62474.fb2 Чехов. Жизнь «отдельного человека» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Чехов. Жизнь «отдельного человека» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Понятно, что Чехов не рассказывал отцу и матери об увлечении театром. Поэтому значима реплика в письме сестре, когда годы спустя, будучи в Таганроге, он пошел в театр: «Пишу это в театре, сидя на галерке, в шубе. Пошлый оркестрик и галерка напоминают мне детство». Наверно, он поднялся наверх, чтобы увидеть сцену оттуда, откуда видел в отрочестве и юности.

Это время много лет спустя вспоминал Иван Павлович: «Ходили мы в театр обыкновенно вдвоем. Билеты брали на галерку. <…> приходили часа за два до начала представления, чтобы захватить первые места. <…> Как сейчас помню последнюю лестницу, узкую деревянную, какие бывают при входе на чердак, а в конце ее — двери на галерею, у которых мы, сидя на ступеньках, терпеливо ждали, когда нас наконец впустят. <…> Наконец гремел замок, дверь распахивалась, и мы <…> неслись со всех ног, чтобы захватить места в первом ряду. За нами с криками гналась нетерпеливая толпа, и едва мы успевали занять места, как тотчас остальная публика наваливалась на нас и самым жестоким образом прижимала к барьеру. <…> Кроме того, все зрители грызли подсолнухи. Бывало так тесно, что весь вечер так и не удавалось снять шуб. Но, несмотря на все эти неудобства, в антрактах мы не покидали своих мест, зная, что их тотчас же займут другие».

Репертуар тех лет — это пестрая смесь из драм, водевилей, мелодрам, одноактных комедий, оперетт. Пьесы Шиллера, Шекспира, Островского, Гоголя изредка вкраплялись в афишу, где господствовали броские названия: «Рауль Синяя Борода», «Ревнивый муж и храбрый любовник», «Жилец с тромбоном», «Ножка», «Рокамболь», «Цирюльник из Рогожской и парикмахер с Кузнецкого моста», «Дядюшкин фрак и тетушкин капот», «Гамлет Сидорович и Офелия Кузьминишна». Одна актерская труппа сменяла другую, и всем был нужен хороший сбор, поэтому антрепренеры предпочитали водевили, переделки французских комедий и немецких мелодрам.

Впитывая этот банальный вздор, непритязательный юмор, слезливые сюжеты, таганрогский гимназист 7-го класса почему-то написал пьесу «Безотцовщина». Странную, необычную, огромную — одиннадцать сшитых нитками тетрадей, исписанных крупным ясным почерком. Не пьеса для двух или трехчасового представления, а роман для продолжительного внимательного чтения. Множество персонажей, отсылки к книгам и литературным героям. Тьма поставленных вопросов — от традиционных для русской литературы («отцы и дети»; «кто виноват?»; «человек и среда») до новейших (пореформенная Россия, эмансипация женщин).

Необычное сочетание жанров: комедия, драма, водевиль. И непривычный главный герой, сельский учитель Михаил Васильевич Платонов. Одними персонажами пьесы любимый до самоотречения, другими — ненавидимый до готовности убить его. Сам он говорил о себе: «Что я сделал лично для себя? Что я в себе посеял, что взлелеял, что возрастил? <…> Отчего мы живем не так, как могли бы?! Взяток не берет, не ворует, жены не бьет, мыслит порядочно, а… негодяй! Смешной негодяй! Необыкновенный негодяй!.. <…> Стыд, жгучий стыд… Больно от стыда! <…> Гамлет боялся сновидений… Я боюсь… жизни! <…> Никого не хотел обидеть, а всех обидел… Всех…»

Совесть мучает Платонова — не столько от того, что сделал что-то дурное, сколько от того, что не сделал хорошего. И потому нет покоя, потому душа болит…

Долго ли Чехов писал свою первую необычную, смелую и несовершенную, но свободную пьесу? Может быть, он работал над ней летом 1877 года и несохранившееся письмо старшему брату о «комфорте» незримо связано с этой работой? Александра, судя по ответу, сильно задело это письмо. Наверно, он оправдывал себя, когда назвал завистью не угаданное им чувство брата: неприятие умственной деятельности и вообще жизни, не «стесняемой» совестью? Это раздражение сквозило, кажется, и в отзыве о пьесе брата. Он пригвоздил ее резко: «В безотцовщине две сцены обработаны гениально, если хочешь, но в целом она непростительная, хотя и невинная ложь».

Бездоказательный ярлык («ложь»), приговор («другой больше не напишешь»), высокомерный совет с намеком на незнание братом немецкого языка («Я от себя прибавлю: познакомься поближе с литературой, иззубри Лермонтова и немецких писателей, Гёте, Гейне и Рюкерта, насколько они доступны в переводах, и тогда твори») — всё выдавало Александра. Тот, кто был моложе его на пять лет, кто уже в отрочестве выказал самостоятельный характер, опять проявил независимость. Гимназист-старшеклассник, написавший такую пьесу (что бы ни говорили «люди со вкусом», на которых ссылался Александр), не нуждался в советах брата-студента, не ждал разрешения, когда и при каком условии он может «творить».

Старший брат, вероятно, почувствовал, что его старшинство и влияние исчезли окончательно. И что в упомянутую им собственную «школу» (как писать, что читать) автор «Безотцовщины» не пойдет. Что это вообще отдельный человек с неведомой душевной жизнью. И развели их не внешние обстоятельства, три года, прожитые порознь (один — в Москве, другой — в Таганроге), а какие-то внутренние причины. Это, видимо, все равно случилось бы, живи они вместе, не разлучаясь, в Таганроге или в Москве. Но проявлялось бы медленнее, исподволь, не столь очевидно. И, может быть, не так болезненно для отнюдь не злого, не завистливого, не мелочного, но самолюбивого Александра. Советы насчет Гёте и Гейне в октябрьском письме 1878 года обнаружили его растерянность. По своему гимназическому опыту он мог догадаться: этих авторов брат наверняка давно прочел.

«Безотцовщина» — несомненное и важное свидетельство напряженного чтения Чехова в гимназические годы (упоминания писателей и цитирование героями стихотворных строк, реминисценции). Из воспоминаний его соучеников известен круг чтения гимназистов тех лет, а из каталогов Таганрогской городской общественной библиотеки — ее книжный и газетно-журнальный состав. Такую начитанность, какую Чехов проявил впоследствии, обыкновенно приобретают в отрочестве и юности во всепоглощающем чтении. Освобожденный от домашней «цензуры», он читал по своему выбору. Но и об этом, так же как о театре, о репетиторстве, о гимназических буднях, о своих юношеских романах, о недомоганиях, не рассказывал в письмах никому — и потом не вспоминал никогда.

Остались косвенные признаки одинокого взросления. В юношеских письмах зазвучала новая интонация: спокойной силы души. Нет лишних слов, обильно украшавших речь и письма Павла Егоровича и Митрофана Егоровича. Нет умственной и душевной суеты, нет самоуверенной назидательности отца и благолепных поучений дяди. Но есть, как, например, в письме младшему брату весной 1879 года, самостоянье: «Не нравится мне одно: зачем ты величаешь особу свою „ничтожным и незаметным братишкой“. Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам надо быть одинаковыми. Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Пред Богом, пожалуй, пред умом, красотой, природой, но не пред людьми. Среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность. Не смешивай „смиряться“ с „сознавать свое ничтожество“.<…> Хорошо делаешь, если читаешь книги. Привыкай читать. Со временем ты эту привычку оценишь. <…> Прочти ты следующие книги: „Дон-Кихот“ (полный, в 7 или 8 частей). Хорошая вещь. Сочинение Сервантеса, которого ставят чуть ли не на одну доску с Шекспиром. Советую братьям прочесть, если они еще не читали, „Дон-Кихот и Гамлет“ Тургенева. <…> Если желаешь прочесть нескучное путешествие, прочти „Фрегат Паллада“ Гончарова и т. д.».

К концу 1878 года весь домашний скарб, судя по семейной переписке, Чехов продал, переслал в Москву или пристроил в Таганроге. Через десять лет он отозвался об утерянном доме: «Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?!» Чехов не сказал: «наш дом». Он и в юности, похоже, не жалел о нем — может быть, потому, что не случись катастрофы, не было бы уединенного трехлетия, неведомого всем, но многое определившего.

Даже Павел Егорович признавал, что сын, которого с нетерпением ждали в Москве, изменился: «Из писем твоих видно, что ты умен и рассудлив, дай Бог, чтобы ты был такой и на самом деле. <…> Твою карточку я только один раз видел. <…> Ты заметно стал красивее и еще умнее по выражению лица». Поздравляя сына с окончанием гимназии, он отдавал ему последние распоряжения: «Хоть за дешевую цену, да все продавай, для мамаши и двугривенный дорог. <…> Иконы все привези непременно, словом сказать, ничего там нашего не оставляй, для нас и гвоздь нужен <…> привези 2 веника камышовых, здесь их нет».

15 июня 1879 года Чехов получил аттестат зрелости. По наблюдениям педагогов, за всё время обучения «поведение его вообще было отличное, исправность в посещении и приготовлении уроков, а также в исполнении письменных работ весьма хорошая, прилежание очень хорошее, любознательность по всем предметам одинаковая». Для них он тоже остался неведомым.

Точно было известно только то, что записали в паспорте, выданном для жительства в разных губерниях России сроком на один месяц: Лета — 19. Рост — 2 аршина 9 вершков <182 сантиметрах Волосы, брови — русые. Глаза — карие. Нос, рот, подбородок — умеренные. Лицо — продолговатое, чистое. Особые приметы: на лбу под волосами — шрам.

Как писал Павел Егорович сыну: «Время уже настало распрощаться навсегда с родным Таганрогом».

6 августа 1879 года Чехов уехал в Москву.

Глава третья. МОСКОВСКОЕ ЛИХОЛЕТЬЕ

В 1879 году в Москву приехал молодой человек, которого не сразу узнали даже родные. Конечно, никаких камышовых веников у него с собой не было. Он, как вспоминал младший брат, подъехал к дому на извозчике. В руках — дорожный саквояж и сверток.

10 августа Чехов подал прошение на имя ректора Московского университета о приеме на первый курс медицинского факультета. 30 августа получил свидетельство о том, что принят. Документ следовало срочно отправить в Таганрог. Уже 6 сентября городская управа уведомляла университет, что студент Антон Чехов «избран» на одну из десяти стипендий, учрежденных городской думой Таганрога «для воспитания молодых людей в высших учебных заведениях». И препроводила при этом 100 рублей, «следующие за треть с 1 августа по 1 декабря», с просьбой выдать их оному студенту.

В годы московской юности всякая одежда на этом студенте кажется на вид тесноватой. Фотографии тех лет сохранили общий облик: хороший рост, крупная голова, высокий лоб, густые русые волосы, припухлые губы, какая-то спокойная грация. Та грация, формулу которой он вывел через годы по другому поводу, не имея в виду себя: «Когда на какое-нибудь определенное действие человек затрачивает наименьшее количество движений». Ни манерности, ни скованности. Ощущение сдержанной силы, природной пластичности. Голос — низкий баритон мягкого тембра. Современники запомнили особенность: когда его что-то захватывало в собеседнике, в общем разговоре карие глаза вспыхивали, светлели и начинали лучиться, а на губах мелькала быстрая улыбка.

В компании он держался будто в стороне, более слушая, наблюдая. Это породило у многих современников впечатление подчеркнутой скромности, едва ли не робости. Мол, сидел в университетской аудитории всегда у окна. В сходках участвовал, но активной студенческой жизни чуть ли не чурался. Казался замкнутым. Лучше всех угадали его молодые художники, приятели брата Николая по училищу. В силу природного дара и профессиональных навыков они разглядели неотразимое мужское обаяние молодого Чехова, гармонию между внешним обликом и поведением, то есть неспешность, экономность в движениях, ненарочитую выразительность.

Он оказался своим в их кругу и, по сути, чужим в университетской студенческой среде. С ними, художниками, ходил на гулянья в Сокольники. Забегал в мастерские, где они писали декорации. Хаживал в меблированные комнаты, в которых они жили. Даже к экзаменам порой готовился здесь. Доверял Исааку Левитану и Францу Шехтелю то, о чем не рассказывал родным братьям. Впоследствии советовал одному из молодых литераторов: «Заводите знакомства среди художников, архитекторов, докторов, актеров. Эти более интересны».

Однокурсникам Чехов казался неинтересным — усердным середняком. Они долгое время не знали, что он является автором маленьких сценок, подписей к карикатурам и рисункам в журналах «Развлечение», «Стрекоза», «Свет и тени», «Спутник», «Москва», «Будильник», «Зритель». Они могли читать повесть «Цветы запоздалые» в журнале «Мирской толк» в 1882 году и с этого же времени рассказы и заметки, а потом и фельетоны в столичном журнале «Осколки» под множеством псевдонимов и не подозревать, что Антоша Чехонте, Человек без селезенки, Рувер, Улисс — это их университетский товарищ.

Разницу между студентами-медиками и своими собратьями уловил и передал художник К. А. Коровин в рассказе о прогулке весной 1883 года. Он и Левитан зашли в «Восточные номера», дешевые меблирашки, где обретался Николай Чехов. В этот день Коровин получил на торжественном годичном акте в училище медаль за свою работу. У Николая они застали компанию «медиков», готовившихся к экзамену. Узнав про медаль, Чехов стал в шутку уверять, что она ненастоящая, так как «ушков-то нет. Носить нельзя»:

«— Да их и не носят, — уверяли мы.

— Не носят!.. Ну вот. Я и говорю, что ерунда. Посмотрите у городовых, вот это медаль. А это что? — Обман».

Приятели позвали его с собой гулять в Сокольники, а он уговорил и своих однокурсников. Коровин заметил, что студенты-медики «были большие спорщики и в какой-то своеобразной оппозиции ко всему». Но спорили как-то странно: они хотели «поучать, руководить, влиять. Они знали всё — всё понимали». И, видимо, продолжая давний разговор, упрекали своего товарища за подпись «Чехонте», за легковесные рассказы, за отсутствие идей. Он в ответ смеялся, они сердились.

Досталось и молодым художникам. Им тоже возбранялось писать «без идей».

Так они и шли по аллеям парка, а когда Левитан, «указывая на красоту леса, говорил: „Посмотрите, как хорошо“, — один из студентов ответил: „Ничего особенного… просто тоска… Лес, и черт с ним!.. Что тут хорошего…“

— Ничего-то вы, цапка, не понимаете! — повторил Левитан».

Когда компания шла обратно, Чехов произнес: «А в весне есть какая-то тоска… Глубокая тоска и беспокойство… Всё живет, но несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней». А когда спутники ушли, он сказал Коровину и Левитану: «Эти студенты будут отличными докторами… Народ они хороший… И я завидую им, что у них головы полны идей…»

Спорщики, порицавшие Чехова за отсутствие «идей» и «протеста» в рассказах, тем не менее знали о его литературном «баловстве», но большинству однокурсников оно было неведомо. Впоследствии Чехов рассказал одному из собеседников: «В университете я начал работать в журналах с первого курса; пока я учился, я успел напечатать сотни рассказов под псевдонимом „А. Чехонте“, который, как вы видите, очень похож на мою фамилию. И решительно никто из моих товарищей по университету не знал, что „А. Чехонте“ — я, никто из них этим не интересовался. Знали, что я пишу где-то что-то, и баста. До моих писаний никому не было дела».

У студентов-медиков не было ни времени читать, ни интереса к той прессе, где он печатался. Медицинский факультет — самый трудный. За годы учебы Чехов, как и его однокурсники, сдал больше шестидесяти экзаменов, больше сорока зачетов, занимался в анатомическом театре, проходил практику в клиниках. Летом 1883 года он работал в Чикинской земской больнице в Звенигороде, а летом 1884 года подменял заведующего больницей в Звенигороде. Многие студенты помимо многотрудной учебы и практики давали уроки, нанимались репетиторами. Одного из своих учеников, сына крупного чиновника, камергера, Чехов вспоминал годы спустя: «Этого Яковлева <…> я когда-то приготовлял в гимназию, и он, глядя на меня наивными глазами, спрашивал: „Ваш папаша камергер?“» Сам ученик запомнил «бедно одетого», худощавого учителя, учившего его и брата русскому языку. Как-то за обедом он услышал реплику отца в общем разговоре гостей: «Да, я с вами совершенно согласен: у Чехова несомненный талант. Я убежден, что он, со временем, займет видное положение в литературе». Узнав от мальчиков о таком отзыве, Чехов будто бы сказал равнодушно: «Ваш батюшка слишком снисходителен. Никакого таланта у меня нет, а пишу я потому, что нужно писать, иначе вашему прекрасному учителю нечего будет кушать, а кушать ведь хочется каждый день. Правда? Спасибо, что есть такие добрые редакторы, которые печатают Антошу Чехонте».

Конечно, репетиторство — заработок непостоянный, ненадежный. Приходилось тратиться на извозчика, иногда напрасно, если урок отменялся. Зная о будущей профессии учителя, родители учеников норовили получить бесплатный медицинский совет. Имело смысл заниматься летом, где-нибудь в имении, чтобы отдохнуть от города. Но «литературная бурса», как Чехов называл сотрудничество в мелкой прессе, была школой жестокой и каникул не предполагала. Здесь он зарабатывал на содержание семьи, потому что, по любимому присловью Павла Егоровича, «папаше и мамаше кушать нала».

Но «нада» было еще платить за квартиру и оплачивать учебу младших. Сестра, закончив Московское епархиальное Филаретовское женское училище, поступила в 1882 году на Московские высшие женские курсы В. И. Герье. Михаил учился в гимназии. Быт и бюджет семьи наладить было трудно. Павел Егорович, получив место счетовода у купца Гаврилова, навещал домашних в выходные дни и в праздники. Его жалованье не намного, но увеличивалось год от года, однако «глава семейства» по-прежнему расходовал на чад и домочадцев не более 30 рублей в месяц. Потом и эта сумма сошла на нет.

Александр к 1882 году уже покинул университет. Он числился четыре года на естественном отделении физико-математического факультета, но экзамены на звание кандидата, дававшие право на 10-й чин и преподавание в гимназиях, не держал. Навсегда остался всего лишь в скромном звании «действительного студента» с правом на 12-й чин губернского секретаря. Это было неудивительно при образе жизни Александра — кутежи, сомнительные знакомства, жизнь то у приятелей, то в семье. Постоянные долги, небольшие, не карточные, но всё же… И беспорядочная работа в московских изданиях. В редакции одного из них он познакомился с Хрущовой-Сокольниковой. К моменту их встречи ее брак «за нарушение супружеской верности» и за «прижитие» ребенка в отсутствие мужа был расторгнут, а она, решением епархиального начальства, «осуждена на всегдашнее безбрачие» и семь лет церковного покаяния. Таким образом, Анна Ивановна никогда бы не смогла стать законной, венчанной женой Александра и осталась навсегда сожительницей. Она была старше его на восемь лет, имела от первого мужа двух детей. В 1882 году Александр, исчерпав терпение семьи, согласился на место в таганрогской таможне и уже семейным человеком уехал в родной город.

То было житейское крушение, но оно, может быть, предотвратило худшее. Немногие сохранившиеся письма не скрыли черту, до которой дошел этот одаренный, подававший большие надежды и веривший в себя человек. Какой-то скандал, учиненный Александром весной 1881 года, вынудил Чехова написать брату ультимативное письмо: «Будь ты хоть 100 000 раз любимый человек, я, по принципу и почему только хочешь, не вынесу от тебя оскорблений. <…> Пишу это всё, по всей вероятности, для того, чтобы гарантировать и обезопасить себя будущего от весьма многого и, может быть, даже от пощечины, которую ты в состоянии дать кому бы то ни было и где бы то ни было..

Отношения Чехова со старшими братьями складывались в первые московские годы непросто — и, можно сказать, не сложились. Даже когда они были рядом, они не были вместе. Их не объединяло чувство родной семьи, от которой Александр и Николай давно оторвались. У них не было общего дома, потому что старшие то и дело «убегали» к приятелям и сожительницам или снимали временное жилье на стороне. Их разъединили четыре года, прожитые порознь: они — в Москве, он — в Таганроге. Александр и Николай ожесточенно вырывались и вырвались на свободу из-под домашнего ига отца, но заодно утратили собственную внутреннюю волю, презрев увещевания и укоры матери, отцовские тирады о долге перед родителями, заботе о младших братьях, нарушении заповедей христианина.

Единственное, что, судя по письмам и воспоминаниям близких, не заботило и не огорчало Павла Егоровича в судьбе старших сыновей — это утрата долга перед природным даром. У Александра — к слову, у Николая — к живописи. В напоминаниях о нем его старшие сыновья нуждались, может быть, более, чем в бесконечной проповеди того, что «папаше и мамаше кушать нада», что «Москва деньги любить» и т. п. Утрачивая страх перед отцом, они впадали в странное мнимое бесстрашие. Перед завтрашним днем — как-нибудь пройдет. Перед обязательствами — как-то обойдется. Не проходило. Не обходилось.

«Новая жизнь», которую Николай время от времени обещал себе и родным, оставалась прежней, а если менялась, то к худшему. В 1879 году он не представил в Таганрогскую управу документы для отсрочки призыва в армию (увольнительное свидетельство и удостоверение, что он продолжает учебу). Так возник пресловутый «солдатский» вопрос. В 1883 году его уволили из училища за длительное непосещение классов, не сданные экзамены, не представленные вовремя работы. Теперь он обязан был явиться в Ростов-на-Дону и тянуть жребий. Николай поехал, но заглянул к Александру в Таганрог — и за неявкой превратился в человека, уклонившегося от воинской повинности. То есть беспаспортного, обреченного скрываться от полиции, менять квартиры, бояться дворников, испрашивающих у жильцов вид на жительство.

Давно испарились надежды, что он получит высшее образование, станет профессором, что к нему придет слава. В семье за Николаем закрепилось прозвище «Некогда». Он начинал писать картину и бросал. С 1880 года Николай, уже по сути оставивший училище, втянулся в поденную работу для журналов «Будильник», «Свет и тени», «Зритель». Он рисовал много, был замечен читателями этих журналов. Они узнавали свой мир, свое окружение — мир улицы, толпы, увеселительных мест, магазинов, гуляний, зрительного зала. Мир человеческой глупости и пошлости, анекдота и шаржа. Николай узнал его и исчерпал себя им, отдав ему свой очевидный дар, который обещал куда большее, значительное. Это признавали его однокурсники, товарищи по училищу, по общему кругу молодых художников — Шехтель, Левитан, Коровин, Янов, Симов. С ними познакомился и подружился студент-медик Чехов («живописующая и рафаэльствующая юность мне приятельски знакома»), Николай же всё заметнее с каждым годом отчуждался от них и предпочитал среду персонажей своих выразительных, насмешливых рисунков.

Когда в 1883 году Александр пожаловался в письме из Таганрога, что Николай не отвечает на его послания, что он забыл «пережитые купно невзгоды ученических годов: глада, хлада и взаимной поддержки», Чехов словно подвел черту под этим общим прошлым своих старших братьев: «Он не отвечает не только на твои письма, но даже и на деловые письма; невежливее его в этом отношении я не знаю никого другого. <…> И что ужаснее всего — он неисправим… <…> Николка (ты это отлично знаешь) шалаберничает; гибнет хороший, сильный, русский талант, гибнет ни за грош… Еще год-два, и песня нашего художника спета. Он сотрется в толпе портерных людей <…> и другой гадости… Ты видишь его теперешние работы… Что он делает? Делает всё то, что пошло, копеечно…, а между тем в зале стоит начатой замечательная картина».

Приговор звучал страшно, но не безнадежно, хотя за минувшие годы московской жизни Чехов почти отчаялся. Старших братьев словно не страшило исписаться, измельчать, но Чехова это, судя по страстности письма, пугало. И не только в судьбе Александра и Николая, но и в своей: «Ты знаешь, как можно влиять на него… <…> Подчеркни ты, сильный, образованный, развитой, то, что жизненно, что вечно, что действует не на мелкое чувство, а на истинно человеческое чувство… Ты на это способен… Ведь ты остроумен, ты реален, ты художник».

В этом письме он не ставил в вину Александру кутежи, долги, но напоминал о его природном даре: «Умеешь так хорошо смеяться, язвить, надсмехаться, имеешь такой кругленький слог, перенес много, видел чересчур много… Эх! Пропадает даром материал. <…> Каким нужным человеком можешь ты стать!» Это звучало как — каким хорошим литератором может стать брат! Не мог бы, а может… если не позволит себе разболтаться, разжалобиться, самооправдаться. И тем самым поддержит Николая: «Попробуй, напиши ты Николке раз, другой раз, деловое слово, честное, хорошее — ведь ты в 100 раз умней его, — напиши ему, и увидишь, что выйдет… Он ответит тебе, как бы ни был ленив… А жалких, раскисляющих слов не пиши: он и так раскис…»

Вот этого послабления — «раскиснуть» — он, «покорный сын», как говорили о нем непокорные старшие братья, не позволял себе. Не мог? Не хотел? Или уже научился в одинокое таганрогское трехлетие сопротивляться обстоятельствам, окружению? В любом случае, это было главное различие между ними к моменту их встречи в Москве. Да, они опять были рядом, но не вместе.

* * *

Это таганрогское, а потом московское самостоянье, это одоление даже не бедности, а нищеты, в которой он застал семью в 1879 году, самому Чехову обошлось очень дорого. Приехал он внешне здоровым: матовый цвет лица, густая шевелюра, широкоплечий, статный. Но уже в 1883 году, по воспоминаниям одного из литераторов, с которым он был вместе на гипнотическом сеансе, на шутливый вопрос: «Чего бы вы желали — богатства или славы?» — Чехов якобы ответил: «Я хочу долго, долго жить». А в декабре 1884 года у него впервые пошла горлом кровь. Эта перемена заметна и на фотографиях, но пока она не особенно бросалась в глаза.

Пока он выглядел таким, каким запомнил его в эти годы Коровин: «Он был красавец. У него было большое открытое лицо с добрыми смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего, но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие, — от него как бы исходили флюиды сердечности и зашиты».

Говорили, что внешним обликом и характером Чехов более походил на мать, чем на отца. От Павла Егоровича он унаследовал некоторые манеры, назидательность в разговоре, привычку к порядку в бумагах, в переписке. Широкая грудь, румянец обещали долголетие. Евгения Яковлевна дожила почти до девяноста лет. Отец семейства, судя по кряжистости, по образу жизни в преклонные годы, тоже мог бы дотянуть до глубокой старости, не случись на восьмом десятке трагической нелепости, приведшей к кончине.

Кровотечение, напугавшее Чехова в конце 1884 года, сулило мало хорошего. Этому способствовали тяжелый быт, плохое питание, усталость. Впоследствии Чехов признавался, что в университетские годы его часто «пошатывало», мучила дурнота. Первые московские годы — это ноша, которую трудно даже представить, а тем более вынести. Учеба в университете. Репетиторство. Сотрудничество в московских и петербургских изданиях — основной источник дохода. На гонорары он содержал себя и семью — странную и беспорядочную. В выходные и праздники в доме появлялись Павел Егорович и Иван, который в 1880 году сдал экзамен на звание учителя и до осени 1883 года преподавал в Воскресенском училище, а с 1884 года в Москве, в Мещанском мужском училище. Набегами и наездами бывали Александр и Николай. Приживалкой, оправдывая хлеб и кров хлопотами по хозяйству, жила Федосья Яковлевна. «Младшие», Мария и Михаил, учились.

Содержать такую семью было тяжело, а рассчитывать — не на кого. Иван получал около сорока рублей в месяц, едва хватало самому — правда, его казенная квартира в Воскресенске стала первой «дачей» семьи. Современники улавливали внешнее сходство между Чеховым и его братом-погодком. Их роднило и некоторое сходство характеров. Год, вместе прожитый в Таганроге, без родителей, вероятно, определил особую, молчаливую, неизменную привязанность Ивана к брату. Приезд Чехова в Москву спас его — от отца, от братьев, от собственного отчаяния и страхов. Два года он не мог устроиться в бесплатное учебное заведение. Павел Егорович поначалу пытался делать ему внушения, как в Таганроге. Однажды избил взрослого уже сына, а весной 1879 года выгнал из дома. Иван от безвыходности согласился пойти в военное училище. Это решение, вероятно, отменил приезд Чехова — зная о нервозности, обидчивости, мнительности Ивана, он мог представить, что станется с братом в мире приказов, безоговорочного подчинения, муштры.