62439.fb2
"Новое время", 25 июня 1917. No 14812.
К РАЗГРОМУ БИБЛИОТЕК
Государственная публичная библиотека, - бывшая императорская, - очень смущена и взволнована в административном своем персонале. Ей грозит крупная выемка книг, может быть и не первостепенно важных, но во всяком случае частью чрезвычайно важных, старых и древних. Дело заключается в следующем. Как известно, бывшая императорская публичная библиотека возникла по приказу императрицы Екатерины II и возникла из собрания книг, взятых русскими войсками после первого раздела Польши. Это были громадные собрания древних и редчайших (по тому времени) книг на польском, латинском, немецком, французском и других языках двух братьев Залусских, графа Андрея-Станислава Залусского (род. в 1695, умер в 1758 году), который был великим канцеляром коронным и архиепископом краковским, и Иосифа Андрея, великого коронного рефендария и с 1758 года епископа киевского. Вот это-то собрание книг, пожертвованное польскому народу братьями Залусскими и переданное ими в управление иезуитскому ордену, после штурма и взятия Варшавы Суворовым было объявлено русскою государственною собственностью и отправлено в Петербург. Оно-то и послужило основанием и зерном нашего главного и лучшего государственного книгохранилища - публичной в Петрограде библиотекой.
И вот ее-то намерены отнять у Петрограда и России. Бывший член 1-ой Государственной Думы, известный московский адвокат Ледницкий, составил записку, в видах восстановления Польши в том или ином виде, но во всяком случае - самостоятельно, о возвращении Польше и Варшаве этой библиотеки братьев Залусских. Как юрист, однако, он мог бы принять во внимание "закон давности владения", каковой кажется погашает права первого собственника, и затем вопрос: не была бы эта библиотека, не попади она Суворову в руки, присвоена Пруссией или Австриею, или наконец и просто расхищена в смутные годы и дни Польши. Это одно. Но затем Ледницкому следовало бы принять во внимание и моральную сторону дела: теперь поляки - не враги нам, и самая автономия их дар русской души исстрадавшемуся родному племени. Такая ли это минута, такая ли это година, чтобы отбирать у России старые книги и опять тащить их в Варшаву, - увы, пока занятую немцами? Признают ли сами поляки это красивым и доблестным? Собственное мнение об этом московского адвоката разумеется еще ничего не значит. И может быть Варшава и поляки даже найдут более выгодным для себя, если та же публичная библиотека, на место возврата библиотечки братьев Залусских, дарует им из своих бесчисленных дублетов приблизительно подобное же число книг, сколько их было в библиотеке Залусских. Эти дублеты, и очень древние, и очень драгоценные, - обнимут не только века от XV до XVIII, но и весь XIX век, и в смысле пользования и чтения будут для Варшавы даже драгоценнее, чем исключительно только археологическая библиотека собирателей одного XVIII века.
Обыватель
"Новое Время", вторник,
27 июня (10 июля) 1917 г. No 14813.
КАК НАЧАЛА ГНОИТЬСЯ НАША РЕВОЛЮЦИЯ
Все думается, все не спится... И не спится оттого: думаешь, да отчего наша революция, которая как пламенем облила нашу землю - теперь пошла как-то неладно? Вот именно в ней нет чего-то ладного, гладкого, успешного. Левым дают много, а им все мало. Временное Правительство уступило или добровольно стало под надзор и подозрение Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, а теперь Ленин и ленинцы уже оговаривают и Совет С. и Р. Д. в соединении или в потакании буржуазии? Нельзя даже объяснить, откуда могло вырасти такое потакание у солдат и рабочих, когда классовые интересы их так различны? Не подкупила же буржуазия Совет Р. и С. Д.? Во-первых, он неподкупен. А во-вторых, классовая вражда на экономической почве так люта, так остра, так непримирима - то что же тут толковать о подкупе и примирении. Явно, что Керенский и другие проговариваются о "изъятии из общественного оборота Ленина и ленинцев" не по своей близости с буржуазией, а по твердому убеждению своему, что задача революции - государственно и общественно строить, а Ленин и ленинцы производят государственное и общественное расстройство. Они мутят, смутьяны, и вводят смуту уже в саму революцию. Т. е. ее же явно губят.
С приездом Ленина начался явный переворот в революции. Прошли ее ясные дни. Вдруг повеяло вонью, разложением. До тех пор было все ясно, твердо, прямо.
Вдумаемся в эти первые, ясные дни. Может быть мы что-нибудь поймем в них. Все помнят поездку в Москву Керенского, после взятия бывшего государя под стражу; как министр юстиции, он заявил в Москве, что отныне смертная казнь в России совершенно отменяется. И какой это был светлый день, какой облегченный вздох пронесся по России. Это был лучший день революции, - ее решимость не быть кровавой, не быть мстительной. Быть русскою революциею), быть снисходительною, прощающею, мягкою революцией. Это вполне возможно, чтобы революция была вообще нравственно доброю революциею, чтобы она вообще светила нравственным светом. Не скрыт ли в этом требовании ключ от действительности?
Сердце человеческое вечно, сердце человеческое ищет света. Скажите, какой смысл в самой революции, если мы не кидаемся через нее к свету, к добру, к правде? Если через революцию мы не выходим из какого-то мрака, удушья, погреба? Ведь через это собственно начинались все революции, из отвращения не к одному неудобству и не к одному врагу старого режима, а из отвращения к его порочности, к его преступлению, к его греху вообще. Вот мотив революции. Он нравственный, он светлый. Поэтому революция прежде всего не должна уметь лгать. Во-вторых, она не должна быть труслива. Это непереносимо для революции просто как для нового, свежего явления; как для явления молодого и крепкого.
Вдруг эти братания с немцами на фронте, которые, во-первых, показывают русских столь глупыми и доверчивыми и, во-вторых, показывают, что мы лезем им под брюхо погреться. Измена - товарищам-союзникам. Это просто низко, неблагородно. Братания просто залепили пощечину революции. Ноги подкосились у революции, - те ноги, которые у молодого бегуна должны быть крепки. "Э, да в русскую революцию положена большая доля Штюрмера". Или: "тесто революции взошло на штюрмеровских дрожжах". Как при этой мысли жить? Как при этой мысли светло и крепко развиваться революции? Нравственный центр ее был потерян. Она начала ясно гаснуть, скисаться. Как скисается молодое вино, в которое попала гнилая, кислая ягода. Тогда, - я слыхал от виноделов, - вся масса вина в громадном чане в самое быстрое время превращается в уксус. А всего попала одна гнилая ягодка.
Это так же, как происходит в организме "заражение крови", если рана "загрязнена". Закон один и тот же для органических и для политических тел: они погибают, если рана начинает гноиться.
Организм нашей революции загноился.
Обыватель
Статья напечатана не была.
К ПОЛОЖЕНИЮ МОМЕНТА
Смута ленинская оказывается не так презренна, как можно было полагать о ней некоторое время; этот пломбированный господин, выкинутый Германией на наш берег, сперва казался многим чем-то вроде опасного огня, который указывает плывущему в темноте кораблю особенно опасное место, подводный камень или мель, от которого корабль должен держаться как можно дальше, ни в каком случае к нему не подходить. Так к нему и отнеслась почти вся печать и сколько-нибудь сознающие свою ответственность и свою гражданственность жители столицы. Но, очевидно, не на них был рассчитан Ленин. Он был рассчитан на самые темные низы, на последнюю обывательскую безграмотность. И он ее смутил и поднял.
В таком случае нам остается напомнить, что такое Россия, принявшая на себя высокий титул республики, и что такое русский человек, называющий себя ныне гражданином. Или их нужно носить, - и тогда нужно их выдержать. Или от них лучше отказаться.
"Гражданин" прежде всего несет на себе высокие обязанности, а не просто имеет обывательские привычки. И республика есть совокупность гражданских обязанностей. В противоположность старому обывателю, который вечно лежал на руках начальства, дожидаясь от него милости, заботы и приказания, "гражданин" есть человек, на которого может опереться другой человек, который выдержит некоторую тяжесть, некоторый труд, - и не по неволе выдержит, а добровольно, по сознанию в себе гражданского долга. Обыватель - это малолетний человек, гражданин - это выросший человек. И на гражданине лежат не только внутренние обязанности, обязанности русского человека к русскому человеку, но и международные обязательства. На русского обывателя немец, француз и англичанин может не рассчитывать и не рассчитывал, - и от этого он сносился не с ним, а с его правительством. Но раз мы низвергли трон и объявили себя республикою, то тем самым мы изрекли на весь мир, что все, что прежде являл собою трон для всех народов и держав, то ныне принял на себя русский гражданин и будет держать на себе русская республика.
В этом-то и корень дела. От этого-то нас и признали другие державы и народы. "Признали" - это не простое слово и не пустое слово. Это как было всегда с наследниками. Сын естественно "наследует" после своего отца его дом, его имущество, все его и теперь свое "наследство". Но естественное наследование - это еще не достаточно. Наследники могут быть неправильные, фальшивые, или опороченные и под судом. Нужен еще ввод во владение. И "сам" никто не "вводится во владение", его "вводят" другие. Вводит внешняя, посторонняя власть, вводит "суд". Когда русские объявили у себя новый строй, то это было не только внутреннее их дело, - так оно было бы у дикого народа, где-нибудь в Африке. Но в Европе это требовало признания всех европейских держав. Это-то "признание" и есть "утверждение" в наследственных после монархии правах. Объявив себя "гражданством", русский народ тем самым объявил себя хозяином своего дела, вместо прежнего царя. А народы, "признав" его гражданство, тем самым выразили, что они доверяют его гражданской зрелости, что они доверяют его взрослости, самостоятельности, силе и, словом, всему его "хозяйственному уму и характеру". И будут с ним дальше вести дело, как с "Россией", нимало не сомневаясь, не колеблясь.
Все это надо иметь в виду, потому что Ленин поднял вопрос о международном положении России. Он начал, в сущности, заявлять, что "никакой России нет", а есть только "в России" разные классы, разные сословия, - есть крестьяне, есть рабочие, есть солдаты, которым лучше всего побросать ружья и разойтись по деревням.
Ленин отрицает Россию. Он не только отрицает русскую республику, но и самую Россию. И народа он не признает. А признает одни классы и сословия, и сманивает всех русских людей возвратиться просто к своим сословным интересам, выгодам. Народа он не видит и не хочет.
Отрекаются ли русские люди от своего отечества? Пусть они скажут. Пусть скажут, что они больше не "русские", а только крестьяне и только рабочие?
Если они скажут так, то не нужно и "правительства" им никакого; довольно сельских старост, сельских сходов, - да своих "ремесленных управ". России нет: вот подлое учение Ленина. Слушавшие его не разобрали, к чему этот хитрый провокатор ведет. Они не разобрали, что он всем своим слушателям плюет в глаза, называя их не "русскими", а только "крестьянами", вероятно, будущими батраками немецких помещиков-аграриев.
В этом и состоит расхождение ленинцев с Временным Правительством, которое имеет перед своими глазами уважаемую Россию и соблюдает ее интересы, честь и достоинство. Ленин обращает Россию в дикое состояние. Он очень хитер и идет против народа, хотя кричит, что стоит за народ. В его хитрости и наглом вранье надо разобраться. Должны разобраться, что он отнимает всякую честь у России и всякое достоинство у русских людей, смешивая их с животными и будущими рабами Германии.
Временное же Правительство стоит за честь России. И оно должно стоять твердо, нимало не колеблясь ни в которую сторону, и даже до героизма и готовности пострадать. Оно уже рискнуло головами, борясь с Николаем II, и доставило России свободу. Оно должно помнить, что когда вся Россия присягнула ему в повиновении, то она присягнула никак не рабочим и не восставшим на царскую власть полкам, а присягнула на повиновение избранникам всего русского народа, от Балтийского моря до Великого океана и от Архангельска до Кавказа. Вот кому она присягнула и кому повинуется с уважением и любовью. Нужно не забывать этого явного происхождения русской революции и русской республики. Россия пристала не к рабочим и не к солдатам, а она пристала к избранникам всей России, всего народа, всех ста пятидесяти миллионов.
Россия шатается от безвластия.
Россия не повинуется и не обязана повиноваться Петрограду. А Петроград обязан повиноваться России. Вот слово, которое надо завтра привести в действие.
Р. В.
Статья напечатана не была.
ЗАПОЗДАЛОЕ ГОРЕ...*
[* Первоначальное заглавие - "У немца в калоше..." (А. Б.)]
Ах, поздние мысли, недостаточные мысли, "оговорочки" и все-таки недостаточное дело. Старая революционная гвардия, - из людей высочайше достойных, но достойных именно нравственно только, могла бы и должна бы сказать совсем другое слово, чем какое она сказала в Михайловском театре.
Она могла бы сказать: какое было безрассудство, что мы сорок лет боролись и страдали в Шлиссельбурге и в изгнании собственно не за Россию, а за Европу; что у нас не было прямой борьбы за нужды и горе специально русского рабочего люда и специально русской несчастной, оборванной и загнанной русской общественности и русской интеллигенции, что мы все время боролись под знаком европеизма, избегая всякой национальной окраски, считая эту национальную окраску односторонностью, суеверием, затхлостью, отсталостью и даже прилагая к национальности выражение, очень милое, Владимира Соловьева, - "звериный национализм". И вот, когда разразился гром, русский мужичок поздно почесал затылок и все же не снял шапки и смиренно не перекрестился. Мы и до сих пор говорим о любви к родине бегущим русским войскам, но все-таки нам страшно произнести слово "патриотизм": до того оно заплевано, загнано, до того это слово "патриотизм" омерзло всем. Ведь еще перед самою войною, прямо накануне ее, в таких прогрессивных органах, как "Утро России", как вся линия русских радикальных журналов, с "Вестником Европы" во главе, не иначе писали "патриотизм" и "патриоты", как с искажением грамотности почти в духе ex-министра Мануилова - "потреоты", "потреотизм". Итак, что же мы имели в течение прошлых 50 лет, как оказалось, подготовки к европейской войне, в то время, как и в Англии, и во Франции, и, кажется, в Турции были "патриоты" и почитатели отечества своего, горячо именно за отечество и нацию свою стоявшие, у нас у одних в стоустой печати, бывшей для всего населения единственною грамотностью и единственной школой, для подобных чувств к родной земле не было ничего кроме названия "звериного национализма" и квасного "потреотизма". И вот, пришло время. Русские войска вдруг начали брататься во время войны, по-мужицки. Попросту и по-мужицки, ибо очень часто глупый и неученый поет панихиду на свадьбе и веселую песню на похоронах; но кто же, скажите, не учил столько десятилетий всех бесчисленных своих читателей, что "война - это преступление", что "офицер - это убийца сознательный, научающий убийству бессознательного раба, солдата, которого научает фрунту через пощечины"; что "офицерство и генералитет - это все Скалозубы", герои "отечественной войны", и т.д. Печать ведь только 19 июля 1914 г. перевернулась вместе с "Петроградом". Но - поздно. "Циммервальден", "циммервальден", вопиют. Но разве у нас был когда-нибудь наш русский рабочий социализм, в применении к особым условиям русского труда, разве социализм у нас и не был всегда "стокгольмским", "швейцарским", а в корне же и вообще именно германским, берлинским и лишь прикровенно, "для дураков", поющих песенки на похоронах, - прикровенно штабным. Разве у нас было что-нибудь, кроме русской неудачной зубатовщины и немецкой совершенно удавшейся зубатовщины. Вот как выразился теперь В. С. Панкратов: "Бисмарк забавляет иностранную демократию интернационализмом и циммервальдизмом; разрешал их съезды и даже слегка покровительствовал. Циммервальдизм - продукт для вывоза, а не для внутреннего потребления". Помню, мне, двадцать лет назад, пришлось прочесть где-то, кажется, в русской газете, странную передачу из биографических рассказов о Фердинанде Лассале, что Бисмарк, смущенный агитационною деятельностью Лассаля среди рабочих кругов Германии, о чем-то "вел с ним переговоры". Но грозные и неуступчивые требования Лассаля заставили берлинскую официальную лисицу прервать переговоры; а то она уже почти уступала насчет "государственного социализма". Тогда же это меня поразило: как это Бисмарк, такой, можно сказать, Плеве из Плеве, Толстой из Толстых, и ведет переговоры с таким Прометеем. И тогда же, грешный человек, я немножко заподозрил дело. Но теперь я нисколько не сомневаюсь в полном чистосердечии и Лассаля, и Маркса, а только оставляю свои подозрения в истине их насчет Бисмарка. Дело в том, что хотя Куропаткин, конечно, не хотел, чтобы его вечно "обходили" японцы, но уж Куроки или Ояма такой был злодей, что все-таки "обходил" русского генерала. И хотя Лассаль с Марксом были Прометеи, но Бисмарк тоже не на гроши учился. Все дело в натуральной хитрости и в калибре натуральной хитрости. Лассаль, Маркс и еще бесчисленные германские социалисты, "катедер-социалисты" и "статс-социалисты", можно сказать, - действительные тайные советники по социал-демократии, потихоньку и неведомо для самих себя, неведомо и для всей Европы, допустили (и не могли не допустить) принять себя на службу гегельянской и гениальной государственности далеко уже не "восточно-русской", а как бы вторично-римской, как бы космополитической и универсальной.
Германские кесари "обошли" социал-демократию тем, что они сами весьма много сделали для германского рабочего, что они взяли, и серьезно взяли, честно взяли душу, быт и нужду немецкого пролетария, устроив прежде всего государственное страхование для стариков, больных и увечных, устроив всяческие "примирительные камеры" для междуклассовых споров и распрей, а, главным образом, - создав государственным покровительством промышленность вне даже английской и французской конкуренции, уже не говоря о так называемой русской и турецкой конкуренции. И, показав весьма прозрачно, что если при тренировке германского рабочего, при возможной и не страдальческой работе его 12, 10 и 8 часов в сутки, в зависимости от тяжести, германское отечество достанет черноземные земли этих простоватых русских, "тоже социал-демократов" и вообще "братьев", то в земных условиях, в условиях нашей планеты, для нашей европейской эпохи и во всяком случае для современного поколения и ближайших людских поколений, германский рабочий - "неимущий человек" - устроится наиболее "имущим образом". Синицу в руки рабочий человек всегда понимал, и если за синицею в руки, поделить земли помещиков и вообще захватить побольше себе в руки - русский крестьянин-воин бросает армию и бежит "взять что где можно", то по такому же, собственно, мотиву "ближайше полезного" и ближайшего очевидного германский рабочий твердо стоит на фронте, умирает за отечество, умирает, выковывая счастье детям и внукам. Вообще, там действительное отечество и действительный поэтому вкус к отечеству. Там отечество и гражданин в обоюдном договоре и честном условии, тогда как у нас все в "славянофильской любви", т. е. "ты мне послужи и за меня умри", а я тебе "шиш" и плюну "на твоих потомков". Словом, дело все в том, что там действительно оригинальная и самостоятельная культура, но не только государственная, не одна политическая и экономическая, но и прежде всего это культура гениального и гениально-честного общества, помогавшего из всех сил своему государству, отчего они и поют глуповато и пошловато "Deutschland uber alles", a мы поем "На реках вавилонских" и прометеевски отсиживаемся в Шлиссельбурге. Русские прогуляли свое отечество, этого нечего скрывать. Но прогуляло его ужасным образом как сделавшееся "по-военному" правительство, так и причесывавшееся "на равные проборы" и носившее разнообразные галстуки русское общество. Оба были "друг друга лучше", и "Мертвые души", "Обломов" и "Не в свои сани не садись" - это не о нас сказано.
Но сказать это ясно и просто в Михайловском театре никому не удалось. Они судили и осуждали, когда никто не был так исторически жестоко осужден. Куда они пришли в Михайловский театр? Увы, из той Германии и прекрасной Франции, или из разных "изгнаний" и "заключений", как и Ленин, и всевозможные Каменевы, но только с чистосердечной, безупречной душой. Русские идеалисты, о русские идеалисты... Мыкаете вы горе, и по своей вине мыкаете. Незаметно вас выслала, и тоже с полным почетом - в "вагонах 1-го класса и запломбированных" (это все - аллегорически), Германия после того, как вы сослужили за сорок лет полную германскую службу, проповедуя совершенно точь-в-точь то же самое, что "Циммервальден", т. е., отечество не нужно, а есть всемирное братство и единство народов, что "пролетарии собирайтесь", а окаянные суть буржуи, что есть "классовые интересы" и история есть вся борьба классовых интересов, хозяйственного материализма и не более. И окаянное слово, гениальное гоголевское слово стояло за спиной простоватых русских мужичков ("народников"): "Ступайте в огнь неугасимый, Иуды, продавшие свое отечество за чечевичную похлебку заграничной похвалы. Отечество всегда обманывалось в вас, а мне вы более не нужны. Я взяла от вас все, рабы, - взяла и выжала; и теперь обращаю в свиной навоз страну, о каковой и всегда видела, что это просто свиной навоз, а не какая-нибудь культура. Культуру делают не такие люди. Ее делают чистые сердцем Лютеры и мудрые, осторожные Гете. А у вас было только одно болото вашей ругающейся литературы, в которой лучшее произведение целомудренные "Записки сумасшедшего".
Обыватель
"Новое время". 10 августа 1917. No 14849.
III
ОТРЫВКИ
1.
В провинции не могут себе представить, чем люди заняты в Петрограде. Кроме неистощимого множества речей, переполняющих особенно улицу, где обсуждаются всевозможные вопросы, - обсуждаются под углом зрения всевозможных партий, - вы прежде всего видите странное зрелище множества солдат, которые перешли к мирному делу уличной торговли. Это совершенно невероятно и вместе с тем вполне очевидно. Имея все время незанятым и, очевидно, имея полное намерение не расставаться с Петроградом, а вместе с тем не стесненные ничем вне краткого времени обучения строю, на хороших хлебах и имея мясо, чего вот уже месяцы лишены все остальные жители столицы, сметливые из них, солдат, присев на углах улиц и возле остановок трамвая, обвешались шнурками для ботинок, резиновыми подошвами и каблуками, папиросами, конвертами и почтовою бумагою, и торгуют на славу, составляя конкуренцию бабам, увечным и мальчуганам. Только к ягодам и яблокам не переходили еще. Второе их дело - это какая-то неугомонная езда в трамвае. Куда они спешат? Зачем едут? Трамвайное движение сокращено донельзя от сокращения топлива и недостатка подачи электрической энергии, как, равно, и от убыли изнашиваемых вагонов, число которых не пополняется, и давка в вагонах - невероятная. И вот эти фланирующие взад и вперед солдаты, имеющие почему-то бесплатный всюду проезд, чрезвычайно стеснительны для всех спешащих по надобности.
Вид их - грубый, растерзанный. Теперь солдат никогда не стоит прямо, а как-то вихляется, или - облокотившись и подпирая чем-нибудь себя. Что он будет подпирать собою, когда сам нуждается в подпорке, - трудно сказать. И вместе трудно сказать, трудно допустить, чтобы он таким остался вечно. Постоянно мелькает одна мысль в голове: да каким образом в год такой страшной войны, когда бытие и счастье отечества поставлено под вопрос, не догадались сами солдаты на предложение "не отдавать честь офицерам" - ответить: "нет, во время войны мы будем отдавать им честь и вообще будем во всем вести себя по-старому, по-дисциплинарному. А когда кончится война - воспользуемся льготою вольного поведения". Как было ради России не сделать этого? Ради Родины - не сохранить прежнего привета и вежливости тому, [...]
2.
"КРАСОТА СПАСЕТ МИР"
В дни тоски, в дни недоразумения и уныния, нет-нет и вспомнишь афоризм Достоевского: "красота спасет мир". Он был произнесен им в дни Нечаевской смуты, когда этот революционер-агитатор поднял руку на своего товарища студента Иванова по каким-то наговорам, по каким-то подозрениям. Это было в семидесятых годах прошлого века, и высказано было Достоевским в "Бесах".
В самом деле, вот высший принцип и политики, который профессионалы политической работы всегда забывают; но стоящие в стороне от жара этой работы обыватели могут напомнить и должны напоминать им неодолимым своим давлением. Жизнь становится просто безобразной, люди становятся определенно грубы, пошлы. И тогда жизнь сбрасывает их с плеча своего вне всяких прочих соображений о "необходимости", "пользе" и т. п. мотивах существования.