62474.fb2 Чехов. Жизнь «отдельного человека» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 51

Чехов. Жизнь «отдельного человека» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 51

Вообще, все складывалось в Париже не очень удачно. Плохая погода, дождь, холод. Суворин перенес дату приезда, это задерживало Чехова. Как и вести из дома, что не стоит торопиться, потому что весна холодная, даже печи продолжали топить. С приездом Суворина у Чехова изменился адрес. Он переехал в ту же гостиницу, где остановился Алексей Сергеевич. За десять дней они, наверно, многое обсудили. Но, судя по всему, оба остались не очень довольны встречей.

Из всех разговоров Суворин привел в дневнике только один, и тот, может быть, ради своего комментария: «Он мне рассказывал, что Короленко убедил его баллотироваться в члены Союза писателей, сказав, что одна формальность. Оказалось, что среди этого Союза оказалось несколько членов, которые говорили, что Чехова следовало забаллотировать за „Мужиков“, где он будто бы представил мужиков не в том виде, как следует по радикальному принципу. Поистине ослы эти господа, понимающие в литературе меньше даже, чем свиньи в апельсинах, и эти свиньи становятся судьями замечательного писателя. Вот она, эта толпа, из которой выскакивают бездарные наглецы и руководят ею. „Меня чуть не забаллотировали“, — говорил Чехов».

Об обстоятельствах выборов, прошедших 31 октября 1897 года, Чехов мог знать от петербургских литераторов, например от Потапенко. Не мнения о «Мужиках», а вот это «почти забаллотировали», может быть, уязвило Чехова. Как и в случае с «Чайкой», за таким голосованием, наверно, ощущалось Чеховым отношение к нему лично. Словно опять «не имела успеха» его личность. Эту скрытую обиду на очередной «щелчок» уловил Суворин и отметил в дневнике, опустив все остальные разговоры с Чеховым в Париже.

Воспоминания В. А. Поссе сохранили рассказ Чехова об одной из парижских встреч с Сувориным весной 1898 года: «Помню <…> мы сидели в Париже в каком-то кафе на бульварах: Суворин, парижский корреспондент „Нового времени“ Павловский и я. Это было время разгара борьбы вокруг „дела Дрейфуса“. Павловский, как и я, был убежден в невиновности Дрейфуса. Мы доказывали Суворину, что упорствовать в обвинении заведомо невиновного только потому, что он еврей, как это делает „Новое время“, по меньшей степени, непристойно. Суворин защищался слабо, и, наконец, не выдержав наших нападок, встал и пошел от нас. Я посмотрел ему вслед и подумал: „Какая у него виноватая спина!“».

Именно на этой ноте взаимного недовольства Чехов и Суворин распрощались в Париже.

* * *

4 мая Чехов приехал в Петербург и в этот же день отбыл в Москву. Немногие столичные встречи — накоротке. Скорее, скорее в Мелихово! Павел Егорович записал в дневнике 5 мая: «Погода прекрасная. Деревья все оделись в зелень. <…> Гром гремит, склонно к дождю. <…> Антоша приехал из Франции. Привез подарков много. <…> Овес всходит».

В последующие дни в дневнике замелькало: «приехали», «уехали», «был», «ездил». И, конечно, обычные хлопоты: «сажали», «сеяли», «рубили» и т. п. Чехов писал Шавровой: «Скоро я буду в Москве. Скоро, но когда именно, не знаю, так как по крайней мере до 24-го мая должен заниматься экзаменами и всякими мужицкими и земскими делами. В глубине лета буду, вероятно, на Кавказе».

Жизнь вошла в прежнюю колею: «<…> я чувствую себя очень сносно, по крайней мере не считаюсь больным и живу, как жил»; — «У нас всё по старому. Много дела, много хлопот и много разговоров и очень мало денег». Однако Чехов уже затеял строительство школы в Мелихове. Дома, за собственным письменным столом, наладилась и работа: «Моя машина уже начала работать». Так Чехов обрадовал Гольцева, обещая рассказ для «Русской мысли».

Лишь письмо Немировича выбивало из колеи. Владимир Иванович сообщал, что «поплыл в театральное дело», создает вместе с Алексеевым (К. С. Станиславский. — А. К.) новый «исключительно художественный театр». И решил культивировать «только талантливейших и недостаточно еще понятых» современных русских авторов. В первую очередь — Чехова, автора «Иванова» и «Чайки»: «<…> тебя русская театральная публика еще не знает. Тебя надо показать так, как может показать только литератор со вкусом, умеющий понять красоты твоих произведений — и в то же время сам умелый режиссер. Таковым я считаю себя».

Немирович заклинал разрешить постановку «Чайки». Той самой пьесы, в которой не так давно находил сценические недочеты, советовал автору, как их исправить. Теперь он уверял, обещал, что «настоящая постановка ее с свежими дарованиями, избавленными от рутины, будет торжеством искусства…» Чехов знал, что Немирович преподавал в училище при Московском филармоническом обществе. Учитель ставил с учениками классные и экзаменационные спектакли. Но какой он режиссер? Какой Станиславский актер и режиссер? Чехов этого не знал. Знакомство меж ними было, что называется, шапочное.

Немирович не отказался от мнения о несценичности «Чайки». Теперь он объяснил это в переписке со Станиславским летом 1898 года: «В этой последней отсутствие сценичности доходит или до совершенной наивности, или до высокой самоотверженности. Но в ней бьется пульс русской современной жизни, и этим она мне дорога». Для Немировича, по его признанию, постановка «Чайки» стала «вопросом художественного самолюбия». Он занимался ею с тем же напряжением, с каким писал свои романы и пьесы.

В самом конце письма Суворину от 12 июня 1898 года Чехов просто упомянул о новом театре, о том, что в июле начинают репетиции. Ни словом не обмолвился, что отдал Немировичу и Станиславскому свою «Чайку». Майские и июньские письма Чехова выдавали, что он работает. Много работает. В письмах — короткие фразы, много вопросов. В середине июня он отослал в «Ниву» рассказ «Ионыч», а в «Русскую мысль» — рассказ «Человек в футляре». В июле туда же рассказы «Крыжовник» и «О любви».

Рассказы не о городе и деревне, не о российской провинции (хотя всё происходило именно там). Но о людях, будто не замечавших, что происходит вокруг, привыкших к «суровой, утомительной, бестолковой жизни» — и вдруг испытавших какое-то беспокойство, какую-то тревогу внутри себя. «Маленькая трилогия» воспринималась каким-то необычным, странным по форме, романом о русской жизни, о жизни вообще. В ней опять упоминались лунный свет, поле, железная дорога, берег реки. Но теперь все это обрело другое звучание и назначение. Не просто психологическая деталь или пейзаж, передававший настроение героя. Но нечто иное: время и пространство человеческой жизни; тоска земного существования; томление души. За тремя «историями», «случаями» ощущались беспредельность бытия, краткость человеческого века.

Поле казалось «бесконечным». Лунная ночь давала лишь краткое мгновение тишины в природе и в душе человека, когда чудилось, что «зла нет на земле и всё благополучно». Общая для всей «трилогии» интонация — прощание и упование. Она, видимо, была созвучна настроению самого Чехова. 25 июня, отсылая Иорданову еще один ящик с книгами, он признался: «Зимой я ничего не делал, теперь приходится наверстывать, валять, как говорится, и в хвост и в гриву. Нужно много писать, между тем материал заметно истощается. Надо бы оставить Лопасню и пожить где-нибудь в другом месте. Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два на три <…>»

В возвращении памятью к детству и отрочеству, в ощущении исчерпанности деревенских и уездных впечатлений, в упоминании недуга — словно предчувствие перемен. Ожидание душевного возбуждения, которое было необходимо Чехову для работы. Это заметно даже в воспоминаниях не о Ницце, а о Париже. Чехов пошутил в письме Лейкину: «В Париже было очень весело, интересно, и теперь я нахожу, что парижский климат для нашего брата это самый здоровый климат, как бы там ни было сыро и холодно». Но «бациллы» гнали в теплые края. В начале июля у Чехова опять показалась кровь. Он решал вопрос — куда ехать.

В Крым? На Кавказ? Сразу на осень и всю зиму? Где взять денег? Засесть за новые рассказы и повести? Но после огромного напряжения, с которым Чехов теперь работал, ему нужна была пауза. Он говорил, что даже мысль о работе неприятна: «Когда я теперь пишу или думаю о том, что нужно писать, то у меня такое отвращение, как будто я ем щи, из которых вынули таракана — простите за сравнение». Из экономии он решил зимовать не за границей, а в Крыму. Хотя от мысли об отъезде, о чужом письменном столе у Чехова, по его словам, опускались руки и ничего не хотелось делать.

В начале августа ему передали просьбу А. Ф. Маркса, издателя «Нивы», о встрече в Петербурге, если он поедет за границу через столицу. Чуть позже Чехов завел разговор с Сувориным о собрании сочинений: «Это вывело бы меня из затруднения, это советует мне Толстой. <…> В пользу моего намерения говорит и то соображение, что пусть лучше проредактирую и издам я сам, а не мои наследники». Но Суворин, давно подчинившийся капризам, ультиматумам, требованиям своего сына Алексея, в лучшем случае выдал бы аванс в несколько тысяч из своих личных денег. Доход от продажи томов собрания сочинений сначала пошел бы на погашение долга, а потом его, не исключено, выплачивали бы Чехову, как и в предыдущие годы, с чудовищными ошибками бухгалтера, неаккуратно и малыми суммами.

Маркс не написал прямо, зачем намеревался увидеть Чехова. Однако не выяснять же это через Потапенко, вхожего в «Ниву», или другим окольным путем. Подобное было не в характере Чехова. Получалось бы, словно он просил, набивался. В таких ситуациях он полагался на судьбу: пусть будет, что будет. Он всегда опасался сплетен о «нечистоте» помыслов. Даже намек на корыстные мотивы или искательство Чехов переживал с болью, а сплетника не извинял.

9 сентября он без особой охоты покинул Мелихово. Предварительно оплатил все текущие денежные обязательства: за лечение крестьян в земской больнице; за аренду избы для мелиховской школы; за обучение сына серпуховской жительницы, которой он обещал посылать молодому человеку 20 рублей ежемесячно до окончания института. Послал 100 рублей в местное общество, помогавшее учителям и учащимся. Отдал взнос в кассу помощи врачам Серпуховского уезда и т. п.

Опасаясь новой «денежной истории», подобной прошлогодней, Чехов оставил сестре большую сумму денег. Решили, что она опять будет получать деньги в книжном магазине, театральный гонорар, а в случае необходимости снимать с сберегательной книжки.

В Москве Чехов намеревался пробыть два-три дня, но задержался. В первый же день отправился в Охотничий клуб, на репетицию «Чайки». Немирович уже писал Чехову об исполнителях, о своем видении пьесы и распределении ролей:

«Аркадина — О. Л. Книппер (единственная моя ученица, окончившая с высшей наградой <…>). Очень элегантная, талантливая и образованная барышня, лет, однако, 28.

Треплев — Мейерхольд (окончивший с высшей наградой <…>).

Нина — Роксанова. <…> Молодая, очень нервная актриса.

Дорн — Станиславский. <…>

Тригорин — очень даровитый, провинциальный актер, которому я внушаю играть меня, только без моих бак. <…>

Mise en scène первого акта очень смелая. Мне важно знать твое мнение».

Мизансцена удивила и восхитила Чехова, он назвал ее «небывалой в России». Немирович рассказывал в письме Станиславскому от 12 сентября: «Он нашел, что у нас на репетициях приятно, славная компания и отлично работает. На другой день мы (без Чехова) переделали по его замечаниям (кое-где я не уступил), и вчера он опять слушал. Нашел много лучшим».

В. Э. Мейерхольд записал 11 сентября в своем дневнике, что автор возражал против звуков, имитирующих кваканье лягушек и т. п. На объяснение, что так реальнее, сказал: «Сцена — искусство. У Крамского есть одна жанровая картина, на которой великолепно изображены лица. Что, если на одном из лиц вырезать нос и вставить живой? Нос „реальный“, а картина-то испорчена».

На этой репетиции присутствовал Суворин. Правда, глава петербургского Малого театра хотел увидеть репетиции пьесы А. К. Толстого «Царь Федор Иоаннович». Он ставил ее в своем театре и привез исполнителей двух главных ролей П. Н. Орленева (Федор) и К. И. Дестомб (Ирина). Однако Немирович отговорился: мол, репетиции этой пьесы приостановлены до переезда в театр. Но рассказал, как она будет поставлена. Актеры не верили в искренность похвал, которые расточал Суворин.

Чехов тоже предостерегал Немировича быть осторожным — ведь речь шла о конкуренции. Чехов знал, как ревнив Суворин к чужому успеху, если он к нему не причастен. Тем более к театральному. Спустя две недели в «Новом времени» появилась заметка, похожая на антирекламу: сочувствуем-де новому предприятию москвичей, но решительно не согласны с их режиссерскими приемами.

Немирович написал Чехову: «Суворин, как ты и предсказывал, оказался… Сувориным. Продал нас через неделю. На твоих глазах он восхищался нами, а приехал в Петербург и махнул подлую заметку. Не могу себе простить, что говорил с ним о вступлении в Товарищество». Чехов не понял «психологии» заметки и спросил Суворина: «Вам там так нравилось и Вас так сердечно принимали, что поводом к подобной заметке могло послужить какое-нибудь крупное недоразумение, о котором я ничего не знаю. Что произошло?»

В тот же день 11 сентября, когда Чехов и Суворин были на репетиции «Чайки», они побывали в галерее Третьякова на осенней выставке, где Браз выставил портрет Чехова. Сохранилась карикатура Хотяинцевой: группа лиц перед картиной. Среди них узнаваемы Чехов, Суворин, а впереди всех, видимо, Щепкина-Куперник. Она в те дни оказалась в Москве и усиленно приглашала Чехова и Марию Павловну к себе на обед, в театр Корша и вообще предлагала — «С любезным сердцу Авеланом / Пуститься снова по волнам. / Скромней, чем некогда… не все же, / Как встарь кутить до бела дня?»

Эти шутливые строки, может быть, на самом деле подвели черту под московским прошлым Чехова — не университетским, а эпохой «Большой Московской гостиницы», где останавливался Чехов в середине 1890-х годов, куда посыльные приносили записки от участников «плаваний» по московским редакциям, ресторанам, театрам, концертам.

Все это было лишь несколько лет назад. Теперь же не было свиданий с Яворской, Шавровой, Мизиновой, Озеровой. Редкими стали встречи с Левитаном и Потапенко, в основном по делу — с Гольцевым и Лавровым. Иссякла даже переписка с ними. Шаврова более не умоляла о письме хоть в несколько строчек. Не спрашивала в записках, как весной 1898 года, когда Чехов вернулся из-за границы: «Неужели нам не суждено увидеться?»

Мизинова писала из Парижа, что задержится здесь до зимы, хотя все ей опостылело. Спрашивала: «Когда же Ваша свадьба? Мне здесь покоя не дают с этим! И где Ваша невеста? А все-таки гадко с Вашей стороны не сообщить об этом такому старому приятелю, как я. Я это узнала только здесь». Это были явно отзвуки слухов о пребывании Хотяинцевой в Ницце, ее встреч с Чеховым в Париже. Свое письмо Мизинова закончила словами: «Прощайте, жму Ваши лапы и остаюсь все та же Ваша Лика».

Накануне отъезда в Ялту Чехов побывал на репетиции «Царя Федора Иоанновича». Потом рассказал о впечатлении: «Меня приятно тронула интеллигентность тона, и со сцены повеяло настоящим искусством, хотя играли и не великие таланты. Ирина, по-моему, великолепна. Голос, благородство, задушевность — так хорошо, что даже в горле чешется. <…> Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».

Ирину играла Ольга Леонардовна Книппер, которую Чехов видел и на репетиции «Чайки». Однако отозвался не об «актрисе Ирине Николаевне Аркадиной», но о «царице Ирине». Может быть, в тот день репетировали сцены, в которых звучали слова из роли: «Напрасно ты тревожишься. Кто может нас разлучить?»

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЯЛТА (1898–1904)

Глава первая. ПЕРВАЯ ЗИМА В ЯЛТЕ

Уже из Ялты Чехов написал сестре, как доехал до Крыма: «В Севастополе в лунную ночь я ездил в Георгиевский монастырь и смотрел вниз с горы на море; а на горе кладбище с белыми крестами. Было фантастично. И около келий глухо рыдала какая-то женщина, пришедшая на свидание, и говорила монаху умоляющим голосом: „Если ты меня любишь, то уйди“». В нескольких строчках изложена житейская драма. Всего одна реплика, две-три выразительные детали. И что-то в пейзаже сходное с Ниццей, с кладбищем, откуда открывался вид на море.

В Ялте Чехов бывал не раз. Называл ее «татарско-парикмахерским городом», неинтересным, «скучнейшим». Курортную публику считал «нудной», «некультурной», а растительность — «жалкой». Но все-таки и теперь выбрал не Кавказ, а Крым. Может быть, остановился на Ялте потому, что воздавал должное удобствам: регулярная почта, чистота, библиотека, читальня, медицинская помощь.

Он полагал, что приехал на время, а потом отправится в Италию, в Париж. В Ялте скучал. Но, кажется, уже давно томился в любом месте, где не мог работать, где мешала чужая обстановка. Он тогда впадал в скрытое раздражение, называл себя «скучающим скитальцем». Гостиницы, съемные квартиры, пансионы Чехов не любил. Всё не свое, непривычное — освещение, запахи, еда, вид из окна, письменный стол. Ко всему надо привыкать, приспосабливаться.

20 сентября он написал почему-то не сестре, а отцу насчет разных хозяйственных дел: где посадить яблони, тополя, лиственницы, как укрыть розы на зиму. Распорядился театральным гонораром (около тысячи рублей) — весь истратить на строительство Мелиховской школы. Закончил письмо надеждой, что дома «всё благополучно и мирно» и признанием: «Всё же в Мелихове лучше». Лучше было не в Мелихове, где, судя по записям Павла Егоровича, утром «по траве белый мороз», днем дожди и даже «срывается снежок».

Лучше было в молодости, когда не верилось в чахотку, когда работалось. Здесь, в Ялте, всё напоминало, почему он не дома, и тогда Чехов говорил: «Эта вынужденная праздность и шатанье по курортам хуже всяких бацилл». И признавался, что уже «наскучило скитаться по белу свету».

Тревожное состояние, наверно, усиливала мысль о «злосчастной», как называл ее автор, пьесе «Чайка». Конечно, в силу характера и предыдущего опыта, Чехов готовился к неуспеху, а не к триумфу. Вдруг провал, нечто подобное тому, что случилось два года назад? В этом настроении Чехов, кажется, впервые откровенно обозначил свое отношение к роману Лики и Потапенко. Свое сентябрьское письмо она закончила вопросом: «Вообще, как поживают Ваши друзья Южин и…? Напишите же, не будьте с… с…»

Спрашивала она, конечно, о Потапенко, но зачем?

Ответил он не жестко, но с непривычной откровенностью: «Увы, я не принадлежу к числу „моих друзей“, и все мои просьбы, обращенные к Вам, всегда оставались без удовлетворения. <…> У Немировича и Станиславского очень интересный театр. Прекрасные актрисочки. Если бы я остался еще немного, то потерял бы голову. Чем старше я становлюсь, тем чаще и полнее бьется во мне пульс жизни. Намотайте себе это на ус. Но не бойтесь. Я не стану огорчать „моих друзей“ и не осмелюсь на то, на что они осмеливались так успешно».

Закончил пожеланием счастья и здоровья, звал в Ялту. Она ответила через месяц. Звала в Париж, шутила насчет «актрисочек». Но тоже просила «не бояться»: «Вы ведь трус! Пожалуй, не заедете в Париж, боясь моей любви, — Вы всегда пугаетесь этого, даже раньше, чем надо, и бежите подальше. Кажется, так я о Вас слыхала…» И тут же осеклась: «Не сердитесь, что пишу глупости, и в самом деле не испугайтесь, еще, пожалуй, и не ответите — знаю я Вас. <…> До свиданья, пишите и приезжайте. Жму Вашу гениальную руку».

Вместе с письмом послала свою фотографию с надписью: «Дорогому Антону Павловичу на добрую память о восьмилетних хороших отношениях. Лика». На обороте строки романса Чайковского — Апухтина: «Будут ли дни мои ясны, унылы, / Скоро ли сгину я, жизнь погубя, — / Знаю одно, что до самой могилы / Помыслы, чувства, и песни, и силы — / Всё для тебя!!» Чуть ниже еще строка: «Пусть эта надпись Вас скомпрометирует. Я буду рада. Париж, 11-го октября 1898 г.». Еще ниже: «Я могла написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через 10 лет».

На этом их переписка, по сути, завершилась. Были еще письма, подобные эху: она звала в Париж, он — в Россию. Но душевное прощание уже состоялось. Произошло оно не вдруг, но неизбежно. Им словно не хватало в себе и друг в друге чувства, о котором думал герой рассказа Чехова «О любви», месяц назад появившегося в «Русской мысли». Чувства, что «нельзя друг без друга», нельзя…

Осенью 1898 года Михаил, любивший давать советы и к тому же гордившийся своим семейным счастьем, рекомендовал брату жениться. Даже назвал имена возможных избранниц — Н. М. Линтварева или А. А. Хотяинцева. На что получил ответ. Почти такой же, какой Чехов дал Александру десять лет назад. Когда Александр после смерти жены решил посвататься к Елене Линтваревой, Чехов прямо и ясно выразил свое отношение к браку, что всё дается не женитьбой, а любовью. Теперь он объяснял младшему брату: «Жениться интересно только по любви <… >. В семейной жизни самый важный винт — это любовь, половое влечение, едина плоть, всё же остальное — не надежно и скучно, как бы умно мы ни рассчитывали. Стало быть, дело не в симпатичной девушке, а в любимой; остановка, как видишь, за малым».