62432.fb2
Петер немедленно прекратил, но было заметно, что он остался доволен своей шуткой. Мой отец поспешил попросить счет, быстро расплатился, и мы вышли из гостиницы прежде, чем закончилась речь по радио.
Ник недоверчиво покачал головой.
— Невероятно! Такого просто не может быть, верно? Теперь я понимаю папины слова. Он сказал: «Ну и представление вчера закатил Петер!» Мама его тут же оборвала: «Что он себе думает?»
Петер, наш элегантный дядюшка, такой высокий, стройный и неизменно жизнерадостный! Мне всегда нравились встречи с ним. Он был олицетворением другого мира, странного, непонятного и привлекательного. Какими бы разными ни были братья, они всегда легко сходились с людьми независимо от возраста, социального происхождения или должности. Петер родился в Бундаберге, в Австралии, а мой отец — в Сиднее. Он был на десять лет старше Петера и почти всю свою юность провел в другом полушарии, у него даже возникли трудности с немецким языком, когда семья вернулась в Германию. Петер привык путешествовать по всем миру со своим английским паспортом. Подобное было немыслимо для моего отца, который в годы Первой мировой войны служил в немецкой армии в офицерском звании. Окончив Венский университет в самый разгар кризиса 1920-х годов, Петер отказался жить на родине предков и выбрал местом обитания Британские острова. В настоящее время он являлся представителем одной британской фирмы в Стокгольме. Было трудно представить себе большего космополита, чем он. Кроме того, мой дядюшка был горожанином до мозга костей. В Грете, родившейся в Германии, но позднее удочеренной отчимом, шведским хирургом, он нашел равную себе личность. Это была необычайно привлекательная, спортивная женщина, профессиональная пианистка, которая, что особенно привлекало меня в ней, когда-то играла в хоккей на льду.
Мы с Ником продолжали сидеть на ступеньках крыльца у дверей павильона, или «храма», как его называли в кругу нашей семьи. Росшие полукругом высокие туи как будто стеной закрывали его угол. В этой нише всегда было темно. Здесь находился простой деревянный крест. На нем имелась следующая надпись: «Обер-лейтенант Гюнтер Брукманн, родился 12.4.1895 года, погиб в бою в Волыни 20.7.1917 года».
В этом священном для нас месте всегда можно увидеть свежие цветы. Я знаю единственного сына нашей Мамочки лишь по фотографии, которая всегда стоит на ее письменном столе. На ней он изображен в лейтенантской форме.
В то утро я впервые почувствовал, что мои родственники по-разному относятся к прошлым и нынешним политическим событиям. В отличие от моих родителей дядя Петер никоим образом не был связан с последней войной, закончившейся двадцать лет назад. Он также по-иному понимал послевоенное политическое устройство Германии. Война никак не повлияла на формирование его личности в юные годы, чего нельзя было сказать о семье его брата, моего отца. Поэтому речи Гитлера дядя Петер воспринимал как нечто излишне пафосное и забавное. Однако мои родители смотрели на такие вещи по-другому. Несмотря на ироничное отношение моего отца к политике, для него существовали и очень серьезные понятия вроде деревянного креста в память погибшего на войне Гюнтера Брукманна. Нелюбовь отца к показному пафосу привела к тому, что он воздержался от комментариев относительно поведения брата. Мать, напротив, была более откровенна.
Тем не менее не следовало забывать, что сегодня день рождения бабушки. Утром она принимала поздравления гостей. Она была одета в черное — традиционное одеяние вдовы. Единственная ее уступка традициям в тот день состояла в том, что она надела белый воротничок. Она держалась удивительно прямо. Ее густые, вьющиеся черные волосы с серебристыми нитями седины были коротко острижены и зачесаны назад. Это была прическа, нетипичная для женщин ее возраста. Каждого из гостей она встречала взглядом живых, внимательных глаз. Время от времени бабушка подносила к глазам лорнет, чтобы лучше рассмотреть поздравительную открытку.
Для меня бабушка была олицетворением поколения, которому довелось жить в благословенные предвоенные десятилетия. Активные и предприимчивые люди вроде моего деда смогли обзавестись внушительных размеров собственностью, которой теперь умело распоряжалась бабушка, руководившая нашей семьей с нежной строгостью. Мой покойный дед, человек ученый и смышленый, пользовался уважением в промышленных и коммерческих кругах Брауншвейга, был членом тайного княжеского совета и, так сказать, всегда присутствовал в нашей жизни. Его написанный маслом портрет висел в зале, и дед зорко смотрел на нас смышлеными голубыми глазами.
Между тем родственники и гости перемещаются в сад и общаются, усевшись на белые садовые скамейки и стулья. Среди гостей я вижу Бургдорфов, соседей и друзей Брукманнов. Уже третье поколение обеих семей дружат и хорошо ладят. Знакомство началось еще в ту пору, когда они купили землю по соседству и построили на ней дома. Бургдорфы владели фирмой, занимавшейся строительством мельниц и прессов для выжимки масла в разных странах мира. Сад Бургдорфов был в два раза больше нашего. Хотя я часто бывал там, меня всегда немного пугало благородное внутреннее убранство жилища и величие тех далеких дней, которые, как казалось, впитал в себя дом и сад. Я видел фотографии тех лет, когда моя мама была ребенком. Ее снимали в саду вместе с дочерями Бургдорфов и Брукманнов. Девочки в длинных белых платьях и широкополых шляпках. На заднем плане — лужайка с березками, идеально сочетающаяся с архитектурным стилем дома.
Филипп фон Бургдорф также появился на дне рождения. Он на три года старше меня. Хотя в моем возрасте разница в три года значит очень много и мы живем в разных местах, Филипп — в Брауншвейге, — мы с ним дружим.
Проводя каникулы в Харденбурге, мы вместе катались на лыжах или отправлялись на прогулки в горы. Когда мы были моложе, то тайком обирали вишни с деревьев в саду Бургдорфов. Сестра Филиппа Нора нередко принимала участие в таких «акциях». В прошлом году мы провели две недели в летнем лагере юнгфолька в горах Гарца. (Юнгфольк — подразделение организации «Гитлерюгенд», в которой состояли мальчики в возрасте от 10 до 14 лет. Первоначально членство было добровольным, однако позднее приняло обязательный характер. Мальчики более старшего возраста могли оставаться в рядах юнгфолька в роли руководителей. В основном это были учащиеся немецких гимназий, которые в первой половине дня занимались учебой. — Прим. автора.) Филипп был руководителем фенляйна, или сотни, а я несколько раз назначался ночным часовым. Однажды ночью, когда я совершил обязательный обход лагеря и далее должен был подбрасывать дрова в костер, чтобы он не погас, Филипп подсел ко мне, и мы стали разговаривать о его семье, о Брауншвейге и о той роли, которую его предки сыграли в истории нашего родного края. Мы также говорили об истории Древнего Рима и Германии, в которых он оказался большим знатоком.
Вспоминая о летнем лагере, я прихожу к выводу, что мы оба были довольны пребыванием в нем, особенно той ответственностью, которая возлагалась на нас, мальчишек, ведь он был руководителем фенляйна, а я часовым. Мне было приятно осознавать, что я получил право охранять сон своих товарищей. Позднее, когда я попал на фронт, обязанности караульного представлялись мне обузой, иногда даже невыносимой. В юные годы они казались мне великой честью и я гордился их выполнением.
Следует немного сказать о внешности Филиппа. У него была спортивная стройная фигура, носившая несомненный отпечаток некой утонченности и имевшая признаки «хорошей породы», как говорила моя мать. Как мне кажется, пребывание в рядах юнгфолька нравилось ему потому, что окружающие всячески старались добиться его благосклонного внимания. К нему тянулись и дети, и взрослые. У него было красивое открытое лицо. Особенно выразительными были складки в уголках рта, которые как будто выдавали некую затаенную печаль Филиппа. Однако об этом сразу же забывалось, когда его губы растягивались в обаятельной улыбке.
Днем, когда гости разошлись, а родственники разбрелись по саду и лужайкам, мы с Филиппом отправились на непродолжительную прогулку в горы. Не обращая внимания на проторенные дорожки, мы шли вперед по кратчайшему, как нам казалось, пути. Примерно через полчаса, запыхавшиеся, покрытые потом, мы поднялись на вершину. Здесь мы передохнули, слыша, как часто стучат наши сердца. На вершине было тихо, лишь ветер шевелил высокую желтоватую траву. Приятно пахло хвоей. Как мне нравятся наши горы! Далеко внизу были видны крошечные крыши домов Харденбурга, крытые красной черепицей, шпиль собора и зеленые лоскуты крестьянских наделов, протянувшихся до самого горизонта.
Разве подозревали мы в те минуты, насколько были счастливы? В следующий раз я увиделся с Филиппом только через два года. На нем была шинель, на которой красовался Железный крест.
Тот славный сентябрьский день 1938 года вспоминается мне в мельчайших подробностях. Семья собралась вокруг пианино, установленного в зале. Моя сестра, самая младшая из нас, первой прикасается к клавишам. Я играю на скрипке пьесу Перголези. Отец на виолончели исполняет ноктюрн Чайковского в ре-миноре, мать подыгрывает ему. Это романтическое произведение, выгодно подчеркивающее прекрасное звучание виолончели. По случаю сегодняшнего торжества Грета надела национальный шведский костюм. На ней белая блузка, черный бархатный жилет, красная юбка и белые шерстяные чулки. Она завершает наш маленький семейный концерт ноктюрном Шопена, играя его без нот, по памяти. Мы не хотим отпускать ее после этого и просим, чтобы она исполнила что-нибудь еще. После наших уговоров Грета запевает народную шведскую песню «Ack Vermeland Du Sköna» (О, прекрасный Вермланд), подыгрывая себе на пианино. (Вермланд — провинция на юго-западе Швеции. — Прим. автора.) Я глубоко тронут красотой этой простой мелодии, так дивно гармонирующей с обликом красивой юной женщины в национальном костюме.
Затем, совершенно неожиданно, в зале появляется Эдда, только что приехавшая из Нюрнберга со съезда НСДАП. Она удивительно хорошо выглядит — стройная, красивая, элегантно одетая. На лацкане пиджачка круглый партийный значок, под которым красуется ромбик «Гитлерюгенда». Она оглядывает зал пронзительными голубыми глазами. У нее темные брови, темные волосы, собранные в узел на затылке, орлиный нос. Из всех членов нашей семьи только у нее единственной такой нос.
Она приветствует нас четко произнесенным «Хайль Гитлер!». В таком обращении к родственникам с ее стороны нет ничего неестественного. Эдду всегда отличала открытость и непосредственность. Ни у кого нет ни малейших сомнений в том, что тем самым она хотела продемонстрировать свою лояльность фюреру, лояльность, которая подкреплена посещением Нюрнберга. Однако, даже зная Эдду, наша семья удивлена непривычным приветствием, принимая во внимание то, что сегодня день рождения бабушки, на котором присутствуют «наши шведы».
Эдда тепло обнимает виновницу торжества и подходит к остальным, чтобы поздороваться. Когда настает очередь Петера, тот на полном серьезе произносит:
— Хайль Гитлер, дорогая! Хорошо, что ты снова с нами, целая и невредимая.
Моя мать, хорошо зная обоих братьев, вовремя останавливает отца, потому что тот может подхватить игру Петера, создав неловкую ситуацию.
Пока что обед проходит достаточно спокойно и пристойно. Семья, собравшаяся в зале за большим столом, выслушивает рассказ Эдды о том, что она видела в Нюрнберге. Она горда тем, что побывала на партийном съезде и, как ей кажется, стала свидетелем важных политических событий, в том числе поучаствовала в ночном факельном шествии. Семья терпеливо воспринимает ее воодушевление, но под конец политическое противоречие, порожденное напряженной международной обстановкой, портит благодушную атмосферу застолья.
Разумеется, в моем нежном возрасте я был далек от понимания обсуждаемых вопросов. Однако я хорошо помню ощущение тревоги, которое испытал, когда Эдда решительно поддержала предупреждение Гитлера, сделанное в адрес западных держав в отношении Судетских земель, точнее референдум, который он собрался проводить в Германии. И все-таки я понял — и это надолго произвело на меня сильное впечатление, — что скоро может начаться новая война.
— Вам надо было побывать там и увидеть огромное воодушевление народа, когда фюрер сказал, что больше не потерпит того, что у судетских немцев отнимают право на самоопределение, — заявила Эдда. — Вся нация в этом вопросе поддерживает его.
— Лично у меня есть кое-какие оговорки на этот счет, — сказала моя мать. — Остается надеяться на то, что это всего лишь напускная храбрость. Референдум может стать поводом к войне, а это, осмелюсь заметить, совсем не то, чего жаждет наш народ.
— Боюсь, что Эдит права, — поддержала ее бабушка. — Ходят слухи, что Англия и Франция непременно окажут военную поддержку Чехословакии, если на нее нападет какая-нибудь страна. Об этом писали в сегодняшних газетах.
— Англичанам и французам намекнули, что им стоит воздержаться от опрометчивых шагов подобного рода, — возразила Эдда, покраснев. — Они не посмеют с нами связываться. Судетская проблема их не должна касаться. Это наше внутреннее дело.
— Верно, фюрер именно так и сказал, — вступил в разговор Петер. Эдда не дала ему договорить и резко оборвала его.
— И он прав! Надеюсь, что вчера вечером он абсолютно понятно выразился.
— Возможно, он ошибается, моя дорогая, — продолжил Петер. — Не исключено, что все обстоит прямо противоположным образом и он вмешивается во внутренние дела этих стран. Разве Чехословакия не их детище? Может, они присматривают за ней, как за своим чадом, как и должны поступать приличные родители, и не хотят, чтобы кто-то другой говорил ему, как вести себя?
— Похоже, мой дорогой, что ты сильно оторвался от нашей жизни и не знаешь, как идут дела в последние годы в Германии, — парировала Эдда, сверкнув глазами. — Похоже, что ты ничего не понимаешь в новом мышлении. Мы не верим в то, что послевоенное мироустройство по-прежнему остается идеально правильным и неприкосновенным. Мы думаем, что у него больше нет будущего. В настоящее время чехи продолжают угнетать три с половиной миллиона немцев! Я тебе скажу вот что — фюрер этого не потерпит! Он положит конец этой несправедливости!
— А что, если ему не позволят это? Что, если им нет дела до того, что ты называешь новым мышлением или возрождением нации? — стоял на своем Петер.
— Они никуда не денутся и уступят его воле. Мы верим в правоту нашего дела. В этом наша сила. Фюрера поддерживает вся нация!
— Ради бога, давайте не будем говорить о политике! — проворчал мой отец. — В этом нет абсолютно никакого смысла. Разве нам известны все факты? Конечно же нет! И поскольку это так, разве имеют какую-то важность все наши рассуждения? Давайте не будем вести себя как политики, ведь от нас ничего не зависит. Терпеть не могу пустых словоизвержений!
Но Эдцу, если она разошлась, практически невозможно остановить.
— Кого я терпеть не могу, так это скептиков, ворчунов и маловеров, которые сомневаются в правоте фюрера, стоит на горизонте появиться облаку кризиса. Вот уж кого действительно нужно остановить!
— Если это будет продолжаться, то на меня рассчитывать не стоит, — пробормотал отец, собираясь встать из-за стола.
Бабушке каким-то чудом удается предотвратить ссору и положить конец разговору. Уже не в первый раз политика вмешивается в семейную жизнь, тем самым неоправданно отравляя ее.
Через две недели состоялась знаменитая Мюнхенская конференция. Проблема была мирно решена в пользу судетских немцев. Впервые в моей жизни я внимательно следил за этим важным событием международной политики. Войну удалось предотвратить. Однако в тот самый день я понял, что она неизбежна и обязательно станет частью моей жизни, жизни моего поколения, так же как это было раньше в истории нашей страны.
Было уже поздно, когда я прибыл в Брауншвейг, чтобы провести два дня в доме моей бабушки Фосс. Наша семья осталась встречать Рождество в Харденбурге, это было третье Рождество с начала войны. Поскольку мой отец был офицером запаса, в августе 1939 года его призвали в армию. В данный момент он находится на Восточном фронте, где-то под Смоленском. Более точное его местонахождение оставалось нам неизвестным.
Эта зима выдалась снежной. Пространство между Харденбургом и Брауншвейгом было покрыто белым пушистым ковром снега, светящимся в темноте. По перрону железнодорожной станции торопливо сновали подгоняемые холодом люди с поднятыми воротниками, оставлявшие за собой парной след дыхания.
Оказавшись на городской площади, я был удивлен тем, как сильно изменился город по сравнению с довоенным временем. Теперь, в самом начале 1942 года, я увидел затемненные окна и снег, услышал приглушенные звуки городского транспорта. Моему взгляду предстали затемненные фары автомашин и трамваев. Все это казалось непривычным, городские улицы представлялись нереальными, похожими на театральные декорации. Однако необычная атмосфера не носила какого-то напряженного, подавленного характера — вся система городской жизни по-прежнему находилась в движении, однако протекала как будто под землей, а не на ее поверхности. Насколько я понимал, над людьми тяжело довлели военные сводки. Во-первых, уже произошли драматические события в Перл-Харборе, и мои соотечественники, наконец, осознали, что мы находимся в состоянии войны с США. Во-вторых, тревожные сводки Верховного командования вермахта приобрели более или менее объективный характер и стало понятно, что на Восточном фронте готовится решительное контрнаступление частей Красной Армии. Героический лексикон прессы, сообщавшей о «титаническом оборонительном сражении», едва ли мог скрыть тот факт, что война с советской Россией приняла драматический оборот. Все постоянно думали о наших солдатах, воевавших на полях этой далекой страны, которые сначала увязли в осенней грязи, а сейчас пытаются выжить в условиях чудовищных зимних холодов без приличного теплого обмундирования при температуре минус 20–30 градусов по Цельсию. Глядя из окна поезда на покрытую снегом землю, я вспоминаю образы, возникавшие в моем воображении при чтении романа Сенкевича «1812 год», — эпизоды бегства французской армии от безжалостных казаков по бескрайним просторам заснеженной России.
Всего неделю назад состоялась отставка фельдмаршала фон Браухича с поста главнокомандующего сухопутными войсками. Вооруженные силы рейха возглавил сам фюрер. Отставку Браухича объясняли состоянием здоровья. Однако истинная причина была ясна всем — значительное ухудшение обстановки на Восточном фронте. Мой дядя, Вольф Фосс, был адъютантом фельдмаршала. Какие секреты ему известны? В какие события он вовлечен? Уйдет ли он в отставку вместе с Браухичем?
Поскольку в городе строго соблюдались правила военного времени, касающиеся светомаскировки, мне не сразу удалось найти дом бабушки. Пришлось немного поплутать по улицам и переулкам. Дома, так красиво выглядящие днем, при солнечном свете, теперь были окутаны темнотой и казались мрачными и неприветливыми. Я всегда любил Брауншвейг, особенно его старый центр, замок и собор в романском стиле, живописные парки и два рукава реки Окер с берегами, поросшими огромными ивами. Это был родной город нескольких поколений Фоссов, здесь же жили родственники моей матери. Брауншвейг был основан королем Генрихом Львом, который примерно восемьсот лет назад прорубил в этом месте дверь, ведущую из Европы на восток. Бронзовая фигура льва во дворе городского замка по-прежнему смотрит на восток. (Генрих Лев (1130–1195 годы), герцог Саксонии и Баварии. Вассал императора Фридриха Барбароссы, участвовал вместе с ним в походах в Италию в 1154–1155 годах. Основатель Мюнхена и Любека. Прославился политикой экспансии на восток и вытеснением славянских племен за Эльбу. В 1179 году Генрих отказался участвовать в походе Барбароссы в Ломбардию, что привело к утрате принадлежащих ему земель и изгнанию из Германии. Генрих Лев жил в изгнании, перебравшись в Англию, поскольку его женой была дочь английского короля Генриха II. Остаток жизни провел на родине и умер в звании герцога Брауншвейга-Люнебурга. Его сын Отто был избран в 1209 году императором Священной Римской империи и вошел в историю под именем Оттона IV.
В школьные годы автора этих воспоминаний Генрих Лев высоко почитался как проводник территориальной экспансии немецких феодалов на восток. В Средние века расширение земель империи за счет Италии считалось малоперспективным и отнимавшим слишком много ресурсов. Соответствующим образом, по мнению историков, падение Генриха Льва интерпретировалось как злосчастный результат конфликта этих двух противоборствующих тенденций. (Сегодня историки Германии рассматривают судьбу герцога как закономерное следствие его необдуманного стремления достичь государственной независимости и недооценки законной власти Священной Римской империи. — Прим. автора.)
Дом моей бабашки находился на так называемой Стене, то есть на валу, окружающем старый город, и окнами выходил на берега реки. Вся Стена была высажена высокими каштанами. Трехэтажный дом смотрелся очень красиво, это была изящная вилла из белого камня с аккуратным фасадом. По словам дяди Петера, здесь по праздникам вывешивался австралийский флаг, который в годы Первой мировой войны заменили флагом кайзеровской Германии, когда мой дедушка «сделался великим патриотом».
Поднявшись на Стену, я вскоре добрался до дома. Окна были темны. Я подошел к дверям, удивляясь тому, что неподалеку стоит армейский автомобиль, возле которого прогуливается водитель.
Когда я вошел в дом, то был поражен разительным отличием от того затемненного мира, который окружал его снаружи. Меня восхитило великолепие внутреннего убранства ярко освещенных комнат. Вспоминая сейчас те минуты, я испытываю радостное чувство и вместе с тем грущу о былом, думая о жизни семьи Фоссов в доме, которого больше нет. Его всегда отличало богатство и изысканность, а присущая ему атмосфера создавалась прекрасным освещением, элегантной стильной мебелью, оттенками и красками интерьера, неповторимыми запахами, насколько мне помнится, крепкого кофе и лаванды. В нем всегда было много украшений: портреты маслом, изображавшие дедушку и бабушку, шикарный индийский ковер ручной работы, английские книжные полки из красного дерева, индийские бронзовые вазы для цветов. Одна стена гостиной комнаты была затянута огромным полинезийским гобеленом, сотканным из волокон тутового дерева — свидетельство пребывания моего деда на островах Фиджи. На нем были развешаны копья, дубинки и стрелы туземцев, обитавших в этом далеком уголке Тихого океана. Что касается прочего, то самым ценным и привлекательным мне казалось то, что бабушка называла «мой Гейнсборо» — прекрасная картина маслом, изображавшая трех ее детей после возвращения семьи в Европу.