62475.fb2
Неудачник — традиционный герой юмористики. Леонтьев не скрывает насмешки над юной горячностью, беспечностью или прекраснодушием своих прапорщиков и поручиков, но у него всегда эта ошибающаяся и терпящая неудачу молодость противопоставлена или жестокостям войны, или равнодушию и пошлости окружающего, или холоду старости. Все это вызывает у читателя сочувствие к основному герою — обыкновенному заурядному человеку — и интерес к его психологии. Возникает тот эффект "теплоты", о котором говорит Чехов.
В военных рассказах Леонтьева авторское присутствие очевидно:
"— Мне очень хотелось видеть войну! — наивно признался Алешин.
— Гмм! — как-то иронически буркнул майор, и его добродушное лицо вдруг приняло неприятное, почти злое выражение" ("Первое сражение").
"Наивно", "как-то иронически" — здесь все определено повествователем, ничего не оставлено для читательского додумывания. Так у Леонтьева почти постоянно: подробные характеристики, готовые оценки. Это — противоположность "объективному стилю", который в те годы вырабатывал Чехов и в котором основная опора — на постоянное сотворчество читателя. "Вы субъективны до чертиков", — напишет Чехов Леонтьеву (П 2, 205).
После ухода в отставку Леонтьев полностью отдается литературе — беллетристике и драматургии. В его творчестве возникает новый мотив — тема театра и людей театра. Тип неудачника приходит и в эту тему. Это беззаветно преданные театру люди — актеры-любители, как в "Корделии" или в "Кожаном актере". Они сталкиваются с порядками, враждебными их идеальным представлениям о театре, да и талант их невелик, и противопоставить судьбе им нечего. И здесь (в "Кожаном актере") насмешка над вечным неудачником обращается в сочувствие к нему.
Чехов призывал Леонтьева не замыкаться в рамках одной темы. Ведь тот, по его мнению, был в своем творчестве разнообразен: "Это разнообразие, которого нет ни у Альбова, ни у Баранц[24], ни у Ясинского, ни даже у Короленко, может служить симптомом не распущенности, а внутреннего богатства" (П 2, 205).
Здесь Чехов указывает на еще одно свойство художника, которое в первую очередь было присуще ему самому. И теплоту, и разнообразие — две самые привлекательные стороны таланта Леонтьева — Чехов отметил потому, что почувствовал в этом родственное своим собственным путям в литературе. Эти стороны леонтьевского таланта он старался поддержать нередко в борьбе с самим Леонтьевым — увы, безуспешно.
Казалось бы, творчество Леонтьева 80-х годов оправдывает характеристику, данную см у Чеховым. Свои темы, оригинальные опыты в разных литературных родах и жанрах, даже свое словцо — "дачный муж", которое сразу было подхвачено читающей публикой…
Но в том и заключается одно из коренных отличий любого из спутников Чехова от него самого, — если кто-то из них и был способен на некое новое, свое слово, то этой новизны хватало ненадолго. Эта новизна чаще всего была связана лишь с темой: каким-либо социальным, профессиональным кругом, недостаточно дотоле известным, или с каким-либо психологическим типом. Оставались на тесной площадке личного опыта, питаясь иссякающим запасом сугубо личных жизненных наблюдений, рассказывали о знакомом, не обладая взглядом, способным охватить иные сферы действительности, не обладая "общим понятием", единой концепцией, "…аллах керим! зачем они [25] специализируются?.. — восклицал Чехов в письме. — Я признаю специальность в искусстве, как жанр, пейзаж, историю, понимаю я амплуа актера, школу музыканта, но не могу помириться с такими специальностями, как арестанты, офицеры, попы… Это уже не специальность, а пристрастие" (П 2, 191).
Возвращаясь к годам наибольшей близости Чехова и Леонтьева, интересно отметить непосредственные следы этой близости в чеховском творчестве.
Два примера наиболее известны. Драматическая шутка Чехова "Трагик поневоле (Из дачной жизни)" (1889) была переделкой его рассказа "Один из многих", напечатанного в июне 1887 года в "Петербургской газете". На год раньше Леонтьев напечатал в "Новом времени" рассказ "Дачный муж", после успеха которого написал целую серию очерков "Дачный муж, его похождения, наблюдения и разочарования" и водевиль, вызвавший насмешливую критику Чехова. В чеховском "Трагике поневоле" Леонтьев увидел подражание себе, и Чехов косвенно признал леонтьевскую "привилегию на изобретение" (П 3, 267). Однако, кроме общей темы да использования сразу вошедшего в обиход леонтьевского словца "дачный муж", никаких следов "браконьерства" в водевиле Чехова нет.
Летом и осенью 1889 года Чехов пишет "Скучную историю". "В сей повести, изображая одну юную девицу, — делает он шутливое предуведомление в письме к Леонтьеву, — я воспользовался отчасти чертами милейшего Жана" (П 3, 238). В образе героини "Скучной истории" Кати отразились некоторые черты "нежной и нервной" натуры Леонтьева, в первую очередь, его безграничная любовь к театру, приведшая потом к горьким разочарованиям.
Наиболее интересная параллель — повесть Леонтьева о людях театра "Корделия" и чеховская "Чайка".
Творческая история "Чайки" даже сейчас, после трудов не одного поколения исследователей, кажется загадочной. В "романе Нины Заречной" сплетены и расщеплены характеры и судьбы многих близких и далеких Чехову людей, известных и неизвестных нам, — Левитана, Потапенко, "трех Лидий", актрис и докторов, начинающих писателей и бедных учителей… Но пьеса о людях, в чьих судьбах неотделимы искусство и любовь, немыслима и без литературных предшественников, скрытых и явных сюжетных и характерологических цитат.
Шекспировский "Гамлет" и пушкинская "Русалка", тургеневский "Рудин" и "Бесприданница" Островского, ибсеновская "Дикая утка" и "На воде" Мопассана — образы, сюжеты, строки этих (и других) произведений либо присутствуют у Чехова в репликах и монологах, в построении отдельных сцен, либо продолжены в характерах и взаимоотношениях чеховских персонажей, либо бросают символический отсвет на их действия и судьбы.
В ряду литературных предшественников "Чайки" важное место должна занять повесть Леонтьева (Щеглова) "Корделия" (1889). Линия главных героев повести — Груднева и Марты — во многом напоминает линию молодых героев "Чайки", Кости и Нины. А сюжет леонтьевской "Корделии" — вначале молодость героев с любовью, с первыми шагами в искусстве, с надеждой славы, потом история их столкновения с грубой реальностью и в конце встреча через несколько лет, когда герои подводят невеселые итоги, — как бы предвосхищает основной композиционный стержень "Чайки".
Трудно гадать, как могли пересечься размышления о Леонтьеве (Щеглове) с окончательным обдумыванием сюжета "Чайки". Очевидно одно: судьба Нины Заречной оказалась очень близка судьбе героини "Скучной Истории" Кати, на связь которой с Леонтьевым указал сам Чехов. Тогда же в памяти Чехова мог возникнуть сюжет повести Леонтьева "Корделия", которую Чехов хорошо знал: она начала печататься во втором номере журнала "Артист" за 1889 год, там же, где появилась пьеса Чехова "Лебединая песня (Калхас)".
Многое из "Корделии" отзывается в "Чайке" — что-то буквально, а что-то по контрасту, в полемически переосмысленном виде. Молодых героев повести и пьесы объединяет главное — страсть к театру и последующие повороты их судеб. И еще — их любовь оказывается неотделимой от жребиев, выпавших на их долю в искусстве.
На то, что размышления, отразившиеся в "Чайке", связаны с судьбой и творчеством Леонтьева, Чехов указал, сделав своеобразную метку в тексте своей пьесы. Треплев, недовольный своим творчеством, говорит в четвертом действии "Чайки": "Я так много говорил о новых формах, а теперь чувствую, что сам мало-помалу сползаю к рутине. (Читает). "Афиша на заборе гласила… Бледное лицо, обрамленное темными волосами…" Гласила, обрамленное… Это бездарно. (Зачеркивает)" (13, 55).
До сих пор считалось, что, иллюстрируя здесь рутинность описаний, Чехов думал о молодом писателе А. В. Жиркевиче. Именно в письме к нему от 2 апреля 1895 года Чехов заметил: "Теперь уже только одни дамы пишут "афиша гласила", "лицо, обрамленное волосами"…" (П 6,48). Но приводимых Чеховым примеров в рассказе Жиркевича "Против убеждения…" нет. Описания в рассказе Жиркевича действительно длинны и изысканны, но и в письме к нему, и потом в "Чайке" Чехов имел в виду другой образчик устарелой стилистической манеры — произведения Леонтьева (Щеглова).
"Черная шапка курчавых волос прихотливо обрамляла прекрасный высокий лоб его…" — читаем в "Первом сражении" Леонтьева, а в другом его рассказе, "Миньона", на первой же странице — "Афиша гласила…""
Снова, как в 1889 году в "Скучной истории", теперь, в 1895 году, в "Чайке" Чехов обращался к сверстнику своей литературной молодости, который безнадежно отстал как художник и все-таки навсегда остался "милым Жаном". В симфонии "Чайки" прозвучала вариация на тему Леонтьева (Щеглова) — его произведения и его собственной судьбы. Это сравнение позволяет лучше понять глубину охвата жизни в пьесе Чехова.
У Леонтьева жизненные неудачи его героев во многом определяются возмутительными порядками, царящими в организации театральных школ, в мире театрального любительства. Там, где у Леонтьева негодование фельетониста: что за порядки царят в русском театральном деле! — у Чехова речь идет о трагических и повторяющихся с каждым новым поколением закономерностях мира искусства. Недаром самые разные персонажи, казалось бы, полярно разведенные в конфликте (Нина и Аркадина, Треплев и Тригорин), на деле обнаруживают скрытую общность. Уже со второй половины 80-х годов Чехов не раз будет возвращаться к ситуациям, в которых противостоящие друг другу герои в равной степени наделены грузом ошибок, несправедливостей, ложных представлений и поступков[26]. Таковы всеохватывающие, "равнораспределенные" конфликты в "Именинах", "Дуэли", "Черном монахе".
В последнем действии молодые герои "Чайки", подводя итоги, говорят о том, что теперь им стали понятны тайны искусства. Каждый говорит об открытии, спорит с прежними своими представлениями, опровергнутыми собственной практикой. "Я так много говорил о новых формах…" — это исходный пункт бунта Треплева, так он понимал свои задачи в искусстве прежде. А теперь — "я все больше и больше прихожу к убеждению, что дело не в старых и не в новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет потому, что это свободно льется из его души" (13, 55, 56). И Нина признает ложность своих прежних представлений об искусстве: "Я теперь знаю, понимаю, Костя, что в нашем деле — все равно, играем мы на сцене или пишем, — главное не слава, не блеск, не то, о чем. я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй" (13, 58).
Сходен путь чеховских героев от "казалось" к "оказалось", неизбежно крушение прежних иллюзий. Но тут же вступает в силу другой закон чеховского художественного мира, который сам писатель называл "индивидуализацией каждого отдельного случая". Ведь этим людям, не отделяющим жизни и любви от искусства, для того, чтобы жить дальше, мало одного понимания тайн литературы и театра. Треплеву, чтобы писать и жить, нужна любовь, а ответа на свое чувство он так и не встречает. Нине, чтобы не погибнуть и верить в себя, нужно избавиться от любви к Тригорину, не верящему в театр и ее талант.
Как и всегда у Чехова, не общеобязательные рецепты — каким следует быть в искусстве или любви, — а отсутствие общих решений, неповторимость каждой судьбы, каждого пути. Вместе с тем индивидуализирующий чеховский метод вел к обобщениям, общезначимым открытиям и утверждениям. В "Корделии" Леонтьева — отдельный случай, "страничка жизни" одного любителя театра, встретившего на своем пути необыкновенную женщину. Чеховская "Чайка", в которой у каждого героя своя драма, явная или скрытая, говорит об общих закономерностях жизни. Ведь главное у Чехова не отрицание общих законов, а утверждение того, что их реализация проходит по меридианам единичных судеб.
Леонтьевское начало отразилось в Косте Треплеве: талант и отсутствие ясных целей, непонимание своих возможностей; ранимость и агрессивность; новаторские устремления и груз рутинности в собственных произведениях. Есть леонтьевское и в иллюзиях Нины, которую нельзя убедить, что театр это не вечный праздник, а тяжелый труд и губительная страсть. Тема бунта осложняется раздумьями о возможностях "бунтаря", о ясности целей в жизни и в искусстве.
"Чайка", как и "Корделия", прозвучала реквиемом по погибшему таланту. Леонтьевская Корделия, познав, как "груба жизнь", опускается, сломленная. Чехов не приемлет фатальной безысходности такого финала. Слова пьесы о том, что только вера способна помочь вынести "свой крест" в искусстве и жизни, перекликаются с постоянными обращениями Чехова к Леонтьеву: "… не ленитесь, голубчик, и не поддавайтесь унынию…" (П 5, 89).
И как нежно Леонтьев полюбил "Чайку"! В его воспоминаниях о Чехове лучшие строки посвящены этой пьесе, в которой он узнал свое, но волшебно преображенное…
Теплота при изображении человека, этот обозначенный самим Чеховым новый пафос его произведений, противостоит и одностороннему осмеянию ("вопиянию"), и натуралистическому безразличию, и тенденциозному поучительству. Но изменения в творчестве писателя не были чертой только его собственной эволюции. В этом своеобразно отразился поворот, проделанный всей русской литературой в 80-е годы, — поворот к изображению "среднего" человека и обыденной жизни.
"Средний" человек, его быт и психология оказались в центре внимания самых разных писателей, стали признаком целой литературной эпохи. "Я — средний человек, я хлопочу о средних людях, о людях с средними страстями, с средними характерами, с средними способностями…" — это говорит о себе герой И. Потапенко ("Не герой"). "Я хочу рассказать про один эпизод из моей жизни — из жизни заурядного человека…" — начинает рассказчик в романе К. Баранцевича ("Раба"). "Я пишу не для исключительных людей… Я имею в виду среднего человека", — заявляет И. Ясинский в произведении, озаглавленном характерно: "Этика обыденной жизни". А разве первая особенность героев Чехова не в том, что они — средние, обыкновенные люди?
И. Ясинский, назвав своего героя Иваном Ивановичем ("Бунт Ивана Ивановича"), самим именем, вынесенным в заглавие, указывает на его массовидность, распространенность. Чехов этот прием использует не однажды: "Марья Ивановна", "Ванька", "Иванов", "Дядя Ваня"…
"Средний" человек литературы 80-х годов — особенный феномен, отличный от "маленького человека" предшествующей литературы. Как ни разнилась трактовка этого типа Гоголем, писателями "натуральной школы", Достоевским, "маленький человек" — это всегда тот, к кому писатель хочет привлечь внимание своих читателей, обычно о нем не думающих; это объект, который должен быть замечен, извлечен из низов и с задворок, "большой" жизни. "Маленький человек" в традиционном столкновении со "значительным лицом" стал героем ряда рассказов о "толстых и тонких" и Чехова-юмориста, который пародийно переосмыслил эту тему.
"Средний" человек в литературе второй половины 80-х годов, в том числе и в "серьезных этюдах" Чехова, — объект уже отнюдь не экзотический. Обыденная жизнь, которой он живет, признается авторами единственной действительностью и единственным заслуживающим внимания объектом изображения.
Повседневность, обыденная жизнь в литературе 80-х годов — это не быт, среда в традиционном для прежней литературы смысле. В литературе предшествующих десятилетий (от Пушкина до Тургенева и Достоевского) быт, среда — это то, что противостоит идеалам героя, или опять-таки экзотический объект иронии, любования, обличения (от Гоголя до Островского). 80-е годы в литературе определили категории обыденности, повседневности, будничности как основную и единственную сферу бытия героев.
Врач, инженер, учитель, адвокат, студент, офицер, статистик, земец (а также и помещик, и крестьянин, и чиновник, и священник, но показанные иначе, чем в предшествующие десятилетия) — герои литературы 80-х годов в новой, стремительно складывающейся действительности капитализирующейся России, становящейся на промышленные, городские рельсы. "Средний" человек понимается в этих произведениях как представитель новой массы, как всякий человек. И такое понимание Чехов разделяет с писателями из своего литературного окружения.
"Направленческая", наиболее авторитетная критика 80-х годов отказывалась видеть в этом повороте к повседневной действительности что-либо иное, кроме измены заветам "отцов", унижения литературы, свидетельства идейной неустойчивости или беспечности молодых писателей.
Между тем и большая русская литература в лице крупнейших, признанных писателей, Л. Толстого и Салтыкова-Щедрина, обратилась в это время к тем же самым объектам — повседневности и "среднему" человеку.
Толстой, оставаясь писателем-проповедником, от религиозно-философских трактатов и народных рассказов приходит в "Смерти Ивана Ильича" к сюжету из жизни самого обыкновенного "среднего" человека.
Щедрин во второй половине 80-х годов делает своим героем "среднего человека", "простеца". Опыты обращения его к "мелочам жизни" и "среднему человеку" особенно интересны, ибо великий сатирик и критик не только одновременно с молодыми беллетристами обратился к "бытовым вещам" и "партикулярным сюжетам", но предпринял и теоретическое осмысление путей русской литературы в 80-е годы. Некоторые страницы "За рубежом", "Писем к тетеньке" и "Мелочей жизни" содержат глубокое объяснение поворота, проделанного русской литературой. По ним же видно и все различие в обращении к "среднему человеку" Щедрина и Чехова.
В произведениях Щедрина, первым указавшего на "громадный прилив простецов" в русской жизни, проблема "среднего человека", "улицы" неизменно рассматривалась в связи с общим ходом истории, с осуществлением или отдалением торжества ее конечных идеалов. Чаще всего великий демократ, вслушиваясь в "неясное гудение улицы", находил мало утешительного в поведении современного ему среднего человека, для которого характерно "отсутствие общей руководящей идеи". "Средний человек" для Щедрина — это "стадный" человек, представитель толпы, массы, своей общественной пассивностью немало способствовавший окончательному воцарению реакции. И распадение современной жизни на мелочи — результат общественной безыдеальности — и должно рассматриваться как явление ненормальное, как досадное, хотя и неизбежное искажение поступательного хода истории.
У Чехова, как и у его героев, взгляд на "мелочи жизни" иной. "Вы вот улыбаетесь! По-вашему, все это мелочи, пустяки, но поймите же, что этих мелочей так много, что из них сложилась вся жизнь, как из песчинок гора!" — говорит герой рассказа "Неприятность" доктор Овчинников (7, 154), один из характерных экземпляров чеховского "среднего" человека.
"Средний" человек и у Чехова и у Щедрина принадлежит одной исторической эпохе. Но в каждом из двух художественных миров ему отведены разные роли. Основная черта "среднего человека" Щедрина — "инстинкт самосохранения", делающий его косной силой истории. "Простец" в щедринских "Мелочах жизни" — это субъект развития истории, понимаемого просветительски, фактор, замедляющий осуществление исторических идеалов. Героев чеховских "Степи", "Огней", "Неприятности", "Припадка", "Скучной истории" объединяет иной признак: все они не понимают жизни, у каждого из них свое "ложное представление" (7, 12); и все они пытаются найти ориентиры для понимания жизни, и у каждого "нет сил ориентироваться" (П 2, 190); они — субъекты ориентирования в мире, познания его.
В произведениях второй половины 80-х годов Чехов целиком погрузился в исследование путей, возможностей, заблуждений таких героев. Самостоятельными объектами анализа в его произведениях становятся познавательная деятельность человека, его представления о мире и определяемое ими поведение: попытки героя "ориентироваться в жизни", "разобрать" что-то "на этом свете" и отрицательный результат этих попыток, их неудача; чаще всего в итоге — человек разбит жизнью "на манер тысячепудового камня" (об этом Чехов писал Д. В. Григоровичу, делясь с ним замыслом продолжения повести "Степь", — П 2, 190).
Исторический оптимизм Щедрина явственно прозвучал в эти годы в сказке "Ворон-челобитчик": "Посмотри кругом — везде рознь, везде свара; никто не может настоящим образом определить, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на свою личную правду. Но придет время, [27] рассеются как дым [28] все мелкие "личные правды". Объявится настоящая, единая и для всех обязательная Правда; придет и весь мир осияет".
Поколению Чехова обрести исторический оптимизм было несравненно сложнее. "Никто не знает настоящей правды" (7, 453, 455), — эта истина ясна и героям Чехова, и самому автору. "Ничего не разберешь на этом свете" (7, 140), — к такому выводу приходит чеховский современник. Но для человека в чеховском мире обязательно стремление "разобраться" в той "каше, какую из себя представляет обыденная жизнь, в путанице всех мелочей, из которых сотканы человеческие отношения" (10, 82). Герои рассказов, повестей Чехова — это люди "в поисках за настоящей правдой".
Обратившись к исследованию природы идей, взглядов и мнений, к проверке их истинности, к "знанию в области мысли" (П 2, 281), Чехов оказался свободен от слабостей просветительского воззрения на ход истории. Бесстрашное и последовательное разрушение иллюзий при ясно ощущаемой в его произведениях вере в реальность "настоящей правды", придает его творчеству второй половины 80-х годов важное общественное звучание, делает его адекватным самому духу эпохи "мысли и разума". Здесь же и истоки общечеловеческой универсальности, общепонятности, общезначимости творчества Чехова.
Такая концептуальность чеховского творчества, "представление мира", отразившиеся в произведениях писателя, выделяют его в ряду современников, которые так же, как и он, разрабатывали "новую жилу" в литературе, обращались к "партикулярным сюжетам" и "бытовым вещам".