была, то что они использовали в качестве оружия (ведь на вид коньки были такие беспомощные), но тут, к моему величайшему изумлению, разрез на брюшке чуть расширился и оттуда выскочил крохотный морской конечен. Я едва мог поверить своим глазам. Как только этот малыш чуть отплыл в сторону и повис в прозрачной воде, из брюшка появился другой, за ним еще один, потом еще и еще, и вот уже двадцать микроскопических коньков крутились, как облачко дыма, около своей гигантской мамы. Испугавшись, как бы другие взрослые коньки не съели малюток, я поставил другой аквариум и отсадил туда, как мне представлялось, мамашу и се отпрысков. Наполнять свежей водой два аквариума было еще труднее, чувствовал я себя как загнанная лошадь, однако решил держаться до четверга, когда приедет Теодор и можно будет показать ему свои сокровища.
— Ага, — сказал Теодор, с профессиональным любопытством заглядывая в аквариум, — это и в самом деле интересно. Судя по литературе, морские коньки, конечно, должны быть в этих местах, но сам я… никогда их здесь раньше не видел.
Я показал Теодору другой аквариум, где плавала мамаша со стайкой малышей.
— Нет, пет, — сказал Теодор, — это не мать, это отец.
Сначала я подумал, что Теодор просто разыгрывает меня, но он объяснил, как все происходит на самом деле. Когда самка вымечет икру и самец оплодотворит ее, он забирает икринки в свою специальную выводковую камеру, и они там у него развиваются. То, что я принял было за гордую мамашу, оказалось на самом деле гордым отцом.
Скоро мне стало совсем не по силам держать конюшню с морскими коньками и снабжать их свежей водой и запасами пищи (микроскопическими морскими животными). С величайшим сожалением я вынужден был выпустить их на волю.
У изрезанных берегов напротив нашего дома водилось особенно много разных животных, и, так как места эти были сравнительно мелкие, ловить там их было нетрудно. Как раз в то время я уговорил Лесли построить для меня лодку, которая намного облегчила мне исследования. Эта плоскодонная, почти круглая посудина с сильным креном на правый борт, получившая название «Бутл-Толстогузый», была после осла самой дорогой для меня собственностью. Уставив дно лодки банками, коробками и сачками и прихватив большой пакет еды, я пускался в вояж с командой из трех собак — Вьюна, Пачкуна и Роджера, а иногда брал с собой сову Улисса, если он изъявлял на то желание.
В жаркую, безветренную пору мы целыми днями исследовали дальние заливчики и скалистые, покрытые водорослями архипелаги и пережили в этих экспедициях немало интересных приключений. Однажды нам попалась огромная стая «морских зайцев» (улитки тетис). У этих улиток пурпурное, яйцевидное тело с гофрированной оборочкой по краю и два странных выступа на голове, которые действительно очень похожи на длинные заячьи уши. Улитки скользили над песчаным дном и над камнями, направляясь куда-то к югу от острова. Друг к другу они не проявляли никакого интереса, и я заключил, что собрались они вместе не для спаривания, а просто мигрируют целым скоплением.
В другой раз, когда мы стояли на якоре в небольшой бухточке, к нам подплыла стайка толстых, добродушных дельфинов. По-видимому, их привлекла яркая, оранжево-белая окраска «Бутла». Дельфины резвились вокруг нас, прыгали, плескались, подплывали к самой лодке, выставив из воды улыбчивые лица, и испускали через свои дыхальца глубокие, страстные вздохи. Один молодой дельфин, более решительный, чем взрослые, нырнул даже под лодку, и мы почувствовали, как его спина проехала по плоскому дну «Бутла». Я с восторгом смотрел на это восхитительное зрелище и в то же время старался подавить бунт своей команды, которая реагировала на появление дельфинов совсем по-разному. Вьюп, никогда не отличавшийся храбростью, забился на нос лодки, дрожал там от страха и тихо скулил. Пачкун решил, что спасти свою жизнь можно только одним путем — покинуть корабль и пуститься вплавь к берегу, поэтому мне приходилось удерживать его силой, так же как и Роджера, убежденного, что, если бы только ему позволили прыгнуть в море, он сумел бы один за несколько минут прикончить всех дельфинов.
Однажды я привез из такой экспедиции совсем необыкновенный трофей. В тот день все были в городе, за исключением Лесли, только что перенесшего жестокую дизентерию. Он лежал на диване в гостиной, слабый, как котенок, пил чай со льдом и читал объемистый труд по баллистике. Мне Лесли сразу же заявил, чтобы я не надоедал ему и не вертелся перед глазами, а так как в город ехать мне не хотелось, я взял собак и направился к «Бутлу».
Когда мы плыли по заливу, я еще издали заметил на его спокойной поверхности большой клубок, как мне показалось, желтых водорослей. Морские водоросли всегда заслуживают внимания. В них неизменно оказывается масса разных мелких животных, а иногда если вам повезет, то кое-что и покрупнее. Я, конечно, устремился к этому месту, но, когда подплыл близко, увидел, что это вовсе не водоросли, а какой-то камень желтоватого цвета. Только какой же камень может плавать тут в воде, в заливе глубиной двадцать футов? Я пригляделся повнимательнее и, к своей невероятной радости, увидел, что это была черепаха, и довольно большая. Подняв весла, я цыкнул на собак, перешел к носу лодки и ждал там, сгорая от нетерпения, пока «Бутл» все ближе подплывал к черепахе. Черепаха лежала на поверхности воды и, казалось, крепко спала. Надо было поймать ее прежде, чем она успеет проснуться. Сачки и прочее снаряжение, бывшее у меня в лодке, вовсе не предназначались для ловли черепах длиной не меньше трех футов. Мне казалось, что поймать ее можно, только нырнув в воду, ухватить как-нибудь и перекинуть в лодку, пока она еще не проснулась. Я был слишком возбужден, и мне даже в голову не пришло, что черепаха такого размера может обладать немалой силой и вряд ли сдастся без борьбы.
Когда лодка была футах в шести от черепахи, я набрал воздуху в легкие и нырнул. Нырять я решил прямо под черепаху, чтобы отрезать ей путь к отступлению. Погружаясь в теплую воду, я произнес коротенькую молитву, дабы всплеск от моего тела не разбудил черепаху, а если она все же проснется, то чтобы спросонья не успела быстро удрать. Нырнул я довольно глубоко и сразу повернулся на спину. Надо мной, как огромная золотая гинея, лежала черепаха. Я бросился вверх и крепко ухватил ее за передние ласты, свисавшие из панциря наподобие серпов. К моему удивлению, черепаха не проснулась даже от таких действий. Когда я, отфыркиваясь и все еще сжимая ласты, поднялся на поверхность и наконец проморгался, я понял в чем дело. Черепаха была дохлая. Издохла она уже давно, как о том свидетельствовало мое собственное обоняние и стайки мелких рыбок, клевавших ее чешуйчатые конечности.
Досадно, что и говорить, но все же мертвая черепаха лучше, чем никакая. Я подтянул ее тело к лодке и крепко привязал у борта за один ласт. Собаки были страшно заинтригованы, они решили, что я раздобыл специально для них какое-то невиданное лакомство. «Бутл» из-за своей формы никогда не был легко управляемым судном, а теперь, когда у него на боку болталась дохлая черепаха, он и вовсе норовил крутиться на одном месте. И все же после целого часа напряженной гребли мы благополучно добрались до пристани. Привязав лодку, я вытащил черепаху на берег и как следует рассмотрел ее. Это была черепаха бисса. Из панциря черепах этого вида выделывают оправу для очков, так что чучело ее иногда можно увидеть в витрине магазинов оптики. У биссы массивная голова с морщинистой желтой кожей и с загнутым наподобие клюва и ос ом, что придаст ей необыкновенное сходство с ястребом. Панцирь у моей черепахи был местами побит — следы морских штормов, а может, акульих зубов — и украшен гроздьями белоснежных мелких рачков — морских уточек. Нижний щит желтоватого цвета вминался как толстый размокший картой.
Только недавно я произвел замечательное анатомирование дохлой речной черепахи, и теперь мне представляется идеальный случай сравнить внутреннее строение морской черепахи со строением ее пресноводного собрата. Я быстро сбегал наверх за садовой тачкой, отвез на ней к дому свой трофей и торжественно разложил его на веранде.
Я понимал, что при вскрытии от черепахи пойдет слишком сильный дух, поэтому вскрывать ее внутри дома нельзя. Но если производить вскрытие на передней веранде, то какой же нормальный человек станет возражать против этого? Я приготовил тетрадь для записей, аккуратно, как в операционной, разложил свои пилки, скальпели, бритвенные лезвия и приступил к делу.
Очерки
Рис. Н. Красовитовой
Это теперь легко попасть в Хорезм. Рейсовый ИЛ-18 за четыре часа доставит вас из Москвы в Нукус, откуда сравнительно просто добраться до любого уголка Хорезма. А раньше, двадцать лет назад, путь был долгим и утомительным: сначала поездом до Чарджоу, затем машинами по левому берегу Амударьи через пески до Ходжейли, потом шаткий первобытный паром перевозил на другую сторону реки, а оттуда через Нукус нужно было опять ехать на юг, в пустыню.
Стремительная, мутная Амударья несется меж двух великих пустынь — Каракумами и Кызылкумами. Если плыть по Амударье на север, Каракумы будут слева, Кызылкумы справа. Однако вытягивать шею и вертеть головой, чтобы увидеть грозные пески, — бесполезное занятие. Их не видно. Потому что по берегам лес и кустарник. А над лесом далекие каменистые холмы с очень длинными и пологими склонами. А вот за холмами — пустыня.
Дорога из Чарджоу в Хорезм идет как раз по этим холмам. Слева, начинаясь узкими ножевидтшми клиньями песков на дороге, плывут валы Каракумов, справа за кордоном высоченного светло-желтого камыша поблескивает Амударья.
Панорама меняется мгновенно. За поворотом вдруг все пропадает — и холмы, и лес, остается только песок, пыряющий прямо в Амударью. И сколько он ни сползай, его не убудет, точно так же как бесконечно прожорлива и сама река. Вот они, извечные стихии — вода, земля, небо и солнце! И больше ничего, никаких оазисов, хлопковых полей, овечьих стад. Все здесь замерло в первобытной неприкосновенности. Дорога и та устыдилась нарушить эту девственность — исчезла! Нам это не нравится, экспедиционным полуторкам тоже. Они начинают петлять, брызгать песком, сердиться, кашлять и по очереди замирают. Тишина… Шоферы выскакивают, преувеличенно громко хлопая дверцами кабин и, как по команде, пинают скаты: не спустили ли? С озабоченными лицами опять исчезают в кабинах, давят на педаль газа — и… под завывающий аккомпанемент моторов автомобили по самую раму зарываются в песок.
Вот с этого началась история Большого Автомобиля в пустыне. Летом 1914 года на пыльной ухабистой дороге между Петро-Александровском и Шейх-Аббас-Вали (нынешними Турткулем и Бируни) появилась странная колесница. Она бежала сама, без посторонней помощи, влекомая таинственной сатанинской силой. На колеснице сидели двое: сухощавый сероглазый русский и туркмен в мохнатой шапке. Первого звали Владимир Владимирович Цинзерлинг, второго — Баба. Они сосредоточенно смотрели на дорогу и, подпрыгивая, неслись вдаль. Сзади бежала молчаливая толпа потрясенных жителей. «Шайтан-арба» системы «Комник» с грохотом ворвалась на улочки Шейх-Аббас-Вали. Базар, бросив мешки с картофелем, дыни и горячие лепешки, облепил машину, грозя разнести ее в клочья. Даже собаки были несказанно удивлены и сосредоточенно нюхали землю возле машины. Ехать дальше было невозможно. Город кипел и бурлил, словно тысяча потревоженных ульев.
Писатель Михаил Лоскутов, знавший Владимира Владимировича, говорит в одной из своих книг, что у профессора есть фотография того дня. На пожелтевшем листке виден первый автомобиль в Хорезме, утонувший в море человеческих голов. На автомобиле стоит Баба, словно фараон на колеснице среди войска.
Профессор В. В. Цинзерлинг — человек удивительной судьбы. Он посвятил себя Пустыне. Он знает все пустыни мира. Не по книжкам, а по собственному опыту. Он исходил вдоль и поперек пустыни Калифорнии и Мексики, как свои пять пальцев знает Каракумы. Он написал большую книгу о своенравной Амударье, и он же привел в Хорезм первый автомобиль. С его помощью начался штурм песков. Когда машина увязала, Баба вытаскивал рулон плотной материи, разматывал его перед машиной, профессор разгонялся, и, словно рычащий вихрь, «Комник» взлетал на бархан. А однажды профессор для облегчения веса автомобиля решительно отпилил почти весь кузов!
Одиннадцать лет спустя, в 1925 году, когда потребовалось серьезное автомобильное вторжение в Каракумы, стали настойчиво искать уязвимые места пустыни, чтобы проехать сквозь дикие пески. Сначала попытали счастья к северу от Ашхабада. На первых же песках машины сломались, в них запрягли верблюдов, и необычный караван торжественно возвратился в Ашхабад. Вторая попытка (в 1926 году) была сделана там, где застряли наши полуторки. И она закончилась неудачно. Лишь на следующий год сопротивление песков было сломлено, и автомобильную дорогу Чарджоу — Ургенч наконец открыли. Настоящая война!
Верблюды и автомобили уважают и нежно любят друг друга, Пустыня сблизила и сделала их братьями. А какой же брат не придет на помощь брату?
Вот послушайте.
Весной 1929 года две машины типа «Сахара», принадлежавшие экспедиции академика А. Е. Ферсмана, пробирались к Серному заводу в центре Каракумов. Никаких дорог, конечно, не было, и экспедиция держалась старинной караванной тропы, слабо намеченной в песках. В одном месте остановились: все увидели печальную картину — растянувшийся поперек дороги огромный верблюд и над ним старик туркмен. Верблюд умирал, и старик с тоской смотрел на издыхающее животное. Кинооператор экспедиции решил увековечить эту сцену, он говорил, что здесь символически переплелось умирающее прошлое и механизированное будущее. Кинооператор застрекотал камерой, снимая потерпевшего крушение «корабля пустыни» на фоне машин. По окончании съемки машины посигналили и, обогнув несчастного верблюда, поехали дальше. Неизвестно, о чем говорил верблюд с автомобилями, но только сеанс психотерапии, безусловно, состоялся. На следующий день участники экспедиции разинули рты, когда из песков, словно привидение, вышел тот самый верблюд с распевающим на его горбах песни стариком туркменом.
В другой раз автор этих строк ехал по северной Туркмении осенью, когда вода в каналах и арыках спущена. В одном глубоком канале вода почему-то осталась, она была прозрачной, зеленой и холодной. В воде стоял рослый, заляпанный глиной верблюд и никак не мог выбраться. Едва он взбирался на скользкий береговой откос, как тут же с шумом сползал обратно, поднимая тучи брызг. На берегу стояла малюсенькая туркменочка и горько плакала. Мой шофер, очень нервный и правдолюбивый человек, остановил машину, размотал длинный стальной трос, засучил штаны и, тихо ругаясь, полез в воду. Он накинул на верблюда трос, предварительно подложив под него ватник. Потом залез в машину и дал такой газ, что верблюд, словно снаряд, вылетел из канала и шлепнулся в придорожные колючки. Это произошло в одно мгновение, и, когда мы отъезжали, верблюд только удивленно тряс нижней губой да возбужденно вертел коротким хвостиком. Малютка туркменочка ласкала его, нежно гладя мокрую грязную шерсть…
В 1933 году по дороге Чарджоу — Хорезм катил караван первых советских автомобилей. Это был знаменитый автопробег Москва — Каракумы — Москва. Он дал толчок новым научным изысканиям в области автомобилестроения. Сейчас мало кто помнит о нем, хотя автопробег прочно вошел в наш быт. Разверните шоколадную конфету «Каракум» и внимательно рассмотрите бумажку. Вы увидите вереницу автомобилей, несущихся по желтому морю песчаной пустыни. На переднем плане среди колючек стоит верблюд с всадником на горбах.
…Перекур окончен, пора приниматься за работу. До чего ж непокладист и горяч этот каракумский песок! Обливаясь потом, мы откапываем колеса. Песок течет обратно. Проклятие! Девушки устилают колею ветками саксаула, а мы настраиваем тяжелую артиллерию — шалманы, как называют здесь настилы из жердей. Тяжелая работа! Бывает, за день проедем километра два-три, и все валятся в изнеможении, забываясь тяжелым сном. Дело идет веселее, когда много шалманов и много людей. Тогда по обе стороны машины, вдоль колеи, мы выстраиваемся в две цепочки с шалманами наготове. Раздается традиционное «Давай!», машина, надрывно воя, наезжает на первый шалман, едет по нему, и, когда он вот-вот кончится, впритык к нему бросают второй шалман, затем третий, четвертый, а в это время первые шалманщики, откопав увязшие в песке жерди, несутся со всех ног в конец цепочки, чтобы вовремя подложить свой шалман и не дать машине остановиться. Потому что остановка — провал всей операции. Нужно начинать все сызнова. Тут уж не до смеху и шуточек. Слышно только тяжелое дыхание, топот, да мелькают покрасневшие от натуги лица. А сверху, из необъятной бледной синевы, льется обжигающий, ослепляющий поток золотого света, и нет ему ни конца ни краю.
Сорок два градуса… Захлебываясь, пьем теплую воду из алюминиевых фляжек. Та-а-а-к… С одной машиной управились. За пышущими жаром буграми ожидают своей очереди еще две.
Наконец все три машины вырваны из песчаного плена, мы падаем в кузов, где нас укрывает спасительная тень, и мчимся дальше. Впереди — Хорезм!
А пока считаем занозы, о-го-го какие!
Хорезм начинается внезапно. Кто-то из бывалых «хорезмийцев» протянул руку и сказал: «Это Дуль-Дуль».
Мы смотрим в указанном направлении и ничего не видим. Кругом каменистые холмы, камыш и Амударья. Желторотые птенцы, мы вытягиваем шеи из автомобильного кузова-гнезда, пытаясь отыскать какие-нибудь величественные развалины, колонны, капители, мрамор. Ничего подобного! Где же этот Дуль-Дуль? Теперь-то я знаю, что это такое — Дуль-Дуль.
Это не пейзаж, не крепость. Это легенда. Хорезм начинается с легенды. С легенды о коне.
Коня звали Дуль-Дуль. Он был ловок, могуч и, конечно, с изрядной долей волшебства. Кроме того, он любил музыку и однажды до того наслушался ее, что перестал есть и чуть не умер. Хозяина необыкновенного коня звали Али. Он тоже был необычным человеком: зятем Магомета, посланца Аллаха на земле. Али, как и полагается в легенде, совершил многие подвиги, в чем ему очень помогал Дуль-Дуль. Иногда конь и сам совершал подвиг. Однажды Али оказался в Хорезме. Он очень спешил, и ему во что бы то ни стало нужно было переправиться через Амударью. Переправы тогда не было, и Али решил целиком положиться на своего замечательного коня. Тот, не долго думая, разбежался и сделал такой гигантский скачок, что одним махом перелетел бурную Амударью. Это место на Амударье получило название «Дуль-Дуль атлаган» (или просто «Дуль-Дуль»), то есть «место, где прыгнул Дуль-Дуль». Русло Амударьи здесь необычайно узко — около 440 метров, а берега высоки и обрывисты. Никакому коню, кроме волшебного, такой прыжок не сделать. Тем не менее «научная», так сказать, основа легенды— узость речного русла — успешно служит сегодняшнему дню.
Недавно я проезжал по этим местам. Те же каменистые возвышенности, языки песка на дороге, поблескивающая лента Амударьи. Шофер, молодой парнишка, впервые попавший в Хорезм, таращил глаза и усердно работал педалями и баранкой. Я предвкушал, как это будет: мы лихо взлетим на вершину холма, и перед нами откроется незабываемая панорама амударьинской теснины. Я попрошу остановить машину и, протянув руку, скажу: «Это Дуль-Дуль». «Конечно же, — думал я, — Володя (так звали водителя) будет озираться, приставлять, как некогда мы, ладонь к глазам и искать что-нибудь необыкновенное, например древнюю крепость или старинный минарет. И конечно же, ничего не увидит, потому что Дуль-Дуль — легенда, миф. Я расскажу ему о замечательном коне, о легендарном прыжке через Амударью, и мы помечтаем и постоим немного в задумчивости».
Так в общем оно и было. Но только в самом начале. Мы лихо взлетели на вершину холма, и перед нами открылась незабываемая панорама амударьинской теснины. Я уже приготовился произнести заготовленную фразу и тут же осекся.
Впереди в утренней солнечной дымке, над безжизненными коричневатыми развалами холмов, уносились ввысь облитые серебром, стройные легкие опоры сказочного моста. В его ажурной пластике неуловимо скользили черты летящего над речным ущельем легендарного коня. «Что это?» — только и мог выдохнуть пораженный Володя. Я пожал плечами, не зная, что ответить. Мы не могли оторвать глаз от чуда, возникшего из пустыни.
Чудо неотвратимо двигалось на нас, вырастало, преображалось, зарешечивая синь далекого неба мощными переплетениями металлических конструкций. Подъехав к мосту, мы остановились и вылезли из машины. Дул теплый ветер, мост немного раскачивался, по нему полз приземистый самосвал. Когда он поравнялся с нами, я крикнул в кабину: «Это Дуль-Дуль?» «Дуль-Дуль!» — донеслось в ответ, и самосвал умчался. В синем небе пели жаворонки.
Так легенда протянулась к нам. Потом я узнал, что это за штука, этот мост.
Книга о пустыне еще не написана. Еще не найдены нужные слова и краски. Есть летопись, в которой рассказано о первых, тех, кто начинал борьбу: первых землепроходцах, первых строителях колодцев, первых автомобилях и самолетах, первых поэтах. Их было много — первых, потому что безграничен фронт борьбы с пустыней. И среди первых — «люди голубого огня», охотники за газом. Они взломали тысячелетний сейф песков, и по стальным жерлам труб потекла удивительная струящаяся река. В одном месте она споткнулась: впереди неслась, завязывая в узлы длинные ленты шоколадного ила, многоводная Амударья. Когда-то ее называли Джейхун — «бешеная», а теперь просто: Аму. Как же перешагнуть ее, как найти дорогу газу на тот берег? Помогла сказка. Газовики вспомнили Дуль-Дуля и его прыжок в самом узком месте реки. И вот появился серебряный мост, в котором угадываются черты летящего над пропастью легендарного коня. По мосту бежит газовая речка, а под ней грохочет и бурлит своенравная Аму.
И теперь, когда я еду по пустыне, я воспринимаю ее так, как будто вижу в первый раз. Потому что никогда не знаешь, что встретишь там, где был вчера. А уж тем более я не рассказываю сказок о пустыне.
У поэта и археолога Валентина Берестова есть коротенькое стихотворение «Колечко». Вот оно:
Я расскажу одну загадочную историю, связанную с древним золотым кольцом, кончившуюся, впрочем, вполне благополучно. Но тем не менее многое в этой истории и по сей день для нас необъяснимо.
Несколько лет назад отряд археологов приступил к раскопкам огромной средневековой крепости Ярбекир-калы, связанной, по преданию, с замечательным народным эпосом «Шах-Сенем и Гариб».
Задержавшись в Москве, я приехал на раскопки Ярбекир-калы с опозданием. Стоял июль — самый жаркий месяц. Расплавленный ком солнца висел на плечах, слепил глаза, а небо выцвело, стало белесым и невероятно высоким. Я выскочил из раскаленной кабины машины, заглянул в пустой палаточный лагерь и поспешил к крепости. Меня встретила Нина Николаевна, начальник отряда, и тут же поведала о замечательной находке. Что это за находка, она не говорила, а показала только, что в крепко сжатом кулачке у нее что-то есть. Сколько я ни упрашивал, Нина Николаевна мне ее не показала до того момента, пока, обойдя все раскопы, мы не остановились на «этом самом месте». Подошло время обеденного перерыва, все ушли, и мы с Ниной Николаевной остались вдвоем на занесенной песком крепости.
— Вы знаете, Рюрик, — волнуясь, начала Нина Николаевна, — что я люблю бродить по крепости одна в нетронутых раскопками местах. Ищу бусы, монеты, интересную керамику, вообще то, что некогда было брошено, утеряно, спрятано'. Вот и сегодня я совершала свой обычный утренний обход.
Нина Николаевна, заложив руки за спину и опустив голову, сделала несколько медленных шагов, показывая, как она шла в это особенное утро. Потом продолжала:
— Я уже заканчивала обход, как вдруг в стороне, в нескольких метрах от меня, на земле что-то блеснуло, вроде бы стекло или крупинка слюды. Медленно, очень медленно я пошла по своим следам обратно и шла до тех пор, пока опять не уловила блеск. Вот здесь, — Нина Николаевна постукала носком резиновой тапочки по месту, где мы стояли, — здесь лежало… оно.
Нужно отдать должное Нине Николаевне, она своим таинственным поведением и тоном голоса довела меня до исступления.
— Что, что лежало? Да скажете ли вы, наконец! — почти закричал я.
Нина Николаевна ничуть не обиделась, протянула руку со сжатым кулачком и, воскликнув: «Вот!» — разжала побелевшие пальцы.
На узкой ладони лежало крупное золотое кольцо, на котором играл ослепительный солнечный зайчик. Сначала я только смотрел на находку, обходя ладонь, как музейную витрину. Потом взял кольцо, разглядывая и вертя его так и сяк. С первого взгляда было ясно, что это очень древнее кольцо, тысячу с лишним лет ему, не меньше. Замечательное ювелирное изделие, прекрасный образец искусства древних хорезмийцев. Воображение разыгралось: а вдруг это кольцо носила сама Шах-Сенем или ее возлюбленный Гариб? Да, такой находкой можно было гордиться. Я вспомнил стихотворение Берестова, продекламировал его и возвратил кольцо Нине Николаевне. Она еще раз посмотрела на него и… вдруг коротко и тревожно вскрикнула. Ладонь, где только что лежала драгоценность, была пуста.
— Не двигайтесь с места! — закричала Нина Николаевна. — Не топчите песок, кольцо где-то здесь.
В тот момент, когда Нина Николаевна собралась было спрятать кольцо, оно непостижимым образом выскользнуло из рук, золотой черточкой блеснуло на солнце и исчезло. Мы стояли как истуканы и шарили по земле глазами. Осмотрели все, до последнего сантиметра. Кольца не было, кольцо исчезло, кольцо испарилось. В конце, концов мы решились сойти со своих мест, встали на четвереньки и начали перебирать песок руками. Все больше и больше расширяли район поисков, — но увы! — кольца и след простыл.
Раскопки Ярбекир-калы продолжались около месяца. Нина Николаевна, печальная и одинокая, каждый день бродила по крепости, подолгу стояла на том месте, но безуспешно.
Спустя три года мы с Ниной Николаевной снова побывали в крепости. В нашем отряде был и сотрудник Туркменской академии наук Хемра Юсупов — молодой туркмен, страстный археолог. Мы рассказали ему эту историю, горечь которой притупилась временем.
Знакомой тропинкой мы поднялись на развалины. Вот и раскопы! Медленно шли мы от одного помещения к другому, вспоминали, кто где работал, что было найдено и когда. Так, за разговорами, незаметно подошли к месту находки и внезапного исчезновения золотого кольца.
— Да, где-то здесь, — сказала Нина Николаевна, делая широкий жест рукой. Мы молчали и смотрели в землю.
— Смотрите, — воскликнул вдруг Хемра, — а это что такое?
Мы вздрогнули как от удара электрического тока и, обернувшись, увидели: Хемра делает шаг в сторону, нагибается и с улыбкой протягивает нам… исчезнувшее золотое кольцо. То самое, которое, быть может, носила Шах-Сенем или ее возлюбленный Гариб.
У южных отрогов Султануиздага, там, где разноцветные ступенчатые обнажения окаймляют черный скалистый хребет, поднимаются величественные развалины древнего города. Если подняться на них, трудно охватить взглядом даль белесой солончаковой равнины. Она расстилается внизу фиолетовыми такырами и грязно-зелеными островками выгоревшей растительности. Горизонта нет; ослепительное яркое солнце как бы застилает его мглистой, дрожащей дымкой. В такие часы здесь, в пустыне, приходит особое ощущение вечности. Тишина непередаваема, она звенит только бесконечной песней упруго бьющего наверху ветра. Внизу, на равнине, тихо, пахнет горячей пылью и камнем. Это — Хорезм…
Недалеко от развалин, на старом караванном тракте, соединяющем Хорезм с Бухарой и Самаркандом, есть место со странным названием «81-й километр». Я много лет не был там, и вот как-то захотелось завернуть туда, чтобы осмотреться, а заодно и пополнить запас свежей воды, если она, конечно, найдется. Дорогу я знал, но через некоторое время меня охватило отчетливое ощущение, что я веду наш автомобильный караван не туда. Вместо желтой пустыни расстилались зеленые поля, виднелись арыки, за рядами молодых тополей стояли дома, слышался стук тракторов. Нужно было выяснить, что это за место, ибо кружево дорог могло увести нас далеко в сторону.
Проплутав некоторое время по каким-то ухабам, мы вдруг были сражены наповал… асфальтом. Прекрасным плотным асфальтом прямой как стрела дороги! Что это, не мираж ли? Мы протерли глаза, закурили и въехали в призрачную страну. Она не исчезла. Это была небольшая площадь с белоснежной столовой, возле которой дремал огромный голубой самосвал. Наш караван медленно и красиво, как эскадра линейных кораблей, вошел в эту сказочную бухту. В столовой было прохладно и чисто. В буфете продавали лимонад и сигареты. Одинокий посетитель столовой, вероятно хозяин голубого самосвала, огромный человек с черными усами, обернулся и внимательно посмотрел на меня. Я подошел к нему и спросил, где мы находимся. Его слова ошеломили меня.
— Рюрик-ага, — тихо сказал великан, — Рюрик-ага, неужели это ты?.. Или нет… пожалуй, я ошибся.
Что-то давно знакомое промелькнуло в чертах его лица, и я начал лихорадочно припоминать, когда и где я его видел. Манера обращения подсказала ответ.
— Да, Рузмат, — сказал я твердо, — это я. Вот мы и свиделись!
Мы обнялись как старые товарищи. Когда-то Рузмат, маленький худенький мальчонка, был моим помощником при раскопках одной древнехорезмийской крепости. Он был смышлен, трудолюбив и называл меня Рюрик-ага. И вот теперь Рузмат смотрит на мои седины, а я на его усы.
— Кстати, Рузмат, — спрашиваю я его, — как все-таки называется этот поселок?
Тут уж удивляется Рузмат. Он делает большие глаза, шевелит усами и оглушительно хохочет.
— Не знаешь? Этого места не знаешь? — Рузмат укоризненно смотрит на меня.
— Нет, не знаю. Неужели 81-й?
— Точно! — гремит Рузмат.
Потом мы садимся в его «ЗИЛ» и пускаемся в путешествие.
Раньше здесь был только легкий шаткий навес из тростника, под которым толстый чайханщик день и ночь топил огромный титан. Путники останавливались тут, долго пили чай и потели так, будто таяли, а невозмутимый чайханщик беспрерывно подливал воду да подкладывал дрова в топку. Титан гудел, булькал, шипел, и тоненькие струйки пара, вырываясь из бесчисленных дыр этого агрегата, делали его похожим на пароходную трубу, унизанную длинными серебряными иглами. Я частенько наведывался в эту импровизированную чайхану, пил чай, сидел у самого титана, хотя был уверен, что он рано или поздно взорвется. Давно нет толстого чайханщика, исчезли и навес, и закопченный титан. Просторный магазин, чистая столовая, дома, утопающие в зелени, обилие воды — вот что теперь 81-й километр на старом караванном тракте!
А дорога! О, пыльный разбитый тракт, твои ухабы и горячие волны пыли на обочине. Когда это было?
Большая рука Рузмата спокойно лежит на рычаге скоростей. Голубой «ЗИЛ» как ураган несется по прямому, словно луч, шоссе. Справа и слева пустыня, впереди горы. Шоссе отчетливой нитью уходит вверх и исчезает в небе. Рузмат рассказывает. Строители дороги Нукус — Турткуль неуклонно шли навстречу друг другу. Как выразить энтузиазм, вдохновение строителей, соединявших два больших города, разделенных горами и пустыней. Грохот, рев, лязганье, движущийся свет в ночи — вот что нарушало тогда тысячелетнее молчание древнего Султануиздага.
Мы мчимся дальше: мимо — вжик-вжик! — проносятся автомобили. Дорога ныряет в узкое с нависшими желто-черными глыбами ущелье. Над ним плавно уходит в выцветшее от зноя небо могучая приземистая скала. Ее пологий ровный бок виден издалека и служит чем-то вроде ориентира. Скала эта с вьющейся у ее подножия дорогой — самое высокое место на Султануиздаге, дальше, по обе стороны, начинается незаметный пологий спуск. На какое-то время скала скрылась за поворотом, а потом — вся сразу! — открылась перед нами. Я замер.
Облитый горячим золотым лучом солнца, четко рисовался на коричневом склоне огромный контур ленинского профиля. Казалось, Ильич стоит на вершине древнего хребта и смотрит далеко, туда, где к самому горизонту уходят необъятные дали легендарного Хорезма…
— Ну что? — спрашивает Рузмат и счастливо смеется. — Здорово?
— Здорово! — отвечаю я.
Мы разворачиваемся и едем обратно, на юг. Там, за зеленью оазиса, в солончаковой равнине, стоят, поглощенные колхозными полями, развалины древних городов.
Об авторе
Садоков Рюрик Леонидович. Родился в 1929 году в Москве. Окончил исторический факультет МГУ. Работает ученым секретарем Комитета полевых исследований Института этнографии Академии наук СССР. Автор двух книг («Музыкальная культура древнего Хорезма» и «Тысяча осколков золотого саза») и многих научных и научно-популярных статей, очерков на этнографические и археологические темы. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над научно-художественной повестью из жизни первобытных охотников «Рух из страны Солнца» для нашего издательства.
Очерк
Рис. В. Найденко
Знаменитый словарь Даля гласит, что русское слово «заповедать» означает «повелевать, защищать, обязывать к чему-то заклятием». В процессе освоения человеком природных богатств выявилась необходимость навеки изъять из хозяйственного пользования заповедные земли — заповедники. Это естественные фонды особо ценных растений и животных, «эталоны природы», лаборатории и музеи, оказывающие влияние на развитие многих отраслей науки. Заповедники в XX веке такая же национальная гордость страны, как и ее культурное достояние.
Сейчас в СССР около ста заповедников, и число их продолжает возрастать. В заповедном деле много трудных, порой противоречивых проблем. Можно ли сохранить природу неприкосновенной, изолировать ее от влияния человека на сравнительно небольших участках? Как быть, если в результате охраны развелось в заповеднике столько зверья, что не хватает корма для него? Уничтожать ли волков? Охранять заповедные леса от вредных насекомых или нет? Таким вопросам нет числа.
В последние годы в связи с развитием массового туризма особенную остроту приобрела проблема: допустимы ли туристские экскурсии в заповедниках? Об этом пишутся статьи, читаются доклады на специальных совещаниях, проблема порождает жаркие споры. В этом очерке хочется поделиться впечатлениями об одном из дальневосточных заповедников, в котором мне довелось работать несколько лет.
По-моему, каждый, кто любит природу, мечтает побывать на Дальнем Востоке. Неотступно влечет к себе эта загадочная страна, знакомая с детства по книгам Арсеньева и Пришвина. Призывно звучат названия ее хребтов, рек и озер, удивительных деревьев, зверей и птиц. И я готов хвастаться как мальчишка, что видел воочию полоза Шренка и черемуху Маака, знаю, как цветет весной клен Комарова и какие делают лодки из тополя Максимовича… Имена великих путешественников воплотились ныне в зримых образах дальневосточной природы.
Знаменит этот край и своими заповедниками. Еще до революции охранялась тайга по рекам Кедровке и Супутинке в Приморье, а в 1935 году был организован один из крупнейших таежных заповедников на восточных склонах Сихоте-Алиня.
В 1963 году Дальневосточный филиал Сибирского отделения Академии наук СССР создал четыре новых заповедника в Приамурье. Я был направлен в самый северный из них, расположенный вблизи Комсомольска-на-Амуре.
Город юности, как часто называют Комсомольск, протянулся от залива Мылки за бывшую нанайскую деревню Дземги почти на тридцать километров вдоль левого берега Амура. Каждый из его мощных заводов создал вокруг себя свой городской участок, которые пока еще не слились в единый ансамбль. Но строительство продолжается, и уже видны контуры нового, единого Комсомольска. Это просторный и удобный город. Глядя на его широкие магистрали, невольно вновь и вновь возвращаешься мысленно в прошлое, заново оцениваешь героический труд тех, кто высадился в 1932 году с корабля «Колумб» возле деревушки Пермской…
Комсомольский заповедник был организован в границах пригородного лесничества, контора которого располагалась в поселке Пивань на правом берегу Амура, как раз напротив города. Этот поселок неразрывно связан с историей Комсомольска, среди других первостроителей там работал лесорубом и Алексей Маресьев.
Пивань — слово нанайское. Так называлась одна из амурских проток, потом название перешло к озеру и ближней сопке с прибрежными утесами. Ныне здесь железнодорожная станция. Отсюда поезда идут через Сихоте-Алинь к порту Ванино и Советской Гавани. Летом вагоны перевозят через Амур на специальных паромах, а зимой колею кладут по амурскому льду[11]. Но в распутицу сообщение между городом и Пиванью пока поддерживается лишь по воздуху.
Территория Пиваиьского лесничества, переданная заповеднику, протянулась километров на пятьдесят вдоль Амура. Кроме самого поселка Пивань здесь находятся два больших села — Бельго и Экань — с рыболовецкими артелями, несколько крупных пионерских лагерей, турбаза «Утес». Тысячи людей живут в пределах заповедника и десятки тысяч приезжают отдыхать из города. Легко ли внушить населению, привыкшему к таежному раздолью, что отныне леса вокруг Пивани превращены в неприкосновенный и особо охраняемый государством заповедный фонд, где природные процессы должны протекать без вмешательства человека? А ведь охранять заповедник должны те же семь лесников, которые работали здесь и раньше. Штат пополнился лишь директором да двумя научными сотрудниками…
На другой день после приезда я отправился осматривать Пиваньское лесничество. От железной дороги легко выйти к верховьям реки Бельго, которая протекает через весь заповедник, спуститься по ней до устья, а вернуться в Пивань берегом Амура.
Все заботы отлетают прочь, когда предстоит поход по незнакомым местам, остается только радостное ожидание новых встреч. Едва дождавшись утра, я собрал рюкзак и вышел в путь.
Судя по карте, от верховий Бельго до устья этой речки было не более сорока километров. Снег возле полотна железной дороги уже сошел, но как-то не чувствовалось в стылой земле и бурых травах весеннего духа. Я не мог угадать многих деревьев, только по прошлогодним листьям признал дуб и липу. Рядом с обычной белой березой росла другая, кора у которой завивалась стружками и длинными прядями свисала до самой земли. Даже ели, пихты и кедры только с виду походили на сибирские. Все это были настоящие дальневосточники. У сизой аянской ели иголки снизу голубоватые, белокорая пихта выделяется светлой корой и мягкой хвоей, а корейский кедр поражает большими размерами. Найденные прямо на тропе кедровые шишки показались мне огромными, а крупные орехи в плотной скорлупе нелегко было разгрызть. Шишки перезимовали в кронах и падали теперь на землю.
Миновав редколесье и вырубки, я спустился по склону к небольшой таежной речушке, там и тут перегороженной упавшими деревьями. Мшистый ельник напоминал типичную сибирскую тайгу. На обтаявшем снегу виднелось множество следов кабарги. И вот этот маленький олень, не замечая меня, вскочил на валежину и застыл, весь насторожившись. Стоило чуть шевельнуться, как в тот же миг кабарга исчезла.
Малоприметная тропа повела вверх по склону. Здесь я увидел настоящий кедрово-широколиственный лес с желтой березой, дубом, липой, множеством кустарников и лиан. Ветви преграждали дорогу, то и дело в руки и ноги впивались мелкие иголочки элеутерококка. Я узнал это целебное колючее растение, целые заросли которого раскинулись здесь повсюду.
Тропа вывела к маленькой избушке, возле которой лежала груда свежесобранных пожелтевших кедровых шишек, мокрых от талого снега. Вскоре появился сутулый старик с мешком за плечами. Он высыпал в кучу еще с ведро шишек и не спеша повернулся ко мне.
— Здорово, здорово. За рябчиками ходишь?
— Да так, что попадет. Давно здесь?
— Вчера пришли с напарником.
Мы помолчали. Старик сел на валежину, не торопясь скрутил махорочную цыгарку.
— Говорят, какой-то заповедник хотят по Бельго открыть. Мало другого места, что ли? Здесь же всегда народ ходит за орехом, ягодами, грибами. Вот жимолость поспеет, там кишмиш, малина, орешник… Придумают же — людей в тайгу не пускать! Слышно, каких-то гадюк хотят развести.
— Каких еще гадюк?
— Это Усов, лесник наш, сказывал. Как заповедник откроют, завезут сюда ядовитых змей, какие медицине нужны. Может, и врет, чтобы люди опасались. Все равно ходить будут. Запри ее на замок, тайгу-то, попробуй…
Он с кряхтеньем поднялся. Тропа здесь обрывалась, и я пошел дальше прямиком, пробираясь через густые заросли лиан. Сверяя путь по компасу, я несколько раз пересек распадки правых притоков Бельго, где мшистые ельники чередовались с кедрово-широколиственными лесами. Общее впечатление от этой тайги у меня осталось довольно безрадостное: она была перестойной, захламленной и однообразной.
Постепенно местность менялась, кедры встречались все реже, исчезли дубы и липы, начала попадаться лиственница. Возле сухого лиственничного пня я остановился для ночлега. Костер получился на славу, подстилка из белокорой пихты была ароматна и мягка, толстый ствол желтой березы в завитушках коры выглядел фантастически, освещаемый пламенем.
Рассвет в тайге всегда радость. Но на этот раз к ней примешивалась какая-то тревога. Не оставляли мысли о заповеднике — «Запри ее на замок, тайгу-то, попробуй…» Странно изогнутые стволы деревьев смутно проступали в предрассветной мгле. Интересная здесь тайга, только совсем непривычная.
Знакомый тихий свист прорезал таежную тишину, подал голос пестрый дрозд, столь знакомый мне по сибирской тайге, и на душе стало веселее. Я вновь вышел в долину Бельго и уже не расставался с нею. Вокруг господствовала теперь только темнохвойная тайга с примесью лиственницы и березы. Все чаще путь преграждали участки сухостоя. Страшные признаки усыхания леса были заметны повсюду. Между оголенных стволов густо разрастался вейник, мертвые ели топорщили сухие ветви.
Как я узнал позже, процесс усыхания ельников — одна из самых мрачных загадок сихоте-алиньской тайги. Целые лесные массивы без видимой причины превращаются в безмолвные кладбища. На гибнущие деревья набрасываются вредные насекомые и усугубляют бедствие. Это странное явление объясняют колебаниями уровня грунтовых вод, изменениями климата и почвы, но не исключено, что аянская ель — одна из древнейших пород — подошла к порогу отведенного ей срока жизни на этой планете…
В низовьях Бельго открылась широкая низина с лиственничным редколесьем и густыми зарослями подбелого багульника — крупного кустарника с большими плотными листьями, зелеными сверху и молочно-белыми снизу. Высокие его кусты стояли сплошной стеной.
Через марь вели широкие следы гусениц. Это бульдозеристы из леспромхоза проложили дорогу. Тракторный след вывел меня на трассу газопровода Оха — Комсомольск, она тоже шла в пределах заповедника. Где-то возле селения Бельго стальная нить пересекает Амур.
Поднявшись на одну из приамурских сопок, я был вознагражден за долгий путь по ельникам и марям. На Амуре двинулся лед. Могучая река, стиснутая здесь правобережными сопками, яростно ломала ледовый покров. Смотреть вниз было жутко. Огромные льдины напирали на прибрежные утесы, громоздились и рушились. Лед прошел метров сто и остановился, но покой этот был недолог.
Бельговский лесник Павел Федорович Ткачев когда-то работал заготовителем пушнины и хорошо знал охотничью фауну этого района. Уроженец села Пермского, он прожил здесь всю жизнь и рассказал мне много интересного. В бассейне Бельго не водился ни кабан, ни изюбрь, но всегда было много кабарги, и нанайцы прежде ловили ее при помощи специальных изгородей.
Павел Федорович припомнил случай, как в год основания Комсомольска тигрица загрызла лошадь прямо в деревне. Тогда же охотник наткнулся в тайге по реке Горин на остатки тигра, задранного медведем-шатуном. А несколько лет назад шатун пришел прямо в город и был убит возле швейной фабрики.
Первого мая я возвращался из Бельго в Пивань. Словно отмечая весенний праздник, особенно ярко светило солнце, на обтаявших склонах появились желтые лютики и сиреневые хохлатки, а по Амуру плавно и торжественно плыли тяжелые белые льдины. По берегам сновали трясогузки, над рек. ой парами летали коршуны, в лесу слышались песни овсянок и горихвосток.
То поднимаясь на сопки, то вновь спускаясь к Амуру, я добрался до поселка лишь поздним вечером. Уже начал курсировать через Амур паром с вагонами, похожий на гигантского тюленя. Он перевозил не только грузы, но и людей. С этого дня наступила в новорожденном заповеднике подлинная страда.
С приходом директора коллектив заповедника составил девять человек. Иван Максимович Власов, бывалый опытный работник, горячо принялся за новое для него дело.[12] Как подлинный друг природы, он искренне желал выполнить все возлагаемые на заповедник задачи. Но сделать это было очень трудно. «Положение о заповедниках Сибирского отделения Академии наук СССР», которым следовало нам руководствоваться, строго запрещает не только всякую хозяйственную деятельность, но даже пребывание людей на территории заповедника. В Супутинке и Кедровой Пади дороги в заповедник преграждены шлагбаумами, и даже группы туристов пускают туда лишь с ведома администрации по определенным маршрутам.
А здесь? Правый берег Амура возле Пивани — традиционное место отдыха горожан. В субботние и воскресные дни сюда устремлялись тысячи людей, они шли в лес, ломали зеленые ветви, чуть ли не с корнем рвали стебли даурского рододендрона и других цветущих кустарников. Каждый рыбак разводил на берегу Амура костер и ставил шалаш.
Колхозам требовался то строительный лес, то жерди, то участки под сенокосы. Жители Пивани привыкли ходить за дровами в ближние леса, они держали скот, и его надо было где-то выпасать. Проблемы охраны природы в жизни намного сложнее, чем они выглядят в иных брошюрах и лекциях. Чуть ли не каждый житель Комсомольска — таежник, рыбак, охотник. В заповедник шли за грибами и ягодами, за березовыми вениками и черенками для лопат, за муравьиными яйцами и корнями элеутерококка. Коллектив заповедника вел неравный бой за охрану леса, от которого люди привыкли брать и брать, ничего не давая взамен. Как трудно было нам убеждать веселых молодых людей, что не надо тащить в город охапки всякой зелени и уничтожать вокруг себя все живое. Сколько возникало стычек и споров! «Что ж, и цветок сорвать нельзя? А по траве ходить можно? А комара убить?»
Казалось бы, какой вред от того, что собрали букет цветов или сломали цветущую ветку. Но помножьте их на тысячи отдыхающих, и урон будет явным.
Большую помощь нам оказала тогда общественность Комсомольска. Мы выступали по радио и телевидению, в местной печати. Нас поддерживали активисты — любители природы. И все-таки соблюдать заповедный режим в таких условиях было невозможно, и пришлось искать компромиссные решения. По примеру других пригородных заповедников мы выделили вдоль. Амура и железной дороги зону отдыха, где разрешили местным жителям сбор грибов и ягод. Невозможно требовать, чтобы люди, идущие в лес, не сорвали гриб, не тронули ягод. А совсем не пускать отдыхающих мы не могли, да и создан был заповедник «в целях развития туризма и улучшения условий отдыха трудящихся», как сказано в решении крайисполкома.
Однако, пойдя на такое изменение режима, мы строго соблюдали в дальнейшем запрет охоты, рубки леса и сбора орехов. Именно орешники причиняли нам много хлопот: ведь за орехами идут в тайгу на несколько дней, берут собак, ружья «от медведя». Осенью на сбор кедровых орехов устремляется едва не весь город. Шишки тащили в сумках и чемоданах, «рационализаторы» изобрели даже маленькие переносные молотилки, которые легко прятать в лесу.
Еще труднее приходилось в предновогодние «елочные» дни, когда работники заповедника отбивали настоящие лесные налеты. Из-за рубки новогодних елок исчезали пригородные хвойные леса, люди часто валили даже большие деревья, отрубая у них лишь верхушки.
В общем Комсомольский заповедник фактически превратился из академического резервата в подобие «национального парка». О необходимости создания таких парков сейчас много говорится. Но ведь он создавался как классический заповедник, исключающий вмешательство человека. По сути дела тут требовался совсем другой режим. Надо было бы построить лестницы, чтобы не карабкались люди по склонам, озеленить пустоши и гари, вернув им облик лесов Приамурья, снабжать рыбаков палатками, чтобы не рубили лес для шалашей. Но всем этим должно было заниматься какое-то другое ведомство, в наших «академических» же кругах об этом не хотели и слышать. Только охрана и научные наблюдения. Но можно ли заповедать вырубки, гари, пригородные леса, вытоптанные сотнями людей?
Между тем мы усердно вели фенологические наблюдения, и я не переставал удивляться калейдоскопу приамурских чудес и диковинок, которые щедро разворачивались перед глазами.
Первомай словно открыл дорогу весне, дни стояли уже не теплые, а жаркие. Разом появились листочки у смородины, черемухи и березы, выстрелили зелеными щетинками молодые лиственницы, распустилась верба, скалы украсились розовым отблеском цветов рододендрона. Прошла неделя — и на нежную зелень низовой амурский ветер принес вьюгу, снега, а потом зарядили холодные дожди. Но все равно жизнь продолжалась. Летели над приамурскими сопками стаи гусей и казарок, набрала цвет черемуха, в тайге подала голос глухая кукушка, а за нею и таежный соловей-свистун. Только в первых числах июня весна разом вошла в силу, все буйно цвело, зеленело, росло и радовалось. В ближних лесах расцвели ландыши, майник, земляника, ярко-красные грушанки на высоких стеблях и множество других растений, зачастую мне вовсе не знакомых. Ботаники из Комсомольского пединститута помогли разобраться в здешней растительности, расшифровать местные названия. Кишмиш оказался актинидией коломикта, черная береза — черемухой Маака, клен-липа — зеленокорым кленом, огуречник — эндемиком охотской тайги, клинтонией удской. Сломленный ее стебель действительно пахнет огурцом, как и молодой побег папоротника.
Вскоре я легко узнавал и различные клены с их резными листьями и крапчатыми стволами, и красивый жасмин-чубушник, и японский реликтовый тис, через густые заросли которого так трудно пробраться. Многое было экзотическим, прямо-таки неправдоподобным. Можно ли забыть, папример, желтый клен весной, когда цветы его золотыми свечками горят среди ажурных листьев, или травяные поляны, пылающие сотнями огромных даурских лилий и огненных саранок? Даже самые обычные растения, такие, как дуб, ландыш, липа, грушанка, здесь были совсем иными — амурскими видами. Только неизменный майник, кислица, да знакомые мхи с лишайниками напоминали о привычной сибирской тайге.
То же самое и в мире пернатых. Вместе с птицами-таежниками встречались крикливые личинкоеды с длинными ступенчатыми хвостами, элегантные стройные белоглазки, которые обитают лишь в Приамурье.
В первую же весну удалось сделать несколько биогеографических находок. Счастливым местом оказался небольшой лесистый мыс возле пиванской протоки. За несколько утренних и ночных дежурств мне удалось заметно пополнить список птиц заповедника, отметив сизого дрозда, синюю мухоловку, короткохвостую камышовку. Северную границу распространения этих птиц ранее проводили в районе Хабаровска.
Иные находки были почти курьезными. Однажды я плыл на теплоходике из города в Пивань и увидел высоко над Амуром силуэт странной большой птицы с изогнутыми крыльями и раздвоенным хвостом. «Уж не фрегат ли?» — мелькнула мысль. Все дальневосточные орнитологи знают о загадочном случае залета на Амур малого фрегата — обитателя дальних океанских просторов.
Охотник из Хабаровска добыл эту птицу в 1926 году, и с тех пор никто не встречал фрегата в Приамурье.
Велико же было мое удивление, когда я узнал, что в этот самый день на озере Мылки, возле Комсомольска, убили залетного фрегата. Значит, мне тоже довелось видеть эту птицу, чем-то напоминающую древнего летающего ящера.
Паши знания о распространении зверей и птиц были бы гораздо полнее, если бы мы использовали наблюдения не одних специалистов-зоологов, но и охотников, любителей природы. Часто этому мешает не только плохое знание животных, но и путаница в названиях. Возьмем для примера медведей на Дальнем Востоке. Их два — обычный бурый медведь, распространенный по всей тайге, и гималайский дальневосточный вид, называемый обычно черным медведем. Но беда в том, что маньчжурский подвид нашего бурого медведя отличается как раз черной окраской. Это создает большую путаницу. Разберись, о ком идет речь, когда охотник говорит о встрече с черным медведем, к тому же называя его то муравьятником, то стервятником. Арсеньев называл медведем именно бурого, а гималайского звал муравьедом. Известный дальневосточный зоолог Г. Ф. Бромлей предлагает называть гималайского медведя белогрудым. Именно так зовут этого зверя в Приморье.
Правда, есть у нас в стране один зверек, которого не спутает с другим даже ребенок. Это еж, распространенный от западных границ до восточных. В Приамурье обитает особый подвид обыкновенного ежа, и граница его распространения в «Определителе млекопитающих» последнего издания указана возле Хабаровска. Между тем зоолог Н. А. Рашкевич писал, что он встретил ежа возле Пивани, и нам пришлось убедиться в его правоте при несколько странных обстоятельствах. Во время воскресного дежурства у пиванского дебаркадера мы с И. М. Власовым увидали оживленную группу ребятишек. Оказалось, что они поймали в лесу ежа и тащат его домой. Наши попытки изъять заповедную зверюгу для водворения в законные угодья оказались тщетными. Между прочим, я еще дважды видел пойманных здесь ежей, сам же за все четыре года работы в заповеднике не встретил их в тайге ни разу.
Так в разных делах и хлопотах проходило первое для меня приамурское лето. Кое-как удалось починить старенький мотор, принадлежавший лесничеству, раздобыть деревянную лодочку. Теперь я мог как следует познакомиться с батюшкой Амуром, побывать на озерах Хумми и Болонь, в пойменных лугах у Орловки и Тамбовки (названия приамурских селений обычно связаны с тем краем, откуда пришли сюда первые переселенцы), в замечательных малмыжских лесах.
Пивань очень удобно расположена — на стыке водных и железнодорожных путей. Железная дорога идет от берегов Амура до Тихого океана, пересекая все горные цепи Сихоте-Алиня.
Владимир Клавдиевич Арсеньев писая, что Сихоте-Алиыь означает на языке удэгейцев «перевал больших западных рек». Этих рек пять, и самая северная из них — Хунгари — впадает в Амур в ста километрах выше Комсомольска. Осенью мы с И. М. Власовым совершили поход по Хунгари на резиновой лодке и заложили у бывшего удэгейского селения Таломо научный стационар для изучения местной фауны.
Район среднего и нижнего течения Хунгари исключительно интересен. Здесь растут самые северные в Азии кедрово-широколиственные леса, еще можно увидеть и маньчжурский орех, и амурский бархат, и голубую сороку, и даже уссурийского тигра. Севернее Хунгари этих южных представителей приамурской флоры и фауны трудно найти.
Для сохранения уникальной природы в бассейне Хунгари мы предложили создать там филиал Комсомольского заповедника. Думается, можно поставить вопрос и о перемещении академического резервата из пригородных лесов в более отдаленные места. Если же говорить о заповеднике-парке, то он должен иметь совсем другой статус, включающий не только сохранение природы, но и заботу об организации отдыха людей. В нижнем Приамурье есть места куда более достойные заповедности, чем Ливанское лесничество. Права Хунгари может оспаривать горный массив Шаман возле озера Кизи, еще в тридцатых годах намечался заповедник по верховьям реки Горин в горах Мяо-Чана…
С началом строительства железнодорожного моста через Амур возле Пивани заповеднику волей-неволей пришлось потесниться. В 1969 году пригородная зона вдоль реки и у поселка была изъята, а вместо нее выделены новые участки в бассейне Хунгари.
Итак, заповедник на Амуре по сути эксперимент, поиск новых путей в сложных заповедных вопросах. Но все-таки он принес пользу охране и познанию местной природы. Еще неясна окончательная судьба остальной территории заповедника. Выбор места под заповедник — дело крайне серьезное. Чудесная природа Приамурья должна вечно приносить людям радость.
Об авторе
Штильмарк Феликс Робертович. Родился в 1931 году в Москве. Окончил Московский пушно-меховой институт в 1956 году. По специальности биолог-охотовед, кандидат биологических наук, старший научный сотрудник Центральной научно-исследовательской лаборатории охотничьего хозяйства и заповедников Главохоты РСФСР. Участвовал во многих экспедициях в Сибири и на Дальнем Востоке. Им опубликовано свыше семидесяти научных статей и ряд научно-художественных очерков. В нашем сборнике выступал дважды. В настоящее время работает над художественно-географической книгой «Таежные дали» для нашего издательства.
Очерк
Перевод с польского Ксении Старосельской
Рис. Е. Скрынникова
В бывших испанских владениях в Америке неведом был тот прямолинейный англосаксонский прагматизм, который ко всему подходит с меркой полезности. К югу от Рио-Гранде порабощенный индеец становился крестьянином, здесь ему удалось избежать участи отверженного обществом дикаря, которая ждала его северного собрата.
Эта разница и по сей день заметна везде, где испанцы оставили в наследство звучные названия, католические храмы и пристрастие к серебряным украшениям.
На «пласа» в Санта-Фе, в полумраке сводчатых деревянных галерей, старые индианки продают украшения, ткани и расписную глиняную утварь. В пышных юбках, в шерстяных шалях, они сидят на складных стульчиках или прямо на земле. Перед ними на разостланных кусках материи серебряные браслеты и броши с бирюзой, овальные, похожие на черный янтарь «слезы апачей» на серебряных цепочках, корзинки мелкого плетения с геометрическим узором, хрупкие глиняные миски и чашки, украшенные красно-черно-коричневым орнаментом.
В прилегающих к «пласа» улицах сверкают стеклом и никелем антикварные магазины, где можно купить все то же самое, однако старинная традиция базарной торговли не умирает.
Ослепительная белизна «пласа» режет глаза. Часть этого сверкающего пространства точно бритвой отхвачена тенью. Углы домов закруглены, будто сглажены рукой гончара. Концы потолочных балок, насквозь пронизывая стены, выходят наружу, а стены вверху загибаются, превращаясь в парапеты террас, которые нависают над галереями, поддерживаемыми хилыми столбиками.
Архитектура Кастилии и архитектура пуэбло (а ту и другую определяла одна забота — создать тень и прохладу) сливаются здесь воедино, создавая стиль, окрашенный настроением иной эпохи.
Университет штата в Альбукерке выстроен в этом же стиле. В Альбукерке, где сегодня утром мы встретились на аэродроме с Симоном, на каждом шагу видишь медно-красные лица и прямые черные волосы. Это район бывших испанских владений. Здесь, в долинах Рио и Колорадо, живет свыше половины всех североамериканских индейцев. Конкиста оказалась более милостива к ним, чем нашествие пуритан, нагрянувших с некоторым опозданием, когда индейцы уже мало-мальски освоились с цивилизацией белых. История не спешила выносить все свои приговоры разом, и жители этих мест успели выработать иммунитет. И сумели выжить на родной земле.
Когда мы с Симоном уговаривались встретиться на его родине, ни он, ни я не верили, что наши намерения исполнятся. Суеверная осторожность запрещает надеяться на успех подобных предприятий. К их осуществлению обычно стремишься украдкой, дабы не накликать беды — соображения такого рода, диктуемые опытом повседневности, к сожалению, весьма обычны. Правда, если желания исполняются, все страхи быстро забываешь.
Так же как в эту встречу, я не осмеливался верить в возможность приезда в Америку моей жены. Но вот мы втроем в запыленном «студебеккере» Симона пересекаем штат Нью-Мексико. И я даже не испытываю особого удивления, что мои желания исполнились.
Накануне мы любовались местностью со склонов горы Сандия-Пик неподалеку от Санта-Фе. Равнина, перерезанная, точно струйкой крови, сверкающей в зареве заката Рио-Гранде, казалась пустынной до самого неправдоподобно далекого горизонта. Вся ее волнистая поверхность была испещрена пурпурными тенями, лежащими у подножий плоских песчаных холмов, окутанных фиолетовой дымкой.
На пути к горам Сандия мы останавливались в индейском пуэбло Санто-Доминго. В кольце красных холмов посреди неглубокой котловины, выстланной влажными лугами, стоял поселок — несколько пересекающихся под прямым углом песчаных улиц, красноватые домишки из «адобе», куполообразные гончарные печи во дворах. Над плоскими крышами домов возвышались два строения странной формы: круглые пузатые башни без окон и дверей с приставленными снаружи лестницами, сбитыми из посеревших от старости брусьев. Это были «кива» — ритуальные святилища племени. В конце главной улицы над огибающим поселок ручьем стояла церковь. По обеим сторонам от ее гладкого фронтона с низкой дверью торчали тупоконечные, ребристые, сужающиеся кверху башенки. На белом фасаде мы увидели непомерно вытянутые в длину синие лошадиные силуэты; такие же изображения встречаются на тканях и в обрядовых композициях из песка. Индейцы Санто-Доминго со времен испанского владычества прослыли искусными коневодами.
С пологих пастбищ к пуэбло спускались небольшие стада коз и овец. Скот подгоняли длинноволосые всадники с красными повязками на лбу. Их костюм — джинсы и фланелевая рубашка— ничем не отличался от обычной одежды фермера, но алая полоска вокруг головы делала их настолько необычными, что в моей памяти они всплывают теперь в традиционном наряде — закутанные в узорчатые одеяла и оленьи шкуры. Поселок, словно кольцо древних оборонительных сооружений, опоясывали огороженные кривыми стволами акаций загоны для скота. В одном дворе стоял желтый школьный автобус, точно такой же, как и сотни его собратьев, разъезжающих по американским улицам и автострадам от Атлантического до Тихого океана.
К сожалению, мы ничего не смогли сфотографировать. Табличка при въезде в пуэбло гласила, что жители Санто-Доминго просят этого не делать.
— Они очень консервативны, — объяснил Симон.
У самого подножия гор в широкой долине, поросшей жесткими серебристыми травами, какие обычно встречаются в пустыне, мы проехали через Мадрид. Это громкое название носит маленький городок, вернее, деревня — два ряда домишек на песчаных холмах; у домов еще совсем сносный вид, хотя уже много десятков лет никто не живет под их зелеными и красными крышами. Когда-то здесь был испанский горняцкий поселок. Белые домики сверкали в сухом, раскаленном воздухе. Они вполне могли бы еще послужить людям. С тех пор как поселок опустел, сменилось не одно поколение, но дома Мадрида выглядят более современными, чем в Санто-Доминго. Только от людей, которые их возвели, не осталось здесь и следа. Индейцы из Санто-Доминго были в свое время свидетелями их появления и дождались, пока они не ушли обратно. Быть может, им не чужда надежда, что в своих мазанках из «адобе» они переживут и всех других, пришедших сюда.
Трудно привыкнуть к пейзажу, когда он одновременно и гористый и равнинный. Горы разбросаны по такому огромному плоскому пространству, что, куда ни кинь взгляд, везде неба больше, чем земли. Красные скалы, усилиями ветра и песка преображенные в загадочные архитектурные формы — террасы и галереи, глубокие ниши и одинокие башни, — то подступают к шоссе, то отодвигаются вглубь, точно развалины давно заброшенных крепостей. Вдоль горизонта плывут под парусами низких облаков отдельные темные «меса» — горы с плоскими вершинами. И только далеко на западе возвышается сплошной горный массив, увенчанный остроконечным пиком.
— Маунт Тейлор, — объявил Симон. — Подъезжаем к стране Акома.
Страна Акома начиналась с плохой дороги. Мы съехали с шоссе, пересекли железнодорожную линию. И тут началось: хруст гравия под колесами, выбоины, мелкая пыль на зубах. Редкие убогие домишки из «адобе» на песчаной целине, беззащитная в своей наготе земля под огромным ярким небом.
Страна Акома… Я попытался уточнить границы резервации, но географические представления Симона не совпадали с административным делением. Указывая на далекую вершину Маунт Тейлор, он сказал:
— Когда-то там были наши могилы.
Это «когда-то» означало: до прихода испанцев. Страна Акома, кажется, куда реальнее существовала сердцах людей, чем на этой выжженной солнцем земле.
Мне не терпелось узнать, как все это было. Как, например, определяли, где кончается свое и начинается чужое.
— Нет, нет… Никаких карт, пограничных столбов, охраны не было и в помине. — Симон едва заметно улыбался, его, видимо, забавляла моя наивность, — Каждому ребенку, достигшему определенного возраста, говорили: «Вон та «меса» на юге, река на севере, это ущелье, эта гора — границы нашей земли. Здесь мы сажаем кукурузу, тут охотимся, там хороним мертвых». Если кому-нибудь чужому хотелось пасти на нашей земле овец, или охотиться, или строить на ней дома, он должен был просить разрешения.
Кое-кто разрешения не просил. И потому ориентиры, которые показывали детям, все дальше отступали в область племенных преданий. Испанцы застали народ акома на вершинах одиноких утесов, куда не долетали стрелы апачей и навахо. Может быть, границы этой страны были реальностью только в народном предании. Но неужели прошлое — единственный удел народа акома?
Плохая дорога сменилась и вовсе бездорожьем. Песчаные колеи привели к дому Симона. Просторный двор, огороженный проволокой, натянутой на шаткие столбики. Посреди двора угловатая желтая мазанка под плоской крышей. Несколько утонувших в песке грядок с чахлыми кустиками помидоров, два-три анемичных деревца едва ли в рост человека, горбатая гончарная печь, и все это на фоне ржавой равнины с полосой сероватой зелени, повторяющей извивы ручья, с пунктиром железнодорожной колеи поодаль и голубой стеной холмов на горизонте.
Семью Симона мы застали в полном сборе у телевизора. С Агнес и мальчиками я уже был знаком — они приезжали к Симону в Айовский университет. Агнес была родом из племени навахо. Старший сын, одиннадцатилетний Брайан, унаследовал от матери легкость и узкую кость номадов. Рахо — упитанный круглоголовый мальчуган с раскосыми глазенками и толстыми щеками — был типичным акома. Однажды в Айова-Сити кто-то шутливо назвал его вождем индейцев пуэбло. Симон покачал головой. «Рахо уже не акома, — сказал он серьезно. — Он принадлежит к клану матери».
Всякий раз, сталкиваясь с этнографией в реальной жизни, я испытываю смешанное чувство волнения и неловкости. Неловкость возникает оттого, что в такой ситуации неизбежно занимаешь позицию стороннего наблюдателя. Будто только наш образ жизни— явление закономерное и бесспорное, а прочие общественно-бытовые уклады — принадлежность некоего музея истории человечества. При такой позиции перспектива для развития дружеских отношений с другими народами совсем не блестящая.
Глядя на госпожу Ортиц — мать Симона, маленькую старушку в круглых очках, воплощение деликатности в сочетании с решительностью, я вспомнил, что никогда не слышал от Симона ни слова об отце. И теперь я тщетно искал следов присутствия в доме мужчины-хозяина. Несмотря на неказистый внешний вид жилища Симона, в нем были все необходимые удобства. Большая кухня с газовой плитой, холодильником и сушилкой для посуды, ванная комната с душем, москитные сетки на окнах. Единственным элементом национальной экзотики, если не считать глиняных горшков с геометрическими узорами, были развешанные на веревочках початки красной и черной индейской кукурузы. Все горшки изготовила собственноручно госпожа Ортиц.
Полулежа на диване, мы наслаждались царившей в доме прохладой. Семья обсуждала проблемы чуждого нам быта, и ореол таинственности постепенно таял при соприкосновении с неприкрашенными подробностями повседневной жизни. Госпожа Ортиц рассказала, как она возила в Галлап посуду на продажу. В этот раз ей не повезло, часть горшков побилась из-за того, что у грузовика были плохие рессоры. Поговорили о перестройке гончарной печи — она совсем прогорела, потом разговор перешел на соседей и знакомых. Симон, пожалуй, чуть-чуть оживился, когда речь зашла о некоем пожилом человеке, которого старушка встретила на днях по ту сторону Блэк-Меса, где он нас своих овец. Симон учтиво осведомился о здоровье старика — его родного отца, как выяснилось из дальнейшего хода беседы. Однако ни одна из моих догадок на этот счет не подтвердилась. Супруги никогда не расходились, семьи никто не разбивал. Просто это была иная система отношений. Матриархат. Этот дом был домом матери Симона.
Мы пили кока-колу, которую Агнес принесла из холодильника; старший сын Брайан не отрывался от голубого экрана, где по бейсбольной площадке лениво слонялись игроки в пышных шароварах и фуражках с длинными козырьками. Тишину знойного дня разорвал грохот колес промчавшегося к тихоокеанскому побережью поезда. Мне вспомнились стихи Симона. «Страна Акома, — думал я, — может ли она еще открыться чужому глазу?»
Мы долго ехали вверх по грунтовой дороге в зарослях полыни и можжевельника, покрывающих усыпанные красным гравием склоны. То, что мы увидели, добравшись до вершины, было похоже на дно высохшего моря. Пологие склоны с противоположной стороны неожиданно круто обрывались у края ровной долины, открытой вплоть до исчезающего в знойном мареве горизонта. У наших ног зияли заваленные щебнем провалы, торчмя торчали истрескавшиеся скалы, вверху огненно-ржавые, внизу выцветшие, испещренные зеленоватыми тенями. Среди этих нагромождений петляли дороги.
Симон, должно быть, ждал этой минуты. С хитрой улыбкой, следя, как наши взгляды в растерянности блуждают по сторонам, он обратился к нам с вопросом-загадкой, который, очевидно, по традиции всегда задавали чужеземцам в этом месте.
— Скажите, а где пуэбло?
В сухом море перед нами были разбросаны диковинные острова. Одинокие скалистые рифы с тупыми верхушками, изъеденные глубокими бороздами, напоминали зубы древних млекопитающих. Те, что были подальше, поблескивали в рыжей дымке, в которой терялась ползущая по дну безбрежной долины дорога. В сезон дождей по такой дороге ни пройти ни проехать, но сейчас она была похожа на борозду, припорошенную пеплом. Мы смотрели в указываемом ею направлении, пытаясь отыскать признаки человеческого жилья на одной из двух «меса», которые она соединяла.
Наше замешательство доставило Симону видимое удовольствие. Это наводило на мысль, что пуэбло Акома укрыто от глаз людских не случайно, что это — высокое искусство маскировки, выработанное постоянной опасностью. А может, нас обманывали большое расстояние и особенности строительного материала?
— Вон там, — сказал я, ткнув пальцем в направлении более высокой «меса»; ее вершина казалась то ли потрескавшейся, то ли покрытой тонким слоем раскрошенных светлых камней.
Симон кивнул.
— Да. Это пуэбло Акома. А вот на той «меса» — ее называют Зачарованной — говорят, тоже было когда-то пуэбло. Очень-очень давно. Точно никто не знает. Туда вел один-единственный путь — ступени, вырубленные в скале, но от него ливни не оставили и следа.
Мы спустились вниз. До сих пор мне не вполне был ясен смысл приготовлений Симона к нашему путешествию. Перед отъездом мы зашли к одной из его теток (у меня сложилось впечатление, что все дома по соседству заселены исключительно тетками Симона), и эта старая осанистая женщина вручила племяннику какой-то ключ. Теперь, когда мы в облаке пыли катились по ухабистой дороге, Симон все объяснил. Оказывается, пуэбло Акома давным-давно опустело. Народ разбрелся по низине — поближе к школам, к местам работы. Но каждая семья сохранила свой дом на скале, и у каждого клана там есть своя «кива». Ежегодно в пуэбло устраивается великий праздник племени; торжество длится две недели. Приезжает священник, и в закрытой весь год на замок церкви отправляется богослужение. Оно сопровождается церковным шествием и отпущением грехов, а одновременно во всех «кива» происходит ритуал посвящения молодежи, достигшей определенного возраста. Две недели «пласа» гудит в такт барабанам и ходит ходуном под грохот трещоток. Дни эти пролетают незаметно, и на улочках пуэбло снова воцаряется гробовая тишина, лишь изредка нарушаемая шагами немногочисленных туристов.
— Иногда я приезжаю сюда писать, — рассказывал Симон. — И тогда мне кажется, что я единственный человек, уцелевший после катастрофы, которая уничтожила весь мир. Один под небом на вершине этой безлюдной «меса» посреди пустыни.
Мы оставили машину у подножия «меса», нависающей над нашими головами всей своей стопятидесятиметровой громадой. Неподалеку, прилепившись к каменной стене, стояло жалкое деревянное «ранчо», окруженное загоном для скота. Вероятно, это был тот самый загон, в котором более ста лет назад оставлял своих мулов епископ Латур, объезжавший индейские приходы, о чем упоминает Уилла Кэсер[13] в романе «Смерть приходит за архиепископом». К вершине вела тропка, пробитая в начале XVI века первым приходским священником Акомы падре Хуаном Рамиресом; тропка до сего дня сохранила свое название: el camino del padre.
От жары, сверкающей белизны и мертвой тишины перехватывало дыхание. Мы в самом деле были на острове посреди сухого моря пустыни. Бесформенные домишки из обожженных на солнце кирпичей «адобе» или известковых глыб стояли прямо на скалистой поверхности, до блеска отполированной подошвами многих поколений. Нигде не видно было ни деревца, ни травинки.
На площадке у края обрыва разместилось своего рода туристическое агентство. В темноватой комнате, где за стеклянной витриной красовалось несколько цветных открыток и расписных кружек, принимали посетителей две индианки. Та, что была постарше, деловито осведомилась, сколько мы собираемся сделать в пуэбло снимков. Когда я наугад назвал какую-то цифру, она без лишних слов произвела подсчет и получила причитающуюся с меня сумму. Кроме этих двух женщин в пуэбло Акома нам встретились только две дряхлые матроны с неподвижными морщинистыми лицами. Они дремали на солнце, терпеливо поджидая, не забредет ли в их края случайный покупатель гончарных поделок. Одна старушка сидела на пустой «пласа» за маленьким столиком, заменявшим ей прилавок, вторая — на завалинке глиняной лачуги в улочке, бегущей по краю «меса». Ни та ни другая пальцем не шевельнула, чтобы привлечь наше внимание. С полнейшим равнодушием они позволяли брать в руки и разглядывать хрупкие черепки, словно сами в это время пребывали где-то в ином мире. Цены они называли тоном, не допускающим возражений, так что нам только оставалось говорить «да» или «нет». Они были достойными дочерьми своего народа — народа, который никогда и ни из-за чего не торговался с судьбой. Я видел, как создаются эти мисочки и чашки. В сарае за домом одной из соседок Симона (разумеется, тетки) я наблюдал за ходом работы, которая в племени акома с незапамятных времен стала чисто женским занятием. Все делается так, как делалось испокон веков. Тот же самый материал, та же техника, те же неизменные узоры. Об изобретении гончарного круга здесь так никогда и не узнали. Эталоном для всех изделий служит нижняя часть старого разбитого горшка. Сверху кладется ком глины, и женские пальцы долго и терпеливо мнут ее, формуя круглую поверхность, а потом разглаживают глину другим черепком, стертым, как оселок. Таким образом, всякий новый сосуд рождается в постоянном соприкосновении со старым, и генеалогия каждой кружки, каждого горшка восходит к древним временам. Я спрашивал о происхождении красителей, которые готовят в консервных банках, смешивая тонко измельченный порошок с соком юкки. Мастерица не смогла сказать, как они называются.
— Это цветная земля, мы берем ее со склонов Блэк-Меса, — сказала она. — Ее всегда оттуда брали и всегда смешивали с юккой.
Всегда. В этом слове есть вызов забвению. Это легко понять. У индейцев акома их «всегда» — аргумент в пользу первородства. Мы были здесь всегда. Но не значит ли это в то же время «никогда»? Мы никогда не были частью современной американской цивилизации. И никогда ею не будем.
А вот и церковь. Две ее тупоконечные, увенчанные маленькими крестами башенки с продолговатыми оконными проемами были видны из каждого уголка пуэбло. Сложенные из мелких плоских камней, они казались монументальными образцами архитектурного творчества ласточек. Фронтон расширялся за пределы нефа, нависая над почти полностью разрушенным зданием монастыря. У церкви приютилось кладбище, обнесенное глиняной оградой. Истлевшую в прах землю, в которой покоились останки прихожан А комы, когда-то корзинами натаскали сюда из долины. Все это, вместе взятое, производило впечатление крайнего убожества, хотя в самих размерах церкви было какое-то грозное великолепие. Размах преподобного Хуана Рамиреса никак не вязался с нищетой индейцев. Падре возвел базилику высотой чуть ли не в двадцать метров. Она сильно вытянута в ширину, с толстыми, точно у крепости, стенами. Но руки индейцев придали ей привычную форму строений пуэбло — каменных убежищ от зноя и вражеских стрел. Единственным украшением служили примитивные глиняные головки, торчавшие вдоль закругленного края кладбищенской ограды. Трудно сказать, кого они должны были изображать. Их стертые, искаженные печальной гримасой черты ни в коей мере не были отмечены печатью благочестивого вдохновения. Скорее это какие-то демоны нелегально стерегли мертвецов, которым деревянные крестики, по-видимому, не могли обеспечить полной безопасности.
Мы вошли в глиняный туннель монастырской галереи. Под ее низкими сводами среди кривых побеленных степ царила упоительная прохлада. Утонувшие в глубоких нишах окна выходили в бывший монастырский сад, окруженный стеной. Землю в этот сад тоже натаскали на своем горбу индейцы. До сих пор кое-где из-под слоя мелкой пыли пробиваются бледные стрелки лука. Все, что рождалось на этой скале ценой человеческих усилий, возникало в итоге долгого, порой мучительного процесса. Балки для перекрытий — толстые сосновые бревна длиной в несколько метров — жители Акомы тащили на своих плечах из леса, который рос километрах в шестидесяти от пуэбло.
Лестница привела нас на верхний этаж, в открытую лоджию, занимавшую угловую часть здания. Внизу лежало пуэбло — безлюдное, ослепительно белое в полуденном зное. Розовая пустыня вокруг, вертикальные уступы нагих «меса» казались придавленными, сплющенными громадой неба. Симон протянул руку, указывая на какое-то место у самого края обрыва. Это была небольшая площадка с одной из здешних «цистерн» посередине — углублением в скале, на дне которого поблескивала мутной зеленью прокисшая дождевая вода.
— Вон оттуда сбросили этого падре.
Симон имел в виду опять-таки книгу Уиллы Кэсер — единственный литературный документ прошлого парода акома. Этого падре звали Балтазар Монтойа; он исполнял обязанности духовного наставника жителей Акомы в первый период после воссоздания прихода, ликвидированного во время достопамятного бунта индейцев в 1680 году. Он же, как говорят, разбил садик на монастырском дворе и выращивал там разные овощи, виноград, сочные персики и благоухающие цветы. Его сад вызывал восхищение на сотни миль в округе и был проклятием для женщин и детей Акомы, вынужденных непрерывно таскать воду и поливать грядки. Уилла Кэсер назвала рассказ о драматическом конце падре Балтазара легендой. Если верить этой легенде, непосредственной причиной гибели падре был скандал, вспыхнувший в трапезной из-за неловкости поваренка-индейца, который нечаянно облил соусом одного из приглашенных к обеду окрестных священнослужителей. Вспыльчивый Монтойа якобы швырнул в поваренка оловянной кружкой и убил мальчика на месте. Люди племени акома уже не помнят этих подробностей. Зато они точно помнят место, откуда, раскачав за руки и за ноги, сбросили в стопятидесятиметровую пропасть толстого испанца.
Уже не раз при общении с чужой культурой меня охватывало странное чувство. Архитектурные формы, определяемые климатом и элементарными жизненными потребностями и не подверженные переменчивым влияниям моды, кажутся мне лишенными возраста. Бродя по пустым улочкам пуэбло, я тщетно пытался связать свои впечатления с какой-либо реальной исторической эпохой. Стены, насквозь пронзенные потолочными балками, серые от старости приставные лестницы превосходно уживались как с москитными сетками на окнах и дверными замками из лучшей стали, так и с достопримечательностями эпохи конкисты. Следы прошлого вроде оконца, «застекленного» плиткой мутного кварца, которое я бы и не заметил, не укажи на него Симон, — прошлого, которое мы обычно стараемся отделить от настоящего и которым не прочь прихвастнуть, здесь были скромными деталями цельной картины. Здешние «кива» бросались в глаза меньше, чем круглые башни Санто-Доминго. По форме они не отличались от обычных домов, разве что в стенах совершенно отсутствовали какие-либо проемы. На крышу каждой «кива» вела массивная лестница. Оттуда можно было попасть в темную каморку в глубине строения. Под лестницами были навалены связки сухих веток, предназначенных для разведения обрядовых костров. Такие «кива» встречались очень часто. Видимо, население пуэбло делилось на многочисленные кланы. Движимый любопытством, я поставил ногу на перекладину одной из лестниц.
— Можно туда заглянуть? — спросил я у Симона.
Тот энергично замотал головой.
— Нельзя.
— У нас будут какие-нибудь неприятности?
— У тебя — нет. Ты уедешь. А я останусь.
Дом семьи Симона стоял на краю пуэбло, над обрывом. Мы вошли в низкую комнату с альковом, с побеленными глиняными стенами. В алькове два широких деревянных ложа, застланных плюшевыми покрывалами. Над ними олеография религиозного содержания — Христос, идущий по ниве. За первой комнатой — вторая, с буфетом, уставленным фаянсовой посудой, и стандартными фанерными стульями вокруг обеденного стола, а за нею — просторная кухня. Везде тень и прохлада, пахнет чисто вымытым полом и сухими травами. Ничего необычного. Однако вскоре замечаешь ярко раскрашенные бесформенные куколки, выстроившиеся рядком на полке по соседству с иконой. Это еще куда ни шло. Эти изображения домашних духов «качина» вмещаются в пределы мира, создаваемого детским воображением, и нисколько не противоречат слегка сентиментальному отношению к эстетическим традициям. Но вот скромно прячущиеся по углам деревянные барабаны, кожа которых стала от ударов до прозрачности тонкой, разбросанные там и сям глиняные трещотки и прежде всего развешанные по стенам многочисленные мешочки с растертыми в порошок травами и зернами индейской кукурузы — субстанцией, обладающей священной и магической силой, — это уже полагалось воспринимать всерьез, к этим предметам под бдительным оком Симона мы не осмеливались даже прикоснуться.
Были в этом доме и семейные фотографии. На одной из них, выцветшей и пожелтевшей, был запечатлен коренастый длинноволосый старик в великолепном уборе из перьев. Прямой, точно караульный на часах, он стоял возле поверженного бизона, прижимая к груди длинную двустволку.
— Мой дед, — объяснил Симон.
Наше удивление по поводу бизона вызвало у него на лице смущенную улыбку.
— Это у фотографа в Галлапе, — признался он. — Думаю, что дед охотился только на кроликов, с палкой — как все мы раз в году.
Мы уходили из пуэбло Акома по старой дороге: в глубокой, почти вертикальной расселине прямо в скалистой степе были выбиты опоры для рук и ног.
Теперь, когда я познал внешние формы мира Симона, своеобразие его жизненного опыта стало казаться мне еще более непостижимым. А он сидел за рулем, дружелюбный и безнадежно далекий, с довольным видом проводника, добросовестно выполнившего свои обязанности, и спокойной совестью человека, сохранившего тайну.
— Скажи, пожалуйста, — рискнул я, — ты тоже проходил эту церемонию в «кива»?
— Конечно. Когда мне исполнилось одиннадцать лет. Как каждый акома.
— А можешь мне рассказать, в чем она заключается?
— К сожалению, нет.
— Почему?
Симон с минуту помолчал, задумчиво поправил очки.
— Видишь ли, — наконец сказал он, — я поклялся. Может быть, все эти обряды давным давно превратились в реликты, но нельзя нарушать клятву, данную своему народу.
Об авторе
Известный польский писатель Ян Юзеф Щепаньский родился в Варшаве в 1919 году. До начала войны учился в Варшавском университете на восточном отделении, во время войны участвовал в борьбе польского народа с фашистами сначала в рядах польской армии, потом в партизанском отряде. Свой первый рассказ напечатал в 1946 году. Щепаньский — автор ряда повестей и романов, получивших высокую оценку польской критики. Он много путешествовал, и результатом каждого путешествия становилась книга путевых очерков-размышлений. Таких книг уже написано много это «Залив белых медведей» (о Шпицбергене), «Мир многих эпох» (о странах Латинской Америки). Рассказ «Акома», опубликованный в конце 1970 года в журнале «Твурчость», написан на материале недавней поездки писателя (1969 г.) в Соединенные Штаты Америки.
Советский читатель знаком с двумя произведениями Щепаньского: на русский язык переведены книга «В рай и обратно», роман «Мотылек». В нашем сборнике выступает впервые.
Короткие новеллы
Рис. А. Соколова
Если пустить обыкновенную пятиграммовую гирьку в кругосветное путешествие по Вселенной, то она испытает немало радостей и разочарований. Вдруг на какой-нибудь далекой планете или звезде выяснится, что ее вес составляет несколько тонн, а в другом месте — всего десятые доли грамма. Где же истина?
Гирьке может показаться, что истина там, где вес гирьки измеряется тоннами, и она будет возмущаться порядками тех планет, на которых у нее украли последние граммы. Но где истина, она все равно не поймет, потому что будет измерять ее только собственным весом.
Так давайте посмотрим, как живет наша Вселенная. Вселенная велика, в ней есть на что посмотреть. Вселенная немолода, у нее есть чему поучиться. И нам стоит у нее поучиться, потому что все мы моложе ее. Даже самые старые старики — младенцы по сравнению с нашей Вселенной. Даже крокодилы, которые живут триста лет. Нашей Вселенной не тысячи, не миллионы, а многие миллиарды лет. Может быть, ей столько лет, сколько всему населению земного шара.
Конечно, за столько лет можно было набраться опыта.
Вот, например, чтобы не ходить далеко, в другую галактику. В нашей галактике свыше ста миллиардов звезд, и многие из них имеют свои планеты, и многие планеты окружены спутниками, и все эти огромные миллиарды движутся по определенным орбитам, с определенной скоростью, по определенным законам. Если б какая-нибудь звезда или планета попыталась хоть однажды нарушить закон, это, вероятно, привело бы к серьезным последствиям. Но никто из них не нарушает законов. Даже не пытается нарушить закон.
Правда, физические законы не так просто нарушить, но, как ни говори, сказывается и опыт. Огромный опыт Вселенной.
Да, если приглядеться к нашей Вселенной — не в телескопы, нет, а просто так, мысленно приглядеться, — то можно, несмотря на гигантские расстояния, увидеть немало близкого нам. Потому что Вселенная родственна человеку. Потому что если Земля — наша мать, а Галактика — наша бабушка, то Вселенная — наша прабабка. Прямая связь по материнской линии.
Значит, чем-то мы похожи на нашу Вселенную. Каждый человек чем-то похож на Вселенную. И даже когда нас еще не было у нашей Вселенной, в ней, вероятно, жили наши черты.
А может быть, мы потому и появились, что во Вселенной очень уж много накопилось человеческого, и она должна была выразить себя в человеке. Выразить необъятность, выразить глубину и высоту, выразить сияние звезд и космическую быстроту мысли.
Человечество — высшая точка Вселенной, ее самое высокое достижение. Но мы не должны зазнаваться, не должны думать, что выше нас уже ничего не бывает. Выше бывает, и нам это предстоит доказать. Лучше бывает, и, кроме нас, этого никто не докажет (во всяком случае у нас на Земле).
И может быть, кое-чему мы могли б научиться. У прабабушки нашей — Вселенной.
У матери нашей — Земли.
У братьев наших, товарищей по Земле, среди которых очень много хороших товарищей.
Юпитер живет широко: орбита его в пять раз шире земной орбиты. Да и объем больше земного в тысячу триста раз. Казалось бы, при таком объеме Юпитер должен иметь очень солидный вес.
Но вес у него несолидный. Несоответствующий объему. Соответственно своему объему Юпитер вчетверо легче Земли.
Непонятно.
Многим это может быть непонятно.
Тем более если учесть еще одно обстоятельство.
Юпитер излучает энергии в три раза больше, чем получает от Солнца. Вот он как широко живет!
И это уже никому не понятно.
Все мы живем за счет того, что получаем от Солнца. И больше нам взять неоткуда — если мы, конечно, живем по законам (по закону излучения, по закону теплообмена, по закону превращения энергии). А Юпитер? Откуда он все это берет?
— Я кручусь, — объясняет Юпитер.
Ну, это положим, все мы крутимся, все до единой планеты. Иначе в нашей Вселенной не проживешь. Однако мы не можем себе позволить расходовать больше, чем получаем. А Юпитер позволяет себе. Каким образом?
— Я кручусь, — объясняет Юпитер.
Хорошо, допустим, он крутится. Допустим даже, он крутится быстрее всех нас. Что греха таить, некоторые из нас крутятся медленно, месяцы пройдут, пока они вокруг себя обернутся (например, Меркурий или та же Венера). А Юпитер оборачивается за десять часов. За девять часов пятьдесят минут — вот за сколько успевает он обернуться.
Да, вот это оборотливость! И при таких габаритах!
Не мудрено, что у Венеры и Меркурия нет спутников, а у Юпитера их двенадцать. И все вертятся вокруг него. И в этом уже нет ничего удивительного.
Потому что, во-первых, Юпитер — самая большая планета. Во-вторых, он — планета самая оборотливая. Ив-третьих, он излучает в три раза больше, чем получает.
Как же тут не появиться спутникам?
Как часто в нашей земной суете мы забываем о том, что Земля — небесное светило. Мы видим свет далекой звезды, кометы и даже пустячного астероида, мы ослепляемся всем, что от нас далеко, и не видим света Земли, которую топчем, частью которой мы сами являемся. Нет пророка в своем отечестве, нет светила.
Луна — планета влюбленных, и света ее хватает на всех влюбленных Земли, хотя она дает света в сто раз меньше Земли. Но Луна для всех — это светило.
Конечно, Луна меньше Земли, а кому меньше дано, с того меньше и спрашивается, но вдобавок ко всему Луна скуповата. Из всего, что она получает от Солнца (а получает она — по своим потребностям— не меньше других), она отдает меньше семи процентов. Можно поинтересоваться: куда же идут остальные девяносто с лишним процентов? Никуда. Луна копит их на черный день. Вот какое это светило.
Земля отдает почти половину, хотя она могла бы и не отдавать: она, как никто другой, нуждается в солнечном свете. Ей нужен свет хотя бы для тех же влюбленных, которые восхищаются лунным светом, но живут светом Земли. И все же Земля не скупится. В космосе еще столько мрака — быть может, кому-нибудь понадобится ее луч, какому-нибудь утопающему ее соломинка. Земля не копит на черный день. Те, кто копит на черный день, у тех вся жизнь — черный день. И даже черная ночь — как у Луны, которая по сути живет только ночью.
Земля — светило, и все мы причастны к свету Земли, каждый из нас — частичка земного света. И это наш свет освещает космос, посылает ему спасительные лучи — на случай, если кто-нибудь заблудится в космосе… Правда, мы забываем об этом среди земной суеты.
Ведь мы не только светим, мы еще и живем — в отличие от тех, которые не живут, а только светят.
Гольфстрим, текущий с юга на север, и Гольфстрим, текущий с севера на юг, — это по сути два разных Гольфстрима.
Один из них, молодой и горячий, мчится с юга на север со скоростью девяти километров в час.
— Какой темперамент! — удивляются воды Атлантического океана, а за ними удивляются воды Северного, Норвежского и Баренцева морей.
И все теплеют от удивления, что вот, оказывается, в наших широтах еще не все промерзло насквозь, есть еще у нас свои Гольфстримы!
А Гольфстрим течет.
Сначала у самой поверхности, как это бывает у молодых и горячих, а потом все глубже и глубже…
Глубже и глубже…
И вот уже над ним два километра воды.
Течет Гольфстрим, а соседние воды его охлаждают:
— Куда ты спешишь, Гольфстрим? Чего горячишься? Пора бы тебе поостыть. Там, наверху, знаешь, какие льды? Их, Гольфстрим, не согреешь…
Гольфстрим уже и сам понимает, что их не согреешь. Теперь он все понимает — на такой глубине.
И он остывает.
И поворачивает назад.
Потому что, когда остынешь, всегда поворачиваешь назад.
Теперь ему спешить совсем некуда, и он движется с прохладцей — полкилометра в час. На глубине почти в три километра.
А над ним, текущим с севера на юг, течет он, Гольфстрим, с юга на север. Молодой и горячий, со скоростью девяти километров в час.
И северные моря теплеют от удивления, что вот, оказывается, в их широтах еще не все промерзло насквозь, что есть у них свои Гольфстримы.
У вулканов много тепла, которое они спешат поскорей отдать и потому извергают его, обжигая, но не согревая…
Теплоту ведь тоже нужно уметь отдать. Чтобы благие порывы не стали стихийными бедствиями.
Красивые, до чего же они красивые, перистые облака!
Легкие, белоснежные, они не только не закрывают солнечный свет, а даже как будто его излучают. Перед восходом они алеют в предчувствии дня, а на закате алеют в предчувствии ночи. Они рады и дню и ночи, потому что они высоки, потому что они далеки от всего, что составляет на земле день и ночь…
Перистые облака… Они никогда не собираются в тучу, как эти серые, плывущие над самой землей. Они не толпятся, не мечут громы и молнии, они выше всего этого, намного, намного выше и — спокойно плывут, держась друг от друга особняком, всегда ясные и светлые, безоблачные облака.
Откуда в них эта безоблачность, эта полная безмятежность?
Перистые облака холодны, они состоят из льда, и нет в них ни капельки, способы ой упасть на землю слезой или живительной влагой. И не они орошают землю дождем — ее орошают вот эти серые тучи, грозные и мятежные, мечущие громы и молнии, но — припадающие к самой земле, отдающие ей себя… Земные, вечно хмурые тучи…
А над ними — перистые облака.
Вертикальное положение дерева для отдельных его частей не такое уж идеальное положение: корни дерева глубоко под землей, а вершина где-то под облаками. И сравняться они могут лишь тогда, когда дерево примет горизонтальное положение…
А что такое для дерева горизонтальное положение?
Тут уже объяснять нечего. Оно и подавно не идеал.
С этой точки зрения интересен опыт новозеландского Рождественского дерева, у которого многие корни не достигают земли. Правда, с вершиной они пока не сравнялись, но уже с землей не имеют ничего общего.
Конечно, не все корни Рождественского дерева порывают с землей. Некоторые еще, как говорят, держатся за старое. Но с другой стороны, если б некоторые не держались за старое, то на чем бы держалось все это новое?
Так все-таки — где идеал?
— Уж во всяком случае не там, где корни дерева порывают с землей, где они стараются выйти в вершины…
— Послушайте, послушайте! Это говорит дерево Буджум. Из Нижней Калифорнии.
— Плохо, когда все чувствуют себя вершинами. Хорошо, когда все чувствуют себя корнями.
Так говорит дерево Буджум, и у него есть свой опыт.
У дерева Буджум корни не рвутся в вершины, но зато вершина не прочь стать корнем. Она делает это просто и без всякого сожаления: наклоняется вниз, углубляется в землю, и у Буджума оказываются два корня, которые кормят его с двух сторон.
И дело здесь не в усиленной кормежке, не в повышении благосостояния (что само по себе тоже немаловажно), а в том, что у Буджума вершины не противопоставляют себя корням, а потому и корни не стремятся порвать с землей, чтобы выйти в вершины.
Здесь каждый корень чувствует себя вершиной, не порывая с землей. И вершина чувствует себя корнем, оставаясь вершиной.
Просто, кажется?
Просто, когда это объясняешь корням.
И совсем не просто, когда это объясняешь вершинам.
Живет на свете Баобаб — как ободрение всем живущим.
За свои пять тысяч лет он многое повидал. Рождение и гибель держав, величие и падение фараонов. Ураганы, несущие смерть. Потопы, несущие смерть. Пожары, несущие смерть. Дикие табуны и дикие орды…
Но живет на свете Баобаб. Как ободрение всем живущим.
Его рубили, ломали и жгли, с него сдирали кожу, с живого. Его пытались сломать, пытались согнуть, но как его согнешь, когда у него тридцать метров в обхвате? Были землетрясения, все вокруг сотрясалось, а он стоял, как положено стоять тем, кто намерен простоять тысячелетия. И все, что было срублено, содрано с него, — отросло.
Пожары прожгли его насквозь, выжгли самую сердцевину. Но он все равно живет. И цветет. Когда отцвели державы и фараоны, отшумели и пожары, и потопы, и дикие орды, и табуны — он все равно цветет, он живет. И даже не затвердел от всех этих испытаний.
Нет, он не затвердел, древесина у него мягкая, недаром ее любят жевать слоны. Баобаб не возражает: пускай жуют, всю не сжуют — тридцать метров в обхвате. А из коры его вьют веревки, и он тоже не возражает: новая кора отрастет. И плоды новые отрастут, и листья новые отрастут, хотя вечно их кто-нибудь объедает.
Пускай объедают, пускай жуют, пускай даже вьют веревки — Баобаб не станет протестовать, у него для этого слишком мягкая древесина. Да и разве только из него вьют веревки? Нет, не только из него. За пять тысяч лет он смог в этом убедиться.
Всем трудно, думает Баобаб, но — ничего не поделаешь. Живешь — надо жить. Надо жить…
И живет на свете Баобаб. Как ободрение всем живущим.
В мезозойскую эру не было на земле ледников и почти совсем не было холодов. Мягкий климат, дремучие пралеса… Было очень хорошо на земле в мезозойскую эру.
Появляются новые горы, новые моря, вокруг которых разбиваются приморские парки. И на всей земле — ни единой пустыни. Разве это не хорошо?
Но спросите у первого встречного грызуна (из самых первых на земле млекопитающих):
— Грызун, тебе хорошо?
И он ответит:
— Нет, мне нехорошо. Потому что не столько я грызу, сколько меня грызут. Не забывайте, что мы живем в век динозавров.
А спросите у первой встречной черепахи (из самых первых на земле черепах):
— Черепаха, тебе хорошо там, под панцирем?
И она ответит:
— Нет, мне нехорошо. Потому что по нашим временам — разве такой нужно иметь панцирь?
А теперь спросите у первого встречного динозавра… Динозавр в переводе «страшный ящер», но вы не бойтесь, смело подходите и спрашивайте:
— Тебе хорошо, динозавр?
И как вы думаете, что он вам ответит?
— Нет, мне нехорошо, — скажет он. — Мне страшно… Конечно, страшно. Ему, страшному, страшно. От себя ведь не спрячешься.
Вот она, мезозойская эра: все как будто есть — и леса, и моря, все вокруг хорошо, но от себя не спрячешься. Под самым надежным панцирем от себя не спрячешься…
Динозавры вымерли в свой собственный век.
Медуза Цианея, величайшая из медуз, никогда не отделяла себя от океана.
— Зачем мне панцирь? — говорила она, когда все увлекались панцирями. — Зачем мне раковина? — говорила она, когда океан заполнили раковины самых разных систем. — Я ведь живу в океане, это мой океан. А чего бояться мне в своем океане?
Медуза Цианея могла бы считаться хозяйкой океана. Во-первых, род ее здесь самый древний, а во-вторых, роет ее — тридцать метров, размеры вполне подходящие. Но медуза Цианея не считает себя хозяйкой океана, потому что не отделяет себя от океана.
— Нас с океаном водой не разольешь! — любит шутить медуза Цианея.
И это правда. Медуза Цианея, как и все представители ее древнего рода, имеет право рассматривать себя как часть океана: ведь она на девяносто восемь процентов состоит из воды. В ней всего два процента примесей, а в остальном она — океан, тем более что ведь и океан не без примесей. Вот и получается, что она — часть океана. Конечно, совсем небольшая часть, даже если учесть все ее метры, но зато — часть океана. (Что лучше: быть маленькой частью большого или большой частью маленького? Этот извечный вопрос никогда не возникал перед медузой Цианеей.)
Вот поэтому медуза Цианея никогда не будет хозяйкой океана: разве может быть часть хозяином целого? Нет, у океана другие хозяева — те, которые пытаются себя от него отделить.
И пусть они отделяют себя, пусть заковываются в панцири и прячутся в раковины, им это необходимо, потому что они — чужие в океане. А чего бояться ей, медузе Цианее, которая здесь своя? Настолько своя, что порой даже трудно сказать — где кончается океан и где начинается медуза Цианея.
Светлячкам повезло.
Сами-то они невидные, неприметные — одна слава, что светлячки.
А откуда слава?
От жен.
Это жены их светятся, пока мужья где-то летают.
И пока мужья где-то летают (а они только и делают что летают), жены их сидят дома и светятся, светятся своей верной любовью. Чтобы мужья-светлячки с пути не сбились (а они только и делают что сбиваются), чтобы нашли дорогу домой…
И от этой любви светлячкам светло — и во тьме светло, и в беде светло, хотя сами они, нужно прямо сказать, почти не умеют светиться.
Саламандру назвали огненной, чтобы подчеркнуть, что она не боится огня, а она боится огня, ох, как боится! Она худеет от солнца, а поправляется от дождя, для нее самый веселый прогноз — сплошная облачность, долговременные дожди… Она даже может умереть от жары и засушья…
И она умирает, несмотря на легенды о том, что Саламандра своим телом способна погасить костер. Разве кто-нибудь может погасить костер своим телом?
О Саламандре думают, что она может.
И ее бросают в костер.
И она умирает, Саламандра, робкое земноводное существо, умирает не на земле, не в воде, а в огне…
Она умирает в ореоле легенд, которые возводят ее на костер, чтобы она могла жить — в легендах.
Хамелеон не любит выделяться, хотя для этого у него есть все возможности. Он мог бы стать зеленым на желтом фоне, это было бы очень красиво, или, например, желтым на зеленом. Но он предпочитает быть незаметным — зеленым на зеленом или желтым на желтом — пусть это не- очень красиво, но, главное, не выделяться — так считает Хамелеон.
Если бы кто-нибудь знал, как ему надоело приспосабливаться! Фон постоянно меняется, за ним только поспевай. Приноровишься к зеленому, войдешь во вкус, освоишь все тона и, расцветки — чего, кажется, больше: цвети, зеленей, пускай корни, как зеленая травка, — так нет же, зеленое сменяется желтым. И снова в него врастай, осваивай, входи во вкус — потому что без вкуса такое дело не делается. Ведь в каждый цвет нужно душу вложить — когда зеленую, а когда желтую душу.
Причем душу тоже нужно уметь вкладывать: плохо, если не-доложишь, но плохо, если и переложишь. Нужно так вложить, чтобы ни в коем случае не выделяться…
И лишь перед смертью, в самом конце, Хамелеон выражает свой протест общему фону.
И тогда на этом фоне появляется что-то ярко-пурпурное, опровергающее любой фон, который делал незаметным Хамелеона. Теперь он заметен, теперь его хорошо видно всём!
Идите, смотрите — вот как умирает Хамелеон!
Что такое для Скорпиона радиация?
Ничего ровным счетом.
Дайте ему дозу в двести раз большую, чем способен вынести человек, он даже и не поморщится.
Двести так двести. Можно и еще пятьдесят. Или два раза по пятьдесят.
Привычка.
Рассказывать — долгая история, а Скорпион мог бы рассказать. Она и вправду очень долгая — история Скорпиона.
Началась она полтора миллиона веков назад, в самый разгар мезозоя. В геологии мезозой означает ору Средней Жизни, и жизнь тогда была средняя. В среднем — средняя: для одних хорошая, для других плохая.
Для Скорпиона она была не то чтобы очень плохая, но и не слишком хорошая.
А чего хорошего?
Время ящеров, динозавров. Время первых млекопитающих, первых птиц. Одни хотят жить по-старому, другие хотят жить по-новому, а чего хочет Скорпион? Для чего он, собственно, появился?
Появился бы он динозавром, он бы знал, чего ему в этом мире хотеть. Или появился бы он птицей. А так…
Потом была вся эта история: юрский период, меловой. Кончилась мезозойская, началась кайнозойская эра. Эра новой жизни, как говорится. А чего в ней для Скорпиона нового? Ничего.
Ну вымерли ящеры, ну птицы стали выше летать, ну чего-то там добились млекопитающие…
Успехи успехами, но в общем были трудные времена. Для Скорпиона не то чтобы очень трудные, но и не слишком легкие, чего там скрывать. Были для него ледники, всемирные потопы. Ну, понятно, не только для него, но ведь от этого, как говорится, не легче. Все, все пришлось вынести на своих плечах…
Шло время. Обезьяны превращались в людей. Одни хотели жить по-старому, другие — по-новому. А чего хотел Скорпион?
И какое ему дело до всей этой цивилизации? Он был в стороне, он и теперь в стороне. Ну, атомный век… Как говорится, не такое перешили.
И радиацию переживем. И цивилизацию. Все, все переживет Скорпион.
Поэтому дайте ему дозу в двести раз большую, чем может вынести человек, он и бровью не поведет.
Двести так двести. Можно и еще пятьдесят. Или два раза по пятьдесят. Привычка.
Даже в воде можно строить воздушные замки. Для этого берутся пузырьки воздуха и осторожно, чтобы они не полопались, переносятся на дно моря, океана или, в худшем случае, аквариума. Здесь нужно аккуратно сложить пузырек на пузырек, и от того, как они будут сложены, зависит архитектура замка, а также его полезные качества.
Макропод с большим искусством строит воздушные замки, но хозяин в них не он, а его сварливая жена Макроподиха, которая любой воздушный замок превращает в каменную тюрьму.
Макроподиха передралась со всеми соседками, она очень не любит соседок, потому что ей кажется, что всех их любит супруг ее Макропод. Да, неважный характер у Макроподихи.
Но Макропод строит воздушные замки и, конечно, многого не замечает. И даже когда жена его бросает детей — еще икрятами она бросает их где придется, — Макропод подбирает их, осторожно, как воздушные пузырьки, и несет в свой воздушный замок. Здесь он укладывает их под воздушными пузырьками так, что на каждого икренка приходится по воздушному пузырьку.
— А на меня что приходится? — кричит жена Макроподиха, которую можно было б назвать и матерью, если б можно было назвать.
Макропод нянчит икрят и поет им колыбельные песенки, которые, однако, совсем не слышны, потому что их всегда заглушают скандалы. И под эти скандалы, заменяющие им колыбельные песенки, икрята растут, подрастают, постепенно превращаясь в маленьких макроподов — мальков.
— Смотри, они уже сами плавают, — говорит растроганный Макропод.
— Плавают! — свирепеет Макроподиха. — Они мне тут все перебьют! Это ты, ты научил их плавать!
И она начинает гоняться за своими детьми, и она готова их съесть…
И Макропод видит, что она готова их съесть. И тогда он сразу преображается. Боже мой, что это с ним произошло? Макроподиха не узнает своего Макропода. Ей становится страшно оттого, что она его не узнает, и она говорит:
— Макропод, это ты? Посмотри, это я, твоя Макроподиха!
И Макропод постепенно приходит в себя. Да, конечно, это она, его Макроподиха. Его жена Макроподиха. Мать его любимых детей…
— Любимых детей? А я тебе кто? Нелюбимая?
Ругается Макроподиха, скандалит, но Макропод уже не слышит ее. Он уже опять строит воздушные замки. (Кстати, вы не забыли, как строятся воздушные замки? Сначала берутся пузырьки воздуха, а потом аккуратно складываются — пузырек на пузырек…)
У Морской Звезды нет головы, поэтому она над жизнью не очень задумывается. Отчего море синее? Отчего вода мокрая? Все эти проблемы ее не волнуют.
А вот желудок Морская Звезда имеет, причем отличный желудок, такой желудок, который может сам себя прокормить. Морской Звезде стоит только бросить его на проплывающий мимо продукт, и он там куховарит себе, переваривает. Это очень удобно, когда кухня отдельно.
Прекрасный желудок у Морской Звезды, он переваривает даже морского ежа, добираясь до него сквозь колючки. А головы у Морской Звезды нет. Пять печеней у нее, пять щупалец, пять жабр, пять глаз. А головы нет. И никакие мысли ей не приходят в голову. И ни о чем у нее не болит голова. И это тоже очень Удобно.
А когда ей мешает какая-нибудь деталь, она просто отбрасывает ее как что-то ненужное. И из этой детали, пусть даже самой маленькой, вырастает целая Морская Звезда, уже новая Морская Звезда, во втором поколении.
И у новой этой Морской Звезды пять печеней, пять щупалец, пять жабр, пять глаз и отдельная кухня. А головы нет. И соседи Морской Звезды, которым не нравится ее кухня, всякий раз ожидают с надеждой: может быть, у Морской Звезды вырастет голова? И может быть, тогда Морская Звезда одумается?
Но голова не вырастает. Все вырастает, а головы по-прежнему нет. И нечем одуматься Морской Звезде. Нечем даже задуматься.
Долго Рак жил отшельником, одиноким и угрюмым Раком-отшельником, и сидел в своей раковине, с отвращением глядя на мир. Он лениво заглатывал то, что само плыло ему в рот, а если вздумывал идти погулять, то тащил на себе свою раковину, потому что не доверял этому подводному миру.
Конечно, хорошо бы с кем-то скоротать свое одиночество, но ведь попробуешь скоротать, а получится на всю жизнь, потом не развяжешься. Правда, может случиться и повезет, как, например, раку Пагурусу. Его актиния Сагартия раскрывается только перед раком Пагурусом, а для всех остальных сердце ее закрыто. И когда какой-нибудь другой рак говорит ей: «Сагартия! Ну чего ты в самом деле, ведь один раз живем!» — актиния Сагартия дает этому раку такой ответ, какого он безусловно заслуживает. И как бы долго ей ни пришлось ждать рака Пагуруса, она все равно будет его ждать, потому что она знает: рак Пагурус идет к ней, мимо всех на свете актиний он идет к ней, единственной для него актинии Сагартии, он идет к ней, ее единственный рак Пагурус.
Сентиментальные сказки. Рак-отшельник считает, что это — сентиментальные сказки. К сожалению, в жизни видишь другое. В жизни видишь актинию Аптолобу, которая сама выбирает себе спутника и сама определяет, какой пройдет с ним отрезок пути. Собственно, пройдет — это только так говорится. Идет ее спутник, а Антолоба сидит у него на спине и поглядывает по сторонам, выбирая более подходящую спину. Сама-то актиния не продвинется ни на шаг, поэтому главная ее цель — оседлать какого-нибудь спутника.
Не-ет, Рак-отшельник не даст себя оседлать, он скорее последует примеру вон того Краба.
Этот Краб устроился неплохо: у него по актинии на каждой клешне. Для кого-нибудь это был бы трагический треугольник, но Краб не видит в этом трагедии. «Я люблю тебя, Краб!», «Я люблю тебя, Краб!», «Мы любим тебя, Краб!» И что же отвечает на это Краб? Он отвечает одно: «Занимайтесь своим делом!» А дел у актиний много: они и кормят Краба, и обороняют его от врагов — словом, выполняют всю мужскую работу. Потому что Краб — настоящий мужчина, а за настоящих мужчин выполняют работу женщины. И живет Краб как настоящий мужчина: по актинии на каждой клешне. «Я люблю тебя, Краб!», «Я люблю тебя, Краб!» — «Занимайтесь-ка своим делом!»
Рак-отшельник охотно последовал бы примеру Краба, но у него не было таких клешней, чтобы на каждой удержать по актинии. И он жил отшельником и таскал на себе свою раковину, а больше никого не таскал. Но в один прекрасный, очень прекрасный, быть может, самый прекрасный день он встретил актинию Адамсию.
Она приглянулась ему тем, что была одна, как и он, совершенно одна посреди всего этого общего для них окружения. И Рак сказал ей:
— Вы совершенно одна.
— Да, я одна, — сказала ему Адамсия.
Конечно, она была совсем не то что Сагартия, но ведь Сагартия была не одна, так что тут уж ничего не поделаешь. Адамсия же была одна, совершенно одна…
— Я тоже совершенно один, — сказал Рак и почему-то добавил: — А дом у меня хороший, надежный дом. И всякой пищи хватает.
Не то чтобы Рак представлял какой-нибудь интерес, но Адамсия посмотрела на него с интересом.
— Как это чудесно, что мы одни, что мы оба одни и что дом и все остальное… — сказала Адамсия, и с этого момента, с этого замечательного — ну во всяком случае знаменательного — момента Рак перестал быть отшельником. Он посадил Адамсию на свою раковину, и так они стали жить.
— Мое сердце было для всех закрыто, — говорила Адамсия, потому что ей была известна история Сагартии и рака Пагуруса. — И как бы долго мне ни пришлось тебя ждать, я бы ждала все равно…
— Потому что ты знала, что я все равно приду, — подхватывал Рак, припоминая ту же историю. — Ты знала, что я иду к тебе, мимо всех на свете актиний, я иду к тебе, моей единственной Адамсии…
— Мой единственный Рак-отшельник!
Сентиментальная сказка превращается в сентиментальную быль и тогда уже вовсе не кажется сентиментальной. Рак-отшельник любил Адамсию, да, конечно, он любил ее, потому что она охраняла его уют. А она в свою очередь любила, ну, естественно, любила его, потому что он давал ей и кров и пищу.
В науке это носит название симбиоз, то есть сожительство с взаимной выгодой, но Рак и Адамсия были в науках не сильны, и свои отношения они называли любовью.
Медведь Коала живет в лесах Австралии. Поговаривают, что его привезли сюда из магазина игрушек, потому что с виду Коала — вылитый плюшевый медведь.
Роста в нем немного — всего полметра, но и этого достаточно, чтобы по всему свету шел о нем разговор. И все медведицы — и серые и бурые — говорят своим серым и бурым мужьям:
— Посмотрите на Коалу. Берите пример с Коалы. Вот это муж!
Коала действительно муж что называется. Ну, то что он не пьет — это только половина заслуг, хотя и немаловажная для всех на свете медведиц. А Коала действительно в рот не берет даже воды. Он и не ест почти ничего, вот какой это показательный муж.
Впрочем, это не главное. Главное то, что он носит свою жену на руках, вернее, на спине. Куда бы Коала ни пошел, то есть куда бы он ни полез (потому что вся его жизнь на деревьях), он всюду тащит на себе супругу. И белые медведицы на полюсе, которым о таких нежностях и не мечтать, говорят своим белым мужьям:
— Посмотрите на Коалу. Берите пример с Коалы.
А медведи смеются. И белые, и серые, и бурые — все смеются так, что смех их гремит от одного полюса до другого, через экватор и Австралийский материк, на котором Коала ведет свой образцово-показательный образ жизни. И от этого смеха Коала вздрагивает и крепче прижимает к себе жену.
— Образцово-показательный! — грохочут медведи. — Пусть он станет на землю — его ж от земли не видать!
Конечно, на земле, от которой его не видать, Коала не смог бы быть таким показательным, Но он не потому не любит спускаться на землю. Просто, пока ноги носят по деревьям, нужно лазать по деревьям, а не выбирать полегче пути. А вот когда ноги откажутся носить по деревьям… Тогда Коала спускается на землю. Один, без жены. Это выглядит очень забавно: стоит на земле маленький плюшевый медвежонок, и, главное, один, без жены…
Он спускается без жены, чтобы ее не расстраивать, потому что ей лучше не знать, что его отказались носить ноги. Всю жизнь не отказывались и носили Коалу высоко-высоко, и жену его, и детей носили, а теперь отказались, пришла пора. Всему приходит пора, и тогда нужно спуститься на землю…
И он стоит посреди своего леса, посреди своей Австралии и всей этой земли — маленький плюшевый медвежонок, с которого вчера еще можно было брать пример, а сегодня не нужно брать пример, ни в коем случае не нужно! Может, он потому и спустился со своего дерева, чтоб с него чего доброго не взяли пример…
А медведи смеются. Даже в эту, такую серьезную минуту они смеются. Никто не верит, что этот игрушечный медвежонок может что-нибудь сделать всерьез. Ну, слезет с дерева. Ну, оставит свою жену. И потопает откуда пришел — в свой магазин игрушек.
Все птицы зимой улетают на юг, а Розовая Чайка улетает на север. Некоторые считают, что она сбилась с пути, как эти кулички, которых относит ветром до самого полюса. Слабосильные кулички покоряются любому движению ветра, а когда вот так покоряешься, то, сколько б ты ни летел на юг, все равно окажешься на Северном полюсе.
Но Розовая Чайка не покоряется ветру, она знает, куда летит. Что толку улетать от зимы на юг — после лета и опять к лету? После летнего тепла хочется зимнего холода, как хочется лета после зимы, как хочется дня после ночи, как хочется птице земли после неба, а неба после земли…
Живет на юге розовая птица Фламинго, которую никогда не видели среди белых снегов, а она бы так хорошо выглядела среди белых снегов, гораздо лучше, чем посреди разноцветного юга. Но птица Фламинго перелетает с тога на юг и совсем не хочет быть украшением севера. Никто не хочет быть украшением севера, даже те, которые никак не могут быть украшением юга.
А ведь северу нужно совсем немного: достаточно к белому добавить чуточку розового, и потеплеет этот холодный цвет, и в нем появится что-то живое. Важно, чтобы появилось что-то живое…
Да, Розовая Чайка знает, куда летит, и знает, зачем летит. Но спросите у нее:
— Почему ты летишь на север?
И она вам ответит:
— Просто после летнего тепла хочется зимнего холода. Так же, как хочется лета после зимы, так же, как хочется дня после ночи. Так же, как хочется земли после неба, а неба после земли.
Коростель не любит отрываться от земли, хотя у него и крылья, и все как положено. О нем говорят: перелетная птица, а какая он перелетная птица, когда даже перелеты совершает пешком, перелетая разве что через моря и реки?
Поглядели б вы на него, когда он возвращается в родные места. Он выходит из Африки и идет пешком через всю Европу, через многие страны, через поля и леса…
— Эй, пехота! — кричат ему с высоты. — Веселей шагай, догоняй авиацию!
Это птицы называют себя авиацией, потому что они, видите ли, умеют летать. Коростель тоже умеет летать, но он предпочитает ходить в пехоте. Так ему интереснее, потому что много ли увидишь с высоты? А здесь, на земле, чего только не увидишь!
И он идет, глазея по сторонам, — честно говоря, земля ему нравится больше, чем небо. Вот стрижи, например, никогда не садятся на землю, стрижи выбирают места повыше, поближе к небу, подальше от земли. Стрижам очень трудно взлетать с земли, поэтому они стараются держаться повыше, понимая, что второй раз уже не взлетишь…
А Коростель умеет взлетать, но ему просто не хочется. Может быть, это нехорошо, может быть, он плохая птица, но он любит землю, любит по ней шагать — через все эти страны, через Африку и Европу. И когда он шагает по этой земле, среди запаха трав, когда вспоминает родные места, которые с каждым шагом все ближе, он чувствует, как у него вырастают крылья — не те, которые ему даны по праву рождения, а другие крылья, которые нужно вышагать по земле, на что способна далеко не каждая птица.
Об авторе
Кривин Феликс Давыдович. Родился в 1928 году в Мариуполе. Окончил Киевский педагогический институт. Член Союза писателей СССР. Автор сатирических, иронических, юмористических и сказочных книг («В стране вещей», «Карманная школа», «Полусказки», «Божественные истории» и других). В двух книжках — «Ученые сказки» и «Несерьезные архимеды» — основу составляют документальные факты из естественных наук, которые используются для своего рода философских размышлений. В настоящее время автор подготовил рукопись новой, пока еще не вышедшей книги — «Накоротке со Вселенной». В нашем сборнике выступает впервые.
Очерк
Фото автора
Заставка худ. Е. Ратмировой
Толе Тимченко, всегда стремившемуся вперед, посвящается
Бородатые, коренастые, с «матросскими душами», выглядывавшими из-под застиранных и выгоревших ковбоек, они хором уговаривали режиссера, стараясь найти убедительные доводы.
— Мировые места! — произнес Сергей, вздыхая так, что всем стала понятна его тоска по этим местам.
— Нигде такого не увидите, это железно! — подтвердил Игорь.
— Уж мы-то кое-что повидали, будьте уверены! Крым и Кавказ скисают начисто!
— Там никто никогда не снимал кино! А кадры на каждом шагу неповторимые. Вы должны показать Саяны всему миру!
Это звучало заманчиво. Действительно, сегодня снять первым что-нибудь и где-нибудь почти невозможно.
А тут может получиться кинооткрытие, если правда, что никто там еще не снимал. Федосеевы шли по соседней реке Кизиру[14], у них была только старенькая фотокамера.
— Подумайте, никто никогда не проходил этот маршрут на плотах от начала до конца!
— Кошурников с ребятами пошел и… все трое погибли. После них никто не отваживался сразиться с Казыром. А мы осуществим мечту Кошурникова и покорим эту свирепую реку. Будут плоты ходить по Казыру!
Эти слова волновали и тревожили.
Приключение становилось увлекательным и опасным.
Только один из ребят, повыше ростом, с голубыми глазами и хищным профилем индейца, молчал, смущенно улыбаясь. Но его сияющие глаза говорили убедительнее слов. Именно эти глаза заставили режиссера задуматься. Может быть, Саяны действительно заслуживают того, чтобы туда так рваться? Кстати, где они, Саяны? Кажется, где-то возле Байкала? Только не на Памире и не в Средней Азии. Выяснилось, что Саяны — два горных хребта на юге Сибири. Западный Саян от оконечности Алтая идет на северо-восток, к верховьям реки Тубы, где смыкается с Восточным. А Восточный Саян протянулся от Енисея до пологих холмов зеленой, солнечной Тувы. Хребты почти целиком покрыты тайгой, перерезаны сотнями речек с десятками водопадов. В самой глуши расположена таинственная страна — Тафалария. Живут в ней охотники и оленеводы — тафы. Маленькое мужественное племя.
Суровый, дикий край. Белки, соболя, медведи на каждом шагу. В реках метровые таймени. Решено. Едем снимать Саяны.
Пейзажи в Саянах по суровой красоте и разнообразию могут соперничать с самыми прославленными пейзажами нашей Родины. Я побывал на Эльбрусе и Казбеке, на Памире и в Крыму, на Урале и на Алтае, в Средней Азии и Карпатах. Вообще кинематографистов трудно удивить красивой природой. Но судьба пейзажа в фильме часто трагична. Много сил, времени и пленки тратит оператор, чтобы снять уникальный кадр. За этим кадром выезжают специально в далекую экспедицию. Часто, снимая его, рискуют жизнью. Он вызывает бурю восторгов при просмотре материала. На таких просмотрах начиналась карьера и слава многих операторов. Авторов поздравляют, нежно обнимают, похлопывают по плечу. Режиссер, конечно, не мыслит себе фильма без этого чуда природы. Но первое, что при сокращении распухшей картины летит в корзину, — это с таким трудом снятый пейзаж. Он не «двигает сюжета», не несет драматургической нагрузки, придавая фильму только «настроение». А до настроения ли тут, когда надо сократить еще двадцать восемь метров! И вот рядом с измученным режиссером, страдающим в погоне за недающимся «темпом», бьется в истерике оператор, глядя, как «чудо природы», результат огромного труда, безжалостно изымается из картины.
Это было в первую экспедицию в Саяны все на том же свирепом Казыре. Пройдя благополучно Кривой порог, мы остановились передохнуть в безымянной бухте. И вот тогда, 9 июля 1956 года, примерно в два часа дня, и произошло одно из таких чудес.
По-весеннему нежная, светлая тайга, окружавшая бухту, была так освещена солнцем, вода была такого изумрудного цвета, небо было покрыто такими облаками, что люди, по своей профессии не имеющие ничего общего с изобразительным искусством, стояли очарованные и не могли произнести ни слова.
Как сумасшедший бросаюсь за камерой, укрытой брезентом. Распутав дрожащими руками веревки, я успел снять три кадра. А потом облако нашло на солнце и… чудо кончилось.
Тайга стала обыкновенной тайгой, а не сказочным «зеленым царством». Вот когда я понял Александра Петровича Довженко. Великий художник, описывая встречу с природой, говорил: «Я встану рядом с камерой и, когда наступит минута чуда, скомандую оператору: «Пли!» — и он, как снайпер, зафиксирует на пленке это чудо, на радость всем людям!»
В Москве при просмотре проявленного материала эти три кадра неизменно вызывали бурю восторга.
Конечно, я был тут ни при чем. Просто мне удалось увидеть и снять чудо. Когда, вернувшись, мы стали складывать картину, я с ужасом убедился, что этим кадрам в ней нет места. Снимая чудо, я не успел снять эпизод или хотя бы законченную монтажную фразу. А отдельный, даже прекрасный, пейзаж был в картине уже не нужен. С глубокой болью в душе я вынул (не могу сказать — выбросил!) эти кадры, и они попали в корзину — место упокоения бесчисленных операторских шедевров.
Еще одно чудо я видел на Монгольском перевале. Об этом я сейчас расскажу.
Когда мы решили после штурма пика Грандиозного идти через Монгольский перевал и спуститься в долину Малого Сигача, где в это время располагалось оленье стойбище и где нас должны были ожидать остальные ребята, перед нами возникла еще одна совершенно неожиданная проблема. Помимо острой нехватки продуктов, забросить которые на лошадях из Верхней Гутары, как всегда, опоздал директор съемочной группы, оказалось, что никто из молодых проводников никогда не ходил через этот самый Монгольский перевал. Помочь мог только один старый охотник: он знал дорогу.
Когда мы, согнувшись в три погибели, влезли в его чум, хозяин сидел у костра и курил. Старый охотник с удовольствием согласился проводить нас, сказав, что хорошо помнит тропу, по которой ходил больше сорока лет назад. Выкурив еще одну трубку, он начал не спеша одеваться. Это был единственный случай, когда мне пришлось увидеть старинный тафаларский охотничий костюм. Старик носил еще длинные волосы, заплетенные в тонкую косичку. Переплетя косу, он в первую очередь надел шапку из беличьих шкурок, потертую и полысевшую, украшенную остатками горностаевых хвостиков. Потом он долго надевал унты. Правда, голенища этой обуви были брезентовыми, а не из камуса[15], как им полагалось быть. В унты он положил стельки из какой-то мягкой травы или мха и завязал голенища сыромятными ремешками, выше щиколотки и под коленями. Кряхтя, он влез в летнюю короткую парку из равдуги (оленьей замши), почерневшую и покоробившуюся от бесчисленных дождей, так как уж очень много лет она защищала от них своего хозяина. Наконец, опоясавшись кожаным сыромятным поясом с висевшими на нем огромными деревянными ножнами, старик объявил, что готов к путешествию. Выкурив еще одну трубку, заткнув ее за пояс вместе с кисетом, наполненным самосадом, он направился к могучему учугу — верховому самцу-оленю, но тут схватился за сердце. Очередной приступ сердечной болезни, мучившей охотника последние годы, не позволил ему тронуться в путь. С трудом добравшись до своей подстилки в чуме и отдышавшись, старик долго и подробно объяснял своему сыну Григорию дорогу, ориентиры и наиболее опасные участки пути. Григорий внимательно слушал и только изредка почтительно спрашивал отца о чем-то. Наконец он встал и заявил, что можно трогаться. Нельзя сказать, чтобы нас очень обрадовал такой поворот дела, но иного выхода у нас не было.
Мы без особых приключений подошли к подножию Монгольского перевала. Подъем тоже начался легко. Но радовались мы недолго и через несколько часов отлично поняли, почему оленеводы уже много лет не пользовались этим перевалом. Нашим проводникам, привыкшим верхом на оленях въезжать до самых ледников, очень скоро пришлось поменяться с оленями ролями, и со стороны трудно было решить, кто на ком едет. Пройдя десяток шагов, олень упирался мордой в отвесную каменную ступень, так как не мог закинуть на нее даже передние ноги. Общими усилиями мы втаскивали на эту ступень всех оленей по очереди, чтобы они прошли по узкой, еле заметной тропке тридцать — сорок метров, а потом все начиналось сначала. Особенно трудно подъем давался нашему режиссеру, так как он был вдвое старше любого из нас. По ровной тропе и на спусках старик не отставал, а иногда предлагал такой темп, что за ним трудно было угнаться. А вот на подъемах скисал. Красный, совершенно мокрый от пота, будто его только что вынули из реки, упрямый старик не хотел отдать даже своего рюкзака, как его ни просили.
Догнав нас на очередной остановке, он с присущим ему темпераментом заявил, что окружающий пейзаж его вполне устраивает и что он хочет, чтобы его похоронили именно здесь, так как при таком темпе подъема он все равно умрет, не дойдя до вершины, и поэтому не видит никакого смысла мучиться дальше. После громкого и горячего спора мы отобрали у него рюкзак, а для помощи прикрепили к нему Анатолия Тимченко. С этого момента они шли вдвоем. Анатолию постоянно доставался самый тяжелый рюкзак. Да еще сверху он ухитрялся взвалить сверточек килограммов на пять-шесть. Анатолий беспрекословно выполнял любое трудное задание, адресованное «добровольцам», и всегда получалось так, что добровольцы почему-то ухитрялись опоздать на мгновение и вызывались уже после него: Он никогда не останавливался перед опасностью и риском, чтобы выручить товарища, и делал это как что-то само собой разумеющееся. В общем это был настоящий парень, желанный в составе любой экспедиции.
Когда мы наконец доползли до гребня Монгольского перевала, то остановились, как по команде.
Медленно подошел к нам режиссер, обливаясь потом и чертыхаясь, но и он замолк с открытым ртом.
Свежий ветер перевала рвал его седые волосы и бороду. Он был похож на короля Лира, и, если я не ошибаюсь, слезы восторга катились из его глаз.
Перед нами синими гребнями уходили в туманную даль бесчисленные гряды гор, то темные, почти черные, то сине-фиолетовые, то голубые, а у самого горизонта — светлые. Трудно было отличить их от облаков, рвущихся вверх таинственными, фантастическими замками или доисторическими чудовищами. На самом горизонте горели на солнце ледяные вершины. Внизу темнела мохнатая тайга, и в ней светлым изумрудом лежало горное озеро. Вечернее солнце отражалось в его зеркале. Сине-черные тени неслись изломанные и стремительные, срываясь со скал в бездонные пропасти. А над всем этим великолепным хаосом, над этой картиной первобытного мироздания нависало страшное, фиолетовое, изодранное в клочья небо. Перед нами открылась таинственная картина рождения и гибели мира. Долго мы стояли молча, и только когда стало ясно, что вскоре нас накроет буря, бросились к оленям и проводникам, растерянно ожидавшим нас у края перевала. Оказалось, что спуск в долину Малого Сигача в этом месте невозможен. Огромная стена обвалилась на всем видимом пространстве и образовала ступень высотой в два-три метра. Такое препятствие было совершенно непреодолимым для оленей. Если человек еще мог бы, повиснув на руках, спрыгнуть на какой-то выступ, то олень, конечно, такой головоломный прыжок выполнить был не в состоянии. Не разгружать же караван и не спускать же каждого оленя на веревках! И неизвестно, что ждет нас дальше. Тропы, даже намека на тропу, нигде не видно. Нужно идти вдоль хребта, искать место, пригодное для спуска каравана. Но где оно, это место? На этот вопрос не мог ответить никто. Не знал этого и Григорий.
Мы решили переждать бурю здесь, наверху, и позже попытаться спуститься в долину.
Скоро небо сплошь покрылось огромными, тяжелыми, казавшимися неподвижными облаками. Они проглотили солнце. Потом, словно обжегшись, выплюнули его раз-другой, каждый раз изменяя окружающий пейзаж. То, освещенный вынырнувшим солнцем где-то у горизонта, он становился радостно-весенним. То вдруг, погруженный в фиолетовый сумрак, наполнялся отчаянием и безысходностью! Выхваченные солнечными лучами скалы и белый ягель на переднем плане подчеркивали в глубине почти ночную темноту.
Где-то далеко грозно зарокотал гром и ворчал не переставая, приближаясь и усиливаясь. Наконец совершенно стемнело и хлынул дождь. Гром оглушающе взорвался прямо над головами, бесконечно повторяясь в горных хребтах. Раскаты не успевали затихать, догоняя друг друга. Молнии вонзались в скалы совсем рядом. Дикий шабаш продолжался около двух часов.
Потом дождь перестал. Солнце опять, словно случайно, прорвалось сквозь тучи. Оказалось, что на земле еще день и светло. Сбросив мокрые накидки, мы подошли к краю пропасти. Под ногами обрывалась и уходила в туман отвесная стена. Как же могла здесь тропа вести с перевала вниз? Вероятно, за сорок лет местность сильно изменилась. Ливни, снегопады и лавины начисто уничтожили тропу. Сегодня спуск по отвесной стене оказался просто невозможен. Как только ребята попытались сделать первые шаги, вниз пошли камнепады. Намокшая почва не держала человека. Даже глубоко воткнутый ледоруб не давал нужной опоры. Достаточно было только подумать, что можно опереться на этот камень, как он срывался вниз, увлекая за собой целую лавину. Но мы все же решили рискнуть. Отправив проводников с оленями в обход искать пологий спуск, мы, разделившись на две бригады по четыре человека, стали собирать камни, какие только были в силах поднять. Подтащив камень к краю пропасти, мы скатывали его, причем точно с одного и того же места. Сначала нам показалось, что вслед за камнем обрушится вся гора. Потом лавины становились меньше. И вот первая пара рискнула начать спуск. Связавшись и подстраховывая друг друга, двое поползли вниз. На их долю досталось еще много камней и оползней. Когда они ушли в сторону настолько, что камни, обрушенные идущими за ними, не могли уже их задеть, пошла вторая пара. В третьей паре шли режиссер и Анатолий. Начальник похода с напарником были замыкающими.
Когда наконец все оказались в долине, болотистая, зыбкая почва, уходящая из-под ног, как мягкая перина, казалась нам твердой и непоколебимой.
Итак, мы причалили выше Базыбая, на левом берегу Казыра. Совсем близко днем и ночью рычал порог.
Река здесь словно приостанавливается, чтобы начать набирать скорость перед грозным препятствием. Вода становится темнозеленой и, как бы загустев, устремляется дальше к первым камням.
Если прозевать удобное место причала, можно угодить в порог без разведки, без подготовки, и тогда…
Крепко-накрепко привязав плоты, все пошли знакомиться с Базыбаем.
Разведка — это залог благополучного сплава, вся картина должна быть совершенно ясной. Самое важное — изучить «главную струю». Если плот удастся удержать на гребне этой струи, можно гарантировать удачное прохождение порога. Надо разглядеть все камни, торчащие из воды, и подводные, едва прикрытые водой, за которые может задеть плот. Эти камни, пожалуй, самые опасные. Если засесть на таком камне, катастрофа неизбежна. Река разобьет плот и выплюнет лишь отдельные измочаленные бревна. Сколько раз надо пройти вдоль порога, спускаясь к воде и поднимаясь на самые высокие точки берега, прежде чем вся картина с фотографической ясностью отпечатается в памяти! Сколько бревен и здоровенных ветвей надо притащить и перебросать в разных местах порога, чтобы попытаться разглядеть все ожидающие плот ловушки!
Конечно, главная ответственность за людей и за плот ложится на лоцмана. Команда должна верить ему и беспрекословно и молниеносно выполнять его приказания, часто только по жестам понимать их в этом грохочущем аду.
Поэтому нашего лоцмана можно было встретить у порога в любое время. Он еще и еще раз старался полнее понять его характер, разгадать его секреты.
Мы перенесли на плечах все имущество, включая лодку, по «обносу» и разбили лагерь внизу, на берегу улова.
А плоты остались наверху голыми и одинокими в ожидании подвига или героической гибели.
Стемнело. Костер догорал, и в черной золе изредка, точно волчьи глаза, вспыхивали алые потухающие угли. По-прежнему рядом неустанно ворчал Казыр, ворочая камни. Казыр устал слушать наши споры и злился. Весь вечер мы проспорили о том, как быть дальше. Первая попытка послать через порог нашего разведчика — малый плот — окончилась неудачей.
На полном ходу «Малыш» храбро ворвался в пенящийся порог и… с размаху влез на каменную плиту в нескольких метрах от противоположного берега.
Интересно, сколько столетий дожидалась его эта плита? Во всяком случае нам пришлось попыхтеть, чтобы снять плот оттуда. Не могли же мы подарить Казыру «Малыша». Пригодные для постройки нового плота деревья росли далеко от берега, в тайге. И начинать все сначала было выше наших сил. Мы слишком устали. Значит, надо вернуть беглеца чего бы это ни стоило.
Валентин на долбленке, много раз уже выручавшей нас, переправился через улов ниже порога и взобрался на неприступный берег. Как кабарга, он карабкался по скалам, пока не очутился как раз над плотом. Но спуститься на него не смог даже он.
Тогда Вадим, наилучший охотник и спиннингист, после нескольких попыток бросил прямо в руки Валентину леску с грузилом. К леске привязали тонкий капроновый шнурок, а уже к нему капроновую альпийскую веревку. Таким образом, между нами и Валентином протянулась тонкая, но прочная связь. Выбрав подходящее надежное дерево, прилепившееся на самом краю скалы, Валентин обвязал ствол веревкой, спустив предварительно ее до самого плота.
С ловкостью лихого матроса он спустился на плот и привязал конец к подгребице, прихватив и центральное бревно. Взобравшись обратно, он распустил узел, державший веревку, и мы всей командой потянули заарканенный плот, пытаясь стащить его на воду. Это оказалось нелегко. Обливаясь потом, мы бились несколько часов, пока плот вдруг соскочил с плиты на воду, попытался рвануться и удрать, но, подчинившись нашим усилиям, грациозно описал по воде полукруг. Под ликующие вопли его подтянули к берегу и крепко привязали. После этого эксперимента мы до хрипоты проспорили целый вечер, решая, что делать дальше. В лагере образовались две партии. Одна считала, что единственный выход — идти на большом плоту через порог с командой на борту. Иначе грозит опасность потерять плот, а рубить новый — это еще неделя задержки. А продукты кончаются, охоты здесь нет, ну и…
Явное меньшинство, состоящее из более осторожных людей, уговаривало рискнуть еще раз и спустить плоть без людей, подробнее изучив порог.
Начальник похода, кажется, склонялся примкнуть ко второй партии.
Решение отложили, согласившись, что утро вечера мудренее. На ночь подбросили дров в костер и уже собирались спать, когда случилось происшествие, все изменившее и стоившее нам очень дорого.
Жалобный, будто детский, голос раздался в тишине. Кто-то кричал в тайге за рекой. Порой к кричащему присоединялись еще несколько голосов, сливаясь в странный, трагический хор.
— Дяденьки, помогите! Товарищи, милые, спасите нас! — И тут же вспыхнул и запрыгал в тайге неверный огонек факела.
Валентин, схватив винчестер и выстрелив в знак того, что сигнал принят, бросился в долбленку и исчез в темноте. Слышен был только плеск весла да тяжелое дыхание, постепенно растворившееся в грохоте порога. Мы столпились у самой воды и ждали. Через несколько минут лодка появилась из темноты. Кроме Валентина, в ней сидели еще двое.
— Скорее, ребята! Смените меня кто-нибудь, я выдохся! А их там еще целая куча! — кричал Валентин.
Один из прибывших еле двигался, сильно хромая. Игорь бросился на смену и через некоторое время высадил еще двоих. Все четверо были девушки. Вот уж действительно чудеса! Откуда, кто такие, каким образом очутились в тайге? Но они только плакали навзрыд, прижимаясь друг к другу. Понять было ничего невозможно. А ребята перевозили все новых гостей, пока население лагеря не увеличилось почти вдвое. Оборванные, дрожащие от холода и волнения, измученные и худые, голодные как волчата… Выяснилось, что это студенты Уральского политехнического института. Сплавляясь по Верхнему Китату, они потеряли на порогах оба свои салика с имуществом и продуктами. К счастью, никто не погиб. В довершение всех бед одной девушке накануне катастрофы из мелкокалиберки случайно прострелили ногу, она сильно распухла, так что пострадавшую пришлось нести на руках. Уже шесть дней они брели по тайге, без компаса, без карты, питаясь ягодами и кореньями. Шли из последних сил, поддерживая друг друга, теряя надежду выбраться, когда вдруг в темноте увидели огонь нашего костра.
Рано утром, когда гости еще спали, а мы, лежа в спальных мешках, обсуждали происшествие, в палатку влез начальник похода и, глядя на режиссера стальными, немигающими глазами, спросил:
— Вы будете снимать сплав через порог? Мы решили идти, не оставляя плота!
Вопрос был задан явно для проформы, так как даже экспедиционной собаке было ясно, что снимать мы обязательно будем.
— Все уже готовы, скоро пойдем! Становитесь на точки! — Такое решение было несколько неожиданным, но в глубине души все были ему рады, хотелось скорее закончить путь, да и простреленная нога девушки вызывала беспокойство. Мы молниеносно одеваемся, берем камеры и идем на точки. Они уже давно выбраны. На верхней, у входа в порог, становится Марат. Он скрыт от меня скалой, чтобы случайно не влезть в кадр. Его задача снимать плот на верхнем, открытом участке и схватить момент, когда, подхваченный главной струей, он меняет скорость и, как по команде, бросается в объятие порога, скрываясь в его ревущей круговерти.
Я занимаю место в середине порога, там, где он достигает наибольшей ярости и силы. Придется делать панораму больше чем на 180°. Поймав плот в кадр, когда он еще совсем маленький появляется среди камней и стремительно приближается к камере, погружаясь в воду, накрывающую ребят с головой и снова вырываясь из пучины, я должен сопровождать его камерой как бы на параллельном курсе.
Устанавливаю штатив ненадежнее, в щели между камнями, прямо в ревущие волны. Для себя нахожу камень, позволяющий, стоя за камерой, повернуться на 200°, провожая плот, без особого риска очутиться в воде. Несколько раз проверяю подключение аккумулятора, работу мотора, диафрагму. Репетирую панораму. Прикидываю ориентиры для композиции. И жду появления плота. Никакого сигнала не будет.
Несмотря на многолетнюю практику, всегда волнуешься при ожидании неповторимого кадра. Если событие застает врасплох, обычно остаешься спокойным. Тут действуешь автоматически, стараясь подробнее запечатлеть происходящее. Потом сам удивляешься четкости и быстроте действий. Но ждать событие, которое нельзя повторить, всегда волнительно. Операторам известно ощущение вины, когда видишь кадр с «обрубленным» концом или началом. И если даже тебя поздравляют с удачей, глядя на экран, думаешь про себя: «Эх, шляпа! Проворонил начало!» И так приятно видеть, что каким-то профессиональным чутьем угадал нужный момент и включил камеру за секунду до него.
На этот раз ждать было особенно трудно. Стоя на камне, я не мог ни присесть, ни отойти. Смотрю на часы. Ребята опаздывают всего на несколько минут. Уговариваю себя, что это вполне естественно, что обязательно должны появиться какие-то неожиданные задержки, непредвиденные препятствия. Но время тянется мучительно медленно. Напрасно до ряби в глазах всматриваюсь в пляску волн. Рев порога то усиливается угрожающе, то затихает, уносимый ветром. Начинает накрапывать дождь.
И вот наконец-то!
Пока еще плот так далеко, что снимать не стоит. На экране его не разглядишь!
Но через несколько мгновений я уже вижу на зеркале обтюратора, как в пене порога появляется и исчезает растущий на глазах плот. Включаю мотор и берусь за панорамную ручку. Теперь только бы не опоздать с панорамой. Плот приближается со страшной скоростью. Она на этом пороге достигает километров тридцати в час. Вот я уже вижу четкие движения экипажа, выполняющего команды лоцмана. Вижу его рот, выкрикивающий что-то. Интересно, слышат ли его ребята? Серьезные, напряженные лица. Вот плот поравнялся со мной, ныряет. Одно мгновение мы как будто несемся рядом. Потом плот всплывает и начинает удаляться. Волны опять накрывают его. Вот он уже совсем далеко, и вдруг среди пены и волн я вижу… человеческую голову. Это так страшно и неожиданно, что, не выключая мотора, я отрываюсь на мгновение от камеры, чтобы лучше рассмотреть, не камень ли это, не померещилось ли мне? И ясно вижу Толю, высоко вынырнувшего из воды, со спокойным, невероятно спокойным лицом оглядывающегося вокруг.
Вот он пытается поймать гребь, проплывающую неподалеку от него. Промахнулся, не схватил… Тогда, приподнявшись над водой еще раз и осмотревшись, он решает плыть к левому берегу. Я все это ясно вижу, как в каком-то страшном приключенческом фильме. Через секунду он уже скрывается за скалой налево. Только тогда я выключаю мотор и бегу по берегу, через скалу. За нею улов, лодка, ребята.
Задыхаясь, добираюсь до гребня скалы.
Передо мною, далеко внизу, раскинулся улов. Вода в нем кажется густой и неподвижной. По свинцово-серой поверхности воды плывет маленькая черная фигурка Толи. К нему изо всех сил спешат двое ребят в долбленке.
Вдруг Толя ныряет! Зачел!? Разве он не понимает, что самое главное сейчас— сохранить дыхание?! Но вот он вынырнул и… ныряет снова. Мысль о трагедии еще далека, я так ясно вижу его мужественное, совершенно спокойное лицо, там на пороге.
И только когда он еще раз уходит под воду, понимаю, что произошло непоправимое.
Я вижу, как ныряет с долбленки Игорь, но не успевает подхватить тело Толи, и оно навсегда исчезает в свинцовой воде. Игорь ныряет еще и еще, но течение тянет его вниз. Прилагая огромные усилия, Олег втаскивает Игоря в лодку.
Я медленно бреду к лагерю, где собрались наши ребята, окруженные гостями. Горе становится общим. Все ощутимее происшедшее несчастье, его непоправимость, его трагическая нелепость.
Неужели ничего нельзя сделать?
Но сколько ни искали Толю, его так и не нашли. Позже специальная экспедиция обшарила реку, все ее притоки и рукава. На следующую весну — еще раз. Но Казыр так и не отдал свою жертву.
Мы до сих пор не знаем истинной причины гибели Толи. Может быть, его ударило о камень? Может, свела судорога от долгого пребывания в холодной воде или не выдержало сердце?
Через два дня мы поставили ему памятник у выхода из жестокого порога Базыбай. На скале высекли имя, годы короткой жизни и эмблему Толиного клуба — гордую птицу буревестник.
Когда я теперь стараюсь осмыслить, как мы могли потерять Толю, многое становится понятным. Это было именно то «наибольшее стечение наименее благоприятных обстоятельств», о котором говорит известный писатель и ученый Иван Антонович Ефремов. Трагическое событие могло бы не произойти, если бы не целый ряд маленьких, на первый взгляд совершенно незначительных, ошибок.
Самоуверенность, пренебрежение опасностью, ненужная лихость — не лучшие свойства характера в трудном походе.
У нас были спасательные жилеты, которые мы так ни разу и не надели. Они валялись под ногами на плоту, мешая работать. Не проще ли было их надеть?
Греби всегда закреплялись сверху деревянными дугами, чтобы они не могли выскочить из гнезда. И как раз на Базыбае их отвязали, так как все веревки понадобились при снятии Малыша со скалы. Именно поэтому гребь выскочила, и Толя не смог за нее ухватиться.
И наконец, разве мы не принимали мудрого решения спустить плот без людей, а не идти на нем?
Если бы, если бы… Если бы мы были немного опытнее и осторожнее!
«Я иду пешком. Очень тяжело. Голодный, мокрый, без огня и нищи. Вероятно сегодня замерзну.
3 ноября, вторник, 1942 г.»
Он нашел в себе силы записать дату, чтобы не ошибиться в длинном потоке дней, прежде чем выбросил полевую сумку с рабочим дневником и всеми записками на твой берег, Казыр.
Он понял, что ты победил его, человека огромного мужества, несгибаемой воли, нашего гордого современника.
А мы все-таки дважды победили тебя, злая река Казыр!
Нам это недешево стоило. Мы прошли сотни километров пешком, в зной и мороз g тяжелыми рюкзаками за плечами. Мы мокли и мерзли. Нас жрал гнус всех сортов. Мы до крови растирали ноги, карабкаясь по острым курумникам. Часами искали пропавшую тропу.
Мы потеряли Толю. Это был хороший парень. Самый храбрый, самый надежный и самый скромный из нас. Впервые желторотыми «чечако» схватились мы с тобой, Казыр, в 1956 году.
Ты заставил нас тогда снять шапки перед тобой. Мы не смогли укротить твою ярость. Ты испугал нас своим ревом, хотя мы старались не показывать этого.
Мы покорно обходили по обносам твои ненасытные пороги с грузом на плечах, потея и задыхаясь.
А плот мы сбрасывали в стремнину и с благодарностью, как подаяние, перехватывали его в тихих уловах ниже порогов, если тебе было угодно вернуть его нам целым, если ты не разбивал его, забавляясь, на бревнышки и не разбрасывал их измочаленными по прибрежным камням.
Ты многому научил нас, Казыр!
Мы сумели схватить тебя за седую гриву и оседлать десятки твоих порогов и шивер.
Когда-нибудь взорвут твои коварные пороги. И ты потечешь спокойно, Казыр.
Когда мы в третий раз пришли на Саяны, уже многое изменилось вокруг. На твоих берегах появилось множество людей. Правда, все еще с большим трудом мы пробирались сквозь непролазную чащу к Майскому Белогорью.
Проводник Григорий никогда не забирался так далеко от дома. Вначале он долго отказывался идти с нами, боясь погубить оленей.
Особенно тяжело пришлось нам однажды.
Гиблая, мертвая тайга. Как порождение чьей-то больной фантазии встала она перед нами неприступной стеной. Ни травинки, ни птицы, ни зверя. Только иногда будто далекая пулеметная очередь прострочит неподвижную тишину. Это дятел, единственное здесь живое существо, рассыпал свою отрывистую дробь клювом по резонирующему сухому дереву. Не успеет она затихнуть — дятел бежит по стволу вверх-вниз, вверх-вниз в стремительной погоне за букашками, гусеницами. И опять тишина.
Только когда налетит ветер, гиблая тайга начинает звучать. Совсем по-особому, не так, как зеленая, живая.
Не слышно привычного шума листьев, только зловещий скрип и глухие удары падающих стволов да треск ломающихся сучьев. Кажется, что эти острые, как пики, сучья так и норовят проткнуть тебя или оленя. Надо все время быть начеку.
Гиблой тайга становится после лесного пожара, беспощадно уничтожающего тысячи гектаров зеленого царства. Или после нашествия миллиардов гусениц-вредителей, пожирающих всю листву и хвою. Деревья, потеряв свой наряд, засыхают и стоят десятки лет черными скелетами, постепенно падая на землю и образуя непроходимые завалы. Мы, потные и грязные, каждую минуту выпутываем оленей из переплетения стволов и ветвей. Олени, не доставая до земли копытами, повисают на ветвях и только растерянно поглядывают на нас огромными печальными глазами.
Вытаскивая очередного неудачника, мы вдруг услышали далекий тоненький гудок. Этот непривычный для тайги звук придал новые силы. Через час-другой мы натыкаемся на блестящие рельсы, выбегающие из тоннеля со знакомой каждому москвичу красной буквой «М» над входом. Пока мы удивлялись непривычному зрелищу, в глубине земли что-то засвистело, из тоннеля повалил дым и в облаках пара появился паровоз. Медленно, будто ребенок, делающий первые шаги, он выполз из тоннеля, волоча за собой маленький вагончик и две груженые платформы. Мы с трудом удерживаем оленей, явно не склонных к такому знакомству. А поезд, поравнявшись с нами, останавливается. Из вагончика выскакивают двое ребят и по пояс в снегу направляются к нашему каравану. Познакомившись и разговорившись, они делают нам заманчивое предложение: отпустить оленей, погрузиться на поезд и доехать до станции, снимая на ходу с платформы. С условием, конечно, снять их работу тоже. Мы с радостью соглашаемся и, распрощавшись с Григорием, устраиваемся с камерой на платформе.
Паровоз пронзительно свистит, олени бросаются в тайгу, а мы впервые, без билетов, едем по трассе Абакан — Тайшет.
Только на днях первый рабочий поезд прошел эту трассу целиком, от начала до конца. Он прошел сквозь восемь тоннелей, через десятки мостов и даже спугнул медведя, вышедшего на рельсы.
Еще одна комсомольская стройка закончена.
Сегодня, выйдя из Абакана, поезд вырывается на просторы Минусинской котловины, этой хлебной житницы Сибири, он проходит мимо стоящей на холме каменной бабы.
Три тысячи лет ждала эта каменная «Хакасская мать» гудок паровоза и шум поезда, одолевающего первые километры своего трудного, далекого пути в глубь Саянских хребтов.
Теперь, когда поезд, миновав последний перевал и сократив старый путь на двести километров, подходит к Тайшету, мы еще раз вспоминаем о первопроходцах.
До станции Журавлево уже можно купить билет. На станции Кошурниково ведутся отделочные работы. Строительство станции Стофато ждет своей очереди.
Эти станции будут вечным памятником трем героям, чьи имена стали легендой, людям, отдавшим свои жизни-при разведке трассы Абакан — Тайшет.
Поздней осенью военного 1942 года Александр Кошурников, Алексей Журавлев и Константин Стофато не побоялись пойти на штурм неприступных Саянских хребтов. Они не побоялись сразиться с Казыром. Только тридцать пять километров отделяли героев от победы, от ближайшего населенного пункта в тот момент, когда злая река Казыр, замерзая, утащила их под лед.
Путь героев закончили их друзья. И сегодня они вместе празднуют победу.
Если наши фильмы «На оленях и плоту», «В горах Саянских» и киноочерк «Абакан — Тайшет», снятые в местах, по которым шли первооткрыватели, напомнят зрителям о подвиге героев, мы будем считать свою задачу выполненной.
Об авторе
Прозоровский-Ременников Николай Львович. Родился в 1907 году в Москве. Окончил Государственный техникум кинематографии. Кинорежиссер и оператор. Им сняты еще до войны ряд художественных фильмов («Последний табор», «Граница на замке», «Ганчи», «В тылу врага»). Автор многих статей и очерков в периодической печати, в том числе в журнале «Вокруг света», «Советский Союз», «Огонек», «Искусство кино». В последние годы работает режиссером-оператором на киностудии «Центрнаучфильм», член Союза кинематографистов СССР, член Географического общества СССР. Им снято большое количество научно-популярных и видовых фильмов. Автор многих киносценариев, неоднократно участвовал в «Альманахе кинопутешествий», В нашем сборнике выступает впервые.
Рассказ
Рис. И. Шипулина
Стоял невыносимо жаркий июль. Пылили дороги. Сохли на корню травы. Мелели реки. Горели леса.
В воздухе остро пахло гарью. Голубовато-серая тонкая дымовая завеса вот уже много дней скрывала солнце. Лесные дали утонули в легком белесо-сизом мареве.
Нас пока миновало ото тяжкое бедствие. Но мы с часу на час готовились вступить в единоборство с приближающейся к нам разбушевавшейся огненной стихией.
В конторе лесничества, на лесных кордонах, на пожарных наблюдательных вышках круглосуточно дежурили люди. Бензовоз с запасом воды стоял наготове. Мы уже много раз проверили и опробовали мотопомпы. С раннего утра до позднего вечера, неизвестно в который раз, трактора перепахивали и без того уже рыхлые противопожарные лесные полосы.
Мы жили как на фронте. В постоянном нервном напряжении. Мало спали. Почти не ели. Лишь пили, как диабетики, ведрами холодную ключевую воду. Осунулись от беспрестанных забот и тревог, стали угрюмы, молчаливы.
Но, как говорят в народе, беда всегда приходит не с той стороны, откуда больше всего ее ждешь. Как-то ранним утром с дальнего кордона прибежал ко мне встревоженный лесник Василий Сухоросов и бессильно опустился на широкую ступеньку крыльца:
— Беда, Петр Иваныч!..
— Пожар, что ли? — кричу я. А у самого от волнения язык к нёбу присох.
А тот сидит, опустив глаза, молчит, только неровно и часто дышит, как загнанная лошадь.
Наконец, дрожащей рукой достал он из кармана полинявшего френча помятую спичечную коробку и дал мне. В коробке кишмя кишели зеленые, с продольными желтовато-белыми полосками молодые гусеницы сосновой пяденицы.
Я их сразу узнал, потому что уже имел дело с этими отвратительными ползучими тварями. Пожалуй, даже лесной пожар, все пожирающий огненный смерч, менее опасен, чем эта вреднейшая саранча. Она заражает насаждения на многие годы, губит лучшие сосняки, пихтачи и ельники.
Эта большеголовая грозная тварь своей разрушительной силой уступает разве только сибирскому шелкопряду.
Я все это знал и потому не на шутку встревожился неожиданным сообщением лесника. Эффективных мер борьбы с этим губительным лесным паразитом, кроме химических, пока нет. Правда, с целью профилактики лесники каждую осень после первых заморозков вручную сгребали лесную подстилку в небольшие кучи. Ранней весной рыхлили ее граблями, мотыгами, лопатами, чтобы птицы поедали куколок пяденицы. Но это, видимо, не дало ожидаемого результата.
— Где обнаружил? — спросил я Сухоросова, еще надеясь услышать, что очаг заражения невелик по площади, что его, может быть, удастся быстро ликвидировать.
— За Кокшагой! — виновато молвил лесник, будто появление этой заразы дело его рук. — От самого Аргамача до урочища Сухое Горло все сосняки поражены, — пояснил он уже более определенно и безнадежно махнул костлявой рукой.
В этом безвольном жесте лесника было все: и сознание безнадежности положения, и горькое отчаяние, и запоздалое раскаяние, что проглядели беду, а теперь уже слишком поздно.
Я схватился за голову. Ведь это же лучшие сосняки района! Знаменитые брусничниковые боры пойменных террас. Единственное урочище лесхоза, где запас древесины на гектаре превышал пятьсот кубометров! Да какой древесины! Авиационной и корабельной сосны!
Бывая там, я всегда невольно думал: «А не здесь ли великий пейзажист Иван Шишкин писал свою «Корабельную рощу»?»
Голова, шла кругом. Надо было что-то делать, как-то спасать ценнейшие леса. Лучше всего, конечно, было бы прибегнуть к химическим методам борьбы. Вызвать самолет и обработать весь лесной массив гексахлораном. Это быстро, дешево, надежно, если тут же не выпадут дожди.
Но рядом, в пойме Кокшаги и ее притока Витьюмки, в самом цвете бескрайние липовые леса. А в них с давних пор многочисленные пасеки колхозов, основной прибылью которых были доходы от обильных медосборов. Июль — самый медовый месяц в здешних краях!
Обработать же урочище гексахлораном — значит погубить все трудолюбивое пчелиное царство. Этого сделать я не мог. И вот теперь мучительно ломал голову: как быть?
— Собирай лесников, школьников, рабочих — ив Сухое Горло. Там встретимся, — отдал я распоряжение Сухоросову и, захватив с софой карту лесных урочищ, немедленно двинулся к лесу.
В урочище Сухое Горло можно было попасть узкой лесной тропинкой, петляющей многие километры среди приречных дубрав и тенистых липняков. Бежит эта тропинка через холмы и болота, чапыжистые овраги и безымянные речки, стелется по солнечным полянкам, взбегает на пригорки и хитро прячется во влажных ложбинах. Мне приходилось ходить по тропе и раньше, пробираться через густые заросли бересклета, жимолости, бузины, продираться сквозь плотные высокие стены жгучей крапивы, буйствующего лабазника и хмеля.
День стоял знойный. Шагалось тяжело, горячий соленый пот застилал глаза, струился по вискам и щекам. Вдобавок ко всему тесные кирзовые сапоги натерли мне ноги. Но я не мог, не имел права остановиться даже на коротенький отдых.
И я шел. Жадно пил из прохладных лесных ручьев темную воду. Торопливо плескал ее на разгоряченное лицо, шею, грудь и шел дальше.
На душе было тяжело. Кругом горели леса. Не хватало рабочих рук для ухода за лесом. Кроме того, вот сейчас, сию минуту миллиарды прожорливых гусениц пяденицы губят лучшие леса лесхоза.
Солнце напекло мне голову. От боли она просто раскалывалась. В глазах поплыли желтые круги. Я в изнеможении упал на траву, безучастный к зеленому шуму леса, радостному пению птиц, неумолчному стрекоту кузнечиков, плавному движению облаков, даже к назойливому жужжанию надоедливого овода…
Я медленно приходил в себя. Сначала до моего притупившегося слуха донесся мерный рокот зеленоватых волн Кокшаги. Этот ласковый напевный говор чистых речных струй как бы разбудил меня, восстановил в душе некое равновесие.
Я поднялся. Глянул в потемневшие заречные дали и, хотя еще не совсем освободился от усталости, застыл в изумлении, очарованный дивной картиной летнего вечера.
День отошел. Огромное солнце раскаленным багровым шаром скатилось за синеватую гряду дальнего леса. Закат пламенел. Огненный разлив небес ширился, полыхал огромным незатухающим костром. Потом краски померкли. В сгущающейся тьме утонули заречные дали, голубая Кокшага и закурившиеся в тумане луга и озера.
Тишина. Но вот какой-то шелест донесся до моего слуха. Я вскидываю руку, поднимаю лицо: не дождь ли? Нет! В фиолетово-темном небе горят яркие звезды.
Что же это такое? Я замираю, не дышу. А шелест, какой-то своеобразный, скрипучий, все нарастает и. нарастает.
И вдруг меня озаряет догадка, и тут же из глубины памяти всплывает давнее наставление профессора-энтомолога: «Наиболее интенсивно питание гусениц происходит ночью. При этом слышен беспрестанный скрипучий шелест, напоминающий тихий дождь».
Вот оно что!
Оказывается, я даже не заметил, как дошагал до самого центра очага заражения. Я быстро подбежал к одной сосенке, к другой, третьей. Скупой свет карманного фонарика выхватил голые, лишенные хвои ветви. Янтарные капельки теплой живицы мелким бисером выступили на месте некогда росших хвоинок. Ночная мгла сгущалась, а я все осматривал и осматривал сосны — двадцатую, пятидесятую, сотую. Медлить было нельзя. Некоторые деревья еще только подверглись нападению. Еще свежа и густа на них хвоя. Но в кронах уже кишмя кишели зеленоватые гусеницы.
Не помня себя, метался я по урочищу. А этот проклятый скрип как наваждение преследовал меня всюду.
Вот я уже добежал и до чащи, где недавно даже всесильное солнце не достигало земной тверди своими живительными лучами. Так густы были здесь кроны сосен! А теперь я видел огромные изреженные поляны, будто попал в осенний осыпавшийся лес. Он был непривычно сквозист и даже ночью светел.
Как обезумевший от горя метался я по огромному урочищу до тех пор, пока не свалился где-то под кустом жимолости и не заснул мучительным, беспокойным сном.
Длинна ли июльская ночь? Только-только догорит вечерняя заря, как уже занимается новый день.
Сквозь сон до моего слуха донеслось какое-то странное, непонятное урчание, сердитое сопение, возня. Я открыл глаза. Мягкий свет утра уже зримо сквозил между деревьями. Над Кокшагой клубился жидкий белесый туман. Солнце еще не поднялось, но с каждой минутой небо становилось все светлее и светлее.
Я приподнялся. Осторожно раздвинул кусты и замер в восторге от увиденного.
На полянке, бархатистый край которой выходил к береговому урезу, бойко колошматя и кусая друг друга, сцепившись лохматым живым комом, катались два небольших медвежонка-лончака. Один из них, не выдержав потасовки, кинулся наутек. Но не тут-то было! Более сильный озорник, не на шутку вцепившись зубами в заднюю ногу братца, крепко держал его. Пострадавший так жалобно и истошно верещал, что я не вынес более, стремглав вскочил на ноги и молниеносно подбежал к барахтавшимся на самом краю обрыва медвежатам. Азарт схватки, по-видимому, был настолько велик, что, даже когда я подбежал к ним, пни продолжали потасовку.
Я склонился над ними, но не успел еще даже прикоснуться к расшалившимся озорникам пальцем, как неожиданно присел от страха. Над самой моей головой клокотал злобный звериный рык.
Я застыл в ужасе. Инстинктивно повернул голову в сторону опасности и увидел в двух шагах от себя вздыбленную, с широко раскрытой пастью медведицу.
В следующее мгновение не на шутку разгневанная мамаша могучей пятерней дала мне под зад такого тумака, что я легко оторвался от земли, описал в воздухе внушительную траекторию и почти бесчувственным плюхнулся в дымящуюся туманом воду чуть ли не на середине Кокшаги.
Прохладная ванна подействовала на меня отрезвляюще. Я быстро пришел в себя. Сообразил, что, уйдя счастливо от одной смертельной опасности, оказался перед лицом новой: ведь я совершенно не умел плавать!
Сознавая это, я, как мог, заработал руками и ногами. И если бы не стремительное течение Кокшаги в этом месте, которое прибило меня к берегу, лежать бы мне на речном илистом дне.
Кое-как выбравшись на берег, я все же набрался храбрости взглянуть туда, откуда только что так необычно «катапультировал». На самой кромке высокого речного уступа стояла огромная бурая медведица, а рядом, уставив любопытные мордашки в мою сторону, застыли два лохматых медвежонка.
Не очень доверяя такому редкому соседству, я одним духом пробежал километра два без оглядки. И только затем уже решил, что опасность наконец миновала и можно обсушиться. Обсушившись и несколько придя в себя от только что пережитого, я направился в ближайшие делянки леспромхоза. Оттуда на попутке намеревался уехать в лесхоз за людьми, ядохимикатами и агрегатом для борьбы с пяденицей.
В лесхозе, кроме сторожа Кирилла Изотова, никого не было.
— На пожаре все. В Устинском лесничестве. Боровка горит, — пояснил старик. — В поселке учреждения закрыли. Всех по такому случаю мобилизовали. Вам велено народ кликать, да туда же. На помощь, значит.
Вот тебе раз! Я с горькой бедой, а тут своей хоть отбавляй. Какая уж тут помощь, коли и нам «велено народ кликать…» М-да-а!.. Посоветоваться даже не с кем.
Не обременяя деда Кирилла докучливыми расспросами, я грустный вышел из конторы лесхоза на широкий двор. План мой — попросить в помощь людей в лесхозе, запастись ядохимикатами и аэрозольным агрегатом — срывался начисто. В раздумье стоял я на широком дворе под палящими лучами солнца, соображая, что же все-таки предпринять.
Сухо скрипнула калитка. Я обернулся на звук и увидел завхоза Алексея Глубокова. Я обрадованно шагнул ему навстречу:
— Это что же? Все на пожаре, а ты тут разгуливаешь!
— Болею! — натужно прохрипел он. — Ангина замучила!
Я поведал ему о своей печали, погоревал о том, что не с кем решить столь важного срочного дела. Посетовал, что даже ядохимикатов получить со склада не могу — кладовщик и тот на пожаре.
— Нет, как же, — возразил Глубокое, — ключи от склада он мне оставил, — и завхоз для пущей убедительности звякнул в кармане связкой.
— Пойдем! — пригласил он меня. — Хотя без бухгалтерии выдавать ничего и не велено, да ладно уж! — махнул он рукой, — Время нынче горячее. Не до бумажек теперь!
У меня отлегло от сердца. Какой-то сдвиг наметился в моих сложных, минуту назад казавшихся неразрешимыми делах.
Я быстро оформил получение хлортена — новейшего химического препарата, принял по накладной двухсотлитровую бочку солярового масла, аэрозольный генератор, десяток оцинкованных ведер, полсотни железных лопат.
Теперь надо было терпеливо ждать вызванную мной машину, чтобы весь этот груз немедленно отправить в урочище Сухое Горло.
— Какой дорогой ехать намерен? — спросил Глубоков.
— Через Орловку!
— В Ольховом Логу поосторожней будь! — посоветовал он, прощаясь.
Газик мой пришел только к вечеру. С трудом погрузив нужную поклажу, мы, не теряя ни минуты, двинулись в неблизкий и, как оказалось, нелегкий путь.
Дорога лежала через поля, песчаные косогоры, заболоченные лесные низменности, ветхие деревянные мостики и длинные бревенчатые настилы на торфянистых зыбунах.
Вел машину молодой сильный парень Коля Порубов. В кабине было нестерпимо душно от перегретого мотора, сильно пахло бензином. Я знал, что Коля сегодня сидел за рулем более десяти часов кряду, но он мурлыкал под нос какую-то песенку.
«Молодость!» — позавидовал я, закрыл глаза и устало откинулся на скрипучую спинку сиденья.
Но отдыхать долго не пришлось. Внезапно меня больно ударило головой о дверцу. Я испуганно открыл глада. Коля почти лежал грудью на баранке. В его широко раскрытых лучистых глазах застыл страх.
— Что случилось?
— Кажется, приехали, — ответил Коля, выскакивая из кабины.
Вышел и я. Наш грузовик крепко засел в раскисшем глинистом грунте, а передние колеса уперлись в здоровенную сосну, упавшую в болотную жижу поперек дороги.
Перед нами на полкилометра расстилалась непролазная топь. Вытащить машину мог только трактор. А здесь на двадцать верст в округе не только тракторов, но и жилья никакого не было.
— Что будем делать? — спросил я Порубова.
— Что-нибудь придумаем, — ответил он спокойно. — Не впервые!
Солнце давно село. По лесу разливалась жиденькая мгла короткой летней ночи. Над болотом слоистой белесой кисеей повис легкий туман. Где-то в чаще глухо, устрашающе ухнул филин.
Мы с Колей работали как одержимые. Я рубил еловые лапы, стволики можжевельника, тонкомерный хвойный сухарник и носил все это без конца к машине. Потное плечо ныло. Руки налились свинцовой тяжестью. Коля остервенело копал и копал влажную землю под брюхом застрявшего грузовика. Грязь липла к лопате. Он ежеминутно счищал ее о траву, сучья, иногда подошвой своего гулливеровского сапога. Бросив лопату, Коля подкладывал мои «елки-палки» под колеса. Домкратом вздымал машину все выше и выше. На задние колеса надел цепи. Затем неторопливо обошел автомашину еще раз и, видимо убедившись в солидности проделанной нами работы, молча сел в кабину. Отер рукавом пот с измазанного лица. Откинулся на спинку сиденья. Нажал на акселератор. Взревел мотор, резко запахло бензиновой гарью, звонко заскрежетали в ночной тишине шестерни коробки передач. И машина медленно подалась назад.
Лишь к рассвету добрались мы до Сухого Горла. Несмотря на столь ранний час, нас уже нетерпеливо ждали десятка два людей, собранных Сухоросовым.
Машину быстро разгрузили. Лесники Сухоросов и Ярополов тут же занялись приготовлением раствора для аэрозолей. Дело это они знали хорошо.
Коля Порубов, невзирая на усталость, вместе с лесотехником Акимом Чернышовым попробовал запустить аэрозольный генератор. Но он упрямо чихал, лениво выбрасывал жиденькую струйку голубоватого дымка из сопла и надолго замолкал.
Порубов и Чернышов перемазались как черти в автоле и саже. Начали нервничать, ругали на чем свет стоит упрямый агрегат.
Перекурили. Снова взялись за дело, то продувая какие-то трубочки, то меняя дозу горючего.
Приготовив раствор аэрозолей, Сухоросов и Ярополов тоже подошли к агрегату. Наконец тот под радостные возгласы ровно, четко, как хорошо отлаженная швейная машина, заработал, выбрасывая густые клубы «лечебного» дыма.
Порубов и еще несколько рабочих развернули агрегат, направили выбросное сопло в редеющие кроны сосен, туда, где бесчисленное множество пядениц творили свое страшное дело.
Ядовитый туман обволакивал ветви и сучья деревьев, долго висел в зеленом пологе леса, маслянистой пленкой покрывал влажные тела прожорливых гусениц. Падая, они корчились, извивались в предсмертных судорогах.
Глядя на них, Порубов восхищенно приговаривал:
— Так вас, саранча проклятая! Так!
Мы старательно расчищали завалы, удаляли замшелый коряжник и колодняк — делали проходы для генератора, сноровисто готовили новые порции хлортеново-масляных растворов.
Уже давно солнце перевалило зенит, а люди еще и не завтракали. Мы спешили. Мириады пядениц каждый час опустошали многие гектары прекрасного корабельного леса. Нужно было спешить.
Мы работали по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки. Лесоохране помогали рабочие леспромхоза, школьники, отпуск-пики, пенсионеры.
Была на исходе суббота. Дело подвигалось к концу. Оставался частично не обработанным неширокий клин леса между Кокшагой и ее быстрым притоком Витьюмкой.
— Завтра конец! Шабаш! По домам двинем! — воодушевлял уставших Порубов.
— Непременно! — подтвердил лесотехник Аким Чернышов. — До обеда справимся! — уточнил он.
Спали люди вповалку под открытым небом. От комаров спасали диметилфтолат, мазь «Тайга» и легкий ночной ветерок с присмиревшей реки.
В эту последнюю ночь я долго не мог уснуть. Ветер стих. Сгустилась застойная духота. Мошкара и комары лезли в глаза, уши, нос.
Шорох пядениц, подобный тихому дождю, беспокоил, тревожил душу.
Я встал. Тихо прошелся вдоль реки. Затем, чтобы не тревожить спящих людей, прислонился спиной к огромной сосне, что высоко вздымалась над рекой.
Как-то вдруг исчезла мошкара, повеял легкий ветерок, потянуло влажной прохладой. Тонко, еле уловимо запела на свежем ветру сосновая хвоя. Затем где-то далеко-далеко, еще совсем слабо и глухо, как под землей, громыхнуло.
Гром! Дождь! Не может быть! Я не верил своим ушам. Мы его ждали с самой весны. Давно зачахли хлеба, пересохли пруды, растрескалась земля.
Лесники ждали дождя, как избавления от бедствия — лесных пожаров, от массовых нападений вредителей леса.
Я не видел тучи, но по тому, как быстро сгущалась тьма, как исчезли звезды, как усиливался, крепчал ветер, клоня деревья, и раскатисто погромыхивал гром, я чувствовал, что скоро ударит благодатный ливень!
И вдруг ослепительная вспышка молнии с треском распорола темноту. Тут же раздался раскат грома такой силы, что небо будто раскололось и обрушилось на землю. Моня чем-то больно ударило по спине и отбросило шага на два в сторону. Поднимаясь, я увидел, что могучий ствол гигантской сосны, под которой минуту назад я стоял, ударом молнии расщеплен до основания.
Одна его половина с изуродованными ветвями стояла на месте и влажно дымилась. Синевато-зеленый шустрый огонь сначала жидким ручейком перебегал с ветки на ветку, а затем, взметнувшись ярким столбом огня, охватил кроны соседних сосен. Стало светло. Сладковатая гарь хвои разлилась по урочищу.
Поборов испуг и несколько справившись с волнением, я за кричал чужим, диким голосом:
— Поо-жаа-аар!
Испуганные громовым ударом, люди и без моего крика вскакивали, торопливо протирая глаза.
А шквальный грозовой ветер с невероятной быстротой и силой гнал и гнал бесновавшийся в кронах огонь. Ежеминутно громыхал гром. Ослепительно сверкали молнии. Но дождя все не было. Какой-то ад кромешный. Я, как мог, отдавал команды.
Сухоросов и Ярополов с рабочими побежали валить лес бензопилами на пути бесновавшегося огня. Только широкий противопожарный разрыв мог остановить теперь этот огненный шквал.
Разбушевавшееся пламя неслось к автомашине и генератору. Порубов, закрывая лицо от нестерпимого жара рукавом телогрейки, вскочил в кабину, дал газ и со всего разгона въехал в реку. Выбравшись из воды, он и еще несколько рабочих на руках выкатили из огня аэрогенератор и тоже спихнули его в речные струи.
С шумом и треском горели сухие, опрыснутые соляровым маслом кроны и без того смолистых сосен. Огонь крепчал, разливался, ширился.
Вот он в беглой бешеной пляске уже добежал до речной протоки, горячим острым языком коснулся огнестойкого прибрежного ивняка. На мгновение сник, утихомирился. А затем, сделав какой-то стремительный прыжок, вновь взорвался огромным огненным шаром и пошел безудержно куролесить в густых кронах стройных деревьев.
Светало медленно. Грозовая туча закрывала собой всю восточную часть неба. Утренняя заря проступала сквозь нее слабым сероватым светом.
Однако ночь уже кончилась. Это была невероятно трудная ночь. Люди едва держались на ногах. Все боролись с огнем на пределе человеческих возможностей.
Кто заливал огонь речной водой из ведер, кто захлестывал его ветвями, кто забрасывал дымящиеся пни и высохшие за лето валежины землей.
Хорошо, что огонь разыгрался на узком лесном полуострове, ограниченном с двух сторон водными преградами — Кокшагой и Витюмкой. А с третьей стороны удалось быстро вырубить широкий противопожарный разрыв, докатившись до которого огненные вихри потеряли силу и ослабли.
Грозовой ветер понемногу начал стихать. Упала первая, затем вторая капля. И вдруг напористый, сильный дождь звонко забарабанил по прибрежным ивнякам, по глянцевым листьям речных кувшинок, воздушными пузырьками покрыл зеркальную гладь плеса.
С каждой минутой дождь набирал силу. Скоро он превратился в ливень. В воздухе стояла белая водяная пыль, в обмелевшую реку с крутого замшелого берега падали шумные потоки.
— Уррр-ааа! — не сговариваясь, закричали смертельно уставшие и в то же время повеселевшие люди. Никто не прятался от дождя. И скоро люди и ливень окончательно победили пожар.
Стало тихо. Туча ушла на запад. Небо очистилось и неожиданно засверкало нежной светлой голубизной.
Я сел на пень, чтобы вылить из башмаков воду. И вдруг в притихшем лесу звонко прокатилось:
— Радуга! Смотрите, радуга!
Нарядная многоцветная дуга, опершись одним концом о крутой берег Кокшаги, легла волшебной сказочной аркой над голубой рекой, широкими лугами, над бескрайними зелеными лесами.
И все мы, измученные, грязные, опаленные, восприняли ото как дар родной природы за наше упорство и нашу борьбу с полчищами прожорливых гусениц, за победу над стихией разбушевавшегося огня, за торжество труда и разума над темными силами разрушения.
Об авторе
Рыжов Алексей Михайлович. Родился в 1928 году в селе Агеево Санчурского района Кировской области. Инженер-лесовод, натуралист и фенолог. За свою жизнь много путешествовал. Побывал в Прибалтике и на Кубани, на Урале и на Кавказе, исколесил Центральную Россию, пешком исходил все Среднее Поволжье. Переменил ряд профессий — был лесорубом, грузчиком и сплавщиком леса, плотником, обозным мастером, шорником. Окончил Суводский лесной техникум, затем Поволжский лесотехнический институт. Много лег работал лесничим в вятских лесах.
Печататься начал в 1949 году. В центральной печати опубликовал ряд научных статей о лесе, в местной печати — много художественных очерков, зарисовок, рассказов. В нашем сборнике печатался неоднократно. Его новеллы публиковались в географическом ежегоднике «Земля и люди». В настоящее время работает над повестью о суровых, но романтических буднях тружеников леса.
Очерк
Фото автора
Заставка худ. В. Чернова
— Товарищи!
Мы оторопело оглянулись. Обращение самое обычное, но где? В заштатном городе Кала-Нау, затерянном в горах Северного Афганистана. Единственная дорога сюда функционирует только летом, вокруг на десятки и сотни километров сплошные горы. Не только европейцы, далеко не каждый афганец бывал в этих краях.
И тем не менее повторное:
— Товарищи!
К нам со смущенной улыбкой спешит паренек в длинном модном макинтоше с белой чалмой на голове. Взаимное — кто, откуда, как? Ну, нам-то проще, сотрудники советско-афганской археологической экспедиции, вторую неделю мотаемся на машине в поисках древностей.
И в обмен невеселая история нашего знакомца, к тому же на чистом русском языке. Родился в Туркменской ССР. В семье знали: то ли в Иране, то ли в Афганистане живет дядя, брат отца. И вот вдруг посыпались письма из неведомого Кала-Нау: «Приезжайте, я уже стар, кому достанется наследство?»
После долгих споров вся семья из Туркмении перебралась в Афганистан. Здесь ее ожидала серия сюрпризов и самый главный — любвеобильный дядюшка.
Все его «наследство» заключалось в нем самом да в его родственных чувствах. Одним словом, все эти годы он страшно бедствовал на чужбине и во что бы то ни стало хотел увидеть своих родственников перед смертью. На обменные деньги переселенцы купили немножко земли, пару быков и теперь ведут обычную для этих мест трудную жизнь крестьян. Но особенно тяжко пришлось нашему знакомцу.
— Там, дома, я имел мотоцикл, в кино, на танцы ходил, а здесь… Скажите, как вернуться назад?
В общем-то паренька можно было понять. Афганистан — одна из немногих стран Востока, все еще стойко придерживающаяся старых «добрых» традиций. Ортодоксальная мусульманская страна с непререкаемой властью и авторитетом духовенства, с почти пуританским образом жизни. Не только в провинции — в Кабуле почти не встретишь женщину с открытым лицом. Самый неподдельный «сухой закон»: ни в одном магазине ни за какие деньги не купить даже бутылки пива. Кинотеатры лишь в крупных городах, а в таком городишке, как Кала-Нау, нет и этого, не говоря уж о танцплощадках. Здесь одно развлечение — пятничные базары, своеобразные клубы, где происходит, обмен новостями, да вечерами мужская компания в чайхане за бесконечным чаем.
Пообещав выяснить, что возможно, в Кабуле, мы распрощались с собеседником и вскоре уже двигались по своему археологическому маршруту. В окнах автомашины все тот же монотонный горный пейзаж. Наш путь лежит по пересохшим речным каньонам и подножиям гор до реки Мургаб и дальше уже по зеленым оазисам до города Шибарган, где находится основная база экспедиции.
Долгое время европейцы смотрели на древний Афганистан глазами историков и писателей греко-римского мира. Немногословные строчки античных авторов, редкие монеты, неизвестно как попавшие в руки европейских антиквариатов, — вот по существу все источники информации о древней истории этой загадочной страны. Афганистан едва ли не дольше остальных стран Востока запрещал въезд европейцам на свою территорию. А так как своих специалистов-востоковедов здесь не было, страна оставалась совершенно неисследованной в археологическом отношении.
Первую брешь пробили французы, сумевшие добиться у Афганского правительства монопольного права на археологические раскопки. В 1922 году была основана французская археологическая миссия, работы которой почти без перерыва продолжаются до наших дней. Приступая к исследованию Афганистана, французы знали, что где-то здесь двадцать веков назад находилось блестящее греко-бактрийское царство, история которого до сих пор волнует умы многих востоковедов. Несколько позднее именно здесь располагался центр могущественного, но еще более загадочного Кугаанского государства. Одним словом, казалось, что Афганистан — это тот археологический заповедник, где на каждом шагу ищут сенсационные открытия, стоит лишь начать работы.
Но глазам французских археологов предстали не величественные руины дворцов и храмов, а безликие, однообразно чередующиеся отроги и хребты гор Гиндукуша и лишь местами у их подножий оплывшие бугры.
Желтые, сожженные солнцем и поросшие редкими кустиками бугры и холмы с убийственной монотонностью тянутся на десятки километров, уходя к самому горизонту. И как узнать, какой из них естественный, а под каким скрываются остатки былого величия прошедших веков блестящей античности?
И действительно, первые результаты оказались настолько удручающими, что глава французской археологической миссии крупнейший ученый и подлинный энтузиаст А. Фушэ с горечью писал: «Везде и всюду одна лишь глина, обычная глина и ничего, кроме глины. Тщетно наши взгляды обращаются в различные стороны: никакие памятники не вырисовываются над горизонтом, ни ахеменидская колонна, ни обломок греческого архитрава, ни сасанидская арка».
Но упорство, с каким французы продолжали раскопки все новых бугров и холмов, наконец было вознаграждено открытиями мирового значения. На юге Афганистана, в Хадде, они нашли остатки буддийских храмов с изумительными каменными статуями, о которых так мечтал А. Фушэ. Десятки, сотни статуй отправились в далекую Францию, где стали украшениями ряда музеев.
Дальше — больше. Рядом с Кабулом, на древнем поселении Беграм, была открыта сокровищница, некогда заботливо упрятанная местным правителем. Шкатулки слоновой кости с тончайшей резьбой, тонконогие, хрупкие кубки цветного стекла, золотые, серебряные и мраморные статуэтки и еще сотни других изделий, исполненных с ювелирной тонкостью и подлинным вкусом. Но времена изменились, и «беграмский клад» не был отправлен в Европу, а хранится ныне в Национальном музее Кабула.
После второй мировой войны монопольному праву французов пришел конец. Американские, итальянские, немецкие, японские экспедиции добились разрешения у афганского правительства на самостоятельные археологические раскопки. Наконец, была создана советско-афганская экспедиция, первые полевые работы которой начались осенью 1969 года.
Для своих поисков мы выбрали северную часть Афганистана, граничащую с территорией советской Средней Азии. Здесь проходит государственная граница, идущая по реке Амударье. Но в далекой древности Аму скорее всего не была пограничной рекой. А раз так, то мы могли рассчитывать найти памятники, существовавшие задолго до Греко-Бактрийского и Кушанского царств. Дело в том, что на смежной с афганской территории Туркменистана, Узбекистана и Таджикистана такие памятники уже открыты, но пока что неизвестны в Северном Афганистане.
Невольно вспоминается наш первый приезд в Кабул. В аэропорту метровые буквы: авиакомпания «Ариана». Въезжаем в центр столицы и опять повсюду: отель «Ариана», ресторан «Ариана», журнал «Ариана». На первый взгляд это можно расценить как модное увлечение красивым и звучным рекламным названием, однако дело обстоит сложнее. Если хотите, вопрос престижа. Вкратце история его сводится к следующему. В древних индийских рукописях упоминается воинственный парод арии, или арийцы. Сохранились туманные упоминания о том, что эти завоеватели, сметая все на своем пути, вторглись в долину Инда и разрушили блестящую цивилизацию, которая процветала здесь в III–II тысячелетиях до н. э. Естественно, ученые-востоковеды не могли не заинтересоваться этой проблемой. Но поскольку в письменных документах ничего более точного не сохранилось, все предлагавшиеся гипотезы, порой остроумные и внешне эффектные, были всего лишь догадками. Требовались факты, которые могла дать только археология. Где находилась прародина ариев, откуда они пришли? — вот в чем заключалась суть проблемы.
Научный журнал «Ариана» уже одним своим названием давал ответ: конечно, из Афганистана. Однако существует и другое мнение, что воинственные арии некогда обитали в бескрайних среднеазиатских степях и именно отсюда через Афганистан проникли в долину Инда.
По никто еще не смог с документальной точностью показать бесспорные следы арийской культуры.
Казалось бы, стоит ли ломать копья по поводу одного загадочного народа? В конце концов в науке существует много еще неразрешенных проблем. Но эта — особая. Она прямо и непосредственно связана с индоевропейской проблемой, над которой бьются лучшие умы мира.
Итак, поскольку письменные источники не дали ответа, слово оставалось за археологами. Но и они находились не в лучшем положении — задача была со многими неизвестными. Собственно говоря, мы могли лишь предполагать, что земли к югу и северу от Амударьи храпят следы этого таинственного народа. В поисках их мы и заехали в такую, даже но местным меркам, глушь, как Кала-Нау.
Наша экспедиционная база располагалась на окраине города Шибарган. Некогда провинциальный городок с помощью советских специалистов и кредитов превращается в центр газовой промышленности Афганистана. Сотни экскаваторов, бульдозеров, автомашин. Новые корпуса, дороги, буровые вышки. И естественно, что в своих маршрутных поисках мы стремились подальше от этой шумной и пыльной техники, в более отдаленные и глухие места. Туда, где по горной тропе уже не могла пройти машина, или, наоборот, в сыпучие пески, где она буксовала на каждом шагу.
Но вот ведь ирония судьбы — цель поисков, оказывается, находилась на расстоянии брошенного камня от экспедиционной базы. Запятые многокилометровыми маршрутами, мы оставляли про запас осмотр холмов, что начинались у самой окраины Шибаргана, пока однажды не выпал ранний снег и машины уже не могли выехать в дальние маршруты. Вот тогда-то, совсем одурев от вынужденного безделья и рассматривания карт (не только географических), мы разбрелись в разные стороны для осмотра близлежащих холмов. Уже первый из них совершенно ошеломил нас. Невзрачный с виду, ничем не отличающийся от соседних, он хранил настоящие сокровища. Обломки посуды валялись прямо на поверхности. Сомнений не оставалось: люди (кто бы они ни были) пользовались этой утварью и жили здесь на рубеже II–I тысячелетия до и. э. Иными словами, они были современниками ариев, а может быть, и самими ариями. Тилля-тепе — золотой холм. Так называет эту возвышенность местное население. И хотя золота мы не обнаружили, в научном смысле наши находки стоили много больше этого драгоценного металла.
Дело в том, что точно такой же посудой пользовались люди, жившие далеко отсюда, на бескрайних просторах великой среднеазиатской пустыни Каракум. Протягивалась вполне ощутимая ниточка, за которой могли скрываться реальные исторические связи.
Казалось, наши раскопки Тилля-тепе дали то недостающее звено, которое свидетельствовало в пользу продвижения ариев из Средней Азии через Афганистан в долину Инда. Действительно, уже в пробных раскопках мы получили материал точно такой же, как и в Средней Азии. Смешайте черепки на столе, и не отличишь, в каком из этих районов они найдены. И вот все встало на свои места, если бы не одно обстоятельство. Каждый день раскопок Тилля-тепе приносил все новые доказательства в пользу высказанной теории и вместе с тем… все новые сомнения. Мы впали, что культурный слой подобных поселков в Каракумах не превышал двух-трех метров, что указывало на сравнительно непродолжительное обитание людей в этих местах. А на Тилле-тепе мы опускались все ниже и ниже, позади уже третий метр, углубились в пятый, а культурные остатки все еще не кончались.
Мы прорезали десятиметровую толщу, но так и не достигли материковых слоев!
Не нужно быть специалистом, чтобы оценить это. Стало очевидным, что жизнь на Тилля-тепе продолжалась во литого раз дольше, чем в соответствующих поселениях Каракумов. Эти и другие наблюдения привели нас к выводу: не из Средней Азии в Афганистан, а, наоборот, отсюда в пустынные области Каракумов переселились люди на рубеже II–I тысячелетий до н. э. И тогда, может быть, прародина ариев действительно находилась в Северном Афганистане, а не в Средней Азии? Это выяснится в ходе дальнейших раскопок замечательного памятника — Тилля-тепе.
…А пока караван экспедиционных машин через Гиндукуш и перевал Саланг двигается в Кабул, где предстоит заняться обработкой полученных материалов. Столица еще только начинает менять свой облик. Сталь и бетон многоэтажных отелей и учреждений соседствуют с домами бедного люда. Через центр Кабула проходит речка, почти пересыхающая летом, но из-за весенних паводков зажатая в высокие каменные парапеты. На них расстелены для просушки белые рубахи и штаны. Кто моется, кто стирает, кто совершает омовение, готовясь к намазу. Многоэтажных зданий всего несколько. В центре Кабула большая крепость, в глубине за воротами виден дворец короля. Большинство строений столицы — по преимуществу глинобитные дома с глухими заборами, реже особняки европейцев или местных богачей. Центральные улицы асфальтированы, зато отходящие от них улочки могут порадовать душу лишь немногих энтузиастов — любителей старины.
Узкие, пыльные, они невольно вызывают в памяти средневековые города, как мы их помним по школьным учебникам. Но везде и всюду торговля. Два-три супермагазина с вылощенными приказчиками, свободно говорящими по-английски, но зато сотни и тысячи лавок и лавчонок. Иной раз удивляешься, какой барыш можно иметь, торгуя горсткой миндаля, спичками, сигаретами. Но жестокая безработица и надежда «выбиться в люди», видимо, оправдывают этих бедняг.
Характерная деталь — вся торговля тканями исключительно в руках индийцев. Как правило, это пустые лавки, среди сотен разноцветных рулонов на корточках сидят бородатые, в белых чалмах красавцы сикхи с неизменной пиалой чая в руках. Кто и когда у них покупает товар — неясно.
Уличное движение достаточно оживленно. На перекрестках неряшливые полицейские в мятых мундирах, но полные достоинства. Непонятно, для чего они здесь поставлены, водители сами определяют, нуда и как им ехать. После строгих орудовцев Москвы внутренне съеживаешься, когда мимо регулировщика проскакивает «Волга», буквально нафаршированная пассажирами. Из открытого багажника смотрят веселые лица тех, кому не нашлось места внутри. Полицейские невозмутимы: лишь бы машина ехала и не создавала затора. Кстати, наши «Волги» — чуть ли не самые популярные машины. Особенно привлекает таксистов высокая посадка, так необходимая при езде по плохим проселочным дорогам.
Как правило, все таксисты наемные работники, их выручка полностью зависит от хозяина. Счетчиков нет, и такса определяется шоферам по внешнему виду клиента. На фоне пестрой массы простого люда в чалмах, цветастых халатах и белых штанах резко выделяются редкие европейские костюмы, фетровые шляпы, галстуки, белоснежные рубашки. Но есть и другая разновидность людей, занимающая как бы промежуточное место. Это европейцы-хиппи. Их сразу можно отличить по светлым лицам, длинным бородам, босым ногам, тяжелым крестам или амулетам на волосатой груди. Обычно они ходят парами, нередко обнявшись и не замечая ничего вокруг себя. Говорят, у хиппи имеются свои представители в каждом крупном городе, которые и устраивают новоприбывших. И хотя все они производят впечатление членов единого братства, хиппи как бы две категории. Одни — грязные, немытые, нечесаные. Их можно увидеть сидящими и лежащими в ночлежках, где, кроме них, живут только нищие и совершенно опустившиеся люди. Их можно увидеть возле ресторанов, не у главного входа, а на задворках, где афганец-повар вываливает им в руки объедки. На лице повара смешанное чувство удивления, презрения и собственного превосходства. Преобладает первое. Он, привыкший всю жизнь склоняться перед европейцем — саибом, теперь кормит их объедками из собственных рук! Зато лица берущих совершенно невозмутимы. Кажется, оскорби их повар, они с таким же равнодушием воспримут это, как и саму еду.
Зато другая группа хиппи иного склада. Правда, те же бороды, но красиво расчесанные, те же штаны-техасы, но с яркими батистовыми заплатами. На шее старинные распятия, чуть ли не фамильного серебра, куртки-дубленки с красивыми фигурными аппликациями. Эта ручная работа афганских мастеров не по карману даже состоятельным людям. Таких хиппи мы встречали в банках, где они получали солидные пачки зеленых банкнот и выясняли курс доллара на черном рынке.
Афганистан — типичная страна пробуждающегося Востока. Впервые мы были здесь три года назад, а изменений почти на эпоху. И дело не только в том, что строится своя промышленность, обновляются города, механизируется сельское хозяйство. Важнее другое, что не так резко бросается в глаза. Изменяется стиль жизни. Появляются крупные книжные магазины, где кроме научной литературы продается и художественная — от детективов Агаты Кристи до произведений советских писателей. Выпускаются все новые газеты и журналы на афганском языке. Эти изменения отражают те сдвиги, что происходят в самом обществе.
При нас в Афганистан прибыл с визитом вице-президент США Спиро Агню. В центре города его ожидала довольно шумная демонстрация с лозунгами, осуждающими войну во Вьетнаме.
В Кабуле несколько кинотеатров, репертуар преимущественно ковбойский, вариации на тему о похождениях пресловутого Бонда, фильмы ужасов. Интересная деталь: лучшие места считаются в бельэтаже. Как правило, в середине сеанса объявляется антракт, публика идет в буфет, курит. Своей кинопромышленности еще пет. Только-только появляются первые специалисты, но и они пока еще делают исключительно хроникальные фильмы.
Зато большим успехом пользуются национальные виды спорта, особенно бускачи. Мы наблюдали это захватывающее зрелище на центральном стадионе. Сначала на поле появились музыканты, затем вынесли обезглавленного теленка. И тут на поле появляются команды всадников. По сигналу судьи всадники устремляются к теленку. Нужно умудриться из-за частокола копыт топчущихся на месте лошадей совершенно озверевших от ударов, выхватить тушу теленка. Но на этом дело не кончается. Счастливчик должен сделать большой круг по полю, держа одной рукой поводья, а другой тушу. Наперерез ему рвутся всадники другой команды, и здесь начинается нечто невообразимое. Теленок опять валяется на земле, лошади снова сплетаются в клубок, и опять вырывается одинокий всадник. И так до тех пор, пока кто-то не доставит тушу в очерченный круг.
Зрелище не менее захватывающее, чем футбол, с той лишь разницей, что победителя никто не целует с восторженностью наивной институтки. Чувства здесь выражаются скупо.
После наших исследований на Тилле-тепе нам необходимо было ознакомиться с музеями Пакистана. Может быть, и здесь мы обнаружим сходный материалы? С севера на юг Пакистан тянется вдоль могучей реки Инд, где некогда существовала блестящая городская цивилизация, якобы разрушенная нашествием ариев.
Асфальтированная дорога от Кабула до приграничного города Джелалабада идет через неописуемо красивые горы; все время рядом с нами сумасшедшая река, вся в белой пене воли, а вот знаменитая электростанция Наглу — гордость советских и афганских специалистов.
Совершенно неожиданно горы кончаются, впереди необъятное плато с тропическими пальмами. Минуем город Джелалафад. Несложные таможенные формальности. Опять въезжаем в горы, но уже Пакистана. Нашему шоферу Володе вешаем на ветровое стекло бумажку: «Держись левее — здесь левостороннее движение».
Бывший Пуштунистан входит частично в Афганистан, частично в Пакистан. На каждом шагу мы видим сцепки: с гор спускается ишачок с хворостом, сзади крестьянин с карабином, перепоясанный патронными лентами. Сельская чайхана: почти двухметровые красавцы на корточках, закрученные усы, выжидательный взгляд, к стене прислонены карабины.
Дорога закручивается все выше в горы. Замелькали предупреждения: «Не фотографировать!» Серый скальный пейзаж — и вдруг крепость из ярко-красного кирпича на гребне горы. Мощные высокие стены с башнями и амбразурами, на них пакистанские солдаты, у входа надпись: «Добро пожаловать».
Это бывшие английские военные форты, теперь здесь гарнизоны национальной армии.
Первый крупный город Пешавар. Великолепный университет, здания факультетов разбросаны среди зеленых лужаек с аккуратно подстриженными кустами — английская традиция парковых садов. Точно такие же парковые насаждения будут встречаться нам и дальше: хорошие традиции живут веками.
Равалпинди — современная столица, доживающая последние часы. Рядом построен совершенно новый город Исламабад, куда уже перебираются посольства и официальные учреждения. Равалпинди не только ошеломил нас, но как бы ввел в новый стиль жизни — последующие города на нашем пути точно копируют его. Чувствуется многолетнее пребывание англичан. Типично английская архитектура прошлого века. Много призывной, блестящей, мигающей, вертящейся рекламы. Масса европейских магазинов (по принадлежащих пакистанцам), кинотеатров, универмагов, легковых автомашин. Да, это не патриархальные города Афганистана. Здесь налет европеизации во всем: от городской архитектуры до строгих костюмов. Но налет англицизма как бы разбивается, разлетается стрекочущими мотороллерами, такси. Это что-то совершенно повое, во всяком случае ни в Иране, ни в Афганистане мы ничего подобного не видели. Трехколесные мотороллеры, покрытые парчовыми с золотым шитьем накидками, — всюду. На дороге и тротуарах, слева и справа, сзади и спереди. Они пользуются огромной популярностью и с успехом конкурируют с обычными автотакси. Эти золотистые жучки-мотороллеры, издающие изнурительную трескотню, будут сопровождать нас по всему Пакистану.
Наконец лента асфальта выводит нашу машину к Инду. До самого океана река стала нашим постоянным спутником и ориентиром. Именно здесь, в долине Инда, сорок — сорок пять веков назад расцвела цивилизация, поражавшая своим великолепием тогдашний мир. Две древние столицы этой цивилизации — Хараппа и Мохенджодаро — без малого сто лет служат объектом больших археологических раскопок. Однако до сих пор никто с точностью не знает, как возникла и погибла хараппская цивилизация. Пожалуй, это одна из самых интригующих загадок восточной археологии. А слава о древнеиндийской цивилизации в свое время доходила до самых отдаленных уголков Востока. Сейчас с документальной точностью установлено, что караваны купцов достигали не только Месопотамии и Каракумов, но даже территории современной Аравии!
Раскопки Мохенджодаро, Хараппы и других городов поразили научную общественность. Хорошо продуманная планировка, дома, на строительство которых ушли миллионы обожженных кирпичей, городская канализация, общественные бассейны…
Ныне рядом с руинами древних городов построены музеи, где экспонируются находки. Специальные рейсовые самолеты доставляют сюда туристов со всего света. Прекрасно налажена продажа сувениров — копий найденных при раскопках произведений древнего искусства. А вырученные средства идут на дальнейшие раскопки и реставрационные работы.
В музеях нас больше всего заинтересовали терракотовые модели повозок с впряженными в них фигурками горбатых быков. Точно такие же мы видели на сельских дорогах Пакистана. Та же конструкция повозок, те же горбатые быки, закутанные в белое покрывало крестьяне. Кажется, впервые мы убедились в реальности выражения: «Традиции живут тысячелетиями!»
Мы не знаем, как справляли свадьбы горожане древности, но, возможно, так, как это мы случайно видели возле одной деревни. Толпа окружила белую лошадь, на которой под покрывалом сидели жених и невеста. Впереди — музыканты с венками на шее. По знаку распорядителя заиграла музыка, так знакомая нам по индийским фильмам. И тут же лошадь стала мягко, почти женственно гарцевать на месте, исполняя свадебный танец. В такт музыке она красиво перебирала ногами, делала сложные повороты, не задев при этом никого из толпы. А возле самых копыт с визгом вертелись дети, подбирая медные монеты, щедро разбрасываемые родственниками новобрачных. Танцевала лошадь, танцевали люди, и вся процессия двигалась в сторону деревни.
А наша дорога ведет нас все ближе и ближе к океану. Вокруг — от кромки асфальта до самого горизонта — сплошные возделанные поля. Каждая ночевка — настоящая трагедия для нашего шофера. Ни одного свободного клочка земли, где можно поставить машину. Часто мы просто сворачивали на боковую проселочную дорогу и здесь ночевали. Наконец мы увидели город Карачи, расположенный у самого океана. «Восточный Париж» встречает нас полицейскими-регулировщиками в безукоризненных белых мундирах и тропических касках. Широкие бульвары и проспекты обсажены высокими пальмами с множеством попугаев. Здесь они так же привычны, как у нас воробьи.
В Карачи, как нигде, чувствуется остаточное влияние английского стиля жизни. Это и английские церкви, и строгие парки, и фешенебельные отели, и рестораны. Сравнительно недавно Карачи был столичным городом, и это ощущается в большом количестве официальных учреждений, оживленной портовой деятельности, в деловой активности.
Пожалуй, каждый город мира имеет свои контрасты, но здесь они выступают настолько рельефно, что невольно вызывают страшное чувство. Можно зайти в городской парк с аккуратно подстриженными газонами, пышными пальмами, красивыми фонтанами и увидеть, как под кустом душистых роз медленно угасает человек. Именно угасает. Проблемы жилья, теплой одежды здесь не существует: в январе в одной рубашке жарко. Здесь главная проблема — пища. И не редкость встретить нищего в одной набедренной повязке, с фанатичной отрешенностью умирающего от голода. Бросит кто-нибудь апельсин — протянет еще день-два, нет — конец не заставит себя ждать. И уж совершенно непонятно равнодушие людей, спешащих по делам и спокойно перешагивающих через умирающего.
Как-то мы зашли в антикварный магазин, где за прилавком стоял красивый полный хозяин в крахмальной рубашке, со строгим пробором напомаженных волос и обаятельной улыбкой. Узнав, откуда мы, он сразу же ринулся в атаку:
— Правда ли, что у вас все заводы и магазины государственные, а не частные?
Мы утвердительно кивнули.
— Но ведь тогда скучно жить, нет стимула!
Тут уж мы взорвались.
— А как, по-вашему, вой тому нищему, что умирает у подъезда фешенебельного ресторана, тоже весело, как и вам? Что предпочел бы он: обеспеченную «скуку жизни» или свое нынешнее положение?
Торгаш заразительно засмеялся и одобрительно похлопал нас по плечам. Да и трудно что-либо возразить, когда социальные контрасты, переведенные на общечеловеческие понятия, становятся столь очевидными.
В Аравийском море мы купались в канун Нового года, когда в витринах магазинов сияли лампочками бутафорские елочки.
Когда мы возвратились в Москву, нас часто спрашивали:
— А акулы вас не съели?
На ото следовал стандартный ответ:
— Акул давно съели заезжие туристы.
Об авторе
Сарианиди Виктор Иванович. Родился в 1929 году в Ташкенте. Окончил исторический факультет Средне-Азиатского государственного университета, археолог, кандидат исторических наук, работает старшим научным сотрудником в Институте археологии Академии наук СССР. С 1950 года занимается археологическими исследованиями на территории Средней Азии, и в особенности в пустыне Каракумы. С 1968 года принимает участие в экспедиционных работах археологов в Афганистане. Автор нескольких специальных и научно-популярных работ по археологии, в том числе книг «За барханами — прошлое» и «Исчезнувшее искусство Каракумов». В настоящее время работает над исследованием истории древних племен Афганистана и над книгами (в соавторстве) «Каракумы — заря цивилизации» и «Семь богинь древних земледельцев». В нашем сборнике публикуется впервые.
Воспоминания об одной экспедиции
Рис. Т. Кормушиной
Сейчас все уже позади.
Экспедиция имени Тана-Богораза завершена. Дневники и отчеты, снабженные соответствующими номерами и грифами, покоятся в сейфах, материал обработай, сувениры заняли свое место в музеях и в домашних коллекциях. Можно садиться за машинку. Сейчас, когда прошло много времени, возвращаешься к первым дням экспедиции и вспоминаешь людей, которые помогали словом и делом, помогали своей заинтересованностью. Участники экспедиции благодарят их.
Этот поход не был бы осуществлен, если бы не писатель Олег Куваев — он дал нам карту и несколько практических советов; журналист Октябрь Леонов — он прислал ром и отличную двухместную палатку; председатель колхоза Иван Курнев — он решил проблему с карабином; геолог Юрий Цуканов — он отдал свой самый вместительный рюкзак; Майя — она собрала нас в дорогу и сказала: «Попробуйте только не вернуться!»; стюардесса Таня с борта ИЛ-14 № 1835 Магадан — Анадырь — она помогла найти одну потерянную вещь, без которой поход вообще бы не состоялся.
Мы составляли списки.
За последние пол года перед экспедицией я несколько раз летал из Анадыря в Магадан по служебным делам, Виталий — из Магадана в Анадырь. Каждый раз мы встречались и все это время составляли списки.
Виталий Гольцев — старший научный сотрудник Магаданского отделения ТИНРО — Тихоокеанского научно-исследовательского института рыбного хозяйства и океанографии. Как и положено научному работнику, в каждом деле он любил капитальную подготовку.
— Главное, — говорил он, — списки.
Списки составлялись мучительно трудно. Но это сладкая мука. Каждый путешественник знает, если уж сел за списки, значит, поход имеет шанс состояться. Главная задача списка в том, чтобы, с одной стороны, ничего не забыть, а с другой — не взять ничего лишнего.
Наконец все учтено.
Разногласия вызвал только пункт номер пять раздела «В здоровом теле — здоровый дух». Речь шла о количестве.
Дело в том, что Виталий совсем не пьет, а я придерживаюсь несколько другой позиции. Между прочим, глядя на нас, все знакомые думали, что именно он придерживается несколько другой позиции. В самом деле, кто поверит, что двадцатипятилетний здоровяк, бородач ростом метр девяносто, любит лишь манную и перловую каши, молоко, бисквитное пирожное, кремы и шоколад?
В довершение ко всему он не курит. И не ругается…
Наконец все учтено. В разделе «В здоровом теле — здоровый дух» все необходимое — от бинтов и фталазола до спирта и пургена, раздел «Научное оборудование» начинается карандашами и кончается киноаппаратом, НЗ предельно малый — шоколад, мясные кубики, масло, непромокаемые спички и немного карамели из «долгоиграющих» сортов. В «Средства борьбы с природой» входят нитки, иголки, а также карабин, двуствольное ружье, палатка, лодка, дробь, бинокль, патроны, спальные мешки и многое другое — это самый тяжелый раздел. А с собой ведь еще надо набрать еды хотя бы на первые пять дней пути. Сколько же все это весит?
Мы тщательно упаковываемся.
Нормальный рюкзак туриста должен весить не более пятнадцати килограммов, поскольку задача туриста идти и смотреть по сторонам, а не тащить. Воспетый всеми рюкзак геолога в конце маршрута весит примерно до двадцати килограммов при условии, если по дороге он набрал рудных проб.
Мы прикинули вес нашего хозяйства — получалось больше восьмидесяти килограммов на двоих. Вьючного транспорта у нас никакого. И тогда мы решили, что в пути нужен третий.
Найти третьего члена экспедиции, добровольца, когда до выхода осталось два-три дня, так же трудно, как найти золото там, где его нет.
У К. была командировка в соседний район. Мы объяснили ему цели и задачи нашей экспедиции. Мы были велеречивы и вдохновенны, мы педалировали тему лавров в конце пути, старательно упуская перспективы возможных неприятностей в середине. К. сдался, переиграл район, переписал командировочное удостоверение, а утром мы отправились на мыс Шмидта.
Весьма существенные детали организации. Нашу экспедицию никто не финансировал, официально она не была зарегистрирована. Но у нас были друзья.
У всех чукчей — приморских и оленных — существовал праздник благодарения. Праздников благодарения много, и у каждой семьи — свой. Но один раз в конце года (осенью или в начале зимы) приморские чукчи и эскимосы проводили праздник Кереткуна. В древние времена считали, что Кереткун — дух, помогавший семье во всех промыслах, но особенно — в охоте. Праздник этот очень сложен. Иногда он длился по пять суток кряду. Некоторые семьи проводили его раз в пять лет.
Я не буду подробно описывать праздник Кереткуна, остановлюсь только на существенных деталях ритуала.
Над дымовым отверстием яранги подвешивается «сеть Кереткуна». К сети привязываются деревянные изображения птиц и маленькие игрушечные весла. Веселки эти обмазаны кровью нерпы, или же на них кровью делается фамильный знак или просто рисунок зверя. Кроме этого существует главное весло большого размера или искусно сделанная широкая доска. На ней изображения всех зверей, которых удалось добыть и которых не добыли, но просят их у Кереткуна на следующий сезон. Это так называемое весло заклинаний.
Деревянное изображение Кереткуна ставится рядом с жирником или на жирник. Там оно и находится до конца праздника.
В коллекциях Музея антропологии и этнографии Академии наук СССР есть несколько весел с изображенными на них заклинаниями, которые относятся к празднику Кереткуна. Но самого изображения Кереткуна в музеях нет. И ничего удивительного. По окончании праздника деревянное изображение Кереткуна сжигается на огне жирника. Затем ярангу тщательно убирают, подметают пол, мусор и остатки жертвоприношений собирают и выбрасывают в море. Это значит, что все звери, убитые в течение года в море, возвращаются назад к Кереткуну.
Сейчас все реже справляют этот праздник. Стариков, помнящих обычаи, становится все меньше, а молодежь во всех праздниках прельщает только возможность повеселиться, потанцевать, выпить хорошего вина, доставленного с таким трудом в минувшую навигацию.
С каждым годом все меньше шансов попасть на этот праздник. А если у вас нет чукчей и эскимосов, с которыми вы связаны многолетней дружбой, то это практически невозможно. У нас друзья были. Мне удалось быть на празднике Луны, на нескольких праздниках благодарения, на весеннем празднике кильхвей, на двух осенних праздниках оленеводов — каанматгыргын. Я всегда стараюсь приехать на праздник, договариваясь об этом за полгода или даже за год. Но на празднике Кереткуна не был, так как долго не знал о нем.
И вот потому, что изображение Кереткуна сжигается и его невозможно достать, было решено найти Кереткуна. А чтобы его найти, необходимо было попасть в такую «глубинку», где наверняка отмечается этот праздник хотя бы раз в пять лет, а лучшего места, чем отрезок побережья от мыса Шмидта до мыса Биллингса, и не придумаешь. Сюда не прилетают самолеты, здесь не причаливают пароходы, а колхозные тракторы и вездеходы добираются сюда редко и с трудом. Чаще всего чукчи сами на упряжках приезжают на центральную усадьбу, где запасаются всем необходимым на сезон, заканчивают свои дела и снова укатывают на побережье.
Этот отрезок пути (свыше трехсот километров) надо было пройти пешком, и затем, отдохнув на Биллингсе, мы планировали пройти еще столько же и добраться по побережью до Певека.
Добыть Кереткуна — вот первая задача экспедиции. Связанные с ней попутные — найти другие редкие предметы древней материальной культуры. Это основное, чем мы решили помочь нашим этнографам.
Вторая задача экспедиции касалась непосредственно Виталия. Он специалист по моржам, нерпам и прочим ластоногим. Суть проблемы, которая его волновала, заключается в следующем.
Существует восемь родов тюленей, из них шесть — собственно тюлени и два рода нерп. Несколько видов нерп распространено в водах, омывающих Чукотку, и в Охотском море. Так, в Беринговом море распространена нерпа Крашенинникова, в Чукотском — кольчатый тюлень, в Восточно-Сибирском море — нерпа бирулаи.
Промежуточная зона ареала тюленей Чукотского и Восточно-Сибирского морей, переход одного ареала в другой — эти вопросы еще не были полностью изучены, но в плане института на этот год такой темы не было, и Виталий решил сделать хотя бы предварительную разведку.
Лаборатория, где трудился Виталий, располагала и данными аэронаблюдений, и образцами, взятыми у зверобоев, но это очень мало по сравнению с тем материалом, который можно взять, исследовав все побережье, пройдя каждый его метр, поговорив с чукчами, поохотившись вместе с ними.
Третья задача, которую надо было решить, носила некоторый историко-литературный характер. Речь идет об Алитете. Том самом Алитете, который ушел в горы, чем совершил непростительную ошибку и задал работу многим энтузиастам — любителям чукотской старины и доморощенным чукотским андронниковым: а был ли Алитет?
Казалось, чего уж проще? В материалах Приполярной переписи 1924–1926 годов Тихон Семушкин, работавший на Чукотке, выражает большую благодарность каюру Алитету. Когда же впоследствии журналисты Магаданского радио обратились к автору книги «Алитет уходит в горы» и попросили его подробнее рассказать о прототипе романа, Семушкин ответил, что Алитет — персонаж вымышленный. Вроде бы вопрос исчерпан. Но чукотские старики, с которыми я часто беседовал на эту тему (Вальгиргин, Аттувге, Тынавекет — все с западного побережья) и которые никогда не читали романа «Алитет уходит в горы», во многом были заодно с автором, и их рассказы кое-чем напоминали некоторые эпизоды романа. Кто же такой Алитет?
У Тана-Богораза в его двухтомной монографии «Чукчи» есть упоминание об Алитете как первом чукотском торговце, стремившемся монополизировать торговлю таким образом, чтобы все лучшее стекалось в его руки. То есть схематически это и был прообраз того Алитета, о котором писал Тихон Семушкин. Тан-Богораз создал свой труд и опубликовал его значительно раньше Сехмушкипа. Значит, Алитет — реально существовавшее лицо?
И мы с Виталием Гольцевым решили, что новые факты, новые легенды, которые нам удастся собрать в районе непосредственной деятельности двух Алитетов — литературного и реально-легендарного — или вконец запутают вопрос, или внесут в него ту самую ясность, ради которой стоит протопать несколько сот километров. Таким образом, задачи экспедиции были довольно многогранны. Этнография, биология морских животных, история и литература.
Далеко не на последнем месте был и чисто спортивный интерес. По нашему маршруту еще никто не ходил, а это что-нибудь да значит. Сколько мест прекрасных пройдем мы, сколько увидим! Немножко грустно, что к нашей радости никто не сможет приобщиться: ведь такого ручья больше нет нигде, такой сопки больше нет нигде и такого заката, который был вчера, больше уже не будет…
Старики говорят, что такое холодное лето было двадцать лет назад. В этом году лед не ушел и море не было чистым. Льды лежат до самого горизонта, а ведь уже конец июля, лето на исходе. Все ледоколы пришли в Чукотское и Восточно-Сибирское моря. Караваны зажаты льдами. Команды играют на снегу в футбол. Охотятся на нерпу. Глазеют на редких гостей — белых мишек. А мы идем по берегу на запад.
Этот поход странен тем, что заблудиться невозможно. Как бы ни петляла береговая полоса, справа всегда Ледовитый океан. А это значит, сколько бы ты ни шел, всегда куда-нибудь придешь, где есть люди.
В любом походе самые трудные дни — первые. Надо, чтобы плечи притерлись к рюкзаку, чтобы спина привыкла к его тяжести, чтобы ноги и твоя обувь привыкли к той земле, по которой идешь, надо, чтобы выработалась постоянная, зависящая от рюкзака походка и скорость движения, которая связана с работой, выполняемой в пути.
Рюкзаки у нас тяжелы сверх всяких норм. Потом, когда кончится хлеб и первые консервы (их мало, но это груз), станет чуть легче, а сейчас, когда скатываешься вниз по снежному склону береговой террасы, очень трудно встать: рюкзак тянет назад. Самостоятельно надеть его невозможно, мы помогаем друг другу. На груди в качестве противовеса каждый располагает что-нибудь основательное. У меня — палатка и карабин. У Виталия — ружье и лодка. А у К. — спальники и весла.
Все мышцы от непривычки первые дни ноют. Болят руки, ноги, ягодицы.
Конец июля, идет снег.
Часто над нами низко проносятся самолеты и вертолеты. Однажды утром к избушке охотника Энчинэ, где мы ночевали, подошел трактор. Тракторист, двое чукчей-проводников и заместитель председателя колхоза «Пионер» Петр Вакуленко, мой давнишний приятель. Оказалось, они ищут двоих чукчей — пастухов из бригады товарного стада. Они потерялись в пургу. Вот почему так низко летают самолеты: они ищут людей.
После завтрака трактор ушел в глубь тундры, а мы продолжали свой путь.
Дичи пока мало. В разводьях между льдинами резвятся утки-морянки. Я снял из карабина одну, К. — из дробовика вторую. Обед готов.
— Что касается походов, то мне очень нравятся привалы, — делаю оптимистическое заявление Гольцеву.
Виталий устал. Он очень долго петлял на лодке между льдин и, судя по глазам, отчаянно хочет есть.
Все время встречаем медвежьи следы. Следы ведут во льды океана — это белый мишка, умка. Очень хочется его сфотографировать. Кинокамера у Виталия всегда наготове…
Однажды вечером встречаем человека.
Неописуемая радость, когда на пустынном берегу встречаешь вдруг человека. Он чукча, идет в товарное стадо.
Пастух довольно сносно говорит по-русски. Он сообщает, что до Куэквуня — самой большой реки, которая будет на нашем пути, — тридцать пять километров.
Мы прощаемся и решаем идти еще час, а потом сделать привал.
…Ребята ставят палатку, а я разжигаю костер. Должность ответственного за огонь лежит на мне. Ребята дрожат, от холода зуб на зуб не попадает.
Суп пьем кружками. На четвертое — чай в неограниченном количестве и по два кусочка сахару. Потом табак — в достатке.
Ложимся спать в середине ночи. Виталий привязывает свечку к веслу, которая заменяет стойку в палатке, не очень грязным носовым платком. Стало хорошо.
Виталий делает записи в дневнике. Я тоже.
Разжигаю нодью из одного бревна, и мы расходимся по квартирам. К. в персональный спальный мешок, мы с Виталием в коммунальный. У нас двуспальный — один на двоих.
Из дневника Виталия Гольцева:
«Покинули ярангу Топыто. Старик добрый и тихий. По сведениям Топыто и Тнталина, моржи тут бывают в редкие годы. В прошлом году на берег не выходили. Нерпы тоже мало. Их сосед Коптыле добыл немногим более сорока и ходит в передовых. Гренландские киты наблюдались в сентябре прошлого года. Вообще они встречаются редко. О серых ничего сказать не могут.
Море по-прежнему забито льдами. Идем по косе. Тяжело. За три часа, как покинули ярангу старика, форсировали одиннадцать ручьев. Хочется пить, но воду пить нельзя. Ребята знают об этом и крепятся. Зато на привалах выпиваем по ведру чаю. Официальный отдых — десять минут после часа ходьбы — позорно удлиняется до двадцати, а то и больше. Кормежка нормальная, по паре уток в день выходит. Ребятишки порядком сдохли».
Утром никто не желает выглядывать из палатки первым, потому что все видно и так — тундра и побережье покрыты снегом. Решили спать дальше…
По крыше палатки стучит дождь. Он уничтожит утренний снег. Дует сильный ветер. Бревно за ночь почти все сгорело, но угли сохранились, костер разжигается быстро.
Дождь, туман, сильный норд. Идти нельзя, потому что вымокнешь через полчаса, а сушиться негде. Решаем переждать, пока не стихнет. На берегу не видно ничего живого. НЗ нельзя трогать — мало ли впереди будет таких же дней. Раз нет дичи, перейдем на строгий режим. Завтрак (он же обед): по одному сухарю, по три куска сахару, по две кружки чаю и немного масла. Ужин: по сухарю, по кружке чаю, по пять долек шоколаду, по одной конфете «дюшес».
Мы делаем зарядку, массаж. Мышцы по-прежнему болят. Пока что главная ценность похода в том, что мы вышли из прокуренных кабинетов. Чувствуется резкое обновление организма.
Сидим в палатке при свече. Иногда раздается безответственный голос К.:
— Я бы сейчас и молочную кашку съел.
Я пытаюсь доказать Виталию бесполезность сахара, даже его вред, и совсем уж нелогично прошу выдавать его поболее. Ыо он неумолим. Он ответственный за продукты, и ему положено быть скаредным.
Разговоры дальше о том, что бы мы стали делать с убитым медведем (сколько бы мяса съели, а сколько бы взяли). Чтобы отвлечь нас от этих разлагающих разговоров, Виталий рассказывает о минувшем отпуске и о чайхане «Узбекистан». Я тоже хочу в чайхану. Хочу есть плов и пить зеленый чай.
Мы всего в семидесяти километрах от исходной точки, а нам уже не везет. Ну что ж, это неплохо. Говорят, есть примета — если плохой старт, будет хорошим финиш. В любом случае главное — не терять оптимизма. Завтра мы все-таки дойдем до Куэквуня. Хочется нам этого или нет.
В походе теряются только нужные вещи, потому что ненужных у тебя нет. Потерял перчатку К. Запасной нет. Сжег на костре хорошую портянку. Пришлось разорвать одну рубаху. Выходит, портянку нашел, но потерял рубаху. Система «тришкин кафтан», оказывается, очень живуча. Гольцев сжег чижи — меховые носки. Но зато щедрая волна набросала на берег много нужных в нашем походном хозяйстве вещей.
…В бинокль видим две избушки. Идем хорошо. Через несколько часов нас встречает свора собак. Избушки стоят на берегу Куэквуня. Сверяемся с картой. Отлично, значит, в среднем мы делаем по тридцать километров в день, как и было запланировано. Вернее, не в день, а за ночь. Мы идем ночью, потому что ночью холоднее. Днем, когда солнце, в палатке очень тепло, и спится хорошо. А ходить лучше в холод.
Видимость одинаковая и днем и ночью — круглосуточный полярный день в этих краях захватит еще и часть августа.
…Хозяин избушки чукча Таеургин. Ему пятьдесят два года. Когда-то в этих местах был колхоз имени Куйбышева. С сорок третьего года по сорок седьмой Таеургин был его председателем. Усадьба была на Пильхинской косе. Сейчас тут ничего нет. И от всего колхоза остался только его первый председатель. Таеургин отсюда не уходит: это его родные места. Ушли люди в другой колхоз, свезли дома, стало тихо. Но каждую весну и осень выходит Таеургин к местам своей былой юности, в места своей трудной работы. Он не может покинуть эти края. Колхоз оставил ему два домика, иногда приезжает трактор и доставляет запасы угля на зимовку, продукты, и снова Таеургин остается наедине с океаном, с воспоминаниями.
Мы говорим Таеургину, что держим путь к Пильгину.
— О! — говорит он. — Хорошо…
Он не понимает, что у нас нет ассоциаций с Пильгином. Это у него там все связано с его жизнью, а мы-то там еще не были. Но Гольцев тоже говорит:
— Хорошо…
Сезон тяжелый. Таеургин убил всего двадцать нерп. Мы рассказываем о нерпах, что встречались нам на пути. Старик собирается на охоту.
— Если б у меня были продукты, я бы вам много дал на дорогу, а у меня сейчас ничего нет… Трактор еще не приходил… им не до меня… пропали люди…
Старик предлагает нам рис, макароны и пачку «Севера».
Мы отказываемся и берем у него немного муки и даем деньги. От денег он отказывается. Мы устраиваемся на ночлег во втором, пустом домике. Пока мы с К. допивали чай, неутомимый Гольцев успел в домике растопить печь, напустить дыму, изучить чердак и крышу, прочистить трубу, и вот мы теперь в тепле. Виталий вообще мастер на все руки.
Погода как на заказ. Солнце. Мы бежим на реку. Моемся в ледяной воде. Ради такого блаженства можно идти еще час. Но такой день — последний в этом сезоне. Так сказал Таеургин, уходя на охоту.
Ветер переменился, он станет дуть нам в спину. Решаем после сна поставить на лодку парус и форсировать лагуну. Река стремительная, и нам будет трудно. Но сначала завтрак — и сон.
…Возвращается Таеургин ни с чем. Ему не везет. Устанавливаем на лодке парус. Но резиновую нашу «Марусю» ужасно крутит, идти нельзя. Тогда Таеургин грузит нас на свою шлюпку, заводит мотор, и мы потихоньку переплываем реку. Он отвозит нас километра за два — дальше мелководье, и шлюпка не пройдет.
Мы выходим на Пильхинскую косу, помогаем старику сняться с мели, прощаемся. Всегда грустно прощаться с хорошим человеком.
Из дневника Виталия Гольцева:
«Моржи тут очень редки. В 1964 году их совсем не было. Несколько лет назад вышел на берег очень худой морж. Старик убил его. Валяется старый разбитый череп. И черепа медвежьи тоже. В прошлом году было много гренландских китов. Шли близко у берега. Белуха бывает, но нечасто. Небольшие стаи идут на восток. Спросил о нарвалах. Он не знает. Я описал ему их. Никогда не встречал и не видел. Нерпы тоже немного. Лахтак редок. В реке встречается голец, но мало…»
Так что же держит Таеургина здесь, в местах, покинутых людьми? Не знаю… Может быть, память. Память о том, чего мы не знаем… Это его земля. «Человек ищет, где лучше…» Странная поговорка. А Таеургин не ищет. Он просто всегда вместе с этим берегом, вместе с океаном. Это его земля. И он с ней — ив удаче, и в невезении…
Мы идем к Пильгину. Сильный холодный ветер. Вместо утерянной перчатки я приспособил носок. Второй носок вместо кисета — в нем храним табак.
Вот оно, становище Пильгин. Один круглый деревянный дом наподобие яранги. И несколько бочек с древним, как этот дом, жиром морзверя. Стекол в доме нет — выбиты. Внутри дома лед и груда банок. Сотня банок с кабачковой икрой и зеленым горошком. Банки черные. Сдираю этикетку — «Наркомпищеторг, 1946 г.». Баночкам почти двадцать лет.
— Если б мы пришли сюда семнадцать лет назад, эти банки были бы еще съедобны… — меланхолично замечает Виталий.
Готовил ужин.
…К. плохо себя чувствует. Посинел от холода, дрожит. Идет, опираясь на палку. Но довольно бодро. Болит нога. После ужина К. говорит, что ему надо возвращаться. Боится, дальше будет хуже.
Мы сидим молча и не смотрим друг на друга.
Ну что ж, мы тоже не предполагали, что поход будет столь трудным. Я отстаю от ребят на сто — сто пятьдесят метров. У меня что-то с бедром. Это от нагрузки. Если К. уйдет, часть его груза ляжет на нас.
Мы сидим молча. Надо идти. Конечно, он собрался в экспедицию за один день, а мы грезили ею почти год. Вот в чем все дело. Решение уйти возникло у него после того, как мы подсчитали, что до Биллингса еще три пятых пути.
До Куэквуня возвращаться ему часа четыре. Там надо будет разжечь костер и ждать до тех пор, пока его не заметит старик. Только старик может перевезти его. От костра до дома через реку метров пятьсот, рано или поздно старик заметит.
— Если будет снег и дождь, на берегу есть нарты с толью и брезентом. Соорудишь чего-нибудь…
— Я помню, где нарты…
— Все сразу не ешь… Лежи, жди и не ешь все сразу… Придерживайся походной нормы, пока не заберет тебя старик.
— Хорошо, я постараюсь, — отвечает К.
Мы оставляем ему две пачки мясных кубиков, две коробки спичек, плитку шоколада, полноска табаку, соль, мешочек белых сухарей, часть денег, кусочек сала, одеколон, кеды, спальный мешок, чай.
Пишем письма. Он их оставит в Анадыре.
Виталий разливает на прощание по наперстку спирта, пьем из крышки фляги и закусываем целой лепешкой.
Здесь, недалеко от дома, мы нашли очаг, древний очаг, обложенный моржовыми зубами. Берем на память по зубу, и каждый расписывается на нем. Это на память об экспедиции.
Фотографируемся и прощаемся.
Мы условились, что К. даст нам на Биллингс телеграмму, как только появится на Шмидте.
Идти трудно. Рюкзаки потяжелели.
На привале убиваем утку и оставляем ее на завтрак. Ужинаем ломтиком сала (граммов двадцать), сухарем и чаем с двумя кусками сахару. Изучаем карту. Если завтра выйти пораньше, то можно успеть… А, к черту пораньше! Будем спать, пока не отдохнем, а потом дойдем до маяка без перекура.
А теперь спать, Виталий. Спокойной ночи, дружище!-
Жирник с собой мы взять не могли. Он сработан из песчаника, очень тяжел. Фотографируем его со всех сторон, описываем, делаем привязку к местности, отмечаем на карте и надежно прячем. Когда сюда будет организована экспедиция на моторах, его легко можно будет найти.
В бутылке оставляем записку. Сообщаем, что нас двое, маршрут и время. Если кто-то будет идти по нашим следам, то увидит эту бутылку. Обычный вариант тундровой почты оставлять письмо в предмете, необычной! для тундры, потому что именно этот предмет будет замечен и, конечно же, обследован.
…На самом горизонте черной точечкой — маяк. Это — половина сегодняшнего маршрута. Затем — к Пяти Холмам. Если нет яранги у Пяти Холмов — разобьем палатку. Но место, судя по карте, очень хорошее, и там должен кто-нибудь жить. Мы придем туда под утро и начнем охоту. Справа от нас все разводья между льдин заполнены птицей. Птицы дремлют. Их тут тысячи.
Нельзя тревожить их сон. Я ставлю карабин на предохранитель.
— Хорошо, лучше у Пяти Холмов…
Если мы начнем сейчас охоту, много времени уйдет на то, чтобы надуть лодку, съездить за птицей, снова спустить лодку, упаковать ее… А нам нельзя терять времени, пока не выполним план сегодняшнего дня. И еда у нас есть, не надо быть жадным.
Мы идем к маяку.
Я рад, что у меня надежный товарищ. Я знаю, еще много лет мы будем вспоминать этот поход и, если когда-нибудь нам что-то надо будет сделать, кому-то принять решение, никто из нас не будет сомневаться в правильности поступка другого, потому что мы верим друг другу сейчас.
Мы идем к маяку.
Так спешишь к любимой женщине после долгой разлуки.
Сначала бежишь, и в голове у тебя ни одной связной мысли, потом замедляешь шаг и закуриваешь и думаешь о том, что вот все кончилось, разлуки нет, и будто ее не было, и ты знаешь, какие у нее сейчас будут глаза, ты знаешь тысячу выражений этих глаз и ты знаешь, что будет тысяча первое, которого ты еще не видел, и поэтому спешишь… и будут слова, простые и неожиданные, и будет хорошо, так хорошо, что ты и не представляешь…
Виталий улыбается своим мыслям. Не слишком ли рано мы думаем о встрече после разлуки?
Нет. Просто нам очень хорошо — появилось второе дыхание. Мы втянулись в работу, значит, мы ее сделаем.
Подходим к маяку, но нас никто не встречает. Маяк бездействует. Подсобка завалена непригодными батареями.
Долг невдалеке закрыт на доску. Мы вынимаем доску из ручьи двери и входим. Две железные койки завалены шкурами. Железная печь. Банки, утварь. В коридоре пара ржавых капканов. Сундучок. На чердаке десятка полтора песцовых черепов.
Сундучок без замка. Открываем. Там куски шкур, оставшиеся после шитья, моток ниток, железная банка, лоскутья материи.
Открываем банку. На лице Виталия плотоядная улыбка. Ура! В банке крупа. Перловка-сечка. Надо же — такое везение! Виталий очень соскучился по каше.
Пока он возится с печкой, я бегу за водой. Но в океане вода соленая. Рядом в болоте — тоже. Ни реки, ни ручейка. Может, поэтому избушка на лето брошена? Ухожу в тундру и набираю воды из маленькой лужицы.
…Вещи многое могут рассказать о человеке. И многое может рассказать отсутствие вещей… Здесь жили муж и жена, чукчи. Детей у них не было. Уехали они отсюда зимой, не дожидаясь весны.
Почему зимой? Потому что в доме нет вещей, нужных зимой. Нет нарты. Нет капканов — два ржавых не в счет. Нет собачьей упряжки — алыков. Нет сетей на нерпу и деревянных рам к сетям. Нет ни одной закидушки и ни одного ремня.
Они уехали, не дожидаясь весны. Потому что на чердаке сохранены черепа. А черепа песцов сохраняются для заключительного (в апреле) праздника окончания сезона. Их выносят на улицу. Расставляют в определенном порядке. На них кидают кусочки мяса, а зубы песца, добытого первым, смазывают салом. Потом совершается много других действ; это хороший праздник с соревнованиями и подарками. А затем черепа оставляют на месте празднества. Хозяева избушки уехали, не дождавшись праздника. Значит, зимой. Наверное, на центральную усадьбу. Или сменили участок: здесь плохо ловился песец. И оставили все, что им не нужно.
Мы варим полный котелок каши. Масла у нас много, а кашу маслом не испортишь. У нас пир. Мы оставляем записку хозяевам избушки с благодарностью за кашу и с извинением за то, что у нас нет ничего, чем бы мы могли поделиться, что могли бы оставить им на память. И мы оставляем свои адреса. На всякий случай — ведь мир тесен, это знают все.
Мы прощаемся с маяком, с избушкой и очень уверенно идем к Пяти Холмам…
Кончается июль. Льды в океане — до горизонта. У Пяти Холмов — яранга. Выскакивают собаки и от удивления не знают, как себя вести. Не лают, а смотрят. Они очень давно не видели чужих людей. Сбрасываем рюкзаки у яранги и входим. Раннее утро, и хозяева еще спят.
Но вот открывается полог, и выглядывает обнаженный до пояса Эвугье — хозяин яранги, глубокий старик. Он ныряет назад в полог, и вскоре появляется старуха Тынечейвыне. У нее доброе морщинистое лицо и лукавые глаза. Так и ждешь, что она рассмеется. А вот и их сын Геннадий.
Тынечейвыне быстро принимается за костер, и не успеваем мы расположиться, как чайник уже кипит. Мы завтракаем, рассказываем хозяевам, кто мы и зачем, объясняем, что шли всю ночь, и просим не обижаться, но сейчас нам надо выспаться.
Переводчиком у нас Геннадий.
Тынечейвыне стелет нам шкуры. Мы решаем спать в чоттагыне, не лезть в полог. Накрываемся палаткой. Проверяю часы — семь утра.
…Встаем в двенадцать. Но у Виталия часы показывают тринадцать. В яранге же часов нет, сверить не с чем. Хорошо еще помним, какое число…
Тынечейвыне разделывает нерпу. Виталий смотрит на нерпу пристально и как-то подозрительно. Я думаю, он сильно голоден, утешаю:
— Подожди чуток, сейчас целое ведро наварим…
Теперь он на меня смотрит так же странно, как на нерпу. Мы молчим. Наконец Виталий переводит дух и спрашивает:
— Ты когда-нибудь такую расцветку видел?
И тут только я замечаю, что шкура у нерпы совсем необычного цвета — светло-серая, стальная с белизной, она как бы светится в тусклом полумраке чоттагына.
— Нет… а ты?
— …И я.
Ну, если уж Виталий не встречал такой нерпы, значит, в институте ее не видел никто!
Я лихорадочно прикидываю запас лаврового листа, ибо всегда в подобных случаях срочно сооружают венок из этих специй и водружают на голову первооткрывателя. Но листа хватит только на несколько котелков супа, и придется обойтись без торжества. На всякий случай еще раз изучаю карту. Да, это зона промежуточного ареала!
Виталий улыбается. Он очень довольно улыбается. Он говорит:
— Будем охотиться.
Я не знаю, какая улыбка должна быть у первооткрывателя, но она была именно такой.
Гена слышит наш разговор и говорит:
— За ярангой много таких нерп. У нас хорошая охота.
Виталий выскакивает на улицу. В куче за ярангой четырнадцать нерп-красавиц.
— Охота отпадает. За работу!
Виталий делает всевозможные обмеры каждой нерпы и вырывает у каждой по зубу. Я под диктовку пишу характеристики, упаковываю зубы в изящно сделанные пакетики, достаю необходимый инструментарий. Наконец-то у нас в руках что-то существенное.
Боюсь только, что за работой Виталий забудет про ужин. Это меня настораживает. И я обещаю ему в честь открытия сварить потрясающий суп из нерпы. Виталий милостиво соглашается, уходит в ярангу, выбирает из таза мясо и бежит к морю мыть его. Я принимаюсь за специи.
У большинства читателей, я уверен, всякое упоминание о нерпе ассоциируется с курткой или шубой… А ведь красивый мех — это не основное, ради чего ведется промысел ластоногих. Практически вся нерпа идет в дело. У чукчей и эскимосов от нерпы отходов нет. Разве что кости, да и те можно отдать собакам и таким образом использовать в хозяйстве. Биологи и медики изучали нерпу детально и кропотливо. И пошли удивительные открытия. Мозг нерпы, например, можно использовать как сырье для получения лецитина. Кровь ластоногих употребляется в качестве сырья, из которого добывается альбумин. Почки — исходный материал для получения особого препарата, содержащего гормоны адреналина. Семенники заготавливают в качестве медицинских продуктов, имеющих большой спрос на восточных рынках. Из желудков приготовляют технические ферментные препараты (панкреатин). Из желчного мешка — сухую желчь. Кишечник идет как оболочка для разного вида колбас.
Добавьте к этому кормовое мясо, кожевенное сырье, мясо-костную муку, жир, технический клей, мороженое пищевое мясо, витамин А, сырье для лечебных препаратов — камполон, инсулин и желатин. Даже сухожилия и вибриссы (усы) и те используются. Сухожилия для медицинских нитей (кому делали операцию, тот знает), а усы идут как щетина для кистей. Художники очень ценят этот материал.
Вот что такое нерпа. И конечно же, вести промысел только ради шкуры очень нерентабельно.
Мы сидим у костра и едим нерпу из большой, почти ведерной кастрюли. В яранге — аппетитный запах нашего варева.
Старик Эвугье зажмуривает глаза и говорит:
— Вкусна-а!
Тынечейвыне кивает головой: да, да, мол, — и спешит налить полную миску бульону.
Гена тихо признается:
— Правда… я не ел такой нерпы… долго есть можно… вкусно…
Ну и ну! Гена, который каждый день ест нерпу… Что ж, придется делиться запасами специй.
А все дело в специях. Для того чтобы из красно-черного мяса нерпы был такой неизвестный хозяевам яранги вкус, надо варить ее с перцем, лавровым листом, чесноком, луком, укропом, солью. Надо соблюдать очередность закладывания этих специй. И все. Но, кроме соли, остальное в яранге не пользовалось спросом, не употреблялось. А тут на глазах обитателей яранги с простым известным им мясом произошло что-то совершенно непонятное, и Эвугье с восторгом и любопытством смотрит на пакетики, которые Гена осторожно берет у меня из рук и передает Тынечейвыне. Эвугье предлагает нам в дорогу взять много мяса, хоть целую нерпу. Мы смеемся.
— Куда уж, Эвугье, не дотащим!
И заворачиваем в полиэтилен небольшой кусок, килограмма на два.
Старик что-то долго говорит Геннадию.
Геннадий переводит:
— Он говорит, чтобы вы остались на день… он положит печень в лед… и лотом будет строганина… он хочет угостить строганиной…
Эвугье кивает головой.
Мы объясняем, что не можем остаться. Хотя на наших лицах написано искреннее сожаление…
На лице Виталия все борения чувств. Строганина из печени — наше любимое блюдо.
— Можно остаться, — говорит Виталий, — но мы потеряем сутки.
Он прав. В этих краях в течение одних суток может наступить зима. А из-за дождей мы уже теряли дни. Надо спешить.
Виталию не хочется огорчать Эвугье, и он авансом отдает должное несостоявшемуся ужину со строганиной. И чтобы окончательно сделать старику приятное, рассказывает о пристрастии в последние годы к жареной нерпичьей печени за рубежом, особенно в Америке.
Последняя фраза наталкивает старика на какую-то мысль. Он что-то быстро говорит и показывает рукой в сторону лагуны.
— Что там, Гена?
— Разрушенная избушка американского торговца. Землянка.
— Чарли?
— Не знаю… того, что дружил с Алитетом.
— Эвугье подшит Алитета?
— Помню, — отвечает Эвугье. — Его отец был шаманом. Шаман Корауге.
— А стойбище Алитета?
— Энмакай… — отвечает Эвугье и машет рукой в сторону лагуны.
Мы с Виталием удовлетворенно переглядываемся. У Семушкина тоже назван Энмакай. И мы знаем, что Энмакай рядом, на той стороне лагуны, в одном переходе. И мы идем туда, Эндхакай есть на нашей карте.
— Алитет получил от Чарли вельбот… — вспоминает Эвугье. — Алитет дал ему шкуры белого медведя… пять или шесть… и два мешка песцовых шкур… да, два мешка… и клыки моржа… много клыков…
— А сколько стоил винчестер у Чарли?
— …Ко-о… не помню… много пыжиков и десять песцов… или лис…
— А когда же Алитет ушел в горы?
Эвугье думает. Вся его хронология в рассказах делится на два периода — «до войны» и «после войны». Старик совсем не помнит годы, он очень древен, и время слилось для него в одну картину, разрываемую войной.
— Он не уходил в горы, — переводит Гена медленную речь старика… — Это было до войны… Приехали из Певека люди и увезли Алитета…
— Увезли?
— Да.
— Кто еще помнит Алитета?
— …Осталась последняя жена его Рультынеут. Старушка. Встретите ее на побережье или в Биллингсе, когда придете. Может, помнит.[16]
Старик о чем-то думает, потом неожиданно говорит:
— Не надо сегодня идти!
— Почему?
— Плохо, — отвечает он по-русски. — Камака будет! «Камака» означает конец, смерть. Гена объясняет, что старик рекомендует переждать непогоду. У реки на нашем пути сильное течение, резиновую лодку может запросто вынести в океан, ветер южный, сильный, нам не справиться. Пусть переменится ветер, советует старик.
Мы благодарны Эвугье и просим продать нам немного муки. Тынечейвыне живо принимается за дело, отсыпает чашкой из мешка в большой полиэтиленовый пакет. Она готова наполнить его доверху.
— Не надо, Тынечейвыне, у нас и так тяжелый груз. Нам немного…
Мы упаковываемся и обсуждаем наш дальнейший маршрут. Потом я достаю из рюкзака аптечку и отдаю часть аптечных припасов — норсульфазол, кальцекс, анальгин, феноксиметилпенициллин и другое. Объясняю Гене, как этим хозяйством пользоваться. Дело в том, что старик Эвугье простужен и кашляет. Я дал ему принять кодтерпин, и ему полегчало. Но у нас совсем мало кодтерпина. Оставляю весь запас, Гена прячет медикаменты, и мы углубляемся в карту.
— Вот тут, — наконец говорит он. — Вот тут, в стойбище Кынматкавытгыр, вы можете найти Кереткуна. Или чуть дальше, у стойбища Энматгыр.
— Там кто-нибудь живет?
— Нет. Но там оставлены вещи. Возьмите что надо.
— Нам не нужны вещи…
— Если будут амулеты или Кереткун — можно брать…
— Можно?
— Раз брошены, значит, не нужны. А люди стойбищ ушли в тундру…
— Ну и что?
Гена удивляется моей непонятливости.
— Праздник Кереткуна отмечается только на берегу. А люди ушли в тундру. Откочевали. В тундре праздника Кереткуна нет.
— А почему ты уверен, что там есть изображение Кереткуна?
— Я не уверен… может быть… посмотрите хорошо…
Мы прощаемся и уходим. Гена немного провожает нас. По дороге говорит:
— Уже четыре года не отмечался праздник… Они, наверное, сделали Кереткуна и оставили. Раз праздника не было, то его не сожгли… оставили… там надо хорошо искать…
— Значит, нам не придется побывать на празднике?
— Не придется, — искренне огорчается Геннадий.
За эти сутки мы очень подружились с Геной Пучетегиным, и нам жаль расставаться. Но надо идти.
— Аттау!
— До свидания! — машет он рукой.
Яранга за спиной медленно превращается в маленькую точку, и вскоре туман накрывает Пять Холмов.
Повезло — реку форсировали благополучно, только изрядно вымокли. Поднялись по берегу вверх по течению почти на километр, чтобы сделать запас на снос, но все равно вышли на тот берег у самого устья. Еще бы немного — и вынесло бы нашу «Марусю» в океан.
Запись в дневнике Виталия Гольцева:
«Пока сушится лодка, осматриваем остатки стойбища Энмакай — родного стойбища теперь уже не мифического Алитета. Валяются старые винтовки, карабин неизвестной марки, два американских винчестера — все ржавое и непригодное. Много примусов, остов большой байдары, ящик с инструментами, накрытый листом железа, утварь.
Наша коллекция пополнилась костяной пряжкой и костяным гарпунным наконечником. Идем по тундре, по берегу невозможно: очень сыпучий песок. Сильный туман. Видимость метров двести пятьдесят. Часто встречаются моржовые черепа. На берегу отдохнуть негде, совсем нет бревен. Наконец находим остатки какой-то древней стоянки. Разбиваем палатку.
Уже утро. На льдине видим двух гаг. Одну срезаю из карабина. Надуваем лодку и вылавливаем ее. Гага очень тяжелая — жирная. Алик с энтузиазмом ощипывает ее…»
Ощипанную и опаленную гагу завернули в пергамент, предварительно поперчив, посолив, положили в нее лавровый лист, закопали в песок, а сверху разожгли костер. Гага получилась в собственном соку, нежная и ароматная.
Пусть не смущают читателя описания наших кулинарных достижений — как знать, может быть, эти рецепты когда-нибудь пригодятся и ему. У Хемингуэя в исследовании «Как стать настоящим мужчиной» есть такие строки: «В стряпне перед юношей открываются широкие возможности стать настоящим мужчиной». И там же: «Истинный любитель природы должен уметь жить среди нее по-настоящему комфортабельно». Так что не без пользы для читателя еще раз вернемся к этой волнующей теме. А пока мы шагаем по владениям Биллингсского колхоза. Это уже новая территория. И природа здесь уже другая. Льды, постоянный туман, сырой и густой, как молоко, суровые скалы и мало плавника. Очень красивые море и скалы. Идти трудно, приходится повторять каждый изгиб береговой черты. А когда идут обрывистые скалы, лезем наверх и потом уходим в тупдру. Распадки и ущелья забиты снегом. Однажды наткнулись на километровую трещину. Обойти невозможно. Тогда сняли рюкзаки и, поочередно раскачивая каждый, швыряли их через трещину. Благо ширина ее была в самом узком месте два метра. Потом бросали остальные вещи. Затем прыгали сами. Главное при разбеге не поскользнуться…
Чаюем около маленького курганчика из дерна, очевидно древнего захоронения. Рядом — выбеленный старый человеческий череп. Я внимательно изучаю его. Виталий шепчет:
— Бедный Йорик!
Виталий греется у костра. Перчатки он сжег накануне. Теперь у него пальцы торчат, как у кондуктора.
В день проходим около тридцати километров. Сегодня только двадцать пять. Много времени потратили на форсирование перемычки лагуны Кынманкаутхер. Скоро стойбище Кынманкавытгыр.
Раннее утро. Много дичи. Пока я выпускаю из лодки воздух, Виталий замечает плывущего белого гуся. Первый раз видим здесь белого гуся. Виталий снимает его из карабина метров со ста. Есть обед и завтрак!
Много медвежьих и песцовых следов. Встречаются лисьи и заячьи. А на горизонте, за сплошными льдами, видим в бинокль два ледокола. Они идут тяжело и медленно. Шум двигателей слышен даже здесь. На льду, метрах в трехстах от берега, спят нерпы. Поднимут голову, хвост, осмотрятся по сторонам — и снова спать. Из-за разводий к ним не добраться, но в биноколь можно рассмотреть даже их окраску.
Очень спокойно и хорошо на душе. Только иногда шевельнется мысль о К.: не случилось ли чего? Но мы гоним плохие мысли. И спешим на Биллингс, потому что К. обещал по прибытии на мыс Шмидта, в колхоз Рыркайпия, дать на Биллингс срочную телеграмму.
День уходит на детальное исследование покинутых стойбищ Кынманкавытгыр и Энматгыр. Повсюду кости, остатки утвари, шкуры, деревянные части нарт и байдар.
Нашли большое кольцо с костяной ручкой. Остов бубна. Сама шкура истлела. Нашли связку «охранителей» — на кожаном ремешке деревянные рогатульки-амулетики. Такие я видел на весеннем празднике кильхвей. Нашли несколько костяных крюков, очень тяжелых, сделанных из челюсти моржа. Крючья не дюжем взять с собой. Мы их фотографируем и отмечаем координаты находки. Когда-нибудь вернемся и возьмем, а сейчас и без того рюкзаки тяжелы.
Из тумана вынырнула лужа, и в десяти шагах мы увидели гагу и нескольких гагачат.
А через несколько шагов наткнулись на гнездо другой гаги. Она сидела, накрыв собой птенцов, и не шевелилась. Я сфотографировал ее с дистанции в один метр. Она продолжала сидеть, закрыв глаза. Чтобы с птицей не случился шок, мы оставили ее и быстро ушли от гнезда.
Из дневника Виталия Гольцова:
«Нам везет, много хороших находок. Пока я вожусь с огнем, Алик решил исследовать тундровую зону, примыкающую к стойбищу. Он видит старый след аргиша, очевидно, здесь снег на тундре выметался. Бревна мокрые, огонь разводить тяжело, но выручают «дары моря» — выброшенная на берег бочка солярки. Полыхает огромный костер. И вдруг я слышу выстрелы и крики. Алик кричит, стреляет, размахивает шляпой и совершает непонятные, какие-то ритуальные прыжки. Бегу его спасать. Он угомонился, сидит усталый на мокрой кочке. Говорить не может. Улыбка до ушей и совершенно счастливая рожа.
— Лед тронулся? — спрашиваю.
— Тррронулся… заикаясь, отвечает он. — Вот!»
Виталий долю молчал, разглядывая находку. Деревянная кукла, промытая дождями, иссушенная ветром, потрескавшаяся, старая. Вот он, Кереткун… Тан-Богораз приводил размеры в пределах семнадцати сантиметров. И рисунок. Мы сверяем рисунок с нашей находкой — точная копия. Только наш вдвое больше. Но Богораз давал описание Кереткуна у восточных эскимосов, а тут запад, и, очевидно, этот божок готовился не к большому празднику благодарения, а к собственно празднику Кереткуна, совершаемому раз в пять лет.
— Это надо отметить, — говорит Виталий.
Мы идем к костру. Выпиваем по наперстку спирта.
— Я буду готовить лепешки, — говорит Виталий.
Мука у нас есть. Богу за пресной водой. Виталин в палатке замешивает тесто. И тут вспоминаем, что у нас нет соды. Но такой уж день везений сегодня — молниеносно рождается спасительная идея.
— Виталий, что ты делаешь, когда у тебя изжога?
— Гм… пью соду.
— Правильно… А если нет соды?
— Годится пепел сигареты.
— Молодец! А если желудок почти одинаково реагирует на соду и на пепел, то…
— Годится! Давай попробуем!
Я достаю из костра две ложки отборного древесного пепла, и мы кидаем его в тесто. Тесто несколько меняет свою окраску, но это нас не беспокоит. Вместо сковородки используем котелок, жарим лепешки во всю площадь дна. Они получаются громадные, граммов по двести. И чуть-чуть пышные. Пепел, конечно, не сода, но все же результат приближается к желаемому.
Остаток пути мы готовы не только идти, а даже бежать — такое у нас хорошее настроение. Я поминутно достаю из рюкзака идола и не могу насмотреться.
— Вот тебе полиэтилен, — говорит Виталий, — заверни божка и спрячь в рюкзак.
Я упаковываю находку и делаю записи в дневнике.
— Знаешь что? — говорит Виталий. — Давай еще по одной лепешке, а?
— Давай!
Какая-то неясная стоянка. На карте она не обозначена. Всюду моржовые, нерпичьи, медвежьи, лахтачьи черепа. Людей здесь не было очень давно. Об этом можно легко догадаться хотя бы потому, что берег весь завален нужными в хозяйстве предметами иностранного происхождения, выброшенными волной. Море щедро. Находим две полуторалитровьте американские фляги из хлорвинила, совсем ничего не весят. Японская полиэтиленовая банка на литр. Полиэтиленовые коробки, пеналы и бутылки. Все это нам очень нужно. Мы меняем тару, в которой был порох. Меняем тару, в которой был наш рис. Меняем упаковку нашего шоколада. Мы выбросили упаковочное стекло и металл. Сразу груз полегчал минимум на килограмм-полтора.
Интересная особенность: моряки выбрасывают всю эту синтетическую посуду с аккуратно завинченными пробками и крышками. Хороший обычай. Тем, кто на берегу, эти находки полезны.
В четыре часа утра (по нашим часам) из тумана возникают две яранги, а невдалеке у холмика зеленая палатка и рядом… теодолит!
Ура! Мы спешим к теодолиту. Тут же у палатки рюкзаки, сапоги, мыльница с мылом. Все ясно — свои ребята, бродяги. Кричу:
— Ребята, подъем!
Из палатки появляется одна бородатая физиономия, затем вторая. Потом еще две. Как только они поместились в крохотной двухместной палатке?
Ребята не вылезают из спальных мешков.
— Давно вы в такой позиции?
— Два дня. Будем лежать и третий.
Оказывается, у них давно кончились продукты. Два дня назад прилетал вертолет, но из-за тумана не мог обнаружить, покружил — покружил, сбросил где-то за сопкой продукты и улетел, а ребята остались ни с чем. Хорошо еще, что рация работает.
Эта четверка — научный отряд из Ленинграда. Руководит отрядом Олег Иванов. С Олегом — Виталий Сидоров, Юрий Ульянов, Игорь Осипов.
Ребята все лето на побережье. Держатся бодро, молодцы. Работу уже закончили. Страшно заросли и соскучились по Ленинграду. Мы на правах «свежих» людей вспоминаем новости. Потом рассказываем о своем пути.
— Как? Пешком со Шмидта? И без рации? Вы что, идете на рекорд или на подвиг?
— Да нет…
— Вас кто-нибудь страхует? За вами следят?
— Никто. Если б мы попытались организовать это, на одну переписку ушло бы больше времени, чем на поход…
— Тоже верно… Давайте вашу карту, — говорит Олег.
Конечно, с их точки зрения, наша карта не выдерживает критики. Ходить по ней нельзя. Можно только довольно сносно определяться.
Олег достает свою карту-«простыню» и, растолковывает нам, как лучше идти. Юрий, Игорь и Виталий помогают ему, объясняя, где и с чем мы можем встретиться.
— Спасибо, ребята!
— Вот что учтите, — говорит Олег, — вчера получили прогноз. Вам надо спешить. До Биллингса осталось три дня, поддайте ходу. Ожидаем мороз и большой снегопад. Вам снег совсем ни к чему.
— Это уж точно. Третий день все вещи покрываются льдом.
— Если днями придет вертолет, то мы пройдем сверху вашим путем. Мало ли что, на всякий случай, — обещает Олег.
— Ладно. А в яранге живет кто-нибудь?
— Один охотник. Но его сейчас нет.
— Так у него же нерпа должна быть! Почему вы нерпу не едите?
— Едим, — говорят ребята. — Но никак не можем привыкнуть.
Я достаю остатки наших запасов — две головки чесноку, все что осталось.
— Это для нерпы. С чесноком пойдет отлично, попробуйте.
— У нас еще есть НЗ, — говорит Гольцев.
Но ребята отмахиваются:
— НЗ мы не возьмем. Нет-нет! Вам самим пригодится. А у нас рация, не сегодня, так завтра будет вертолет.
— Тогда держите пачку «Севера»!
— О! Это дело! У нас почти нет курева! Спасибо!
Прощаемся.
— Будете в Питере, запомните — Фонтанка, тридцать три дробь тридцать пять. Обязательно. Удачи вам! Удачи!
Вот и все. Всего час встречи — и я уверен, будь мы потом в Ленинграде, вспоминали бы ее не один час и рассказывали бы о ней тоже не один час. Всего час — и люди подружились, и тепло на сердце, хорошо на душе, оттого что рядом, рукой подать, неунывающие ленинградцы, готовые прийти на помощь. Такие вот встречи в безлюдной тундре дают колоссальный запас бодрости. И от таких вот маленьких деталей рождается своеобразный вкус северной жизни.
И когда ты потом уезжаешь на «материк», колесишь по городам и пляжам, ты многое забываешь… Ты подавлен избытком новой информации. Но вот в одно прекрасное время внезапно и неизвестно почему тебя начинает преследовать запах палатки, горелой тундры, или дым костра и лай собак, или шум моря и ветра, начинают сниться берега и снег, или тундра, или друзья, оставленные на Севере. Просыпаешься мрачный, с непонятным настроением. Тебя не радуют вино и новые знакомства. И родственники надоели. И пальмы на берегу теплого моря кажутся совершенно дурацкими. Ты становишься раздражительным и неучтивым. Любимая девушка плачет, а мама зачем-то сует тебе подмышку термометр. Все ясно — тебя настигла ностальгия, тоска по Северу, скрутила по рукам и ногам.
И однажды ты приходишь домой с улыбкой, напевая очередной шлягер. Никто не догадывается, в чем дело. Только девушка в кассе аэропорта знает, что у тебя в кармане билет до Анадыря.
Хорошо об этом у Аркадия Фидлера в «Канаде, пахнущей смолой»: «Кто один раз по-настоящему узнал вкус жизни на Севере — жизни, полной всяческих страданий и лишений, но вместе с тем полной неограниченной свободы и мужества, тот уже пропал; он никогда не покинет Севера, останется верным ему до конца. Если же он почему-либо и расстанется с Севером, то будет тосковать и вернется, непременно вернется. Эта тоска по Северу — какая-то болезнь, тихое помешательство».
Мы идем на северо-запад.
Сегодня должны пройти больше, чем обычно.
Облезлый песец выскочил из-за кочки, подбежал к палатке и с любопытством уставился на нас. Наверное, он все же знал, что до открытия охотничьего сезона еще далеко и никто сейчас не причинит ему ничего дурного. Мы сфотографировали наглеца. Он попозировал столько, сколько нам было необходимо, покрутился возле палатки, тявкнул и. не спеша удалился.
В тумане идти трудно. Ты не видишь конца пути, нужных тебе ориентиров, и коса кажется бесконечной. И еще утомляет однообразие шагов, однообразие ритма бесконечной песчаной косы, и мы решаем уйти в тундру, как только минуем памятник.
Памятник — это две железные бочки, поставленные друг на друга, а сверху шпиль со звездой. Когда-то тут зимовали во льдах два парохода, и девять моряков погибли. Мы салютуем из всех стволов и идем в тундру.
Памятник давно растаял в тумане.
Здесь редко бывают люди. Разве что зимой охотник на нарте промчится по берегу или проплывет байдара. Чукчи выйдут на берег, разожгут костер, почаюют, вспомнят дела очень давних дней. И пойдут дальше: у каждого свое дело. А у подножия памятника появятся несколько новых камней, свежие кирпичики дерна, стреляные гильзы — это в обычае тундры салютовать оставшимся тут навсегда. Другие путники будут разжигать огонь на старых кострищах, сжигать оставленный плавник и думать-гадать о тех, чей путь закончился тут, у памятника, и тех, кто ушел дальше, и о своем пути, который тоже кончится, хотя и не знаешь где…
Избушка появляется неожиданно. Это стойбище Уваргин. Единственная избушка — все стойбище. Отсюда начнется наш последний бросок на Биллингс. Вокруг избушки огромные лохматые псы. Они приоткрывают глаза. И только один (наверное, дежурный) для порядка пару раз подал голос. Встречает нас старик Лелекай и Питычи. Хозяин избушки — Питычи. У него пять дочерей. Старшая — в Маркове, остальные — здесь. По-русски старики не говорят. Но Виталий отважно ведет диалог на смеси чукотского, эскимосского, английского, еле-еле русского, звучит несколько японских слов, все жестикулируют. От этого своеобразного эсперанто все вспотели, а у Виталия устали руки, я бросаю беседующих и захожу в избушку.
Избушка по типу охотничьих. Сначала сени, где хранят утварь, пережидают пургу собаки, лежит добыча. Несколько ступеней ведут вверх, к двери. Открыв ее и согнувшись, вы проникаете в само помещение с низким потолком и печью. Тут много народу. Хозяйка хлопочет у печи. Остальные гости спят. Замечаю не-охотника. Он тоже спит. Откуда же этот гость?
В избушке появляется девушка и, взяв нож, скрывается.
— Как ее зовут?
— Люда, — отвечает хозяйка дома, улыбаясь.
Я беру фотоаппарат и выскакиваю на улицу. Мне очень хочется сделать фото королевы Валькаркайской тундры, красивейшей девушки Биллингсского побережья.
Представьте себе стройное черноглазое создание с очень тонким лицом, распущенными длинными волосами, пятнадцати лет, с румянцем смущения, в новом красивом меховом керкере, с ножом в руках. Вот она разделывает нерпу… Сколько изящества в этой неотделимости от природы, от земли и океана, в этом непередаваемом естестве!
А на улице тяжелый туман, и у меня только изопанхром, сорок пять чувствительность, его силы не хватит, и фото выйдет хуже некуда… Я огорчен.
Виталий и Питычи сияют. Они все же договорились на местном эсперанто, и Питычи приглашает Виталия в дом. Едва Виталий — протиснулся в тесную комнатку, как начались ахи, охи, объятия. Человек, спавший на полу, оказался его давнишним приятелем, руководителем районной сельхозгруппы. Он идет в тундру искать стада, поскольку точного расположения их не знает и данные о ходе летовки не поступали.
Николай Григорьев (так его зовут) угощает нас лососем, маслом, сахаром (!), хлебом (!). Хозяйка подает нерпу в двух видах и чай. Мы выкладываем содержимое НЗ — весь наш шоколад.
Николай собирается в путь. Мы даем ему мясные кубики и гуляши. Он оставляет нам сахар и полбуханки хлеба.
Эти обмены продуктами всегда трогательны. В тундре заботятся друг о друге. Мы предлагаем ему компас, но он говорит, что знает дорогу и в радиусе тридцати — сорока километров не заблудится, речки знакомые, а там посмотрит. Идет без палатки и спального мешка. Рискованно.
Мы провожаем Николая, а сами идем заканчивать трапезу. Нам надо выспаться, а потом идти на запад. Последний переход. Питычи советует обойти лагуну у стойбища, а не плыть через протоку. Переводит Люда, говорит тихо и только суть. Улавливаем знакомое «камака».
— Последняя переправа, постараемся… Эвугье тоже говорил «камака»…
— Эвугье? — спрашивает Питычи.
— Ну да, тот, что живет через реку от Энмакая, стойбища Алитета… Питычи знает Алитета?
— Алитет… мой отец!
— ?!
Все остальное — материал для отдельного повествования. Питычи — последний сын Алитета. Когда мы пришли в Биллингс, радио передало интересное сообщение. Лучший охотник побережья Питычи награжден медалью «За трудовую доблесть».
Избушку Питычи мы покинули только на следующий день. Поскольку нам идти до поселка тридцать пять — сорок километров, оставили старику все свои охотничьи припасы — патроны, порох, дробь. Он был очень рад, да и мы тоже: ведь рюкзаки-то облегчились. Старик проводил нас до самой лагуны. Мы обещали когда-нибудь еще раз побывать у него в гостях с хорошей фотопленкой и в такое время, когда не будет этого чертовского тумана. А все остальное будет, как и сейчас, — гостеприимный Питычи и красавица Людмила.
Мы шли всю ночь и в Биллингс пришли днем. Светило солнце. Такого солнца мы не видели ни разу за все дни похода. Говорили, что это мы принесли его на мушке карабина. Большое солнце. Жарко было даже на берегу покрытого льдом океана.
Поселок напоминает небольшой латиноамериканский городок во время традиционного путча. Со всех домов неслись выстрелы. Жители сидели на крыльцах своих домов и стреляли. Стреляли они в уток. Это здешняя манера охотиться. Зачем идти куда-то, когда уток больше, чем комаров, они стаями летят над домами, бесконечный днем и ночью перелет. Направь ствол в небо — попадешь в птицу. Осенний сезон — содрогнись сердце материкового охотника, сидящего в закрадке, поднимающегося чуть свет, мерзнущего в болотном тумане, изобретшего манки, гудки и резиновые птичьи манекены; охотника, идущего летом в «Гастроном», где ему загодя по знакомству отложили утку или две; охотника, щедрого на рассказы, на добрые веселые рассказы о постоянной удаче, ведь только на Чукотке можно встретить охотника, говорящего правду, а это, согласитесь, забвение всех охотничьих традиций!
Мы зашли в поселковый магазин, взяли десять банок сгущенного молока, пять громадных буханок свежего белого хлеба… Продавщица ничему не удивилась, рассказала, где гостиница и столовая.
Чистые постели гостиницы убивали последние остатки силы воли. Но печь мы разожгли, а на крыльцо какой-то аноним бросил нам пять уток, помахал рукой и ушел стрелять на берег.
Я подсчитал дни нашего пути. Пришли на день раньше, чем планировали. Мы успели — проснулись на следующее утро от белизны, режущей глаза. Снег. Всю ночь, пока мы спали, падал снег. Большими мокрыми хлопьями. Опоздай на сутки — месили бы его сейчас своими сапогами.
Пока решили отдохнуть, а потом идти, может, снег растает. Нам ведь надо завершить программу, дойти до Певека. Правда, остался только спортивный интерес, ведь все основное мы сделали, все выполнили, и нам в общем здорово повезло.
Что с К.? Ведь договорились же, что он даст на Биллингс телеграмму!
Нам вручили на почте много телеграмм, но от К. ничего не было. Оставалась одна надежда на Петра Вакуленко, того самого, который в начале нашего пути (помните?) искал на тракторе двух пастухов.
«Радиограмма Рыркайпий колхоз Вакуленко На левом берегу Куэквуня третий член нашей экспедиции решил остаться у Таеургина тчк известий нет тчк шли вездеход розыски зтп результат телеграфируй».
Мы ждали ответа еще день.
Утром к нам постучался радист полярной станции. На бланке было несколько слов: «Поздравляю благополучным прибытием — третий лишний».
Парень все-таки оказался стоящим.
Об авторе
Мифтахутдинов Альберт Валеевич. Родился в 1937 году в Уфе. Окончил факультет журналистики Киевского государственною университета. Работает собственным корреспондентом «Магаданской правды» на Чукотке, член Союза писателей СССР. Автор двух книг рассказов «Расскажи про Одиссея», «Головы моих друзей». В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над повестью о геологах.
Рассказ
Рис. Е. Скрынникова
По мне хуже Доггер-банки в Северном море ничего на свете не было и нет. Ведь на этой чертовой отмели едва не пришлось однажды концы отдать…
Шли мы тогда с полным грузом шпал в Голландию. Время было осеннее, штормовое. Однако после норвежских фьордов спустились к югу по четвертому меридиану благополучно и вечером проходили над обширной Доггер-банкой. До Роттердама оставалось рукой подать — дня полтора ходу. Обычно в этом районе рыбаков полно. А в тот раз ни единого, будто их метлой вымели. И барометр прямо на глазах падает.
Я в тот год впервые боцманом ходил и очень гордился, что достался мне большой пароход. Оказался на нем и дружок мой давний, Ванюшка Ракитин, шустрый паренек, разбитной.
Стали мы с Ваней готовиться к роттердамским прогулкам, чтобы, как говорится, людей посмотреть и себя показать. Привели в порядок рубашки, обувь, про галстуки и шляпы тоню не забыли. А с костюмами заковыка вышла. На судне всего два утюга было, и потому все прямо-таки охотились за ними. Ежели брюки гладишь — не зевай. Стоит замечтаться, раскрыть рот — хвать — утюга нет. Из-под носа уведут.
Вот таким-то способом добыл где-то Ванюшка утюг и приволок в мою каюту.
— Ну, Потапыч, живем! Где твои брюки? Наводи складку. Голландочки ума лишатся, как тебя увидят в таких-то портках.
Начали мы с Ваней бостон утюжить. Я свой костюм отпарил, на рундук повесил, чтобы проветрился, иллюминатор приоткрыл. Сижу на койке, покуриваю, байки Ванюшкины слушаю. Однако чувствую, качать стало сильнее.
— Закрой иллюминатор, — говорю, — хлестнет еще ненароком.
Только я это промолвил и уж вижу: стоит мой Ванюшка с ног до головы мокрый, а в руке утюг шипит и горячими брызгами плюется. Хлестнуло-таки!
Бросился я к иллюминатору, а его из рук вырвало. Пуще прежнего накатила волна. С костюмчика моего закапало, из-под койки полуботинки выплыли.
Вдвоем кое-как задраили барашки. А пароход, чем дальше, тем больше качается.
— Неладно дело, — говорю. — Не иначе прихватила нас погодка.
Ванюшка посмеивается:
— Видали мы погоду! Пока разыграется, мы уж в Роттердаме будем.
Мне же не до смеху: все-таки боцман я, а не кто иной… Пароход с борта на борт перекладывает, стоять невозможно. Натянул я штормовку, зюйдвестку нахлобучил, Ванюшке сказал:
— Пойду крепление палубного груза проверю. Ты смотри, иллюминатор открывать не смей.
Он посмотрел на меня как на полоумного.
— Что я враг себе?
— Враг не враг, — говорю, — а есть в тебе этакая дурацкая лихость. Когда к себе пойдешь, утюг не бери, держись за штормовой леер обеими руками. Чуешь, как валяет?
Отмахнулся Ракитин:
— А, ладно.
Вышел я наружу и сразу в водоворот попал. Вода по палубе, как в горной реке, пенится, вихрится, и кругом такой рев стоит, оглохнуть можно. Прижало меня к дверям, зюйдвестку с головы унесло к черту, глотку забило ветром — не дохнуть.
Добрался до носовой палубы, а впереди ничего не видать. Через полубак, носовую часть судна, брызги к мостику сплошной тучей летят, справа — зеленые, слева — красные, в свете бортовых огней, по лицу бьют и секут, как гвоздями. Я все же изловчился, уцепился за леер и пополз на карачках задом наперед по палубному грузу. По пути найтовы, которыми груз был закреплен, ощупывал: целы ли? Найтовы у нас цепные были, и стянули мы их для крепости вагонными прицепами.
Когда до полубака дополз, едва разогнулся. Спина болит, словно по ней цепями молотили. Краем глаза окинул свое якорное хозяйство. Будто бы все в порядке на полубаке. Оказалось, не все… Потом уж разобрал: вентилятор в лепешку смят.
На носу здорово чувствуешь, как судно бросает. Сначала медленно поднимает тебя к небесам, а затем быстро вниз да вбок куда-то с грохотом, с боем барабанным.
Зашел я к матросам в кубрик, а там — ни души. Все в среднюю надстройку убежали — отлеживаются, поди-ка, в столовой. И верно, находиться под полубаком в шторм приятного мало. Через кубрик стальные трубы с якорными цепями проходят, и те цепи гремят и звенят в них до боли в ушах. По бортам волны хлещут, словно пушки палят. Валяются на палубе книги, подушки, стаканы битые, всякая дребедень. Повернул я обратно, а тут как тряхнет! Графин из гнезда вылетел и у моих ног раскололся.
Вот тебе и Роттердам! Теперь уж не до жиру, быть бы живу.
За грохотом да звоном едва услышал колокол громкого боя. Аврал!
Идти обратным путем оказалось еще труднее. Волны бьют в борт, пароход сильно качает, и я понял: что-то стряслось с рулевым устройством…
На шлюпочной палубе моряки толпятся, а перед ними капитан Федор Андреич усы пощипывает и старается виду не подавать, что дело дрянь. Слышу, кричит сквозь ветер:
— Где-то заклинило штуртросовую передачу. Перешли на ручное управление. Надо проверить, что случилось. Кто пойдет?
Легко сказать! Штуртрос, который штурвал с рулем соединяет, проходит в узком пространстве между шпалами и фальшбортом. Но весь вопрос в том, выдержат ли крепления шпал, когда судно окончательно станет бортом к волне? Стоит сдвинуться грузу — и амба… Это все понимали, и рисковать никому не хотелось.
— Я обращаюсь только к несемейным, — уточнил Федор Андреич, — медлить нельзя. Вручную управлять судном нелегко. Всякое может случиться.
Тут Ванюшка объявился:
— А вот я испробую!
Но капитан остановил его:
— Нет! Извини, Ракитин, там еще и сила требуется.
У Вани глаза вспыхнули; чую, наговорит он сейчас чего не надо. Я к капитану:
— Федор Андреич, — а сам уже штормовку сбрасываю, — я полезу. Только мне с собой бесконечную веревку надобно, чтоб я мог принять нужный инструмент. Да еще пусть кто-нибудь слушает наверху, когда крикну.
Кивнул капитан, и я полез. Темно там, и воды полно. Купаюсь я в этой ванне, фыркаю, как морж, и чувствую, как шпалы потихоньку прижимают меня к фальшборту…
И все же нашел я обрыв. Скоба соединительная лопнула, я цепь штуртросовая сбилась в кучу у палубного блока. Только не дотянуться мне до нее.
— Давай скобу и багор! — кричу и водой соленой плююсь.
Дали мне багор. Подтянул я цепь эту окаянную, соединил со штангой.
— Готово, — ору, — работайте штурвалом!
А мне в ответ:
— Как же работать, ежели ты там сидишь. Вылезай!
Пополз я обратно, и вдруг волосы на голове дыбом: нет обратного хода! Сдвинулись шпалы на палубе и заклинили выход. Я к корме, но до того места, где скобу поставил, не добраться. И тут толстая шпала выдвинулась из-под других, начисто перекрыла проход, и очутился я, как в гробу.
Завопил со страху, потом умолк. «Чего, думаю, глотку драть без толку. Надо соображать, как на белый свет возвращаться». Думал, думал, ничего не придумал. И дрожу весь от холода, зуб на зуб не попадает. Гляжу — рядом полупортик с выломанным прутом, отверстие в фальшборте для стока воды. Значит, можно сквозь него пролезть. А куда? Ясно, кроме моря, некуда. «Эх, глупая твоя башка, думаю, и куда тебя леший занес». И тут смекнул. Заорал, что есть мочи:
— Эй, наверху, подайте трос манильский!
Ребята со шпал оттяжку от грузовой стрелы опустили. Поймал я ее, пропустил снаружи через тот полупортик, обвязался покрепче да и вылез прямо в море.
Понесла меня волна, дернулась веревка, аж ребра затрещали. В глазах круги мутные, и черный борт парохода куда-то уходит в сторону…
Очухался на шпалах. Вытащили меня ребята из Северного моря, не достался я Доггер-банке. Подошел Федор Андреич, за рукав взял:
— Руки, ноги целы? Ходить можешь?
— Будто все на месте, — отвечаю.
— Ну, коли так, — говорит, — идем ко мне.
Завел к себе в каюту. Ничем там не лучше матросского кубрика, тоже все вверх дном. Нашарил он где-то бутылку коньяка, пробку выбил и мне подал:
— Пей, а потом переодеваться беги, — повел вокруг рукой. — Стаканов, вишь, ни одного не осталось.
— Ничего, — говорю, — я и из бутылки могу.
Вдруг в каюту старпом ввалился и выпалил:
— На носовой палубе человека завалило!
…После каюты на палубе темно хоть глаз выколи. Пробрались мы на ощупь к носовой палубе и видим: поблескивают в красном свете отличительного огня шпалы, а между ними торчит человеческая голова, волосы по ветру развеваются. И доносится до нас:
— Люди!.. Люди!..
Как услышал я эти слова, похолодел. Голос-то Ванюшкин!
Кинулись мы с матросами на помощь. Пальцы в кровь раздирали, растаскивая шпалы. А море вовсе обезумело, беспрестанно накрывали нас бешеные валы. Как никого из нас не унесло с судна, до сих пор попять не могу, чудо какое-то.
Наконец высвободили Ракитина. Взвалил я его на спину и до средней надстройки с ним по-пластунски прополз. Выволоклись на палубу.
Смотрит он на меня и чуть слышно стонет.
— Что же ты, родной, делаешь? — говорю. — Зачем же тебя к полубаку-то нелегкая понесла.
Вижу, приходит в себя, бормочет что-то. Приник я ухом к его губам и слышу:
— Утюг… Утюг перегорел…
— Какой еще утюг, — кричу, — опомнись!
А он свое:
— Хотел костюм твой погладить… Перегорел утюг-то… У матросов стащил да не донес…
Слезы у меня навернулись.
— Эх ты, Ванька-Ванюшка, — говорю, — наказывал тебе, держись крепко за леер, а ты..
Силится мой Ваня улыбнуться:
— Ништо, Потапыч, мы еще с тобой по Роттердаму прогуляемся.
— Это уж точно, — подтвердил я, сгреб его в охапку и потащил к старпому, который у нас и за лекаря был…
В общем в ту ночь я в каюту не спускался, дремал на кожухе возле дымовой трубы. А шпалы все-таки поразбросало. Фальшборт под прямым углом наружу выгнуло. Так и в порт пришли.
Голландские репортеры нас одолели: как да что… А чего рассказывать, глядите сами. Ахали они, удивлялись, как это нам удалось живыми остаться, фотографировали со всех сторон. Послушать их, так получалось, будто мы утонуть должны были, да вот не вышло…
Ванюшку в больницу отправили — сломало ему шпалами ногу. Так и не состоялась наша прогулка. И все из-за этой Доггер-банки, будь она неладна…
Об авторе
Толмасов Владимир Александрович. Родился в 1932 году в Архангельске. Окончил Ленинградское высшее инженерное училище, капитан дальнего плавания. В качестве штурмана и капитана ходил на различных судах в Атлантике, Индийском и Северном Ледовитом океанах. Сейчас работает в отделе морских экспедиций Академии наук СССР. Автор опубликовал несколько научных и научно-популярных статей, а также морские рассказы и повести. В нашем сборнике выступает в третий раз. В настоящее время работает над новой повестью и морскими рассказами.
Записки энтомолога-доместикатора
Рис. автора
Через мою рабочую комнату протянулась от стены к стене топкая бечевка. Сразу ее можно даже и не заметить, тем более что она светлая и протянута высоко, под самым потолком. Но если приглядеться, можно разглядеть, как по бечевке быстро движутся в обе стороны короткие, меньше полусантиметра, темные штрихи, как бы импульсы. Расстояния между ними различны: временами почти вся веревочка бела, лишь две-три черные полоски перемещаются по ней, иногда же их больше. Куда же ведет бечевка? Вот она дошла почти до стенки, до какого-то легонького блестящего устройства, круто повернула вниз, вдоль стены, к другой такой Hie серебристой штуковине из фольги, булавок и картона — будто на специальных изоляторах подвешен провод крохотной высоковольтной электролинии. И вот тут, внизу, видно, что за странные темные «электроны» движутся по белому «проводнику».
Это муравьи! Крохотные существа бегут по шпагату через всю комнату — теперь уже вам кажется, будто малюсенькие темные вагончики едут по длинному-длинному висячему мосту, переброшенному через пропасть. Надо ведь — муравьи! Обычные мураши, от которых, если они заведутся в доме, не знаешь, как и избавиться. А вот у этого чудака живут в квартире да еще бегают, словно дрессированные, по веревочке!
Насекомых я держу давно. Увлечение, откровенно говоря, странное. Но насекомые для меня не просто питомцы. Это мои натурщики. Дело в том, что иногда мне приходится иллюстрировать книги по энтомологии. Лучшая же натура, по моему твердому убеждению, — это не засушенные экспонаты из коллекций, а именно живые насекомые с их бесконечно разнообразными повадками, позами, характерами, с их сказочно красивой окраской. Поэтому-то я все лето брожу по лесам и полям, наблюдаю и зарисовываю своих маленьких натурщиков, а моя домашняя энтомологическая лаборатория (она же художественная мастерская) стала еще и миниатюрным зоопарком. Здесь кроме мольбертов и микроскопов расставлено и развешано повсюду множество садков, коробок и банок, где живут разнообразные представители удивительного мира шестиногих. Позванивают о стекло аквариумов водяные жуки — плавунцы и водолюбы, скромно стрекочет сверчок, вечерами оглушительно звенят кузнечики, басовито гудят красавцы шмели, возвращаясь со взятком (в окнах проделаны дырочки-летки), а здесь, в комнате, шмелиные гнезда, над которыми я тоже веду наблюдения.
Но пора и к муравьиному столу. Муравьи — эти трудолюбивые, многочисленные и загадочные жители нашей планеты — уже давно стали моими добрыми друзьями. Здесь, на столе, жилища нескольких видов муравьев. Тут и грозные громадные кампопотусы, и рыжие кусачие формики, и скрытные боязливые фуски, и блестящие неторопливые фулигинозусы.
Эти же, что бегут по веревочке через комнату, зовутся по-научному Лазиус нигер, или же, проще, черный садовый мураш. Многим он, конечно, хорошо знаком. С вечера вы ровно подмели дорожку в палисаднике, аккуратно присыпали ее свежим песком, а наутро обнаруживаете, что кто-то испортил работу: там и сям чернеют пологие земляные холмики-кружочки с кратерообразным отверстием посредине. Это и есть гнезда муравья Лазиус нигер.
Еще несколько примет нашего героя. Небольшие размеры: в длину 3,5–4,5 миллиметра (рыжий лесной муравей почти вдвое больше). Темно-бурое, почти черное тело со слабым, слегка шелковистым блеском. Быстрая походка, семенящая, но очень ровная: когда муравей бежит, кажется, что он едет. Брюшко всегда значительно больше головы.
Мураша редко встретишь одного, чаще их видишь целой компанией — на работах по благоустройству гнезда, на разведках, на заготовках пищи. Лишь немногие муравьи средней и северной полосы столь вездесущи, как Лазиус нигер. Где он только не устраивает гнезд! И в земле, и в старых пнях, и в болотных конках, и даже в щелях стел и трещинах асфальта. Семьи этих муравьев удивительно живучи. За долгие зимние месяцы подземное жилище промерзает насквозь, земля трескается от морозов, а во время весенней распутицы не одну неделю над обиталищем едва оттаявших муравьишек стоит слой воды… Но вот подсохла грязь, зазеленели первые робкие былинки и закопошились под весенним солнцем крохотные шестиногие создания: это идет капитальный ремонт и срочная реконструкция размытых и зачастую раздавленных муравьиных жилищ…
Бывает, что как раз над гнездом проходит дорога. То и дело затаптывается вход, сотрясаются и обваливаются подземные галереи, многие муравьи находят смерть под колесами автомашин и подошвами пешеходов, но муравейник, обновляемый с удивительным упорством, живет!
Поищите внимательно: быть может, и вам посчастливится найти таких муравьев-горожан и их гнездо. Если увидите хотя бы даже одного-единственного рабочего муравья, знайте: где-то неподалеку есть муравейник. Исключений из этого правила нет: муравьев-одиночек не бывает.
…От гнезда лазиусов до молодой осинки, что растет на опушке леса, — шагов двадцать пять. И между муравейником и деревцем протянулось настоящее муравьиное шоссе: узким ручейком, не более полутора сантиметров шириной, струятся муравьи в обе стороны. Можно подумать, что какая-то темная слегка шевелящаяся лепта лежит между травинками. Зачем муравьи бегут к осинке? Не несут ли чего оттуда? Нет, вроде бы ничего. Но даже и без лупы видно: муравей, стремящийся к деревцу, — просто муравей, ничего особенного, а вот у его собрата, бегущего навстречу, брюшко наполнено прозрачной жидкостью и раздуто так, что темные сегменты разошлись, пленочка между ними натянулась до отказа, и брюшко, огромное и круглое, просвечивает насквозь. Будто в муравья накачали жидкость каким-то насосом! Ясно, мураши «заправляются» в конце своей оживленной трассы. Но где же этот конец?
Дорожка взбегает на ствол, и лазиусы рассыпаются по веткам. Вот она, знаменитая «молочная ферма» муравьев, предмет восторгов и удивления биологов и писателей-натуралистов!
На молодых листьях осины снизу кучками сидят тли. Толстые, голубовато-серые, они погрузили хоботки-иголочки в зеленую мякоть и перекачивают через себя сок. Именно перекачивают: на заднем конце тлиного туловища растет прямо на глазах светлая капелька. Тля приподнимает брюшко, качает им направо-налево, брыкает задними ногами, и жидкий шарик отлетает далеко назад. Но до этого большей частью дело не доходит: подоспевший муравьишко, деловито постукав тлю усиками, подхватывает ртом каплю и быстро втягивает в себя. Жидкость сладкая: в древесном соке много сахара, но тле его столько не нужно, ей требуются какие-то другие вещества, вот и сосет она целый день из растения сок, его прозрачную сладковатую кровь. И сколько бы ее пролилось зря, если бы не отряды мурашей! Ладно бы еще пролилось просто на землю, а то ведь все листья растения, пораженного тлями, сплошь покрываются липким, подсохшим на солнце сиропом, так называемой медвяной росой, склеиваются и погибают.
Но между муравьями, тлями и растениями издавна установились особые отношения. Тля — насекомое совершенно беззащитное, фактически это мешочек из тонкой нежной пленочки, заполненный почти жидким содержимым и едва поддерживаемый хилыми ножками. Но ни один любитель тлей или тлиного сока — будь то хищная божья коровка или прожорливая личинка златоглазки[17] — не посмеет и сунуться туда, где пасется охраняемое муравьями стадо. Пастухи и дояры вмиг превращаются в свирепых вояк: мертвая хватка десятков острых челюстей, струйки жгучей кислоты, выпущенные из конца брюшка, немедленно отгоняют всякого желающего полакомиться тлями.
Когда тлей становится много и растению приходится туго, хозяева просто-напросто сокращают поголовье стада с помощью своих челюстей. Я как-то видел муравьев, которые тащили домой тлей, грубо ухватив их за бока — возможно, что это как раз и были такие «мясозаготовки».
И уж конечно, любым вредителям, кроме стада тлей со строго регулируемым «поголовьем», путь на охраняемое муравьями растение навсегда заказан.
Вот и у нашей осинки все листья целы, не видно на них ни гусениц бабочек, ни личинок жуков-листоедов. Хорошо и растению, хорошо и муравьям, хорошо даже и тлям, которых хоть и не так много, но зато они могут жить спокойно под защитой своих бдительных хозяев.
Согласитесь, неплохое содружество!
Но это тоже не дело — вечно воевать. Хитроумные и в общем-то миролюбивые лазиусы, если есть под боком строительный материал — обыкновенная земля — и если тлиные пастбища расположены не слишком высоко на растениях, строят специальные защитные навесы для тлей, просторные и удобные, ни дать ни взять хлева. Делаются эти сооружения на манер ласточкиных гнезд прямо на стеблях трав. Разве кто-нибудь подумает, что внутри этого присохшего к травинке комочка грязи, совершенно неприглядного на вид, муравьиные коровы находятся на «стойловом содержании» и что здесь ни на минуту не прерывается обильная дойка?
Трудно во все это поверить, не правда ли? Но если на лесной опушке вам встретится травинка с непонятно откуда взявшимся комочком сухой грязи, не поленитесь нагнуться и осторожно отколупните этот комок. Тогда вы увидите все описанное своими глазами.
…Наш Исилькуль — маленький городок Омской области — меняет свой облик буквально на глазах. Вот и еще одна ровная лента асфальта пролегла через пустырь, заросший травами, на краю которого уже встали новые трехэтажные дома: здесь по генеральному плану будет центр города. Иду я по новехонькому тротуару, которому всего неделя, и вдруг вижу: трещина. Узкая черная щель рассекла асфальт поперек по всей его ширине. Вот тебе и новый тротуар — надолго ли хватит такого покрытия? Ведь это же явный брак!
Однако странно: трещина слегка шевелится. Да это же муравьиная трасса! Черным живым шнурком вытянулись поперек новой полосы асфальта нескончаемые отряды бегущих лазиусов. Бегут, бегут, бегут муравьи, сосредоточенно, деловито, и видишь, чувствуешь, что сотням этих крохотных существ нет решительно никакого дела до новостроек, наступающих на пустырь, до катков и бульдозеров. Маленькая черная струйка жизни… Она вытекает из щелочки между бетонными брусьями, которыми обложен по бокам тротуар, и бежит через ленту асфальта.
Здесь, на остатках пустыря, среди зарослей лебеды и сурепки — дикие вьюнки. Они оплели своими тонкими побегами крепкие стебли соседей, и нежные белые цветы вьюнков, похожие на маленькие старинные граммофончики, наивно глядят на высоченные подъемные краны, на кучи щебня и строительного мусора.
К некоторым вьюнкам снизу присохли комки грязи. Здесь-то уж они наверняка, что называется, «натуральные». Ну, а вдруг?
Легкий нажим пальцем, и от комка отломилась половинка. Внутри, на стебле, кучка черных матовых тлей с сизым отливом; несколько мурашей мечется по моей руке, выскочив из разрушенной постройки. И тут «молочные фермы»! Все ясно — полоса асфальта отделила муравейник от природной «скотобазы», и муравьям не оставалось ничего иного, как воспользоваться тротуаром, сделанным людьми.
Но там, где перекрещиваются пути человека и муравья, наверное, никогда не обходилось без неприятностей. Я часто наблюдал за муравьиной трассой. Чей-то шаг — десятки раздавленных и покалеченных муравьев припечатаны к тротуару, живая муравьиная струйка рассыпалась, разорвалась. Добежав до рокового места, лазиусы вдруг теряют след, мечутся, бегают вокруг, стучат усиками по асфальту, ощупывают трупики товарищей, в панике ищут потерянную дорожку. Выставить бы щит с крупной надписью: «Товарищи пешеходы, будьте осторожны! В этом месте труженики муравьи переходят тротуар!» Но разве кто-нибудь примет всерьез такую надпись?
И вот день ото дня ниточка бледнеет. Иногда всего лишь два-три муравьишки перебегают асфальт. Наконец муравьи вовсе исчезли.
Увы, этого нужно было ожидать. Очень уж неудачное место выбрали себе лазиусы для жилья и кормежки, как говорят, бесперспективное. Но откуда им было знать про генеральный план застройки города?
Кого тут винить? Так уж сложились обстоятельства.
Ну, а как там тли? Когда трудолюбивые насекомые возвели над ними плотные земляные своды, под которые никто не осмеливался или не догадывался заглянуть, тлям было покойно и уютно. Наверное, постройки эти уже разваливаются, а беззащитные тли стали добычей хищников.
Без надежды увидеть муравьев ковыряю пальцем земляную хатку на стебле вьюнка. Внутри полно не только тлей, но и их хозяев! Откуда же они взялись? «Последние из могикан», отсиживающиеся ради спасения жизни в своих коровниках? Или пришельцы из других муравейников?
Но нет! Приглядевшись, вижу, как толстопузые, нагрузившиеся тлипым молоком мураши бегут в прежнем направлении — от зарослей бурьяна к тротуару. Почему же черной полосочки не видно на асфальте, муравьев ведь так много? Она хорошо заметна на земле между трав, но у самого тротуара обрывается. Здесь вырос конический холмик из светлого песка. У подножия холмика — несколько отверстий, куда пыряют пузатые мураши и откуда выходят другие, с тощими животиками, и бегут к ближним вьюнкам.
Это что ж получается? Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе: муравьи перебрались на эту сторону тротуара, видимо решив, что погибать под ногами прохожих совершенно бессмысленно и что это может в конце концов привести к полной гибели маленькой муравьиной цивилизации. Нелегко было строить новый дом, нелегко было в него и переселяться, одних личинок да куколок сколько таскать пришлось. Но зато теперь все жители муравьиного города будут целы. И еще: пастбище стало значительно ближе, а это тоже немаловажно. Как говорится, нет худа без добра.
Так думал я вначале, да и что другое можно было подумать: конус нового муравейника говорил сам за себя. Направился я было домой, пересек тротуар — и снова загадка! Там, где было раньше гнездо лазиусов, у бетонных брусьев, окаймляющих асфальт, — точно такой же конус из песка. И у его подножия — дырочки, возле которых копошатся муравьи.
Тут уж я стал в тупик. Может быть, семья разделилась «на два дома»? Но тогда откуда здесь у старого, уже давно построенного и обжитого гнезда свежий отвал песка да еще такой большой? Зачем муравьям понадобилось расширять старое гнездо, если семья стала меньше?
Насекомые постоянно задают загадки. Иные разгадываются просто: глянул — и все узнал. Над другими приходится долго ломать голову. Третьи так и остаются нераскрытыми, и таких, пожалуй, больше всего. Может быть, это и хорошо, что природа поверяет людям свои тайны очень скупо, понемногу.
Что ж, нужно терпеливо наблюдать, сопоставлять факты. Эти холмики бросились мне в глаза потому, что они светлые, песчаные. Откуда здесь песок? Ведь вокруг чернозем, обычная почва наших мест. Песок привезли, когда начинали прокладывать тротуар. Его муравьи могли вытащить только из-под тротуара, прорыв траншею под асфальтом и складывая вынесенные песчинки при выходе из тоннеля, в начале и в конце своей бывшей «верхней» дороги. Выходит, все эти дни, пока я наблюдал за муравьиной трассой и сокрушался о гибели глупеньких мурашей, их собратья прокладывали подземный ход — надежное и безопасное средство сообщения, настоящую линию муравьиного метрополитена. Труд был титаническим: высота горок перемещенного муравьями песка достигала восьми сантиметров!
Спасенная талантом маленьких строителей, семья жила и работала. Из отверстия под песчаным терриконом то и дело появлялись мураши с раздутыми животиками и тут же пыряли в другую дырочку — это был вход в гнездо. Старый вход в старое и единственное гнездо! Там, в его недрах, муравьев-дояров встретят другие работники, примут у них сладкий сок «из уст в уста», и еда будет в конце концов скормлена маленьким белым червячкам-личинкам, что грудами лежат в специальных комнатах-яслях подземных катакомб. Досыта нужно кормить и муравьиную самку-царицу: ей, постоянно откладывающей все новые и новые партии яиц, нужно регулярное и сытное питание. А каждый работяга-дояр будет все лето бегать под горячим от солнца асфальтом к вьюнкам за сладким тлиным молоком.
…Сейчас этого муравейника нет, как нет и пустыря, заросшего сурепкой, вьюнками и марью. Здесь, на широкой площади у здания исполкома, — красивые цветники и газоны, среди которых высится памятник Ильичу. Но, проходя по самой западной кромке площади, я всегда внимательно смотрю вниз. Здесь вдоль всего тротуара мелкими гнездами расселились потомки замечательных метростроевцев. Теперь они, может быть, даже охраняют цветы и травы, посаженные людьми.
А это куда более важная работа!
В лесах мурашам живется вольготно. Их «дворцы» возвышаются иногда чуть ли не на метр над поверхностью земли, и бывает даже так: что ни шаг — то муравейник лазиусов. На малой лесной полянке размещается огромное муравьиное государство. Иной раз буквально нет числа молодым незаметным колониям, еще не имеющим насыпного купола. В отличие от рыжих лесных муравьев, делающих эти постройки из хвои и веточек, холмики лазиусов — сплошь земляные. Часто они пронизаны стеблями и корнями трав, вероятно для прочности постройки (а может быть, и для других целей), и напоминают тогда большие болотные кочки.
У меня на стене висит карта, вернее, план всего лишь одного лесочка-«околка», обычного для лесостепей Западной Сибири. На ней нанесены жилища муравьев разных видов, но только крупные, хорошо видимые. Вот частица этой карты, изображающая краешек поляны размером 50x40 шагов. Не считая множества мелких, не учтенных гнезд и муравейников, принадлежащих другим видам, тут оказалось не менее десятка крупных передних холмиков черного лазиуса.
Бегут дни, годы. Старые муравейники пустеют, оседают, рядом возникают новые — сначала неприметные пещерки, потом маленькие земляные хатки, а затем дома и дворцы. Десятки тонн почвы, поднятой крохотными муравьиными челюстями из нижних горизонтов в верхние! Ведь земля под куполом и его окрестностями буквально изрыта ходами и жилыми камерами. Прикиньте объем надземной постройки лазиусов: она состоит целиком из материала, поднятого «на-гора» шестиногими землекопами с нижних горизонтов почвы.
Полезна ли такая деятельность?
Постоянно перемешивая почву, муравьи регулярно восстанавливают нормальное содержание различных элементов в ее верхних слоях, в первую очередь кальция, соединения которого легко вымываются дождями. Исследователи установили, что кислые почвы муравьи подщелачивают, карбонатные — подкисляют. Все это значит, что в местах, где обитают в достаточном количестве земляные муравьи, не произойдет гибельного для растительности засоления почвы. А сколько дополнительных удобрений в виде остатков добычи, разных органических отходов окажется в земле благодаря муравьям! А вентиляция почвы, изрытой ходами?
Русский почвовед Н. А. Димо еще в 1904 году писал, что муравьи, гнездящиеся в почве нижневолжских степей, выносят на поверхность 1122 килограмма земли на гектар площади после одного лишь ливня. И если бы в этих местах срыть все муравьиные кучи и полученную таким образом землю равномерно рассыпать по всей площади, то она образовала бы слой около 3 сантиметров толщиной.
Вот так мураши!
Сам я наблюдал, как особенно крупные и сочные ягоды земляники росли именно на муравейниках черных лазиусов или рядом с ними.
Ночью прошел легкий дождик, и поутру на тропинках в саду появились не только свежие горки с отверстием посредине, но и другие странные сооружения. Вот от гнезда к гнезду идет коридор, слепленный из песчинок и частиц земли, то открытый наподобие желоба, то в виде, тоннеля, то и вовсе ныряющий под землю и вновь выходящий на поверхность через несколько сантиметров.
И по коридору снуют муравьи. Каждый выносит из темного отверстия песчинку и наращивает ею стенку желоба. Их много, строителей: надо спешить. Ведь материал тогда хорош, когда влажен, — и песок, и земля, и глина. И всегда так: пройдет дождь — закипает работа у входов в муравейники лазиусов!
Я видел однажды «полуоткрытый» туннель лазиусов — он достигал семи метров в длину. Это необыкновенное сооружение было выстроено сразу же после дождя.
Еще большим стимулом для скоростного строительства служит роса. Особенно весело идет стройка на садовых дорожках в погожее, росистое летнее утро.
Поглядите в это время на мурашей — это очень интересно.
В один прекрасный день (именно прекрасный, так как обязательно должно быть тепло и тихо) на поверхности каждого муравейника начинает происходить необычное движение. Мураши суетятся, собираются кучками, будто оживленно и срочно совещаются о чем-то. Многие бегают по травинкам, растущим у муравейника. И вот из темных выходов появляются крупные насекомые с широкими прозрачными крыльями, аккуратно сложенными вдоль спины. Это самцы и самки. Различить их можно по размерам: самки куда крупнее, зато самцы обычно более многочисленны (впрочем, иногда вылетают почти исключительно одни самки). Все они ползают по муравейнику, взбираются на высокие стебли трав, и кажется, что холмики и растения облеплены блестящей шевелящейся чешуей. Рабочие муравьи целыми свитами толпятся возле своих крылатых братьев и сестер, облизывают их — готовят счастливчиков к грандиозной воздушной свадьбе.
Все это происходит в определенный день по какому-то неведомому нам сигналу, общему для всех без исключения муравейников округи. Иначе нельзя: вылетевшая в неурочный день самка останется неоплодотворенной. Вот даты лета крылатых Лазиус нигер, живущих в окрестностях Исилькуля Омской области: 1966 год — 7 августа, 1967 год — 29 июля, 1968 год — 5 августа, 1969 год — 26 июля, 1970 год — 11 августа. Стало быть, муравьиный календарь построен по какому-то особому принципу, в котором, вероятнее всего, значительную роль играет метеорологический фактор.
Уловить признаки приближающейся свадьбы лазиусов внимательный наблюдатель может заранее. Муравьи начинают усиленно надстраивать свои холмики, вынося наружу особенно много земли, опять-таки после дождя. Надстройки носят явно временный характер, так как они очень рыхлы и непрочны. А за день-два до вылета некоторые самцы и самки начинают ненадолго выходить из гнезда.
В день вылета муравьиную страну облетает неведомый мощный сигнал. Расставив поблескивающие на солнце крылья, взмывают в небо десятки, сотни, тысячи крылатых женихов и невест. Нс будучи профессиональными летунами, они поднимаются в воздух тяжело, медленно, так что летящее насекомое ничего не стоит поймать просто рукой. Все они стартуют почти вертикально, «свечкой», и когда лёт достигает максимума, издали кажется, что из земляного холмика идет дым. Это буйство жизни обычно длится с полудня до вечера, и к исходу муравьиного праздника птицы и стрекозы до отвала наедаются крылатыми муравьями.
Склоняется к горизонту солнце, кончается и свадебное празднество. Избежавшие птичьих клювов самочки опускаются на землю, отламывают челюстями ненужные теперь крылья, и день-два ползают по земле в поисках подходящих мест для новых жилищ. А потом исчезают. И никто не знает, что в такой-то точке на глубине нескольких сантиметров, наглухо замуровавшись в небольшой круглой пещерке, молодая муравьиха-мать отложит свои первые яйца.
Рождается новый коллектив крохотных шестиногих тружеников — новая семья. Еще один маленький кружочек появился на огромной, неведомой никому муравьиной карте мира.
Ну, а что происходит зимой в большом, многолетнем муравейнике?
…Оттепель в наших краях случается и в декабре. Ярко светит невысокое зимнее солнце. Тихо посвистывают снегири на верхушках деревьев. Изредка прошуршит под снегом мышь-полевка. На сверкающих полянах снег смерзся сверху корочкой наста, под ней пустота — сугробы немного осели и снег отделился от корочки. Она прозрачная как стекло, снизу на ней висят большие тяжелые капли. Нагнешься, приглядишься, и сквозь такую каплю разные былинки, соринки, что лежат на дне протаявших в снегу пещерок, видятся большими-большими, как через сильную лупу. Солнце пронизало насквозь хрустальные маленькие дворцы, они сверкают, переливаются радужными искрами.
А наверху торчат из снега редкие стебельки сухих трав, четко вырисовываясь на ослепительно белом фоне. Затейливые кустики полыни, правильные соцветия зонтичных засохли еще в конце лета, и семена их давно лежат в земле под толщей сугробов, дожидаясь весны. Но сухие травинки над снегом похожи на миниатюрные живые деревца, а тени от них синие-синие, будто нарисованы тонкой кистью на снегу.
В лесу снега поменьше, чем на поляне. Кое-где виднеются небольшие кругловатые сугробики — наверное, пеньки, занесенные снегом. Но вот как-то смел я рукавицей снег, хотел присесть отдохнуть, а это оказался не пенек, а холмик небольшого муравейника. Как проникнуть вглубь маленькой крепости? Рукой не подкопаться — влажные еще с осени, стены ее крепко смерзлись. Постучишь по стенке — отдается глухим звуком, значит, внутри пусто и сухо.
Приходится действовать ножом. Срезана вершина конуса. Действительно, внутри земля посуше, но все еще довольно плотная. Снимаю еще один «ломоть», и срез становится похожим на ноздреватую черную губку — это я вскрыл муравьиные катакомбы. Чем глубже, тем гуще переплетения коридоров, тем меньше строительного материала: только тонкие перемычки отделяют галерею от галереи, и это уже не узкие проходы, а бесчисленные обширные сводчатые залы, сообщающиеся друг с другом. Они не просто вылеплены из земли: плотные степы их будто отлиты из темного бетонообразного раствора. По-видимому, муравьи, возводя залы, тщательно перемешивали чернозем со своей слюной, а потом еще гладили стены, облизывали. Делаю вертикальный срез. Хорошо видно, что вся постройка делится на горизонтальные ярусы тонкими прочными перекрытиями. Сплошных переборок между залами здесь, в глубине, почти пет, их заменили ряды тонких, расширяющихся кверху и книзу столбиков — настоящие колоннады.
Когда вскрываешь такой муравейник летом, в считанные секунды тысячи муравьев высыпают на место повреждения. Кажется, будто царит неописуемая суматоха, но это далеко не так. Одни спасают в первую очередь своих детей — нежных голых личинок и куколок в белых шелковистых коконах, другие рыщут вокруг гнезда, стараясь обнаружить и наказать врага, а третьи уже торопятся убрать с проходов остатки обвалившихся стен и перекрытий. Разглядеть внутренность жилища нет никакой возможности: муравьи кишат сплошной шевелящейся массой. А теперь, зимой, они спрятались в самых нижних этажах, и опустевшие лабиринты выглядят странно и необычно.
Только сейчас на поляне я видел, как тепло и радостно искрилось солнце в ледяных и снежных дворцах. Но эти сводчатые залы, покинутые обитателями, вызывали совсем другое чувство, возможно то самое, которое испытает космонавт, когда ему доведется бродить по давно остывшей далекой планете среди странных сооружений. Космонавт, вероятно, будет думать: может быть, существа, создавшие некогда эти постройки, углубились в недра планеты, еще хранящие тепло, и жизнь там бьет ключом? Идет он по темным опустевшим коридорам и галереям и неожиданно встречается лицом к лицу с живым существом. Бледно-зеленое, на тонких суставчатых ногах, за спиной прозрачные радужные крылья — непонятно, как оно осталось живым при такой температуре?
Я трогаю концом ножа странную обитательницу муравьиных залов — крупную зеленую тлю, и она начинает медленно-медленно переставлять ноги. Делает шаг, другой, замирает. Значит, в муравейнике не так уж и холодно! Воздух в его лабиринтах да и сам строительный материал служат хорошей защитой от мороза. Выходит, средние ярусы муравейника зимой отнюдь не безжизненны. Но зачем и как попала сюда тля? Быть может, это муравьиная «коровушка», которой хозяева обеспечили теплую зимовку?
Вскрываю несколько галерей. Так и есть, еще один «квартирант», но уже не тля, а небольшой темный травяной клопик из семейства слепняков, тоже вполне живой и здоровый. Почуяв холод, он отступает в глубину темного грота. Летом эти клопишки настолько быстроноги и прытки, что ловить их очень трудно. А этого я успеваю, не торопясь, взять пинцетом за ногу и вытащить.
Ножик вгрызается все глубже и глубже! Жаль разрушать чудесную постройку, но я утешаю себя мыслью, что трудолюбивые мураши весной повреждения устранят. Сейчас моя задача узнать, какие насекомые квартируют в муравейнике. Что это квартиранты, нет сомнений: хозяева осенью ушли в глубь жилища, и им вовсе не жалко, если насекомые других видов временно займут пустующие помещения. А вот тля могла оказаться здесь на правах вполне законного жильца. Некоторые муравьи прячут у себя до весны не только взрослых тлей, но даже их яйца.
Клопиков-слепняков оказалось в муравейнике очень много, даже двух видов. Попался черный жучок с предлинным брюшком и короткими красными надкрыльями из семейства стафилиновых. А потом я вытащил настоящего великана — стройного, голенастого наездника, насекомое из отряда перепончатокрылых. Он был совсем бодр — кусал пинцет и даже попытался улететь.
Когда я докопался до хозяев — почти неподвижного скопления множества муравьев, — в пробирке, нагревшейся в кармане, уже вовсю бегали и барахтались десятка два разных насекомых.
Вырезав ножом ноздреватый кубик из середины муравейника, я осторожно завернул его в бумагу: хороший экспонат для моего домашнего музея. Самих же лазиусов тревожить не стал, присыпал раскоп землей, чтобы население муравейника не замерзло.
Обычно я приношу живность из лесу домой. Но однажды получилось наоборот: захватил банку с множеством рыжих лесных муравьев — давних жителей моей домашней лаборатории, которых я решил выпустить на волю. Потребовались они мне в свое время для иллюстрации книги о жизни рыжих муравьев Формика руфа. Жили они в простейшем формикарии — стеклянной банке с выгулом-столовой.
Но вот работа закончена, иллюстрации отосланы в издательство. Куда теперь девать натурщиков? Формики прожили у меня полгода, а в августе я решил попытать счастья: может, удастся основать в лесу совершенно новый муравейник?
Нашел место на краю уютной полянки, тщательно обследовал ближайшие окрестности. Других муравейников поблизости не было. Потом вырыл ямку и со спокойной душой вытряхнул туда содержимое банки — муравьев вместе со старым стройматериалом. И тут же слегка прикопал землей. Но через полчаса из глубины травяных дебрей протянулась торопливая дорожка лазиусов прямехонько к месту новоселья формик. Несколько вылезших на поверхность совершенно растерявшихся новоселов были схвачены за ноги десятками маленьких черных мурашей. А лазиусы-разведчики стали суетливо рыться в кучке земли, заполняя щели между комочками.
На следующий день, разрыв это место, я не нашел от бедняг ни лапки, ни усика… Потом я установил, что лазиусы скрывались в заброшенной норке мыши-полевки. Окрестности этой норы были исконной их территорией, где не смел появиться ни один посторонний муравей.
А ведь я не раз видел гнезда муравьев разных видов, находящихся совсем рядом, иногда на расстоянии нескольких сантиметров друг от друга, в том числе таких же вот рыжих и черных. Соседи ладили между собой.
Неуместное вмешательство человека в жизнь маленьких обитателей леса оказалось, по-видимому, слишком необдуманным и грубым[18].
Самый большой формикарий из находящихся на моем муравьином столе — трехлитровая банка, наполненная почти доверху землей. Здесь живут лазиусы. Через стекло видны наклонные ходы, по которым струятся потоки муравьев; в отдельных уютных каморках белеют кучки яиц, личинок, отдельно мелких и отдельно покрупнее, груды коконов с куколками. Это муравьиные дети разных возрастов, предмет постоянных и трогательных забот муравьев-нянек. Все «внутренние дела» мурашей у меня постоянно перед глазами, и я подолгу просиживаю с лупой у этой банки.
В книгах про муравьев, обычно описывается лабораторное гнездо, заключенное в плоский ящик со стеклянными стенками и соединенное трубочкой со специальным выгулом. Изготовить формикарий такой «классической» конструкции сможет не каждый. А в дело может пойти, как видите, простая банка из-под варенья — чего уж проще?
Для тех читателей, кто пожелает держать дома лазиусов — этих умных и забавных муравьишек — опишу устройство такого простейшего комнатного формикария. Конструкция вполне себя оправдала.
Итак, обычная трехлитровая консервная банка с пластмассовой крышкой: в ней многочисленные маленькие отверстия для вентиляции гнезда (шильце можно сделать из обычной иголки). В крышке проделаны также два отверстия побольше. Одно служит для увлажнения муравейника и заткнуто палочкой. Во второе вставлена стеклянная трубка (я ее в шутку называю муравьепроводом). Для этого лучше всего подойдет так называемая трубка Коха (продается в аптеке), сделанная из легкоплавкого стекла. Она легко гнется в пламени газовой плиты или паяльной лампы. «Муравьепровод» изогнут в виде буквы «П». Отрезок, входящий в банку, короткий, сантиметров пять. Он снабжен на конце муфточкой из резиновой трубки, срезанной с наружного конца косо — это вход в «муравьепровод».
«Дверь» эта находится на поверхности земли внутри банки. Узнав о ее назначении, муравьи замуровывать дырочку не станут. Горизонтальный участок трубки длиной сантиметров восемь — десять. Такой же длины и нисходящий отрезок.
Он тоже снабжен резиновой муфточкой, у которой заткнут конец, но сбоку вырезано отверстие — выход из стеклянного туннеля. Если не найдется резиновой трубки, можно склеить насадки из нескольких слоев бумаги. Чуть ниже бокового отверстия-выхода — горизонтальный картонный кружок диаметром шесть сантиметров; он имеет в центре отверстие, которым насажен на низ муфточки как раз под «дверью». Трубочка вставляется коротким концом в крышку банки так, чтобы картонный диск отстоял от наружной стенки формикария на палец, иначе муравьишки перелезут на банку и разбегутся по комнате. Чтобы лазиусы не скользили и не падали внутри стеклянного «муравьепровода», в трубку следует подышать и тут же всыпать щепотку муки. Частицы ее прилипнут к стенкам и присохнут — вполне достаточная опора для цепких муравьиных коготков.
А вот как сделать, чтобы лазиусы не убежали по внешней стороне трубки, мне пришлось поломать голову. Не останавливали мурашей ни скользкие, ни липкие мази, ни пахучие вещества, ни «ежи» из шерсти и волокна. Но выход все же был найден.
Над картонной площадкой я насадил на трубку три диска из алюминиевой фольги на расстоянии один-два сантиметра друг от друга и укрепил их на трубке капельками клея. Фольга тщательно разглажена, насухо протерта, но так, что на ней не оставлено ни морщинок, ни даже следов пальцев. Между фольгой и трубкой нет ни одной щелочки, в которую мог бы проползти муравей; если все же получились отверстия, их нужно заполнить клеем. После того как диски будут надеты на трубку и клей засохнет, необходимо с помощью мягкой кисточки обсыпать с обеих сторон каждый из них тальком, гальманином или, на худой конец, пудрой. Муравьи, добравшиеся до первого же диска, не смогут на нем удержаться и тут же свалятся на картонку. Чтобы они падали именно на нее, а не на стол, фольговые кружки делаются небольшими. Лучше всего сделать так: нижний кружок в поперечнике два с половиной сантиметра, средний — три, верхний — четыре сантиметра. Это на случай, если муравей-пройдоха все же окажется на втором диске: при падении с него он может зацепиться за край нижнего, «рикошетировать» и отлететь за пределы картонной площадки, если же верхние диски шире, то мураш упадет прямо на картон. Батарея из таких фольговых изоляторов отучила лазиусов карабкаться по наружной стороне трубки уже на второй-третий день после открытия «муравьепровода». Я опасался, что мураши будут падать с картонки, но эти опасения не оправдались: случайных падений почти не было, специально же прыгать вниз лазиусы не решаются.
На картонной площадке мои питомцы получали пищу в виде мелко нарезанного мяса и разбавленного меда, которым пропитывался комочек ваты. В гигиенических целях (чтобы не пачкать картонку) «обеды» отпускались в маленьких раковинах; впрочем, можно использовать любые другие подходящие сосудики типа плошки или блюдечка из пластилина.
Эту «столовую» мои лазиусы освоили немедленно.
Я знаю муравьиную семью, которая живет в квартире на совершенно вольных правах: насекомые свободно гуляют по столам, стенам и окнам. Они «договорились» с хозяином так: днем комната принадлежит человеку, ночью — муравьям. Муравьи эти принадлежат к роду жнецов, отличающихся спокойным характером: неторопливостью и отнюдь не чрезмерным желанием совать свой нос куда не следует. Этого не скажешь о лазиусах: они вечно торопятся, вечно бегут, им до всего есть дело.
Кто-то из моих гостей однажды случайно переставил банку с лазиусами, и картонка придвинулась к стене. Я этого не заметил. Случилось почти непоправимое: за одну ночь мураши разведали и освоили дорогу в другую комнату, в вольеру, где содержалась семья малого земляного шмеля. Сколько меду утащили муравьи у шмелей, сколько загубили яиц и личинок, неизвестно, но утром я пришел в ужас, обнаружив плотную узкую колонну, протянувшуюся через всю квартиру. Немалых трудов стоило навести порядок и пресечь бессовестный грабеж. Общая длина муравьиной трассы составляла девять метров!
Потом мне в голову пришла такая мысль: а что, если устроить мурашам «прогулочную тропу», пустив их по веревочке, изолированной от внешнего мира?
Сказано — сделано. Длинный шпагат смазан клейстером, чтобы не торчали волокна, и подвешен к «фольгово-пудровым трехступенчатым изоляторам», подобным описанному, только фольга насажена не на трубку, а на длинную булавку или проволочку. Снизу — такая же картонка для упавших беглецов, к ней приколота булавочкой «ходовая» бечевка. Каждый изолятор прилажен к стене (или потолку) таким образом, чтобы ни картой, ни бечевка не находились вблизи стен или каких-нибудь предметов (предел — один сантиметр). Для крепления изоляторов лучше всего прибить или приклеить к стенам или потолку маленькие пробочные или пенопластовые кубики, в которые можно втыкать несущие или соединительные проволочки.
Два изолятора, один над другим, приняли восходящую линию канатной дороги, начинающуюся от первой площадки, то есть бывшей «столовой» (здесь конец шпагата приклеен к картону). От верхнего изолятора бечевка направляется к противоположной стене — это самый длинный и самый интересный участок трассы. На этой стене — опять два изолятора, один под другим: бечевка длиной всего около шести метров теперь пошла вниз. И в конце поворот вбок, на большой, 15x15 сантиметров, картонный выгул, оклеенный белой бумагой (на светлом фоне муравьев легче наблюдать). Выгул подвешен к полке прямо над моим рабочим столом с помощью пропущенной через центр проволоки, на которую насажено для надежности четыре фольговых квадратика. На выгуле угощение — мясо, крошки вареного яичного желтка, сладости. Твердая и густая пища разложена на стекляшках, чтобы не пачкать площадку и чтобы влага из продуктов не впитывалась в бумагу. Для жидких деликатесов — меда, варенья, сахарного сиропа и других сластей — самой удобной посудой оказались раковинки морских моллюсков, укрепленные на выгуле комочками пластилина.
Хлеб и другие растительные продукты (за исключением очень сладких) не едят ни лазиусы, ни формики, так как и те и другие — хищники.
Бойкое же место этот выгул! Стоит появиться тут чему-нибудь вкусненькому, как вскоре сюда устремляются по канату нескончаемые вереницы муравьев. Быстро семеня ножками, они словно едут по бечевке через всю комнату, а обратно бегут с раздувшимися прозрачными животиками. Если встретятся два лазиуса на канате, сильно вздрогнут, подпрыгнув и столкнувшись головами, причем три-четыре раза подряд. Это у них сигнал такой опознавательный, вроде пароля или приветствия, потыкают друг друга усиками и бегут каждый своей дорогой. Чем дальше от дома, тем четче и энергичнее «приветствия» — вдали от гнезда можно встретить и чужака, поэтому следует быть бдительнее.
Один трудяга затащил на канатную дорогу тяжеленный кусок рыбы и еле управляется с ношей. Но я не боюсь за носильщика, он ни за что не упадет, уж очень цепки его коготки. Да и вообще редкий-редкий муравей, какой-нибудь совершенный уж зевака, свалится с выгула или бечевки на стол. Но это я наблюдал, повторяю, крайне редко, да и то лишь в первые дни освоения трассы, так что от моих питомцев дома никаких неприятностей. Как тут не вспомнить рыжего лесного муравья: этот проныра и храбрец, не задумываясь над тем, как он найдет дорогу в гнездо, специально падает с веток для сокращения пути или нападения. Бывает, стоишь под деревом, а на тебя вдруг посыплется кусачий муравьиный дождь. Для рыжих нельзя устраивать ни канатной дороги, ни висячих выгулов — вся квартира будет в муравьях! Не останавливают их и заградительные канавки вокруг формикариев, наполненные водой. Муравьи будут в них тонуть десятками, но попыток к бегству не оставят, многие же успешно переправляются на другой берег. Чего только не придумывают сотрудники лабораторий, где содержат этих муравьев! И вата, смоченная керосином, и «рвы», наполненные мельчайшим порошком гипса… Любителям-муравьеводам я хочу предложить куда более простое заградительное средство, многие годы успешно применяемое мною при содержании муравьев средних и крупных видов. Банку-формикарий нужно поставить в эмалированный таз с крутыми гладкими бортами, обсыпанными тальком или, лучше, мелкой дорожной пылью. На дне таза — тонкий слой песка. И все. Вместо таза сгодится большая миска или даже пиала, важно лишь, чтобы стенки посуды были скользкими, крутыми, без царапин. Ни один муравей не убежит! Только иногда нужно протирать стенки таза чистой ватой и посыпать свежим порошком. Применив резиновые и стеклянные трубчатые «муравьепроводы», снабженные фольговыми изоляторами, можно сконструировать множество оригинальных, забавных и удобных для наблюдений и опытов муравьиных жилищ с выгулами. Но самое интересное из всех этих устройств — висячая магистраль веселых канатоходцев-лазиусов.
По канату с трудом продвигался муравей, зажав в челюстях большую стружку подсохшего мяса (я специально подсушиваю на батарее мясные ленточки и потом их измельчаю). Навстречу мурашу — другой. Короткое приветствие, и встречный, вцепившись в груз, поворачивает обратно, помогая товарищу тащить находку: вдвоем сподручнее!
Другой кусище мяса, несообразно огромный, медленно продвигался по канату, влекомый четверкой носильщиков. Груз был и слитком тяжелым, и «негабаритным»— длинным и к тому же еще изогнутым. Когда лазиусы несут что-нибудь по горизонтальному участку трассы, то всегда идут по верхней стороне бечевки. Но неказистая тяжелая ноша поминутно заваливалась набок, увлекая за собой и муравьев. Бедная четверка то и дело оказывалась внизу. Величайших трудов стоило перекинуть груз наверх и, балансируя, продвинуться еще на несколько миллиметров. Но ни один муравьишка не упал, ни один не оставил работы, хотя транспортировка длилась целый час. Шестьдесят минут изнурительного, тяжелого и опасного труда!
…С первого выгула, что у гнезда, снят один лазиус, отнесен на середину комнаты и выпущен под потолком на канат. Муравей заметался: где, мол, я? Куда бежать? Ощупывает усиками дорогу, то налево побежит, то направо. Потом вдруг уверенно повернулся головой к гнезду и весело затрусил домой.
Как муравей сориентировался? Загадка? Да, и еще не совсем разгаданная. Муравьи многих видов метят свои дороги специальным пахучим веществом[19], касаясь иногда концом брюшка земли или предмета, по которому бегут. Что касается направления — в какой стороне дом, — то ученые считают, будто все дело в форме пахучих знаков, расставляемых муравьями-разметчиками. Впрочем, это еще не доказано.
Однако муравей, несущий груз, иногда путает направление. Я не раз видел мурашей, почти дотащивших до дому свой груз и вдруг поворачивающих обратно, правда ненадолго. Объяснить это нетрудно. Главнейшее средство общения муравьев с окружающим миром— усики. Видят муравьи плохо, тем более в комнате, где освещенность много слабее, чем на природе. Антеннами же ощупывается дорога, определяются запахи, принимается и передается друг другу многочисленная и сложная информация. А когда между этими нежными и точными приборами торчит зажатый в челюстях здоровенный кусок остро пахнущей котлеты — как тут не сбиться с пути?
Однажды во время обработки изоляторов пудрой (с помощью кисточки) я нечаянно задел муравья. Он весь стал белый, тонким пахучим порошком забились поры на усиках. Как узнать теперь дорогу? Подошел к нему товарищ, схватил поперек туловища, протащил по канату, помотал из стороны в сторону — пудра обсыпалась. Короткий разговор усиками — как бы: «спасибо» — «пожалуйста» — и второй мураш убежал по своим делам.
Иной раз выгул и магистраль пусты: лазиусы сидят дома. Это случается большей частью в ненастную погоду. Но бывают и другие причины.
Целый день на трассе — ни души. Лежат на выгуле нетронутыми свежие деликатесы, и хоть бы один муравьишка появился. Уж не стряслась ли какая беда в формикарии?
Пристально вглядываюсь сквозь стекло банки. Как будто все в порядке. Земля не пересохшая, темноватая: только позавчера впрыснуто в формикарий десятка полтора пипеток воды через отверстие в пластмассовой крышке. По наклонным штрекам, проложенным вплотную к стеклу, быстро текут струи муравьев, несколько рабочих перетаскивают из одной камеры в другую белоснежные шелковые мешочки с куколками, другие муравьи снуют по поверхности земли под крышкой. Может быть, случайно забилось отверстие «муравьепровода»? Но нет — хорошо видно косо срезанный конец резиновой трубки.
Ага, вот оно. Неподалеку от входа в трубку шевелится что-то крупное и темное. Оказывается, у входа в гнездо, вырытого под самой трубкой, огромный черный муравьище-кампонотус растянут за ноги двумя десятками крохотных лазиусов. Он, вероятно, жив, но не может сделать ни единого движения: за каждую ногу крепко ухватились два-три муравья и не дают страшному пришельцу пошевелиться. В усы тоже вцепилось несколько защитников гнезда. Так и будут держать его храбрые мураши до тех пор, пока он не погибнет. А чтобы побыстрее покончить с этим неприятным делом, на кампонотуса время от времени взбирается лазиус, подгибает брюшко и в упор, чтобы не поразить своих, выпускает на врага заряд жгучей муравьиной кислоты.
Так хозяева гнезда всегда расправляются с чужаками, часто даже того же вида, к которому принадлежат сами, но членами другой семьи. Верный и безопасный прием: уцепиться со всех сторон за ноги и с силой растянуть их в стороны. Схваченный муравей не в состоянии достать нападающих челюстями, а что касается «кислотомета», то он срабатывает только при подогнутом брюшке. Попробуй согнуться, когда тебя плотно прижали к земле.
Но хотя стража обезвредила и надежно удерживает гигантского муравья, желающих проскочить на выгул нет: как-никак страшновато. На следующий день бедолаги не стало. В таких случаях жертвы «отправляются на кухню». А виновником происшествия оказался я сам: непозволительно близко сдвинул формикарии лазиусов и кампопотусов.
Брать лазиусов для домашнего содержания лучше всего в лесу, разыскав муравейник с достаточно плотным населением. Очень хорошо, если попадутся яйца или личинки: муравьи особенно трудолюбивы и веселы, когда в их жилище воспитываются дети.
Земляные постройки в лесу могут принадлежать другому очень близкому виду — лазиусу желтому; название это в достаточной мере объясняет, чем он отличается от лазиуса черного. Для них описанный формикарий непригоден: желтые лазиусы очень неохотно покидают подземные катакомбы и открытые выгулы не любят. Их можно поселить в стоящую прямо на окне банку или горшок с землей, посадив туда кустик травы. Плошечки с медом и мясную пищу лучше крепить на некоторой высоте на воткнутых в землю палочках.
Итак, подходящий муравейник черных лазиусов найден. Острым ножом быстро отрежьте от него несколько ломтей и переложите в банку будущего формикария. Не бойтесь укусов: лазиусы слишком мелки, чтобы причинить человеку ощутимую боль. Но действовать надо как можно быстрее, иначе мураши успеют утащить большую часть яиц и личинок в недра гнезда. Банку следует заполнить на три четверти и сразу же закрыть крышкой (в ней нужно заранее сделать дырочки для вентиляции).
«Дверь» на выгул, предварительно заткнутую ватой, откройте дня через три, когда переселенцы успокоятся и свыкнутся с новым жильем.
Небольшое гнездо лазиусов можно вырыть где-нибудь в саду или на пустыре, выследив его по муравьиным дорожкам. В таком случае формикарием может служить пол-литровая банка.
Но, переселяя лазиусов, нужно помнить о полезной роли муравьев в природе и зря их гнезд не разорять. Ямку, оставшуюся на месте раскопок, сравняйте так, чтобы восстановилась общая выпуклая форма купола; остальное мураши исправят сами.
Уход за лазиусами несложен: дать попить-поесть да раз в неделю слегка увлажнить землю в банке, влив в отверстие ложку воды — вместо дождика.
Может случиться, что в формикарий не попадет ни одной оплодотворенной (бескрылой) самки и через несколько месяцев население вашего муравейника начнет убавляться. В таком случае нужно устроить еще один формикарий, взяв муравьев из той же кучи в лесу (соединять муравьев из разных гнезд нельзя — немедленно произойдет кровопролитие!). Через несколько дней, когда новоселы успокоятся, нужно соединить оба жилья, связав бечевки Т-образно или же устроив мостик-перемычку.
Впрочем, если в семье так и не оказалось матки, ее обязанности берут на себя некоторые рабочие. Не удивляйтесь, ведь рабочие— это не что иное, как недоразвитые самки. И когда в гнезде случается вот такой «правительственный кризис», они немедленно приступают к яйцекладке. Пчеловодам хорошо знакомо подобное же явление. Таких плодоносящих рабочих они называют трутовками. Почему? А потому, что из снесенных «ненастоящими» матками яиц развиваются, увы, только трутни. То же и у муравьев: в безматочной семье через некоторое время появляется великое множество крылатых самцов.
Не пугайтесь, если однажды весной или даже в конце зимы из вашего комнатного муравейника вылезут на выгул крылатые черные насекомые и полетят по квартире. Самцы совершенно безвредны и в то же время очень бестолковы. Они не будут шнырять по столам и тарелкам, а полетят на свет, к окну. Тут вы их спокойно и переловите.
Держать муравьев дома просто для забавы, конечно, не годится. Нужно наблюдать, то есть записывать, зарисовывать, фотографировать, обобщать виденное и, конечно, ставить хотя бы простейшие опыты.
Например, разве не интересно узнать, какова предельная длина муравьиной канатной дороги? А что, если ее вывести, например, из комнаты в сад? Или как поведут себя муравьи, если незаметно перевернуть «задом наперед» небольшой отрезок трассы? Или найти надежный способ проявления отпечатков пахучих следов крохотного мураша?
Много любопытного можно узнать, ставя различные импровизированные опыты на сообразительность, гибкость инстинктов, остроту чувств, точность приема и передачи информации, прочность памяти муравьев. Ничего, что вы просто любитель, — здесь не исключается возможность очень важных научных открытий.
Правда, вы рискуете прослыть большим чудаком, но, поверьте, это очень интересно и поучительно — наблюдать каждый день за жизнью и работой дружного коллектива обыкновенных садовых мурашей, по-научному Лазиус Нигер.
Об авторе
Гребенников Виктор Степанович. Родился в 1927 году в Симферополе. Специалист по энтомологии и художник, преподаватель детской художественной школы в городе Исилькуль Омской области, действительный член энтомологического общества АН СССР. Автор научных и популярных статей, научно-художественных очерков по энтомологии, опубликованных в журналах «Уральский следопыт», «Знание — сила», «Юный натуралист» и других. Сейчас занят организацией первого в стране «шмелепитомника» — заповедника полезной энтомофауны. В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над иллюстрациями к книгам о насекомых (Халифмана и Мариковского), над живописно-графической анималистической серией «Насекомые» и научно-художественным очерком о шмелях.
Заметки натуралиста
Рис. В. Воробьева
В переводе на русский это означает «черное ухо». Так туркмены называют пустынную рысь каракала. Высокие ноги, стройное поджарое тело выдают в этом животном прекрасного бегуна. Даже быстрая, как ветер, антилопа джейран и несущийся во весь дух заяц становятся его добычей.
Окраска каракала красно-песчаная, лоб и верх головы серые, низ белый. Наружная часть ушей и кончик хвоста черные. Уши оканчиваются длинными кисточками. Взрослые каракалы весят до 12,7 килограмма, а длина тела (без хвоста) более 82 сантиметров. Сведения о распространении и образе жизни этого вида очень скудны. «Биология не изучена», — указывалось в определителях.
Понятно, с каким интересом наблюдал я в зоопарке за этим зверем. Днем он лежал, забившись в угол клетки, вечером оживал. Легко, бесшумно ходил, скалил зубы, громко шипел. Большие зеленоватые глаза смотрели безучастно, временами в них вспыхивал хищный огонек, но тут же гас. Казалось, ничто не привлекало его внимания, не возбуждало любопытства.
Может, зверь тосковал по далекой жаркой пустыне, вечерним закатам, когда он выходил на охоту? Или же однообразные дни неволи заглушили прошлое?
Прошло несколько лет. После окончания университета я работал в Каракумах. Чабаны и охотники на мои расспросы о каракале отвечали неопределенно. Да и можно ли было им во всем верить? Всем известно, чего стоят охотничьи байки.
По-прежнему каракал казался мне одним из наиболее загадочных пустынных животных. Мог ли я предполагать, что семья каракалов живет в пяти километрах от моего дома, в саксаульнике Челлак, где я почти ежедневно бывал!
Однажды вечером я медленно шел по тропинке, проложенной дикобразами. Шел осторожно, останавливался, осматривался, прислушивался. Песок скрадывал звук шагов, а густой саксаульник скрывал меня от птиц и песчанок. Тропинка поднялась на высокий холм, оттуда открылась песчаная гряда, освещенная солнцем. Вдруг что-то заставило меня посмотреть на ближний бархан. Я увидел трех каракалов, идущих друг за другом. Это было так неожиданно, что я чуть не вскрикнул. Освещенные солнцем звери были очень красивы и на фоне пес. ка казались совсем красными. Каракалы в 25–30 метрах! В руках я держал заряженное ружье, но мысль о выстреле даже не пришла в голову. Я невольно опустил ружье. От вожака не укрылось это движение. Легкий грациозный прыжок — и звери мгновенно исчезли. Все это произошло в считанные секунды. На песке остались круглые ямочки следов. Расстояние между ними в местах прыжков оказалось более 2,5 метра. Позже я узнал, что каракалы прыгают и вдвое дальше.
Звери жили в старой норе дикобраза, вырытой под большим черным саксаулом. Весь день они находились в норе и только ночью покидали свое убежище, удаляясь от него на 12–15 километров. Зимой охотились и днем, а весной часто бродили по пустыне круглые сутки. Следы показали, что каракалы заходили на окраину поселка, посещали Репетекский карьер. Не раз я пытался подсмотреть, как они охотятся, но все напрасно. Как мы ни маскировались, чуткие звери сразу же обнаруживали нас и убегали в пустыню. Как-то весенним вечером шел я по следу каракала. Зверь спокойно бежал по склону песчаной гряды и только изредка поднимался на вершины барханов. Когда я собирался повернуть обратно, из-под куста метнулся каракал так стремительно, что я почти не успел его рассмотреть. Перед глазами пронеслось большое желтое пятно и исчезло в кустарнике. Однажды на моих глазах к каракалу, попавшему в капкан, с лаем подбежала собака. Одно неосторожное движение — и она в когтях хищника.
Каракал легко справляется с овцами, джейранами, но любимая его добыча зайцы-толаи. Изредка он нападает на ягнят и отставших овец, но иногда бесстрашно бросается на стада, охраняемые свирепыми пастушескими овчарками. Не брезгает каракал сусликами, тушканчиками, песчанками, змеями и ящерицами, фалангами, тарантулами, скорпионами.
Охотники рассказывали, что в двадцатых годах на Амударье было много тигров. И часто их сопровождали каракалы.
— Если вечером или на рассвете в тугаях слышались крики каракалов — верный признак, что пришли тигры, — вспоминал старейший охотник из Дарган-Аты Ф. И. Кирмелевич. — Мы так их и звали — спутники тигра.
Летом каракал посещает водопои. Иногда, чтобы напиться, спускается по срубу в глубокие колодцы. Впрочем, стоит ли этому удивляться? Ведь каракал — кошка, а все кошки хорошо лазают.
Песчаная пустыня — типичное место обитания каракала. Здесь обилие зайца-толая, сравнительно редкое население, местами сохранилась не тронутая человеком природа. Охота на это животное запрещена. Каракал охраняется как редкий и ценный памятник природы. Но вовлечение в хозяйственную деятельность все новых обширных территорий заставляет его отступать в глубь пустыни. Кроме того, каракалы попадают в капканы, расставленные на лисиц и зайцев.
Многие ученые считают каракала исключительно злобным зверем. Это неверно. В прошлом в Индии каракалов приручали для охоты на антилоп, зайцев, птиц.
Как и прежде, бывая в зоопарке, я подолгу стою у клетки каракала.
— Как ты сюда попал, каракулак? — спрашиваю я у открывшего глаза зверя.
— Это не каракулак, а каракал. Видите этикетку? — назидательно говорит экскурсовод. Но я, глядя на дремлющего зверя, вспоминаю Каракумы, и называю зверя по-туркменски.
У человека врожденный страх перед змеями. Я знаю людей, в одиночку ходивших на медведя, но сломя голову убегающих от безобидного ужа. Как-то еще в студенческие годы я ехал в Туркмению. Поезда в те времена ходили медленно, останавливаясь иногда даже на разъездах. На одной из таких остановок пассажиры высыпали из вагонов. На карагачах с побелевшей от пыли листвой перекликались индийские скворцы-майны, летали зеленые щурки. Все наслаждались утренней прохладой. Вдруг у нашего вагона раздался крик. Высокий мужчина с ожесточением швырял камни в выгоревшую траву, где судорожно извивалась безногая ящерица желтопузик. Напрасно пытался я убедить пассажира, что желтопузик — не змея. По составу прошел слух, что у шестого вагона убили кобру.
— А не забираются ли они в вагоны? — осаждали вопросами проводника.
Польщенный всеобщим вниманием, проводник долго рассказывал о скорпионах, фалангах и, конечно, о змеях.
Вряд ли догадывались пассажиры, испуганные безобидным желтопузиком, что их молчаливый сосед страстно мечтал о встрече с коброй. Я второй год работал в Каракумах, ловил гюрз, эф, щитомордников, но кобры будто сговорились избегать меня.
Наша экспедиция работала в низовьях Теджена. Вечерами я уходил в пески ставить капканы, ловить ящериц, собирать насекомых. Однажды вышел поохотиться на зайцев. Близился вечер, а зайцы как вымерли. Спускаюсь в котловину. Здесь сыро, мрачновато, неуютно. Щупальцами тянутся во все стороны почерневшие, безжизненные кусты. Сзади слышится тонкий, мелодичный свист. Оглядываюсь — и застываю на месте. В полуметре от моего бедра медленно раскачивается голова кобры. На груди змеи хорошо видны поперечные полосы, шея раздулась, длинный черный язык тянется к моему бедру. Кобра продолжает раскачиваться, время от времени слышится тот же мелодичный свист, а я не могу оторвать от нее взгляда. Я забыл об опасности, о том, что у меня в руках ружье, и невольно покачиваюсь в такт змеиным движениям.
Наконец, как бы очнувшись, стреляю, не целясь, сразу из двух стволов и прыгаю в сторону. Помню успел подумать: «А что, если сзади еще одна кобра?»
У ног бьется живой клубок. Снова прыгаю в сторону, перезаряжаю ружье, тщательно целюсь и стреляю в готовую к прыжку кобру. Тело змеи бессильно опускается на песок.
Я осмотрелся. Под кустами чернели норы, у их входов лежали змеиные выползки, куски старой, линной кожи. Забрав добычу, я выбрался из котловины. По дороге мне везде мерещились змеи. Далеко мерцал сигнальный костер. Была уже ночь, когда я вернулся в лагерь.
— По кому стрелял? — бросились ко мне товарищи. Проводник схватил рюкзак и вытряхнул на песок большую кобру.
— Кара-илан. Самый злой. — сказал он, не решаясь дотронуться до змеи даже палкой.
Кобра — сумеречная змея. Незадолго до захода солнца она оставляет свое убежище, ползет медленно, подняв голову и ощупывая языком встречающиеся на пути предметы. В поисках добычи забирается на деревья, пожирает взрослых птиц и птенцов. Селится в норах больших песчанок, в заброшенных и жилых строениях. Мне известен случай, когда кобра жила на чердаке. Не раз этих змей ловили в развалинах крепостей, караван-сараях, на мусульманских кладбищах, в аулах и городах.
Кобру нельзя назвать агрессивной змеей. При встрече с человеком она старается скрыться, но, застигнутая врасплох, поднимает голову, шипит, раздувает шею, принимает угрожающую позу. Бросок ее так быстр и стремителен, что уклониться от него почти невозможно.
Говорят, змеиный взгляд гипнотизирует. Веки у змей сращены, поэтому глаза их неподвижны. В этих застывших глазах вечный холодок смерти. Нельзя без содрогания смотреть в них. Я видел, как птицы подолгу порхали над затаившейся змеей. Может быть, птицам неведом страх перед змеями?
В желудках кобр находили жаворонков, каменок, козодоев, фазанов. Нередко добычей кобры становятся песчанки, суслики, молодые зайчата, полозы, жабы.
В июле кобра откладывает в песок 9—12 яиц. В сентябре из яиц вылупляются молодые кобры. Уже на Второй день они ядовиты. Повадки их, как и у взрослых. Они шипят, поднимают переднюю часть туловища, раздувают шею и принимают характерную для кобр угрожающую позу.
Рисунка в виде очков у среднеазиатской кобры нет. Окраска меняется от оливковой до темно-коричневой. У молодых особей туловище покрыто темными поперечными полосами, которые сохраняются у взрослых только на шее. Зубы пяти-семимиллиметровой длины. Такими зубами змея не всегда может прокусить брезентовый сапог.
Кобра чаще всего встречается в горах и предгорьях южной Туркмении. В песках она редка, но по рекам Теджену, Мургабу, Амударье проникает далеко в глубь пустыни.
Об авторе
Сапоженков Юрий Федорович. Родился в Жиздринском районе Калужской области. Окончил биолого-почвенный факультет Белорусского государственного университета и аспирантуру при кафедре зоологии позвоночных животных МГУ, кандидат биологических наук, доцент кафедры зоологии Костромского пединститута. Автор более шестидесяти научных работ по экологии пустынных млекопитающих и охотничье-промысловых животных Верхней Волги. В 1971 году в Верхне-Волжском книжном издательстве вышла его книга «В костромских лесах». Работал в ряде зоологических экспедиций в Каракумах, на Усть-Урте, в горах Сихоте-Алиня, сейчас занимается изучением млекопитающих южной тайги и работает над научно-популярной книгой «Живая пустыня». В нашем сборнике публикуется впервые.
Очерк
Рис. А. Шикина
В лес нужно было войти до наступления рассвета.
Когда мы вышли из вагона (мы — это попутчики с корзинами, ведрами, лукошками, в резиновых сапогах, в подержанной одежде), вокруг полустанка цепенела звездная ночь. Впереди на косогоре чернели избы знакомой еще как бы с самого детства деревни. Только внизу, со стороны еще не видной отсюда реки, в провале берегов уже усиливалось движение тумана.
Вдали с выхваченной из мрака дорогой бежал огонек — это машина. И не то в самом лесу, не то на опушке леса горел костер — это нас успели уже опередить.
И хотя еще стояла ночь в предрассветной глухой оцепенелости, новый день уже завязывался: самые низкие над посветлевшим у горизонта небом и над плотной стеной дальнего леса яркие звезды начали гаснуть. Туман, набухая и тяжелея, тек от провала реки, заволакивая деревню, увлажняя пашню. И мы, будто попав под сеявшийся дождь, сразу вымокли, и, продрогнув, шли, спотыкаясь и разбрызгивая ногами воду.
Все смешалось и сместилось, смутно проступая сквозь курившийся туман в блеклой, слинявшей от сырости окраске, но в общей перемешанной массе уже угадывались в отдельности друг от друга то забелевшая береза, то пень с наростами лишайников, то хрустевший под ногами завал из хвороста.
Это уже рассвет, клонивший ко сну.
И ночь начала быстро выдуваться откуда-то вдруг засквозившим ветер ком.
Вот и маслянистая, мокрая, с поднятым от земли прилипшим листом плотно нахлобученная шляпка — гриб, белый! II тут же, в просвете между стволами, еще стояли розовые, сизые грибы — это уже тонконогие, хрупкие сыроежки. Как только был срезан этот первый белый гриб, так сразу все окончательно пробудились ото сна.
— Ау! — где-то бодро прокричали, открывая новый так удачно начавшийся день.
— Ау! — не то отозвались на крик, не то снова окликнули, пробуждая лес.
— Вес полетел! Вес полетел! — кто-то закричал вдруг восторженным голосом.
Я услышал треск сучьев, близкое хлопанье крыльев: это вспугнули тетерку — она захлопала крыльями, как трещоткой.
…День вовсю уже разгорался — это мы внезапно обнаружили, когда вышли на открытую, освещенную солнцем поляну. Со стороны вырубленной просеки пробивались лучи, перебивая стволы вспышками света.
И высокое, высокое над вершинами синее небо.
И стайка оранжево-красных мухоморов, расцветивших всю поляну: ржавый, пружинивший под ногами настил из листьев и мха, и багровый лист рябины со свернутыми краями, и заросли где уже слинявшей, а где еще только набиравшей сок травы, густо-зеленой вдоль ручья, голубевшего на изгибах.
Чем дальше забираешься в глубь непомятого леса, тем кучнее попадаются свежие, глянцевито-блестящие грибы. И я, став разборчивее, выбросил из корзины грибы со смятыми шляпками и слизистой подкладкой, которую можно было отжимать, и срезал теперь только молодняк: твердый белый гриб или подберезовики и подосиновики с плотно сидевшими на стволе шляпками, не успевшими еще раскрыться и отсыреть.
И как на рыбалке вдруг за побежавшим в сторону поплавком исчезает представление уходящего зря времени, так и здесь в пахучем, прогретом солнцем лесу, шагая от гриба к грибу, я перестал замечать ход времени. Время исчезло, утеряв вдруг свой все куда-то подгоняющий или тормозящий ход.
А жаркое солнце уже передвигалось прямо над головой, и на открытых полянах припекало, а в заваленной листьями чаще леса обдавало устоявшейся теплой сыростью, обдавало до удушья. Только у ручья еще держалась прохлада, восстанавливающая дыхание.
Сосед мой, все рвавшийся бежать куда-то вперед, снял с себя рубашку и, связав рукава шнурками, превратил ее в подобие мешка. Ведро у него до самого верха уже было заполнено грибами.
Я же, закрыв дно корзины белыми и еще слоем отборных выставочных подосиновиков и подберезовиков, дал себе отбой: возвратился в деревню той же самой дорогой, по которой мы шагали ночью к лесу.
Это была уже другая дорога.
Прежняя дорога тогда, ночью, одна была чем-то опорно-предметным, с хлюпающей под ногами водой, а вокруг только полз в пустоте туман с размытыми пятнами не то деревьев, не то столбов, не то овражьих стоков.
Теперь же, просохшая, со стоявшей вдали пылью от пробежавшей машины, дорога представлялась пустой, никуда и ни к чему не ведущей, а только останавливающей. Останавливает пашня, лиловая у горизонта, а вблизи с вывороченными в одну сторону комьями земли возле самой дороги. Останавливают иссиня-черные грачи, склевывающие червей. Останавливает — с левой руки — гладкий, общипанный луг, но уже снова с поднимающейся травой — изумрудно-зеленой. Останавливает прошлогодний стог уже перегорающего сена со сладковатым, тошнотворным запахом тления. Останавливает даль в синей дымке, втягивая в себя дальний, уже весь желтевший подлесок. Останавливает открывшаяся деревня с крышами, как бы лежащими щитами прямо на земле. Но вот уже что-то блеснуло и погасло и опять заблестело — окно. Останавливает поле подсолнухов с уже поникшими листьями, но еще с головками, повернутыми в одну сторону — сторону солнца.
Все останавливает, возвращая тебя не к воспоминаниям об ушедшем времени, а к каким-то первоначальным исходным позициям детства, когда ты был готов раскрыть объятия первому доброжелательному взгляду и видеть в каждом брата по первому дружескому рукопожатию. Останавливает речка Протва — здесь, помню, мы прыгали с мостика в воду с разбегу. Речка Протва в крутых берегах, заросших ольхой и камышом. Впереди у моста берег со стертой копытами растительностью.
Все здесь знакомо как бы с самого детства.
Вода в Протве издали похожа на коричневый, крепкий настой.
Мост, до которого я дошел, вблизи оказался проломленным, видно вышел уже из употребления. Или река здесь так обмелела, что надобность в переправе отпала.
Я зачерпнул воду в ладонь — чистая, ключевая. У самого берега по песчаному дну шныряли ничем не примечательные мальки, но такие прозрачные, что хрящик внутри тела был виден. Берег с протоптанной среди бурьяна стежкой зарос еще и крапивой, лопухом и цепляющимися кустами ежевики.
На огородах, уже выбранных, но еще с ботвой невырытого картофеля, копались куры. Только гуси, взволнованно гогоча, сбегали к реке с растопыренными для взлета крыльями.
Все это: и ничем не примечательные мальки, и обыкновенные куры, и гогочущие гуси, и подсолнухи, добирающие тепло, и обычная пашня с пластами земли, — все это есть в отдельности везде, в какие бы края тебя ни заносило.
Всюду это существовало для тебя как бы раздробленным в дороге, в дороге всегда что-то удерживало тебя от открытого выражения своих привязанностей, что-то всегда порождало настороженность. Эта настороженность взывала к бдительности и убивала смех. Она всегда овладевала тобой, когда связь с этим лесом, с этим небом, с этой деревней, связь, отделявшая видимость от сущности, словно стиралась.
А здесь, в утопающей в садах деревне, на берегу коричнево-светлой Протвы, не нужно было перебивать течение, сносившее тебя в сторону от исходных позиций детства.
Здесь… У возвратившегося из леса Назарова с оттягивающим руку ведром и мешком, сделанным из рубашки, я спросил, что это он в лесу все бегал. Аукнешь его, а он, только что гремевший поблизости ведром, вдруг отзывался уже хрипло в далекой стороне.
Назаров, с потрескавшейся на лице и руках кожей, сразу нами, еще в вагоне, был принят за знатока. За ним и увязались все те, кто ехали в этот лес впервые, как и я, из города, считая, что он-то наверняка знает грибные места.
Назаров отвечал, морщась как от зубной боли:
— Да маху я дал. Сапоги не те надел. Шагаю быстро — ничего, терпимо. Как остановлюсь, так ногу все равно как защемило.
Я засмеялся, да так, как давно уже не смеялся: словно для полного раскрепощения и закрепления удачи обязательно нужно было, чтобы кто-то бегал по лесу, потому что сапог жал, а мы все догоняли его, думая, что он места знает.
Об авторе
Кривенко Лев Александрович. Родился в 1920 году в городе Улан-Удэ. Окончил Литературный институт имени Максима Горького. Член Союза писателей СССР. Автор книги «Голубая лодка» (1968 г.). Опубликовал ряд рассказов и очерков в периодической печати и сборниках, в том числе в журнале «Вокруг света», альманахе «Бригантина» и других изданиях. В сборнике «На суше и на море» публикуется впервые. В настоящее время работает над книгой рассказов «Стучат колеса» для издательства «Советский писатель».
Отложения наносного характера.
Карло Маури — один из опытнейших итальянских горовосходителей — участник двух экспедиций Тура Хейердала на папирусной лодке «Ра». — Прим. пер.
Пеон — батрак, поденщик в Южной Америке. — Прим. пер.
Сераки — ледовые формы, образующиеся па леднике в местах его изломов и перегибов, — представляют значительное препятствие для альпинистов. — Прим. пер.
Эти названия принадлежат доктору Ролликору (1916 г.), а отметки высот — профессору Луи Либутри (1952 г.)
Эта вершина была покорена 31 января 1959 года австрийцем Тони Эггером и итальянцем Чезаро Маэстри. На спуске Эггер разбился. — Прим. пер.
Калафат — колючий, обильно плодоносящий кустарник, разновидность барбариса (берберис буксифолия), плоды черные, сахаристые ягоды, по форме напоминающие виноградные косточки.
Латерит — порода, содержащая железо.
Манса — царь, титул главы клана у малинке.
Корра — музыкальный инструмент с двадцатью семью струнами.
В настоящее время здесь сооружается железнодорожный мост.
И. М. Власов был директором Комсомольского заповедника вплоть до своей кончины в начале 1971 года.
Уилла Кэсер (1876–1947 гг.) — известная американская писательница, автор многих исторических романов.
Казыр и Кизир — реки, берущие начало в центре Саянских хребтов и сливающиеся в Тубу, приток Енисея.
Камус — шкура, снятая с ног лося.
Встретились мы с ней значительно позднее. Да, она помнит ею. Но она не единственная его жена. Еще были. Люди из Певека приехали на собаках. Алитет очень испугался. Люди его увезли. Назад он не вернулся.
Насекомое из отряда сетчатокрылых, похожее на маленькую зеленую стрекозку; личинки питаются тлями.
Метод переселения муравьев формик на новые места для защиты леса от вредителей завоевывает все большее признание и с каждым годом совершенствуется; одно из непременных условий — большой (не менее ведра) объем материала, взятого из муравейника-«донора».
Эти вещества — одмихнионы — вырабатываются так называемой железой Дюфура (у пчел она служит для выработки яда).