А теперь вернемся в Нью-Йорк 1923 г. На пресловутом вечере у Мани-Аейба было много американских журналистов. Естественно, что информация «о погроме, учиненном русским поэтом Есениным своим еврейским товарищам-поэтам» появилась едва ли не во всех нью-йоркских газетах. Причем Есенина называли не только антисемитом, но и большевиком. Хотя никаких большевистских речей он не произносил Пребывание супругов в Америке стало невозможным. Айседора Дункан была вынуждена прервать свое турне. На деньги, занятые у бывшего мужа Айседоры — Зингера, чета Дункан-Есениных покинула Новый Свет на борту парохода «Джордж Вашингтон». Ветлугин остался в Америке.
Пребывание в Америке (а до того и в Европе) стало тяжелым испытанием для Есенина. «Известный признанный поэт» превратился в молодого мужа прославленной танцовщицы. «Он видел этого «молодого мужа» чуть ли не в каждом взгляде и слышал в каждом слове. А слова-то были английские, французские, немецкие — темные, загадочные, враждебные» (Мариенгоф). Отсюда — и вызывающее поведение, цель которого, обратить на себя внимание. Есенин и сам признавался: «Мне нужно было, чтобы они меня знали, чтобы они меня запомнили. Что, я им стихи читать буду? Американцам стихи? Я стал бы только смешон в их глазах. А вот скатерть со всей посудой стащить со стола, посвистеть в театре, нарушить порядок уличного движения — это им понятно. Если я это делаю, значит, я миллионер, мне, значит, можно. Вот и уважение готово, и слава, и честь! О меня, они теперь лучше помнят, чем Дункан».
Скандалить трезвым Есенин был органически неспособен. Значит, надо было «набраться». В Америке же в это время действовал «сухой закон». Спиртное доставалось из-под полы, и о качестве его думать уже не приходилось. Что самым пагубным образом сказалось на здоровье Есенина. Именно во время зарубежной поездки Дункан и близкие к ней люди впервые заговорили о душевном расстройстве поэта.
В середине февраля супруги прибыли в Париж и поселились в шикарном отеле «Крийон» («Если сомневаешься, где остановиться, всегда иди в лучший отель», — любимый афоризм Дункан). Айседора заказала шикарный обед с легким вином. Есенин потребовал шампанского, но жена твердо отказывалась выполнить это его желание.
Есенин был в самом радужном настроении. Читал стихи, бросался на колени перед Айседорой и, «как усталый ребенок, клал свою кудрявую голову на ее колени. А ее прелестные руки ласкали его, и из глаз струился свет, как у Мадонны» (М. Дести, подруга А. Дункан). Айседора абсолютно счастлива, ей кажется, что все кошмары позади и в Париже они с Сергеем заживут великолепно…Только почему-то через каждые несколько минут муж убегает то за спичками, то за сигаретами, хотя Айседора уверяет его: официант принесет все, что нужно. Но Есенин почему-то не хочет затруднять официанта… и с каждым возвращением становится все бледнее и бледнее. Айседора нервничает все больше. Когда он не появился через довольно долгое время, она вызвала звонком служанку, и та рассказала ей, что Есенин несколько раз заходил к ней в комнату, требовал шампанского, а теперь куда-то ушел.
Но это были еще цветочки. «Ягодки» созрели через два дня. Из воспоминаний М. Дести: «…из холла раздался невероятный шум, будто туда въехал отряд казаков на лошади. Айседора вскочила. Я схватила ее за руку, затащила к себе в комнату и заперла дверь на ключ. А когда Сергей начал колотить в дверь, я потащила Айседору в холл, и мы помчались вниз по лестнице, как злые духи. В дверях Айседора задержалась, чтобы сказать портье, что муж ее болен, и попросила присмотреть за ним, пока мы не привезем доктора. […]
Айседора позвонила в «Крийон» и услышала от служанки, что в номер вломились шестеро полицейских и забрали месье в полицию после того, как он пригрозил убить их и переломал в комнате всю мебель, высадил туалетный столик и кушетку в окно. Он пытался выломать дверь между нашими номерами, думая, что Айседора в комнате, избил портье отеля, который пытался его утихомирить».
Дункан решает показать мужа врачу. Во время осмотра Есенин беснуется и требует свой портфель, где якобы хранятся его стихи. Врач заявляет, что Есенин очень болен и очень опасен — и должен находиться в доме для умалишенных. Но Айседора твердо отказывается поместить мужа в сумасшедший дом, даже под страхом быть им убитой. Она принимает решение: отправить Есенина в Берлин, где у него много друзей и где находится представительство советского правительства — с его помощью можно будет возвратиться на родину.
Перед отъездом Есенин дает интервью: «Айседора посылает меня домой. Но она присоединится ко мне в Москве. Я ее знаю. Сейчас она сердится, но это пройдет. (Есенин знал, что говорил. — Л.77.) … Я нарушал правила приличия… Поломал мебель… Но правила — их ведь и надо нарушать. А мебель — подумаешь!»
В Берлине Есенин пьет, что называется, по-черному. Даже у издателя Гржебина, который печатал Есенина и намеревался делать это и впредь, умудрился учинить скандал — «позволял себе гнусность» по отношению к Горькому «и вообще вел себя так возмутительно, что дело чуть до драки не дошло». Гржебин навсегда порвал с Есениным всякие отношения.
Редко кому удавалось увидеть его трезвым. Даже на выступления (довольно многочисленные) он выходил со стаканом водки. Вдребезги пьяный. Хохочет, ругает публику, говорит несуразности. Его пытаются увести. Он не уходит. Наконец, бросает стакан об пол и начинает читать стихи. В зале постепенно устанавливается спокойствие. Есенин читает «Исповедь хулигана». «Читал он криком, «всей душой», очень искренне, и скоро весь зал этой искренностью был взят. А когда он надрывном криком бросил в зал строки об отце и матери: «Они бы вилами пришли вас заколоть/ За каждый крик ваш, брошенный в меня!» — ему ответил оглушительный взрыв рукоплесканий. Пьяный, несчастный Есенин победил. Публика устроила ему настоящую овацию» (по воспоминаниям Р. Гуля).
Но вот что пишет присутствовавший на этом же вечере (Есенина и Кусикова) Вадим Андреев (сын Леонида Андреева): «Я не знаю, кто из них был пьянее, Кусиков или Есенин. Есенин читал стихи, словно подражая самому себе, напряженно, срываясь, пропуская невспоминавшиеся строчки, сердясь на себя за срывы.
[…] фигура Кусикова, карикатурно подражавшая есенинским жестам, казалась чужеродной и оскорбительной. Мне чудилось, что Есенин бежит в гору, к неведомой, несуществующей вершине, влача за собой неотвязную тень. Уже не хватает дыхания, сердце стучит, отдаваясь нестерпимою болью в висках, на лбу выступает пот, лицо искажается гримасой последнего усилия, но отчаянный и бессмысленный бег на месте продолжается наперекор воле самого бегущего. И с каждой минутой становится яснее, что горы-то нет и бежать-то некуда, и, перебиваемые тяжелым дыханием, еле доносятся слова, захлебнувшиеся болью».
Иногда он отказывался от уже объявленных выступлений, чувствуя, что не сможет читать. Все, кто раньше знал Есенина, отмечают, что он постарел, подурнел, выглядит усталым и больным («Волосы его потускнели, глаза не сверкали, как прежде, задором»). Поведение его было совершенно непредсказуемо. Вот после выступления, за столом, «чрезвычайно обутыленным», Есенин обводит всех сидящих пьяным взглядом. Это зело не понравилось Роману Гулю — «Чего вы уставились?!» Он ожидал в ответ брани, драки, бутылкой по голове. Но Есенин только улыбнулся тихо и жалобно и, протягивая руку, сказал: «Я — ничего. Я — Есенин, давайте знакомиться». «Среди цветов и бутылок, Есенин, облокотившись на стол, стал читать стихи. За столом замолчали, наклонившись к нему. Читал он тихо. Только для сидевших. Он даже не читал, а вполголоса напевал. То вдруг падал головой. То встряхиваясь. Вино качало его и шумело в нем. В «Москве кабацкой» он дважды повторил: «Дорогая, я плачу, прости, прости». И говорил он это очень хорошо. […] Когда Есенин кончил читать, он полуулыбнулся, взял стакан и выпил залпом, как воду. Этого не расскажешь. Во всем: как взял, как пил и как поставил — было в Есенине обреченное, «предпоследнее». Он казался скакуном, потерявшим бровку и бросившимся вскачь целиной ипподрома. Я заказал оркестру трепака. Трепак начался медленно, «с подмывом». Мы стали просить Есенина. Он прошел несколько шагов, качаясь. Остановился. Улыбнулся в пол. Но темп был хорош. И Есенин заплясал. Плясал он, как пляшут в деревне, на праздник. С коленцем, с вывертом. «Вприсядку, Сережа!» — кричали мы. Смокинг легко и низко опустился. Есенин шел присядкой по залу. Оркестр ускорил темп, доходя до невозможного плясуну. Есенина подхватили под руки. Гром аплодисментов. […]
За окном черным пятном лежала берлинская ночь».
«Любовь к России все заметнее и заметнее превращалась в заболевание. В болезнь страшную, в болезнь, почти безнадежную. Есенин увидел «Россию зарубежную», Россию без родины. […] Запил Есенин. Пребывание за границей сделалось для него невыносимым» (А. Кусиков).
Берлинские скандалы Есенина, конечно, доходили до Айседоры Дункан. (И через газеты, и по беспроволочному телеграфу.) Она ведет себя исключительно благородно, продолжает настаивать на том, что Есенин — гений, правда, больной гений. И всячески упирает на то, что плохое качество американского виски усилило его заболевание. Винит себя за то, что увезла его из России («Некоторые русские не уживаются в другой стране»). Она — принципиальная противница брака и объясняет, что вышла замуж только для того, чтобы Есенин мог получить гражданский паспорт. Поэтому она отпустила его в Россию — из чего вовсе не следует, что их любовь кончилась, чтобы он там ни говорил.
«Сергей любит прах под моими ногами. Когда он буйствует и готов убить меня, тогда он любит меня намного больше. […] Он самый достойный любви мальчик в мире, но в то же время — жертва судьбы — как все гении, он надломлен — и я потеряла надежду когда-нибудь вылечить его от внезапного буйства».
Есенин, по существу, говорит о том же самом, только не в джентльменских выражениях: два гения в одной семье — это невозможно. Каждый хочет верховодить, а он не может допустить, чтобы им верховодила «баба». «И наши духовные конфликты перешли в физические. Она чуть не выцарапала мне глаз… Я, конечно, тоже не остался в долгу и ударил ее». И в другом интервью — «Если она поедет со мной в Москву, то я убегу в Сибирь! Россия велика, и я сумею разыскать такое место, где этой ужасной женщине не найти меня».
Примерно через две недели после этого заявления из Берлина в Париж полетела телеграмма: Isadora browning darling Sergei lubich moja darling scurry scurry. На почте, очевидно, решили, что это какая-то шифровка. Но Дункан сумела прочитать: «Изадора! Браунинг убьет твоего дарлинг Сергея! Если любишь меня, моя дарлинг, приезжай скорее, скорее».
Когда принесли эту телеграмму, Дункан лежала в постели с высокой температурой. Тем не менее она ни минуты не колебалась: надо ехать, и по возможности скорее… Только вот денег не было. Пришлось заложить принадлежавшие ей ценные картины французских мастеров. На машине — с приключениями, но довольно быстро — она вместе со своей верной подругой Мэри Дести добралась до Берлина. Как только автомобиль подъехал к отелю, где остановился Есенин, «Сергей одним прыжком влетел в машину через голову шофера (верх машины был опущен) и очутился в объятьях Айседоры. Они стояли обнявшись».
На семейном совете было принято решение возвращаться в Москву вместе. Но до этого Айседоре необходимо было съездить в Париж: продать или сдать в аренду дом, распорядиться мебелью, забрать книги, вещи и т. п.
И вот Дункан и Есенин снова в Париже… И снова — кутежи, пьяные скандалы, драки, угрозы убить Дункан, приводы в полицию и прочие прелести. На этот раз Айседора все-таки решается положить мужа в психиатрическую лечебницу. Очень дорогую, там лечились все парижские знаменитости. Но главный психиатр ставит неожиданный диагноз: здоров.
Через Бельгию, Германию, Латвию супруги приезжают в Россию. Есенин целовал русскую землю…И от радости перебил все стекла в вагоне.
Встречавшие супругов Ирма Дункан (ученица и приемная дочь Айседоры) и И. Шнейдер (ставший ее мужем) были удивлены несметным количеством чемоданов — Дункан всегда брала с собой только самое необходимое.
Есенин через несколько дней сбежал из особняка на Пречистенке — и о нем ничего не было известно более трех суток. Айседора, понятно, волновалась: с ним что-то случилось, попал в аварию, заболел. И каждую ночь после тревожного ожидания она говорила: «Так больше не может продолжаться. Это конец!» Свою миссию она считала выполненной: она привезла Есенина туда, откуда его увезла, — на родину, где его знали и любили. Она решает уехать в Кисловодск, дать там несколько концертов и отдохнуть.
Но тут выяснилось, что ехать не в чем. Все вещи, которые она покупала в Париже, внезапно куда-то исчезали. Сначала она грешила на горничную, но однажды нашла свое новое платье в одном из чемоданов Есенина. «А уж что до моих денег!..» — и Айседора сделала красноречивый жест. На это Ирма Дункан сказала, что надо открыть есенинские чемоданы и забрать оттуда все ему не принадлежащее. Айседора испугалась не на шутку: «Он много раз грозился застрелить меня, если я осмелюсь заглянуть в них. И я знаю, что в одном из них он держит заряженный пистолет». (Скорее всего, одна из есениских баек.) Когда все-таки вскрыли первый из огромных чемоданов, можно было подумать, что он принадлежит парикмахеру: дорогое мыло в коробках и без оных, флаконы с туалетной водой, всевозможные лосьоны, бриллиантин, тюбики зубной пасты и мыльного крема, духи всех сортов, лезвия для безопасной бритвы… Все это, конечно, предназначалось для того, чтобы поразить родных и друзей.
Мариенгоф вспоминает, что когда Сергей перевез к нему домой свои американские шкафы-чемоданы, с полочками, ящичками и вешалками внутри, он был поражен количеством костюмов, белья, шляп… Это было еще не так страшно само по себе. Страшна была мания: непременно обокрадут. «Несколько раз на дню он проверял чемоданные замки. Когда уходил, непременно предупреждал: «Стереги, Толя […] Знаю я их — с гвоздем в кармане ходят». На приятелях и знакомых мерещились ему его носки, галстуки». Конечно, Мариенгоф — ради красного словца — может и приврать и сгустить краски. Но если даже все его россказни, как говорится, разделить на 48, — картина получается малоприглядная..
Это не было скупостью — это была болезнь. Есенин поил огромные компании. Почти никогда не требовал, чтобы ему возвращали долги. Он взял на свое полное обеспечение обеих своих сестер. (Платил за их обучение.) Построил родителям новый дом. Стоило Клюеву пожаловаться: голодаю, — привез его в Москву: кормил, поил, одевал… Но справедливо и то, что каждый сходит с ума по-своему.
Не случайно же он в свое время гордо заявил: «Я — большевик». Передел собственности никогда не казался ему несправедливостью… Вспомним письмо 1916 г. (Есенин в то время — само здоровье): «Я имел право просто взять любого из них (петроградских издателей. — Л. П.) за горло, и взять просто сколько мне нужно из их кошельков». Вопросом, мучившим Раскольникова: «Кто я? Тварь дрожащая или право имею?», Есенин озабочен не был. С тех пор как он не сомневался в своем гении, он не сомневался и в своем — «право имею». И надо сказать, что многие его друзья (тот же Мариенгоф, тот же Кусиков) всячески поддерживали в нем это убеждение. Увы, поддерживала, на свою шею, и гениальная «босоножка».
Как только в доме Дункан удалось открыть один чемодан — в комнату неожиданно ворвался Есенин. И естественно, учинил скандал: «Кто трогал мои чемоданы?!» (Это тоже похоже на сказку, только уже другую — «Кто ел из моей плошки?!») Его успокоили, сказав, что хотели только вынести чемоданы из комнаты, думая, что он уже не вернется. Он вынул свой главный бумажник с ключами и открыл чемодан с одеждой. Айседора тут же увидела там свое платье и быстро вытащила его. Он попытался вырвать — она не отпускала. В конце концов он отступил. Затем она выхватила из чемодана еще что-то. И снова — игра в перетягивание каната.
При этом Есенин кричал: «Это мое! Это моей сестре. Ты мне его дала в Париже».
Затем он поспешил запереть чемодан — дабы еще чего не вытащили. Как встарь, сделал бумажный сверток с рубашкой и туалетными принадлежностями и направился к выходу. Тогда Айседора, с несвойственной ей строгостью, на ломаном русском языке предупредила, что если он опять уйдет, не сказав ей, куда и как надолго, то это будет конец. И в любом случае она сегодня ночью уезжает из Москвы. Есенин недоверчиво засмеялся.
Однако ж перед самым отправлением поезда он неожиданно появился на платформе. (Хотя Айседора не сказала ему ни куда она едет, ни с какого вокзала.) Он был совершенно трезв. Тронутая его поведением, Дункан попыталась уговорить его ехать с ней. Он отказался, но пообещал приехать через несколько дней. До последнего звонка он оставался на перроне — они прощались друг с другом так нежно, как прощаются влюбленные.
Своего обещания Есенин, разумеется, не выполнил. Дункан телеграфировала: «Дарлинг очень грустно без тебя надеюсь скоро приедешь сюда навеки люблю — Изадора». Есенин ответил: «Дорогая Изадора! Я очень занят книжными делами, приехать не могу. Часто вспоминаю тебя со всей моей благодарностью тебе».
Есенин действительно был очень занят — носился с планами нового издательства. Дункан продолжает почти ежедневно бомбардировать его телеграммами. Есенин не оставляет их без ответа. «Milaia Isadora! Ia ne mog priehat po-tomychto ocen saniat. Priedu v Ialtu. Liubliu tebia beskonechno tvoi Sergei. Irme privet. Isadora!!!»
Вместо Есенина в Ялту пришла телеграмма «Я люблю другую женат и счастлив. Есенин».
После возвращения Дункан в Москву они еще несколько раз увидятся, и она еще предпримет несколько попыток вернуть мужа. Но уже без прежнего рвения — всякое чувство имеет свой предел прочности.
25 сентября 1924 г. Айседора Дункан навсегда покинула Советский Союз. На прощание Есенин подарил ей свою книгу с надписью «За все, за все тебя благодарю я».[107] Так закончился роман с русском гением и — одновременно — роман с коммунистическим правительством. Необходимых денег на школу получить не удалось.
Узнав о смерти Есенина, она напишет Ирме Дункан: «Я плакала и рыдала о нем так долго, что, кажется, иссякла всякая человеческая возможность и способность страдать. Я сейчас переживаю затянувшийся период такого отчаяния, что испытываю искушение последовать его примеру — только я уйду в море».
Сказки у взрослых бывают всегда с несчастливым концом.
Впоследствии Есенин переделал это стихотворение, и сейчас оно печатается в другой редакции — обращения к Кусикову там нет. Кому как, но лично нам больше нравится первый вариант.
Слова М. Лермонтова.