62432.fb2
Наш полк сделал свое дело — американцы были вынуждены отступить.
На следующий день мы двинулись на юг, что означало постоянные перестрелки на поросших лесом склонах холмов и зачистку территории. Для нас это было совершенно новым делом. Мирное население отсюда эвакуировано не было, и мы вновь несли войну жителям горных деревушек. При нашем приближении они закрывали ставни, а их отношение к нам можно прочесть на лицах. Нет, нам здесь не были рады.
В одной крошечной деревушке мы встретили сопротивление со стороны американцев, однако его быстро удалось сломать. Мы обнаружили следы их пребывания, которые показались нам верхом изобилия — курево и конфеты. Но нашлось и кое-что еще. Именно здесь вверенный мне взвод разжился тяжелым американским пулеметом вместе с треногой, боеприпасами и прочим. Мы подумали, что рано или поздно противник начнет массированное контрнаступление, и лишний пулемет нам не помешает. В общем, мы прихватили его с собой. Штрикер получил «повышение» — был назначен вторым пулеметчиком при этой машине.
К ночи мы достигли деревушки у подножия горы. Разведка донесла, что американцы еще полностью не отступили. По крайней мере, арьергард их военной части еще был здесь. Бой был коротким. Мы обогнули деревню, расположенную в глубокой долине, и тем самым блокировали противнику путь к отступлению. После чего довольно легко захватили их самих вместе с техникой. Со всех сторон раздавались короткие автоматные очереди — это наши солдаты повели наступление со всех сторон. Танки замерли на месте. Согласно сводкам, ни одна из сторон потерь не понесла. А вот «улов» оказался богатым, в том числе десятки ящиков апельсинов — роскошь, какой мы не видели уже многие годы. Как вы понимаете, все это существенно приподняло наш боевой дух.
На зачистку деревни ушла еще пара часов, после чего наступило затишье. Основные подразделения американцев не выказывали желания вызволять своих попавших в беду товарищей, хотя наверняка знали, что с ними произошло.
Мы устроили огневую точку к югу от деревни, рядом с нашими противотанковыми орудиями. Главным пулеметчиком сделали Бинга. Я уже заметил, что он постоянно молчит. Бинг — эльзасец, и где-то на равнине, что простиралась перед нами, был его дом.
— Наверно, странно возвращаться домой при таких обстоятельствах? Кстати, а где твой родной город? — поинтересовался я у него.
— Километрах в двадцати пяти отсюда, на полпути до Страсбурга. Небольшая деревня, — негромко ответил он.
Я попытался его взбодрить.
— В хорошее воскресенье можно доехать на велосипеде.
Он ничего не сказал.
— Может, в ясный день увидишь ее с вершины горы?
— Пожалуй, — коротко ответил мой товарищ.
Я понял, что говорю с ним не тем тоном. Более того, что я знал про Эльзас? Приграничный район, отнятый у нас по Версальскому договору, предмет распрей между Францией и Германией вот уже несколько веков.
— Если не ошибаюсь, это по-прежнему французская территория, — подошел я с другой стороны.
— Верно.
— Твоя семья чисто немецкая или франко-немецкая?
— Нет, мы немцы, и мой родной язык немецкий, — ответил он.
— Но по-французски ты тоже говоришь? — уточнил я.
— Можно подумать, ты сам этого не знаешь, — раздраженно ответил он.
Мне тотчас вспомнилось, как он пел французскую песню в нашем блиндаже к востоку от Киестинки. Боймер еще аккомпанировал ему на губной гармошке, что делал крайне редко, когда бывал пьян, и то после долгих уговоров:
И так далее в том же роде.
Мне всегда не давал покоя вопрос, где он выучил эту песню, в конце концов, это ведь солдатская песенка.
— Как бы то ни было, — добавил Бинг после короткой паузы, — я не для того вступил в войска СС, чтобы доказать, что я истинный немец. Если ты это, конечно, имел в виду.
— Нет-нет, не это. Ты меня неправильно понял, — запротестовал я. — Просто пытаюсь представить себя на твоем месте, как я сражаюсь, чтобы вернуть отнятую родину, которая уже давно в руках у чужой страны.
— Чужой или не чужой, какая разница? Границы не так уж и важны. Раньше я думал, что Европа должна объединиться против большевиков, но все вышло совсем не так. И теперь я чувствую себя втянутым в гражданскую войну. С каждым днем я понимаю происходящее все хуже и хуже, и это сводит с ума, — грустно признался Бинг.
— Ну ты скажешь, в гражданскую войну! — непроизвольно вырвалось у меня. — Мы ведь, если не ошибаюсь, воюем с американцами!
— С моей точки зрения, не велика разница. Кстати, ты знаешь, кто наш противник у Кольмара? — неожиданно спросил он.
— Понятия не имею, — честно признался я.
— Я сам недавно узнал: французские войска под командованием генерала Леклерка.
— И что из этого? — Скажу честно, я не понял, к чему он клонит. — Горстка французиков! Можно подумать, нам есть смысл их бояться.
Бинг ответил не сразу. Когда же я посмотрел на него, то увидел, что взгляд его устремлен поверх пулемета куда-то вдаль.
— Я думал, ты знаешь, — произнес он, в конце концов. — Стоит мне попасть в плен живым, как меня на месте расстреляют как предателя.
Больше мы с ним не разговаривали на эту тему. Бинг погиб через два месяца. Он был из числа тысяч подобных ему добровольцев в борьбе с большевизмом и в конечном итоге стал жертвой собственного идеализма. Они все стали жертвами. Не думаю, что их идеализм умер вместе с ними, их мечта о том, что в один прекрасный день Европа станет единым домом, в которой границы, как выразился Бинг, ничего не значат.
Утром, когда нас сменили, мы пошли прогуляться по деревенской улочке — замерзшие до мозга костей, голодные, усталые как собаки. Мы еще не отошли после Рейпертсвейлера. Боже, когда в последний раз у нас была возможность выспаться, причем под крышей, а не под открытым небом? Сегодня такая крыша была нам обещана — местная церковь. День стоял морозный и солнечный. По пути мы подошли к походной кухне, которая каким-то образом умудрилась ночью проследовать за нами. У нас был кофе, настоящий, не эрзац, печенье и апельсины, все, как вы понимаете, отбитое у американцев.
Церковь стояла на небольшом возвышении. К дверям вела лестница. Подойдя ближе, мы увидели, что перед ней сгрудились американские военнопленные, и наш офицер обсуждал с шарфюрером, что с ними делать. Наш полк двигался дальше, поэтому отправлять их в тыл нам было не с руки. Оставить их стоять на морозе, после того как они провели под открытым небом всю ночь, — тоже не слишком гуманно. Собственно говоря, церковь предназначалась нам. И тогда было принято простое решение: и мы сами, и пленные американцы вместе заночуем на церковном полу. Мы вошли внутрь, и, как только устроились на ночлег, оказалось, что пленные легли между нами. Так мы и провели всю ночь — немецкие солдаты вперемежку с американскими на деревянных досках пола.
Я долго не мог уснуть, зная, что рядом со мной мои первые американские пленные. Тот, что лежал слева от меня, был белым, тот что справа — худой и смуглый. Я спросил у них вещи, которые мне самому теперь кажутся наивными: зачем им понадобилось ехать за тридевять земель в Европу, чтобы сражаться с нами? Не лучше было бы нам объединить силы, чтобы сообща дать отпор русским? Разве не в наших общих интересах уничтожить большевизм? Но они были скромные ребята и не слишком разговорчивые. Да и мой английский оставлял желать лучшего, кроме того, мне впервые стало ясно, что тот язык, на котором говорят американцы, это не тот английский, который учат в школе.
Бинг вежливо попросил меня закрыть рот. Вскоре мы уже все спали, по крайней мере все немцы. У двери застыл наш часовой, а сквозь цветные стекла витражей мирно светило солнце.
В последние дни февраля 1945 года мы покинули наш сектор в Нижних Вогезах. В задачи наших передовых частей входило не допустить возвращения американцев на потерянные ими позиции рядом с немецкой границей. Операцию «Нордвинд», «Северный ветер», пришлось отменить, потому что немецкие войска, которые на новый год вошли в северный Эльзас и восточную часть Лотарингии с севера и востока, оказались слишком слабы, чтобы закрепить свой успех. В конечном итоге операция так и не смогла достичь главной цели — отбить Эльзас и ее столицу Страсбург и тем самым отрезать французов от американских частей.
Встретив в этом секторе ожесточенное сопротивление и не оставляя надежды развернуть массированное наступление, американцы стремились нанести нам как можно больший урон, в то время как сами всячески пытались избежать потерь. После отступления из Рейпертсвейлера их и наши передовые части старались держаться друг от друга на почтительном расстоянии. Обе стороны предпринимали разведывательные вылазки. В нашем случае в состав разведотряда обычно входил Генрих и еще несколько человек, в том числе и я; судя по количеству взятых «языков» — Генрих даже получил Железный крест плюс недельный отпуск — наши действия имели успех. От взятых в плен «языков» наше командование узнало, что американцы пока не собираются возобновлять наступление, которое они приостановили в середине декабря. Вместо этого они обрушили на нас всю мощь своей артиллерии, с каждой новой неделей усиливая обстрел наших позиций. Время от времени до нас доходили известия о тяжелых потерях, особенно в тыловых эшелонах. Случалось, что при попадании в блиндаж крупнокалиберного снаряда в одночасье погибал целый взвод, и мы с горечью понимали, что наша собственная артиллерия не в состоянии дать достойный отпор, учитывая перевес противника в воздухе. В общем, мы держались как могли, зная, что никакой крупномасштабной операции не предвидится, чувствуя, как боевой дух потихоньку оставляет нас. Настало время оставить позиции.
Мы передали их другому подразделению, а сами провели несколько дней в тылу, пока шло переформирование. Стоит ли говорить, что мы столкнулись с суровой действительностью, причем не только на нашем фронте, а вообще. Выйдя из лесов и двигаясь по открытым дорогам, мы увидели, что «Германская крепость», как называла страну пропаганда, лишилась своей крыши и теперь была открыта бомбардировкам союзников. Днем, за исключением плохой погоды, мы лежали, затаившись, на тот случай, если их самолеты налетят, словно рой оводов. Передвигаться в светлое время суток стало практически невозможно.
Однажды мы услышали по радио о том, что случилось с Дрезденом: американская авиация нанесла по городу невиданный по жестокости удар. Подробности не разглашались. Более того, Красная Армия вошла в границы рейха и теперь ее части стояли к западу от Одера. Здесь, на Западном фронте, чуть севернее, американцы уже успели закрепиться на двух плацдармах на восточном берегу Саара и теперь продвигались к Страсбургу.
На этом этапе войны, когда натиск противника заметно ужесточился, стало со всей очевидностью ясно, что мы бессильны что-либо сделать. Оглядываясь назад, в прошлое, можно сказать, что исход войны легко было предугадать с самого начала, однако до этого момента мы были убеждены, что верховное командование сумеет организовать эффективную оборону границ рейха и что в один прекрасный день война, так или иначе, завершится. Даже если дойдет до самого худшего, руководство страны знает, когда лучше пойти на уступки врагу с тем, чтобы избежать тотальной катастрофы и ненужной гибели людей. Мы же слушали радио и не слышали ничего, кроме призывов к народу Германии сохранять стойкость и мужество и упования на провидение. Как ни странно, но эти призывы не оставляли нас равнодушными. Разве сейчас не тот момент, чтобы войска СС показали свою несгибаемую верность рейху? И в то же самое время в душе каждого из нас с каждым часом нарастало ощущение обреченности.
Примерно тогда же я узнал, что Кристины больше нет. Письмо, которое я написал ей из Дании, вернулось нераспечатанным вместе с другим, от ее подруги. В начале января Кристина погибла во время воздушного налета, когда дежурила у себя в ганноверском госпитале. Так что в мрачной атмосфере тех дней это известие явилось для меня очередным ударом, причем уже личным, который, однако, был частью общей картины событий тех дней. Как мне было больно! И эта боль вкупе с другими страданиями проникала в самые глубины сердца.
Пережить это потрясение мне помог Генрих. Кладя письмо назад в конверт, я поймал на себе его вопросительный взгляд и все ему рассказал. Спустя какое-то время я вышел из нашей хибарки, чтобы побыть одному, но он увязался вслед за мной и вскоре уже шагал рядом.
— Я понимаю, тебе тяжело, — сказал он. — Но поверь, все пройдет.
— Сам знаю. Просто мне не дает покоя вопрос, осталось ли на этой земле хоть что-то, что стоило бы всех этих жертв? — ответил я, оставляя при себе мои самые сокровенные чувства. — Ведь не ради же себя самой ведется эта война. Мне казалось, она нужна для того, чтобы защитить тех, кто нам близок и дорог, защитить какую-то часть нашей собственной жизни. Разве я не прав? Но теперь все это гибнет. Тогда, скажи, к чему эти страдания?
— Понимаю, — сочувственно произнес он. — Не переживай, это лишь минутная слабость. Три недели назад я тоже пережил свой черный час, когда мне дали неделю отпуска, вот только ехать мне было некуда, потому что Кенигсберг находился в осаде. Бывали и другие темные моменты, ты уж поверь мне. Я, например, до сих пор не знаю, где мои родители. Но мы не можем позволить себе поддаваться переживаниям. Легче от этого все равно не станет.
— Но как можно не думать, зачем все это? — возразил я.