62432.fb2
Последние две недели постоянно, лишь с несколькими короткими перерывами, идет дождь. Главная дорога, покрытая битумом, которая ведет к огромному лагерю, блестит от капель влаги. Внутри нашей лагерной клетки протоптаны тропки. Повсюду большие лужи. Ветер гуляет по открытым просторам Шампани. Под его порывами громко хлопают крылья наших холщовых походных палаток. Редкие солнечные лучи нисколько не согревают наших сердец. Они скудно освещают ряды палаток и сторожевых вышек, вонзающихся в хмурое небо, затянутое серыми облаками. Этой осенью военнопленные пребывают в безрадостном настроении. Дело даже не в скверной погоде, а скорее в оторванности этого лагеря для военнопленных, стоящего на берегу Сены, от окружающей природы. Поблизости от этого заброшенного места нет никаких лесов. В воздухе не кружатся листья и не устилают землю пышным красно-желтым ковром. Никто не жжет кучи листьев, и в воздухе не чувствуется сладковатого дыма таких костров. И, разумеется, нет дома с зажженным очагом, у которого можно в тепле и уюте скоротать зиму.
Поздним октябрьским днем 1945 года по пути в свою палатку я заметил на доске объявлений административного корпуса сообщение о том, что 20 ноября в Нюрнберге начнет свою работу международный военный трибунал, учрежденный четырьмя державами-победительницами. Перед судом предстанут те, кто признан военными преступниками.
Петер и Вальтер, мои друзья, с которыми я особенно близко сошелся за последние полгода, лежат на койках в тесной и темной палатке. Петер — врач из Гамбурга, Вальтер — студент из Вены. Петер пересказывает Вальтеру то, что прочитал в «Старз энд страйпс». У меня сейчас не то настроение, чтобы присоединиться к их разговору. Хочу поразмышлять о только что прочитанном объявлении и о том, что оно значит для моих товарищей — живых и мертвых. Мне нужно лучше разобраться в этом и сделать собственные выводы.
Я один из многих тысяч солдат, которые стали прибывать в этот лагерь, начиная с мая. Нас привозили на грузовиках и в железнодорожных вагонах. Мы воевали во Франции, Греции и Норвегии, в Северной Африке и на Сицилии, и конечно же в болотах и бескрайних степях России. Среди нас есть те, кто помоложе — вроде меня, — и ветераны, то есть солдаты, успевшие повоевать несколько лет. Среди нас имеются те, кому удалось остаться на оккупированных территориях или в тылу, вдали от фронта; есть и менее удачливые, такие, как я; им в этом отношении повезло меньше. Попали в наши ряды также и те, кто вообще не успел понюхать пороха. Среди них — пятнадцати-шестнадцатилетние мальчишки в военной форме. Затесались в нашу массу и партийные функционеры, некоторые из них по-прежнему щеголяют в коричневой нацистской форме. Они никогда не пользовались любовью простого народа. Оказались в нашем лагере также и женщины, и совсем юные девушки, занесенные сюда, как щепки, бурей войны, закончившейся майским поражением.
Когда меня спрашивают о моем послужном списке, я отвечаю, что был пулеметчиком в горно-пехотном полку. Но это далеко не вся правда. Необходимо уточнить, что мой полк сражался под эмблемой эдельвейса, альпийского цветка, символа горно-пехотных войск СС, но нашу форму также украшали серебряные руны, из чего следует, что и мы теперь отвечаем за ужасные военные преступления, о которых стало известно по окончании войны. После того как мы попали сюда в мае, угодив в госпитальный барак, расположенный в углу лагеря, нам стало известно о широкомасштабных зверствах и массовых убийствах, совершенных немцами. Сначала это были обычные слухи, затем нам в руки стали попадать все новые и новые газетные статьи и особенно фотоснимки концентрационных лагерей, освобожденных англо-американцами. Это были жуткие фотографии, изображавшие военнопленных: сотни и тысячи человеческих существ, находившихся на грани смерти от хронического голода. Это были даже не люди, а, скорее, похожие на призраков скелеты, обтянутые кожей. В их ввалившихся глазах навеки застыло молчаливое осуждение. Были и снимки таких же существ, но уже мертвых. Из их распяленных ртов как будто рвался наружу неумолчный вопль страдания и нескончаемого горя. В мучительные ночные часы, преследуемый подобными видениями, я думал о том, что эти несчастные находились во власти тех, кто, так же как я, носил форму с серебряными рунами, олицетворявшими теперь вину за причиненные людям страдания.
Сегодня, в данный момент, я более четко представляю себе то, как все происходило. Помимо политического и военного руководства Третьего рейха вся система СС, включая и войска СС, признана организацией, ответственной за военные преступления. Я не полностью понимаю все эти обвинения, но полагаю, что нас будут считать виновными за ужасные злодеяния военных лет, ставшие известными во всем мире. Члены этих организаций будут осуждены в соответствии с приговором международного трибунала. Теперь все приобрело строго официальный характер — мы признаны шайкой преступников.
Эта новость, напечатанная черным по белому, сродни удару, усиливающему вдвое то потрясение, которое вызвано фактами самих преступлений. Солдаты моей части были фронтовиками, добровольцами, верившими в правое дело и воинский долг, самоотверженно защищавшими свою родную страну. Разве можно представить себе большее оскорбление, чем посягательство на честь воинов, названных шайкой преступников? Разве можно приравнивать идеализм к звериной жестокости?
Это было в марте, на третий день нашего пленения, когда мы впервые испытали на себе презрение победителей. В течение двух дней мы находились в плену у одной из фронтовых частей армии США. (Много лет спустя я узнал, что это было подразделение американской 94-й пехотной дивизии. — Прим. автора.) Окруженные моим собственным полком, американцы и несколько наших солдат, которым посчастливилось остаться в живых, прятались от артиллерийского обстрела немецких войск, сидя в погребе какой-то фермы, делясь с американскими военными нашими скудными пайками, не уверенные в том, кто к кому попадет в плен на следующий день. Как только американцы прорвали нашу линию обороны, они с головокружительной скоростью переправили нас в тыл, где сразу же подвергли допросам. Прежде всего мы лишились внешних атрибутов нашей гордости: эмблем «эдельвейса», петличек и нарукавных нашивок с названием нашего полка. (Название нашего полка — «Рейнхард Гейдрих» — было присвоено нам в 1942 году, после того как Гейдрих был убит в Праге чешскими диверсантами. Гейдрих стал рейхспротектором Чехии и Богемии в 1941 году. До этого он возглавлял СД и активно участвовал в подготовке мероприятий по массовому уничтожению еврейского населения различных европейских стран. В свете этого в послевоенные годы название полка вряд ли могло быть источником солдатской гордости. — Прим. автора.) У нас также отобрали часы, а у меня лично — перстень-печатку с нашим семейным гербом. Это сделал американский офицер с бесстрастным, как камень, лицом.
После этого начались допросы. Меня вызвали в первую палатку. Допрос проводил человек, который говорил по-немецки бегло, с легким австрийским акцентом. Мои ответы записывались: имя, звание и — поскольку мои нарукавные нашивки были спороты, — название полка. Дело приняло крутой оборот, когда я утаил сведения о нашем местонахождении в последние недели и дни войны, наивно уповая на положения Гаагской конвенции, допускающей отказ военнопленного разглашать военную тайну. Это была неслыханная дерзость с моей стороны. Мой дознаватель начал кричать, что наши войска известны всевозможными зверствами и, в частности, расстрелами американских военнопленных. Права, определенные этой конвенцией, нами утрачены и существует много способов заставить нас говорить правду. Я услышал название Мальмеди и понял, что в этом местечке боевая группа 1-й танковой дивизии СС «Лейбштандарт Адольф Гитлер» расстреляла группу американских военнопленных. Именно по этой причине они хотели знать, где воевал в те дни каждый из нас. На этом допрос закончился, и меня выпроводили из палатки, в которую тут же втолкнули следующего пленного, и та же самая процедура возобновилась.
Нас набралось десять человек. Нашу группу отвели в стойло какого-то сарая и велели построиться в одну шеренгу напротив кирпичной стены. Перед нами появились два охранника с винтовками наперевес. Резко прозвучали две команды: закинуть руки за голову и повернуться лицом к стене. Лязгнули затворы винтовок. Я подумал: «Таким образом нас хотят заставить отвечать на их вопросы. Они застрелят одного из нас и выжмут необходимые сведения из всех остальных. Такие сведения представляют для них большую важность, и поэтому убивать одного человека они не станут, потому что остальные девять превратятся в свидетелей нового военного преступления. Расстреляют ли они всех нас? Нет, вряд ли, это тоже не имеет смысла».
Мы безмолвно ждали дальнейшего хода событий. Вскоре прозвучала еще одна команда, отданная другим голосом, значения которой я не понял. Новый щелчок затворов. Мы повернулись кругом и под пронзительные крики «Пошли! Пошли!» были препровождены в какую-то деревянную хибару, где провели ночь, скорчившись от сильного холода.
Пару недель спустя мы едва не стали жертвами разъяренной толпы гражданских в Люксембурге. Это были неприятные тягостные дни, которые я помню лишь отчасти, потому что в ту пору терзался собственными бедами. Голод, холод, отсутствие теплой одежды, сон на дощатом полу каких-то заброшенных казарм при температуре ноль градусов по Цельсию. Со мной случилось воспаление мочевого пузыря, результатом которого стало практически абсолютное недержание. Никакого лечения я не получил и постоянный запах мочи и вечно мокрые штаны доставляли мне моральные страдания, не менее острые чем физическая боль, и значительно усугубляли мое и без того тяжелое состояние. После этого нас на открытых грузовиках перевезли в Люксембург. Мы ехали по извилистым дорогам этой всхолмленной страны, и наши безумные водители нажимали одной ногой на акселератор, а другой болтали в воздухе, высунув ее из кабины. Триумфальная процессия с конвоем, охраняющим пленных солдат войск СС, проехала через город, узкие улочки которого были заполнены разъяренными людьми. В нас без конца бросали камни и кирпичи. Мы отвечали тем, что бросали в них консервные банки, наполненные мочой.
На большой площади перед городским вокзалом нас ждет еще одна толпа. Нам приходится въехать туда, чтобы чуть позже сесть в поезд. Охрана прокладывает нам путь. Прибывают новые грузовики, и собравшийся народ еще сильнее выражает свое недовольство. Мы слышим угрозы на французском и немецком языках. Видя наше унижение, местные жители испытывают злорадство и начинают забрасывать нас камнями. Крики усиливаются. Раздаются громкие команды наших охранников — те плотно сомкнулись, отгородив нас от ревущей толпы, которая угрожающе надвигается со всех сторон. Военная полиция вовремя врывается на площадь, и ее шумное появление заставляет людскую массу успокоиться. Мы добираемся до железнодорожной платформы и грузимся в поезд практически целыми и невредимыми.
Я был все еще достаточно наивен, и мне потребовалось немало времени, чтобы понять, что как бы плохо ни обращались американцы с нами, немецкими солдатами, отношение к тем, кто воевал в войсках СС, было еще хуже. Меня как-то предупредил об этом один пожилой фельдфебель вермахта. Это было на территории бывшего форта французской армии в Малли-де-Камп, где нас высадили из вагонов для перевозки скота. Мы прибыли туда из Люксембурга. Это был огромный лагерь, разделенный на многочисленные клетки. Когда нас поместили в одну из них, мы мгновенно рассеялись среди толпы пленных, беспрестанно сновавших из стороны в сторону. Условия жизни в лагере оказались тяжелыми. Рацион в Малли-де-Камп был настолько скудным, что даже самые молодые и сильные из нас понимали, что долго не протянут, если через пару недель снабжение продовольствием не улучшится.
Один раз в день, в обеденное время, нам привозили в больших котлах молочный суп. Хотя он был жиденьким, в нем изредка попадалось немного крупы. Обитатели палаток собирались вокруг котлов и пристально наблюдали за раздачей порций. Все жадными глазами следили за тем, чтобы никому не досталось больше других. На раздачу назначался человек, считавшийся справедливым и достойным всеобщего доверия. Малейшие отклонения от нормы сопровождались недовольным ропотом окружающих.
Я стоял рядом с упомянутым выше фельдфебелем. Мне нравился его опрятный вид, спокойные приятные манеры и явное презрение к суете, окружавшей раздачу пищи.
— Сынок! — неожиданно обратился он ко мне. — На твоем месте я бы постарался избавиться от этой формы. И причем как можно скорее.
— Зачем? — осведомился я с легким раздражением в голосе.
Он выразительно посмотрел на мой левый манжет, затем на воротник и правый рукав, где остался невыцветший след от нашивки с названием моего полка. Это были явные свидетельства моей принадлежности к войскам СС.
— Позволь сказать тебе, — продолжил фельдфебель. — Они уже начали искать по всему лагерю парней вроде тебя и скоро начнут отделять их от остальных солдат. В других клетках поиски уже в самом разгаре. Сделай, как я тебе сказал.
Он заметил мое замешательство и явное неприятие совета.
— Ответь мне, ты хочешь попасть под суд и получить наказание за военные преступления? Угодить в трудовой лагерь? Хочешь провести десять лет за колючей проволокой? Я бы на твоем месте не раздумывал долго над моим советом.
С этими словами он подвел меня к своей палатке.
— Заходи, сынок, я дам тебе другой мундир. Он принадлежал одному парню из нашей палатки. Утром его увели. Вот бедняга, не повезло ему.
С тех пор я стал носить синий мундир парашютиста. Я не очень горжусь этим днем, но готов признать, что получил хорошее предупреждение и рассказал о случившемся Генриху, который все еще оставался со мной. Он последовал моему примеру. Генрих был моим товарищем с самого начала воинской службы. Вскоре мы расстались навсегда, точнее нас разлучили. Однажды утром нам приказали выйти на плац для переклички. Мы выстроились в несколько шеренг — еще не успели отвыкнуть от военной дисциплины. Американский офицер, говоривший по-немецки, стал выкликать названия подразделений бывшего вермахта. Мы должны были отозваться, если называлась наша военная часть. Когда выкликнули парашютный полк, я быстро присоединился к группе солдат, потащив с собой и Генриха.
Стоял жаркий день, и мы были измотаны долгой процедурой проверки. Все обрадовались, когда поступил приказ снять шинели, мундиры и рубашки и построиться рядами. Началось новое разделение пленных. Два американских сержанта проходили вдоль рядов и приказывали каждому из нас поднять вверх левую руку. Цель была предельно ясна: проверить под левой подмышкой наличие татуировок, обозначающих группу крови. Такие татуировки были у всех солдат из войск СС. Таким образом, американцы выявили немало «грешников». Оказался среди них и Генрих. Всех их отвели в сторону и куда-то отправили под усиленным конвоем. К счастью, такой татуировки у меня не было. В тот день, когда их нам накалывали, — я находился тогда в Альпах, в строевой роте, — неожиданно меня навестил отец, который возвращался с Восточного фронта и направлялся в Италию. Позднее обо мне забыли, и я остался без татуировки.
В настоящее время я нахожусь в госпитальной клетке и выполняю обязанности переводчика. Они состоят в следующем: я должен сопровождать немецких врачей и их американских начальников во время ежедневных обходов больничного корпуса, который разместился в выстроенных в ряд одиннадцати палатках. Иногда я сажусь в джип вместе с одним из медиков, и мы едем в новую клетку. Сам я так и не попал в клетку, где содержались военные преступники, она расположена в дальнем конце лагеря. Я видел ее лишь с расстояния, в последний раз два месяца назад. Слышим крики, как на плацу, и вскоре видим пробегающих строем военнопленных. Охранник говорит, что такова обычная практика в военных тюрьмах США. Заключенных весь день заставляют бегать. Провинившихся наказывают за самые малые провинности очень строго — законы там драконовские. Говорят, что в этой клетке содержат бывших солдат войск СС, которых ждет суд международного трибунала. Неужели это всего лишь слухи? Этих парней перевели туда две недели назад, но что с ними будет дальше, точно неизвестно.
Я постоянно повторяю себе, что было бы полной бессмыслицей заявить о себе и признаться в службе в рядах СС и попросить перевода в эту клетку. Что толку? Здесь, в госпитальной клетке, я, по крайней мере, могу хоть как-то помочь нашему брату-солдату, как это было в случае с унтерштурмфюрером из моего полка, который попал в лагерь несколько месяцев назад. Его здоровье было в ужасном состоянии, и я смог в качестве первой помощи хотя бы сунуть ему буханку хлеба. По ночам, лежа на койке, я вспоминаю своего друга Генриха и думаю о постигшей его судьбе.
Через несколько дней после того, как нас с ним разлучили, я заметил его с расстояния — он находился в соседней клетке, отделенной от нас колючей проволокой, возле которой расхаживали охранники-чехи. Я до сих пор помню его фигуру, стоящую на некотором отдалении от остальной толпы пленных. Я махал рукой и кричал, пытаясь привлечь его внимание, но он так и не отозвался. Может, не заметил меня, потому что ему в глаза било яркое солнце? Не знаю. С тех пор мне ничего о нем неизвестно.
В тот октябрьский день темнота рано опустилась над лагерем. Ветер утих. Наша палатка полна людей, это мои коллеги из числа больничного персонала. Судя по всему, к моему желанию побыть в одиночестве и ни с кем не общаться здесь отнеслись с пониманием. Мои мысли перескакивают с тех, кто признан военными преступниками, на погибших немецких солдат, которые похоронены под простыми деревянными крестами на кладбищах в Заполярье, в земле Нижних Вогезов и среди холмов к западу от Рейна. Они тоже воевали в войсках СС и таким образом подпадают под определение «военные преступники». Неужели они погибли бесславной смертью, совершая преступления, о которых стало известно совсем недавно? Откуда мне знать? Получается, что я такой же, как и они.
Я снова возвращаюсь в мыслях к прошлому, которое, как утверждают американцы, омрачено позором содеянного. Они считают, что мы должны терзаться чувством вины и раскаянием. Несмотря ни на что, я вспоминаю свое прошлое с теплотой и не испытываю никакого сожаления. Эти воспоминания — мой последний приют, своеобразное святилище, в котором я чувствую себя в относительной безопасности. Я спасаюсь в нем от моря ненависти и ложных обвинений, мне не грозит в них утрата самоуважения и гордости. В моих воспоминаниях о сражениях в составе моей военной части нет ничего чудовищного, в них отсутствуют преступные или постыдные деяния, равно как и знание о жестокостях моих товарищей и однополчан. Я слышал лишь честные признания молодых солдат, искренне веривших в то, что большевизм их общий враг и борьба с ним была, по их убеждению, благородным делом, даже более важным, чем защита родной страны, потому что оно объединяло в едином порыве молодых патриотов во многих государствах Европы. Их идеализм не ведал границ и даже смерть не пугала их, поскольку они считали, что от них зависит судьба всего цивилизованного мира.
Наше прошлое — это время, когда началась война, и мы простились с детством и повзрослели. Это было время, когда наша страна находилась в кризисе. Это было время, когда мы вызвались выполнить солдатский долг. Это было время боев в горах и в лесах. Наше прошлое коротко, оно измеряется всего несколькими годами, которые, тем не менее, вместили в себя очень многое. В этих нескольких годах присутствовали жизнь, судьба, гибель горно-стрелкового батальона, который сначала сражался на севере, а затем на Западном фронте. Смерть безжалостно косила наши ряды, и вскоре, несмотря на принесенные нами жертвы, мы поняли, что проиграли в борьбе то, за что честно сражались и умирали.
Признаюсь, за это время меня не раз одолевали сомнения. В моей жизни были минуты, когда я понимал, что существуют мрачные и зловещие стороны бытия. Был в ней и такой эпизод, когда я впервые встретился с русскими военнопленными, оказавшимися на вокзале моего родного города. Были предупреждения, которые я слышал от отца. По пути в Финляндию я столкнулся с группой евреев. Эти сомнения также принадлежат к моему прошлому. Сейчас оно вернулось ко мне в виде тревожного вопроса о том, видел ли я раньше подобные свидетельства. Вопрос неприятен, но для собственного же блага я должен ответить на него.
Раннее сентябрьское утро 1938 года. Мне тринадцать лет. Первое, что я слышу, это негромкий скрежет гравия, сгребаемого граблями в саду. Комната, которую я делю со своим старшим братом Ником, находится на чердаке. Из нее открывается вид на лес, протянувшийся с противоположной стороны улицы прямо на гору. Мы проводим выходной день во время наших осенних каникул в доме дедушки. Мы — это мои родители, сестра, два брата и я. Дом наполовину сложен из камня, наполовину из дерева. Он огромный и очень красивый, в типично деревенском стиле. Услышав знакомые звуки, я испытываю радость и ожидание чего-то приятного и светлого. Эти чувства во мне пробуждают воспоминания о прошлых приездах сюда в дни летних каникул. Неожиданно вспоминаю и другое — сегодня у Мамочки (моей бабушки по материнской линии) день рождения, ей исполняется шестьдесят пять лет.
Яркие пятнышки солнечного света пляшут на противоположной стене, обещая теплый погожий день. Выпрыгиваю из кровати и с восторгом выглядываю в окно. Вижу старого Бракеля, садовника, который граблями расчищает дорожку, ведущую от ворот к дому. Желая привести в порядок дом и все вокруг него в такой памятный день, как этот, он проводит граблями по желто-коричневому гравию, делая аккуратные параллельные полоски.
Стэна, младшая сестра моей матери, перегибается через парапет лоджии. Она одета в светло-голубое платье с белым передником. Подняв голову, она смотрит на небо, пытаясь угадать, какая сегодня будет погода.
— Эй! — кричит Стэна, заметив меня. — Доброе утро! Спускайся. Поможешь мне накрыть на стол. Пожалуй, завтракать сегодня мы будем в лоджии.
— Иду! — отзываюсь я. Вскоре я оказываюсь на террасе с полом, уложенным как шахматная доска черной и белой плиткой. Здесь же стоит роскошная белая садовая мебель.
Прямо возле дома находятся знаменитые поросшие лесом вершины Гарца. Они заканчиваются далеко на юге, примерно в восьмидесяти километрах от нас. От леса с его мхом, папоротниками, ручьями и речушками исходит сильный запах, удивительно свежий, успокаивающий и одновременно бодрящий. Мы все надолго запоминаем его, когда возвращаемся в Харденбург, в дом Брукманнов.
Дом — настоящее царство, в котором властвует Стэна. Она не замужем, как и ее старшая сестра Эдда, и живет с матерью. На лоджии мы с ней занимаемся сервировкой стола, стараясь делать это с максимальной аккуратностью — ставим на белую льняную скатерть бело-голубые фарфоровые чашки, столовое серебро и вазы с цветами, которых сегодня особенно много. Еда, которая чуть позже появляется на столе, по сравнению с этим великолепием, довольно скромная: хлеб, булочки, масло, несколько видов варенья и джема домашнего приготовления и, конечно же, горячий кофе со сливками. Обычно еда в доме Брукманнов бывает скромной. При отсутствии мяса, яиц, бекона и сыра на столе обычно стоит серебряная чаша, наполненная маленькими шариками масла, умело приготовленными Стэной. Таковы были типичные завтраки у Брукманнов. Подобные привычки соблюдались достаточно строго даже после того, как в доме больше не стало служанок.
В день рождения бабушки дом полон людей. Отсутствует лишь Эдда. Кроме моей собственной семьи — нас всего было шесть человек — присутствуют довольно необычные гости: Петер, младший брат моего отца, и его жена-шведка, Грета. По пути из Лондона в Стокгольм, их постоянное место жительства, они приехали два дня назад сюда, чтобы повидаться с родственниками. Вскоре все мы собираемся к завтраку. Главная за столом бабушка, спокойная и уравновешенная, как всегда. Она — неоспоримый авторитет нашего семейства. Стэна, похоже, чем-то немного обиженная, следит за тем, чтобы завтрак прошел как следует и всем всего хватило. Моя мать пришла чуть позже обычного и сейчас о чем-то оживленно беседует с Гретой. Мой отец и Петер перемежают разговор шутками и смехом. Бабушка при этом проявляет легкие признаки неудовольствия. Так бывает каждый раз, когда семейство Фосс, то есть семья моего отца, начинает, как ей кажется, посягать на ее главенство за столом.
Между завтраком и тем временем, когда должны прийти гости, мы с Ником гуляем в саду. Это превосходный участок земли, принадлежащий Брукманнам, которым они очень гордятся. Он представляет собой две лужайки с деревьями, аккуратно подстриженными кустарниками и посыпанными гравием дорожками. Его площадь составляет целый гектар. Это даже скорее парк, а не сад. Здесь находится небольшой павильон, окна которого выходят на лужайку. Это просторная ротонда, в которой висит превосходная люстра венецианского стекла, подаренная моему деду известным промышленником господином Симменсом. Нам, детям, этот замечательный сад представляется лучшим местом на земле, мы любим здесь играть. Здесь находится так называемый «ведьмин домик», в котором когда-то играла наша мать и ее сестры; пасека, сарай, где хранится сено; ныне пустующий свинарник; курятник; бывший теннисный корт, который в те дни использовался для разжигания костров на Пасху. В отдаленном углу сада располагается место, где принимают воздушные ванны. Кроме того, в саду много яблонь, груш и вишневых деревьев, а также огромное дерево, на котором растут грецкие орехи.
— Скажи, — спрашивает меня Ник, когда мы садимся на крыльцо павильона. — Что случилось вчера, когда вы отправились на прогулку в горы? Утром я слышал, как отец обмолвился об этом маме, что-то такое о дяде Петере. Я только не понял, что именно он говорил о нем.
Мне понятно любопытство Ника, которому хочется узнать о случае, который меня позабавил, а остальных сильно смутил. Вчера мы отправились на прогулку в горы. Нас было восемь человек: Петер с Гретой и мы. Ездили мы на нашем автомобиле. С нами также отправились в своей машине друзья нашей семьи — Филипп фон Бургдорф и его сестра Нора. Я ехал вместе с ними. Ник остался дома — он занялся починкой радиоприемника, надеясь услышать по нему вечернюю речь фюрера.
Мне хочется немного подразнить Ника, разжечь в нем любопытство, и поэтому я начинаю рассказ издалека, обильно добавляя лишние подробности.
— Мы замечательно провели время, — начинаю я. — Было довольно тепло, и мы отправились искупаться в речке Боде. Мы пошли втроем: Филипп, Нора и я. Вода была просто ледяная, но все получили большое удовольствие. Потом мы с Филиппом попробовали руками ловить форель. Рыбины проплывали очень близко, но как только мы пробовали ухватить их, они ускользали от нас. Пикник получился замечательный, и потом, чтобы сделать приятное папе, мы пошли собирать грибы.
Ник не отставал от меня, требуя рассказать другое, о чем утром разговаривали его родители.
— Ну тогда, наверно, они имели в виду то, как вел себя дядя Петер во время речи фюрера, — ответил я и поведал о том, что случилось в деревенской гостинице.
Мы зашли в нее, потому что проголодались и решили перекусить. Отец заказал большую сковороду яичницы, по три яйца на каждого из нас. Все присутствующие провожали взглядами официанта, когда тот принес нам огромную сковороду с гигантской дымящейся яичницей. Не успели мы доесть ее, как по радио началась трансляция речи рейхсканцлера. Все в зале сразу же замолчали и стали слушать. Начал Гитлер, как обычно, издалека, заговорив о приходе партии национал-социалистов к власти. Петеру не понравилось, что речь помешала нашей беседе, и попытался разговаривать дальше. За это он удостоился недовольных взглядов находившихся в зале людей: крестьян, лесорубов и нескольких женщин — людей, в целом, добродушных и миролюбивых. Затем Гитлер, наконец, подошел к вопросу о Судетах. Его голос делался все громче и громче. Казалось, будто он находится совсем рядом, стоит на трибуне и энергично жестикулирует, выступая перед тысячами людей. Именно тогда Петер и отколол шутку. Он намазал верхнюю губу жженой пробкой и косо зачесал челку на лоб. Все произошло очень быстро, и, когда я снова посмотрел на него, он уже изображал Гитлера, сделав гневное лицо и избрав присутствующих в качестве зрителей. Это длилось недолго, однако люди успели заметить данное коротенькое представление и не на шутку рассердились. Моя мать тоже осталась недовольна. Она сидела рядом с Петером и ткнула его локтем в бок.