62474.fb2 Чехов. Жизнь «отдельного человека» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Чехов. Жизнь «отдельного человека» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их мало.

А. П. Чехов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ТАГАНРОГ— МОСКВА (1860–1892)

Глава первая. ЗАБЫТОЕ ДЕТСТВО

17 января 1860 года, Таганрог — время и место рождения Чехова.

Живописный очерк о городе на берегу Азовского моря с его интересной историей, нравами, обликом открывает и украшает многие жизнеописания писателя.

Занимательный набросок эпохи — первые десятилетия пореформенной России, зримые перемены в жизни всех сословий — порой подменяет повествование о детстве и отрочестве.

Наверно, подобное неизбежно, когда недостает источников. Когда даже близкие люди рассказывают об одном и том же по-разному, как, допустим, братья Чеховы.

Старший, Александр, нарисовал прошлое родной семьи подчеркнуто резко: «Первую половину дня мы, братья, проводили в гимназии, а вторую, до поздней ночи, обязаны были торговать в лавке по очереди, а иногда и оба вместе. В лавке же мы должны были готовить и уроки, что было очень неудобно, потому что приходилось постоянно отвлекаться, а зимою, кроме того, было и холодно: руки и ноги коченели, и никакая латынь не лезла в голову. <…> Вот почему мы ненавидели нашу кормилицу-лавку и желали ей провалиться в преисподнюю. <…> Особенно обидно бывало во время каникул. <…> все наши товарищи отдыхали и разгуливали, а для нас наступала каторга: мы должны были торчать безвыходно в лавке с пяти часов утра и до полуночи».

Младший брат, Михаил, написал картину минувшего другими красками, в иной манере, нарочито мягко: «День начинался и заканчивался трудом. Все в доме вставали рано. Мальчики шли в гимназию, возвращались домой, учили уроки; как только выпадал свободный час, каждый из них занимался тем, к чему имел способность: старший, Александр, устраивал электрические батареи, Николай рисовал, Иван переплетал книги, а будущий писатель — сочинял… Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пение хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому и детей. Кроме того, вместе с сыном Николаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причем маленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепиано. <…> Приходила француженка, мадам Шопэ, учившая нас языкам. Отец и мать придавали особенное значение языкам <…>. Позднее являлся учитель музыки <…> и жизнь текла так, как ей подобало течь в тогдашней средней семье, стремившейся стать лучше, чем она была на самом деле. <…>

Любовь к пению, посещение церквей и служба по выборам отнимали у нашего отца слишком много времени. Он посылал вместо себя в лавку кого-нибудь из нас, для „хозяйского глаза“, но, заменяя отца, мы не были лишены таких удовольствий, какие и не снились многим нашим сверстникам, городским мальчикам: мы на целые дни уходили на море ловить бычков, играли в лапту, устраивали домашние спектакли».

Что говорил сам Чехов об этих годах? Он словно скрыл их от посторонних глаз и возвращался к ним памятью очень редко. Иногда как к последнему доводу в трудном разговоре о власти взрослых над детьми, о детских несчастьях.

Увидев грубое обращение старшего брата с домочадцами, напомнил ему однажды: «Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой. Отец теперь никак не может простить себе всего этого…» Через годы, в другом письме брату, он повторил: «Детство отравлено у нас ужасами…»

Восторг одного из своих приятелей, восхищавшегося опытом религиозного воспитания в сельской школе, Чехов остудил редким в его письмах признанием: «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание — с церковным пением, с чтением Апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио „Да исправится“ или же „Архангельский глас“, на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками». И добавил, что его и братьев «детство было страданием».

В одном из писем он обронил фразу о том, что его «драли». В другом, что «секли из-за религии». Однажды назвал несчастьем то, что у него, его братьев и сестры с детства не было «своего угла», своего дома. Никто из них не рассказал подробно о том, как встречали в доме Рождество или Пасху. Никто не запомнил радости ожидания праздника. Чехов признавался, что не любит свой день рождения.

Осталось еще одно свидетельство тех лет. Это сны Чехова. Ему иногда снилась «гимназия: невыученный урок и боязнь, что учитель вызовет». Он даже назвал, в шутку или всерьез, того, кто ему снился из педагогов — учитель арифметики и географии Крамсаков. Но один сон повторялся. Может быть, именно это сновидение извлекало из глубин сознания давние годы, нечто, не угасшее со временем и не отпускавшее: «Когда ночью спадает с меня одеяло, я начинаю видеть во сне громадные склизкие камни, холодную осеннюю воду, голые берега — всё это неясно, в тумане, без клочка голубого неба; в унынии и в тоске, точно заблудившийся или покинутый, я гляжу на камни и чувствую почему-то неизбежность перехода через глубокую реку; вижу я в это время маленькие буксирные пароходики, которые тащат громадные барки, плавающие бревна, плоты и проч. Всё до бесконечности сурово, уныло и сыро. Когда же я бегу от реки, то встречаю на пути обвалившиеся ворота кладбища, похороны, своих гимназических учителей… И в это время весь я проникнут тем своеобразным кошмарным холодом, какой немыслим наяву и ощущается только спящими».

В этом сне переплелись и конкретные реалии жизни в Таганроге: холод лавки; нагоняи гимназических наставников; участие в отпевании усопших. И глубинные ощущения той поры: покинутость; преодоление тяжелых минут; бесприютность. И что-то потаенное: страх перехода через реку; бегство от нее, но куда? И будто остановка перед обвалившимися кладбищенскими воротами. А еще — всепроникающий «кошмарный холод».

Это воспоминание, наверно, выявило то, чего не в силах передать скудные рассказы людей, окружавших Чехова в детские и отроческие годы. В них всё бегло, неточно, противоречиво, порой малодостоверно.

* * *

О самом раннем детстве Чехова неизвестно почти ничего. Будто бы плакал редко. Говорил отчетливо, не спеша. За большую голову домашние звали Бомбой. Детские болезни — корь, коклюш, частые простуды, приступы малярийной лихорадки. До 1874 года семья не имела в Таганроге собственного дома.

Отчего переезды из дома в дом Чехов счел впоследствии несчастьем? Наверно, оттого, что всё временно, всё не свое, всё на чужих глазах. И всегда тесно, даже когда в 1869 году поселились в двухэтажном доме Моисеева, на углу Монастырской и Ярмарочного переулка. Не было ли признаком подступавшего материального краха то, что в эти годы Чеховы брали жильцов? То, что, отдав старшего сына в гимназию, второго и третьего сына отец отправил в греческую приходскую школу? Здесь учились не так долго, как в гимназии, и детей удалось бы раньше, скорее пристроить в какую-нибудь местную контору. Главе семейства виделись уже не просто помощники в его собственной лавке, но добытчики, Граждане, по его выражению, состоятельные и уважаемые в таганрогском обществе. Более удачливые, чем он.

Никогда в жизни не сомневавшийся в своих добродетелях, Павел Егорович в вопросах общепринятой морали, нравственных устоев семейной жизни был, по словам Чехова, «кремень». Но в делах житейских, практических, торговых он выказывал посредственный ум — совершал глупости, отступал перед чужой подлостью, а в трудные минуты просто терял голову. Жесткий, неумолимый, грозный в кругу семьи, он легко поддавался стороннему нажиму и внушению. Доверял чужому мнению, особенно если оно исходило от людей богатых, знатных или чтимых в обществе и имеющих награды, знаки отличия. Поэтому так мечтал о медали за свои труды в бесплатных выборных должностях (ратман, присяжный заседатель, член торговой депутации), а также за регентство, руководство церковным хором.

Непреклонный в семье, Павел Егорович преклонял голову перед любым власть имущим. Чин и священнический сан ценил превыше человеческих свойств и это благоговение не считал угодничеством или заискиванием. Но сыновья иначе смотрели на отца в такие минуты. Годы спустя Чехов напоминал старшему брату: «Отец улыбался покупателям и гостям даже тогда, когда его тошнило от швейцарского сыра; отвечал он Покровскому (таганрогский протоиерей. — А. К), когда тот вовсе ни о чем его не спрашивал…»

Александр не забыл, как оскорбляло его искательство отца. Через годы и годы он рассказал брату Михаилу: «Медаль! Какую она роль играла в нашей семье! Мозга не было, а честолюбие было громадное. Из-за медали и детство наше погибло… С давящей тоской я оглядываюсь на свое детство… Как теперь ясно и отчетливо помню, как после пения во дворце (на Страстной — „Черто-о-г твой ви-и-жу, Спасе“) отец вошел в алтарь и просил о. Николая Луценко исходатайствовать ему медаль за пение. О. Николай — затычка заштатная и слепое, беззащитное орудие в руках кафедрального Покровского — был страшно смущен этой просьбою. Я, тогда гимназист 6-го класса, не знал, куда деваться от стыда и негодования, и выразил свое негодование тем, что на лестнице дал здорового тумака Антону в бок. И тебе безобразно съездил по морде, и при этом съездил подло, предательски, сзади… Но согласись сам, чем же я мог иначе выразить свой протест против унизительной просьбы о медали?»

Может быть, в мечте о награде проявлялось не честолюбие и даже не глупое тщеславие, а попытка человека, как сказал Чехов позже об отце, «среднего калибра, слабого полета», придать себе весу в чужих и собственных глазах. Выбравшись и поднявшись из низов, достигнув доступного ему по уму, характеру и случаю положения, Павел Егорович тщился «расти» с помощью медали, успехов детей, а главное — примерного образа жизни.

Свое происхождение Чехов обозначал, когда у него просили биографические данные, кратко: «Дед мой был малоросс, крепостной; до освобождения крестьян он выкупил на волю всю свою семью, в том числе и моего отца. Отец занимался торговлей»; — «Дед мой и отец — уроженцы Воронежской губ[ернии] — бывшие крепостные Чертковых».

Решающая роль в освобождении из крепостной неволи, в приобщении сыновей к «делу», судя по всему, принадлежала Егору Михайловичу Чехову. Он накопил к 1841 году своими трудами необходимую для выкупа немалую сумму. Помог сыновьям Михаилу, Павлу, Митрофану и дочери Александре своими деловыми связями и деньгами. Старшего сына отправил в Калугу, пристроил к переплетному делу. Среднего и младшего пустил по торговой части, отдал в обучение к знакомым купцам.

Сохранилась краткая летопись, составленная отцом Чехова и озаглавленная им «Жизнь Павла Чехова». Он вписал в нее то, что счел главным:

«1825. Родился вс. Ольховатке Воронежской губ. Острогож. уезда от Георгия и Ефросинии Чеховых. <…>

1831. Помню сильную холеру, давали деготь пить.

1832. Учился грамоте в с[ельской] школе <…>.

1833. Помню неурожай хлеба, голод, ели лободу и дубовую кору.

1834. Учился пению у дьячка Остапа.

1835. Ходил в церковь и пел на клиросе. <…>

1837. Приехал регент дьякон, жил у нас и учил меня на скрипке. <…>

1841. Отец откупил все семейство на волю за 3500 руб. а[ссигнациями] по 700 р. за душу. <…>

1844. Из Ольховатки переехал в Таганрог 20 июля к купцу Кобылину. <…>

1854. Вступил в брак с девицею Е. Я. Морозовой 29 октября.

1855. Родился у нас сын Александр 10 августа. <…>

1858. Родился у нас сын Николай 9 мая. <…>

1860. <…> Родился у нас сын Антоний 17 генваря.

1861. <…> Родился у нас сын Иоанн 18 апреля. <…>

1863. Родилась у нас дочь Мария 31 июля. <…>

1865. Родился у нас сын Михаил 6 октября. <…>

1869. Родилась дочь Евгения 12 октября, а скончалась в сентябре 1871 г.».

И, наконец: «1871. Государь Император в 17-м декабря соизволил пожаловать серебряную медаль для ношения на Станиславской ленте на шее за усердную службу».

Но Павлу Егоровичу мечталось еще об одной медали. Не зря же он несколько лет управлял соборным хором, потом организовал хор из любителей, бесплатно певший в таганрогских храмах. Истовый регент не жалел ни сил, ни времени, ни своих трех старших сыновей — Александра, Николая, Антона.

«Прокурор» отца, его старший сын, рассказывал: «Павел Егорович во всем, что касалось церковных служб, был аккуратен, строг и требователен. Если приходилось в большой праздник петь утреню, он будил детей в два и в три часа ночи и, невзирая ни на какую погоду, вел их в церковь. <…>

— От церковного пения детские груди только укрепляются. Я сам с молодых лет пою и, слава Богу, здоров. Для Бога потрудиться никогда не вредно.

К чести Павла Егоровича нужно сказать, что он искренно и глубоко верил в то, что говорил. Он <…> был убежден в том, что каждая пропетая его детьми обедня или всенощная приближает их души к Богу и <…> все спевки и недосыпания „зачтутся им на том свете“. <…> Он называл это: „давать детям направление“, и давал его не без задней, впрочем, мысли, что и ему самому за эти хлопоты будет уготовано местечко в раю».

Даже «адвокат» отца, его младший сын Михаил, признавал, что «отец был большим формалистом во всем, что касалось церковных служб, а потому мы, мальчики, не должны были пропускать ни одной всенощной в субботу и ни одной обедни в воскресенье». Это не опровергала и дочь, тоже защитница Павла Егоровича: «Наш отец был ревностным исполнителем всех церковных служб, полагавшихся в праздничные дни, и заставлял всю семью присутствовать на них. Для нас, детей, это бывало порой нелегко: нужно было рано вставать и долго стоять в церкви». По возвращении из храма глава семейства разрешал всем выпить чаю, а потом собирал на домашнюю молитву. Он читал акафист, а дети, как вспоминал Александр, «должны были петь после каждого икоса: „Иисусе сладчайший, спаси нас“, и после каждого кондака: „Аллилуйя“».

Отец искренне верил, что вразумлял детей, просветлял их души, доставлял им истинную радость. Чехов, возвращаясь памятью к этому времени, к хору, спевкам, чтению на клиросе, говорил, что чувствовал себя тогда «маленьким каторжником»: «Вообще в так называемом религиозном воспитании не обходится дело без ширмочки, которая не доступна оку постороннего. За ширмочкой истязуют, а по сю сторону ее улыбаются и умиляются». А души детей остаются для наставника «потемками», он видит только «казовую сторону».

Кажется, именно эта сторона интересовала Павла Егоровича. Она была ему понятна (как читать молитву, как петь в хоре, как вести себя во время богослужения). На нее хватало его разумения. Он, несомненно, был религиозным человеком, но вряд ли глубоко верующим — формальная, «казовая сторона» исчерпывала его религиозное чувство. Любое нарушение правил он карал со спокойной совестью, уверенный, что дает «правильное направление» и наказанием за маленький грех спасает от страшного грехопадения.