62538.fb2 Чужие и свои - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Чужие и свои - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Когда я объявился в фюрстенбергском лагере во второй (а может быть, в третий) раз, Миша Сергеев тут же повел меня секретничать и выдал очень неприятное задание: тут же, с места в карьер, отправляться в город, разыскивать на такой-то улице дом, где квартирует переводчик Артур Закс, а точный адрес неизвестен, надо расспрашивать соседей. И сказать Артуру то-то и так-то... А если он заартачится, пригрозить ему... К сожалению, хотя весь этот «поход» к господину Заксу помню отчетливо, что именно я ему должен был говорить, с какой стати и чем грозить — хоть убей, не знаю. Кажется, мои поручители хотели напугать Закса тем, что они «про него знают» что-то. А не запомнил я, что именно, может быть, просто потому, что чувствовал себя во время всей этой акции чрезвычайно неуютно и глупо.

Дом, где квартировал переводчик, нашелся сразу, Артур Закс меня впустил и даже стал расспрашивать, как нам там в Берлине живется; на коленях у него млела при этом хорошенькая девица из заводоуправления, из «бюро», но...

Но как только дошло до порученного мне «дела», так господин Артур Закс весьма решительно послал, что называется, куда подальше, и меня и «тех, кто тебя прислал», — так он сам и выразился. Если, мол, хотят меня пугать, то не пришлось бы им самим испугаться. «А тебе (это мне) очень советую в чужие дела не встревать». Однако же, Миша большой «отчетом» моим остался почему-то доволен. И никаких видимых неприятных последствий эта странная затея, к счастью, не имела.

Лето 44-го, бомбежки чуть не каждый день, радио то и дело кричит, что англичане и американцы готовятся к десанту через Лa-Манш, что из этого ничего не получится и нападающих ждет возмездие. То же самое, естественно, у немцев в газетах. «Температура» этих угроз день ото дня нарастает.

Идет к концу обычный рабочий день. Мы с Юзиком монтируем в цеху зарядное устройство для автомобильных аккумуляторов. Электродвигатель и генератор постоянного тока станут на раму, под которую в бетонное основание надо заделать «шпильки», толстенные болты. К концу рабочего дня мы не управились, но оставить так до завтра нельзя — застынет бетон. Майстер Хефт тоже не уходит, стоит, что называется, за спиной.

Наконец все готово, мы кладем раму с привинченными к ней шпильками на только что уложенное основание из свежего бетона. Юзик, стоя на корточках, что-то прихватывает сваркой, снимает козырек с черным стеклом, поднимается и говорит мне, что надо еще поставить дату, когда мы это соорудили. Берет сварочный электрод, чтобы прочертить его концом цифры на поверхности еще мягкого бетона. «Сегодня пятое?» Я киваю.

Смитс подумал и сказал, что ведь затвердеет бетон только завтра. И начертил концом электрода число: 6.VI.1944.

Ну а завтра, днем шестого июня сорок четвертого года, репродуктор начал передавать на повышенных тонах германскую военную сводку о высадке союзников во французской Нормандии — об открытии Второго фронта. После сводки пошли сплошные вопли в адрес нехороших империалистов и плутократов, которым ораторы обещали скорое возмездие. Военные же действия выглядели у них так, что «ведутся операции по окружению и уничтожению десанта, однако отдельным группам удалось...». Всем было все очень даже понятно.

Немцы наши, расходясь от репродуктора, были невеселы. А фламандец Юзик Смитс подзывал «заслуживающих доверия лиц» к будущей зарядной станции и гордо показывал нацарапанную вчера сегодняшнюю дату.

Наши голландец и бельгиец, Питер и Йозеф, зарплату получали как немцы. Могли переписываться с родными, письма в Бельгию и Голландию шли и оттуда тоже приходили. Письмо могло дойти за несколько дней, а могло и через три недели. В дневнике у Юзика записано, что 15 января 1944 года ему выдали «контрольную карточку», без которой нельзя отправлять и получать письма. Норма — два письма и одна открытка в месяц. А с 24 мая разрешались уже только открытки. На сохранившемся письме, посланном Юзиком домой из Германии в 44-м году, видна работа цензуры: на конверте в обратном адресе оставлено только имя улицы, а название шарашкиной мастерской — «генераторен-унд-моторен» вымарано. Старались цензоры, не зря хлеб ели!

Юзик посылал родителям деньги — из зарплаты, через бухгалтерию. И получал из дому письма, из которых следовало, что эти деньги туда не приходили. Юзик обращался к бухгалтеру господину Кинасту, и тот каждый раз объяснял ему, что он все делает как следует. Что он будет еще наводить справку почему перевод задержался, и как это сложно в военное время.

У Юзика была еще такая, по-нашему можно сказать — общественная обязанность: каждый вечер и при воздушной тревоге ночью проверять в цеху и в конторе, не остался ли включенным свет или что-нибудь еще. И с этой целью ему каждый вечер оставляли ключи от дверей. В конторе был не только репродуктор, но и радиоприемник, на котором, наверное, висела полагающаяся красная картонка с напоминанием о карах, которые ждут тех, кто «подслушивает вражеские передатчики» Юзик включал иногда этот приемник и ловил лондонское радио. А потом рассказывал мне про новости с войны, как бы делясь своими догадками, предположениями. Особенно после вторжения союзников во Францию.

И вот однажды вечером его застукал с включенным приемником бухгалтер Кинаст. Он жил в соседнем с фабрикой доме, и у него, наверное, был свой ключ. Юзик, конечно, испугался. А бухгалтер, погрозив ему пальцем, сказал, что доносить куда следует он, так и быть, не станет. Но чтоб сварщик Йозеф Смитс не смел больше приставать к нему, занятому человеку, со своими затерявшимися переводами!

Юзик все понял, и ему пришлось после этого помалкивать о пропавших деньгах.

К сожалению, в то время я уже курил. Еще в Фюрстенберге втянулся постепенно, начиная с «оставь курнуть!». Наверное, и по причине желания быть взрослее, и от постоянного чувства голода. Курева всем нам, будь то махорка или здешние сигареты, сильно не хватало. То же самое, кстати, было и с немцами, получавшими по специальной «табачной карточке» табак или сигареты из расчета четыре штуки в день. Большинство курящих старались как-то растянуть этот паек, брали вместо сигарет табак и крутили из него самокрутки, для которых в Германии была специальная папиросная бумага — листки с клеевой полоской, собранные в узенькую книжечку.

Уже не помню кто, Юзик или голландец Питер, раза два получал из дому бандероль с несколькими пачками крепкого табака. Мне тоже доставалось угощение, и несколько дней была в нашей фабричной компании этакая курильная вольница. Потом все входило в норму. Сигарету курили три или четыре раза, оставляли друг другу «курнуть», окурок потрошили в какую-нибудь коробочку, чтоб со временем набралось на завертку.

Приходилось, хотя и не часто, поднимать чей-то окурок на улице и отправлять оставшиеся в нем крохи табака в ту же коробочку. (Это бывало редко не потому, конечно, что стыдно собирать окурки. Найти на улице окурок — вот что было большой редкостью.) Сильно курящим немцам приходилось делать то же самое.

Нелепица — в военном Берлине сохранились, причем даже на крышах домов, броские рекламы берлинской табачной фабрики «Юно». Черный медведь из городского герба держит пачку сигарет. И высоченными буквами над фасадом: «Was sagt der Bar? Berlin raucht Juno!» (Что говорит медведь? Берлин курит «Юно»!) Но в один прекрасный день (или ночь, не помню) американские или английские бомбы грохнулись на эту табачную фабрику. И сигарет «Юно» не стало. Народ же, скорее всего, сам немецкий народ, отреагировал на это событие чуть не на следующий день, перефразировав бывшую рекламу в простенькое двустишие:

Was sagt der Bar?Berlin raucht keine Juno mehr...

Что полностью соответствовало действительности — сигарет «Юно» не стало, и, значит, их в Берлине уже не курили. И в других городах, разумеется, тоже.

Ездил я в Фюрстенберг, конечно, только на выходной — они на этой фабрике соблюдались. Как только кончался в субботу рабочий день, я поскорее мылся-переодевался и на городской электричке катил в центр, на Фридрих-штрассе. Про то, что эта улица рядом со станцией — известное злачное место, не имел в то время ни малейшего понятия. Дальше шел пешком на Штеттинский вокзал, это совсем близко, протягивал в окошечко кассы деньги-рейхсмарки и получал билет до Фюрстенберга и обратно; сколько он стоил — не помню. И садился в уже известный мне поезд, никто меня ни о чем не спрашивал и не проверял.

Немецкие вагоны тех времен были совсем не такие, как советские, будь то пригородные или дальнего следования. Довольно коротенькие, из трех, кажется, отделений, в каждом — одна напротив другой две скамьи для сидения пассажиров, на каждой должны были сидеть человек пять или шесть. Главное же отличие было в том, что в каждое такое отделение были отдельные двери — с обоих боков вагона. То есть пройти вдоль по вагону или в другой вагон было нельзя; куда сел, там и езжай, по крайней мере до следующей станции. Правда, снаружи сделаны вдоль всего вагона подножки, по ним проводники-контролеры (в Германии они были и остались в одном лице) иногда переходили из отделения в отделение и на ходу. Пассажиров в такое отделение набивалось, особенно на обратном пути, человек двадцать, а то и больше. Половина из них, я в том числе, стояла («как сельди в бочке») в узком проходе между скамьями. Билеты проверяли по дороге из Берлина каждый раз, по дороге обратно — очень редко, потому что проводнику было не протолкаться. Облавы не было ни разу, военный патруль заходил в вагон раза два за все время, мной они не интересовались.

Чем ближе шло дело к «alles kaput», тем чаще и сильнее бомбили Берлин и окрестности американцы и англичане. Тем хуже ходили поезда и тем больше набивалось людей в поезд, и ехать приходилось снаружи, цепляясь за поручни; мужчины, если они случались среди пассажиров, чаще всего даже не пытались втиснуться в вагон.

На вокзале в Фюрстенберге я несколько раз оказывался рядом с хромым немцем средних лет. Мы стали здороваться друг с другом, иногда я пробовал помочь ему втиснуться в купе, потому что нога у него была явно сильно покалечена, было похоже, что фронтовое ранение. Постепенно мы разговорились на какие-то простейшие темы вроде «хорошей погоды»; по разговорам этим можно было догадаться, что нежных чувств к фашистской власти мой попутчик не питает. Как-то он сказал, что все пытается догадаться по моему произношению, откуда я родом: «наверное, из Баварии?». Я к тому времени был уверен, что он нормальный человек, и честно ему все объяснил. Он страшно удивился: общаться с русским ему до этого не приходилось. Когда ехали на подножке — расспрашивал про Советский Союз и про лагерь здесь. А однажды достал из портфеля — и, стесняясь, стал объяснять, что это мне подарок, — рубашку, немного поношенную, но вполне хорошую, да еще с воротничком под галстук.

Правда, воспользоваться ею в этом качестве мне так и не пришлось.

Летом и осенью 44-го американцы и англичане бомбили Берлин все чаще, так что скоро воздушные тревоги сделались, можно сказать, неотъемлемой частью жизни и быта. Юзик, которого дома во Фландрии звали Иос, насчитал в своем дневнике 55 налетов в 1943 году, когда его привезли в Берлин, 109 в 1944 году и 128 налетов с первого января сорок пятого до конца. Немецкое радио и газеты называли их Terrorangriff, «террористический налет», и действительно, по городским жилым кварталам лупили эти Terrorbomber, «террористические бомбардировщики», почем зря. Гражданское население из больших городов, и прежде всего из Берлина, — неработающих женщин и особенно детей, стали усиленно эвакуировать в сельскую местность и в горы.

Почти каждый день, хорошо еще, если часам к двенадцати, а бывало, и в 10 утра — воздушная тревога. Налеты продолжались когда час-полтора, а то и дольше. Десятки, а то и сотни четырехмоторных «летающих крепостей» в небе. Приятно, конечно, но ведь никогда не знаешь, а не шарахнет ли сегодня и по тебе. А ночью, и тоже все чаще, осенью 44-го уже почти каждую ночь, — опять воздушная тревога. Правда, ночью бомбежки были, как правило, «более скромные», не такие пугающие. Объяснялось это просто: всем было хорошо известно, что днем бомбят американцы, а ночью — англичане. Ясно, что США побогаче Великобритании и самолетов у них побольше. К тому же американская «летающая крепость» не чета английскому самолету. Очень просто...

Как это можно описать, что такое бомбежка? В конце концов, личные ощущения зависят от того, далеко или близко от тебя валятся бомбы. Одно могу сказать точно: бомбили устрашающе. Бывало, что после дневного налета целые кварталы, особенно в центре Берлина, превращались в развалины, пожары полыхали до ночи. Жуткое ощущение, когда бомбы начинают падать неподалеку. Совсем близко от фабрики на улице Седан-штрассе пяти — или шестиэтажный жилой дом развалило попавшей в него фугасной бомбой целиком. Другая бомба, поменьше наверное, грохнулась однажды ясным днем на задах «генераторен-унд-моторен», в нескольких метрах от парового котла-убежища, в котором мы в это время сидели. Не приведи Господи никому услышать тот вой и грохот...

А по ночам я постепенно перестал вставать при воздушной тревоге. Наверное, как и многие другие. Сирены разбудят, поворочаешься — и задремлешь снова. Потом, когда уже начнут грохать разрывы, лежишь и размышляешь: кажется, не очень близко, а все же не пора ли сматываться? А если близко разрывов не слыхать, то бывало, что так и засыпал. Очень уж тошно не спать ночью, когда к шести утра на работу. Но конечно, бывало, что и ночью, когда начинало выть, шелестеть и грохотать уже близко, приходилось удирать в котел. Иногда казалось — вот-вот, сейчас попадет сюда, и...

Страшнее всего было — это вой приближающейся тяжелой бомбы. Не знаю, какие бомбы теперь и какие звуки они издают, а тогда это был шелест, быстро нарастающий до такой громкости, что заполнял собой все вокруг и меня самого, так что я переставал себя ощущать и осознавать. И когда этот страшный вой и шелест завершался всепоглощающим грохотом разрыва, это уже не оглушало, а было как бы облегчением — если слышу грохот, значит, жив.

А раза два или три, когда бомбы падали совсем близко, можно сказать — рядом, в какие-то секунды или доли секунды, не знаю, мне казалось, что меня уже нет. И что «остатки грохота» доносятся до моей души уже «туда»...

Однажды произошла вот какая история. Двоих из нашей фюрстенбергской четверки, Алексея и Николая, позвал мастер и велел на следующее утро быть готовыми куда-то ехать. А утром появился знакомый нам полковник Гайст со своим самоварным лимузином, и ребята уехали с ним. И в тот же вечер (или, может быть, на следующий день, точно не помню) вернулись. В некотором недоумении, но явно довольные. И вот что они рассказали.

Привезли их в какую-то военное учреждение, довольно далеко отсюда. Накормили хорошей едой, что для тех времен и той ситуации уже само по себе было делом необычным. Потом они сидели довольно долго просто так, ничего не делая и недоумевая, что все это должно означать. Наконец их повели на полигон, в блиндаж. Оттуда военные немцы включали подрыв каких-то зарядов, заложенных на изрядном расстоянии под бетонными колпаками. После чего Николаю и Леше велено было туда идти и принести, сложив в выданную им тару, то, что осталось после взрывания. («Черепки, металлические остатки какие-то сплющенные...») Затем их еще раз хорошо накормили и велели помалкивать. Вот и все.

Впрочем, эта непонятная история (чего ради понадобилось их туда возить?) занимала нас тогда недолго. Хватало других забот.

Если же посмотреть на нее с сегодняшней колокольни, прочитав сначала книжку Дэвида Ирвинга «Вирусный флигель» о германском атомном проекте; если прочесть про добытый союзниками в 45-м году немецкий документ «Эксперименты в области инициирования ядерной реакции с помощью взрывчатых веществ»; если обратить внимание на то, что сведения об этих опытах американская «Миссия Алсос» получила от полковника Фридриха Гайста, ведавшего, оказывается, в Министерстве вооружения и боеприпасов научными разработками, то... То можно очень просто предположить, что Леша и Николай были просто подопытными кроликами, невольно участвуя в безнадежной попытке возбудить обычным взрывом ядерную (!) реакцию. Немецкое военное начальство вполне могло не пожелать подвергнуть риску облучения «своих»...

Это предположение, разумеется, далеко не факт. Оно на это и не претендует.

Желтые хлебные талоны «для иностранцев» были, как и красные немецкие, три штуки по пятьсот грамм, одна буханка на неделю. И отдельно еще шестьсот грамм (надбавка для рабочих), так что в сумме получалось — те же 300 грамм в день, та же пайка. Еще запомнились напечатанные на талоне цифры: 62,5 грамма. Кажется, это относилось к слову Fett, жиры — не шестьдесят грамм, а целых шестьдесят два, да еще с половиной (!) грамма маргарина. А талон «мясные изделия» был, кажется, на 125 грамм, по нему можно было купить в магазине кусочек колбасы или же несколько срезов от разных сортов. И еще был талон, по которому продавалась крупа. Кажется, это были просто размолотые зерна пшеницы или ржи. В магазине ее насыпали в пакетик, больше похожий на аптечный.

Вот этот пакетик с крупой и служил мне для конспирации, когда я в конце недели снова отправлялся в Фюрстенберг. О том, какой об этом может быть когда-нибудь разговор в НКВД, я в то время не задумывался.

В лагере электролампового завода существует, оказывается, что-то вроде самодеятельной кухни. И многие тамошние женщины, которые, хотя и живут не в семейном, а в обычном бараке, тоже готовят себе сами горячую пищу. Некоторые взрослые парни из этого лагеря, хотя вроде бы живут в другом бараке, тоже кормятся «домашним» горячим у своих дам.

Однажды у Лунькова меня познакомили с брюнеткой Еленой, и мы стали прогуливаться на задах лагеря вдоль железной дороги. А недели через три Елена стала меня подкармливать: приносила суп в стеклянной банке. Однако же не забывала напоминать при этом, что, мол, знает, что про нее говорят, и «чтоб ты не воображал, что я такая!».

Мне явно полагалось угостить даму выпивкой. Возможность для этого была одна: в одном из бараков в лагере кто-то продавал по секрету, через третьи руки, спирт. Точнее — денатурат, то есть такой, которым дома до войны разжигали примусы. Разница же была в том, что в Германии этот спирт был не подкрашенный в ядовитый фиолетовый цвет, а бесцветный. Называли эту штуку на польский лад «брындой». Опытные товарищи объяснили, что если идет мутью, когда приливаешь воду, то пить нельзя — можно отравиться. Если же не мутнеет — то никакой не яд, пей и ничего не бойся.

Полстакана денатурата из лимонадной бутылки я вылил в кружку, долил туда водопроводной воды. Мути никакой не появилось. «Рюмки» прихватил заранее с фабрики: прозрачные толстостенные стаканчики — отстойники от автомобильных бензофильтров. Запах от этой смеси пошел — ни в сказке сказать. Вкус был тоже ужасный, но мы с Еленой эту гадость выпили. Действовала она сильно...

Елене было лет 25 или немного больше, и я ощущал себя ужасно взрослым...

Летом 44-го, когда я чуть не каждое воскресенье бывал в Фюрстенберге, однажды днем меня позвал мастер и недовольно ткнул пальцем в сторону открытых ворот цеха: там, мол, тебя спрашивают какие-то русские. С немалым удивлением я увидел прилично одетого Мишу большого и рядом с ним — незнакомого невысокого парня лет двадцати пяти. Коренастый блондин в серых брюках и белой рубашке; русский он или немец — я бы, встреться он мне на улице, сразу не определил...

Незнакомый парень отошел чуть в сторону, а Миша Сергеев, поздоровавшись, с места в карьер тихо сказал: «Мы к тебе. Этого человека надо устроить переночевать. Он оттуда!»

Наверное, сначала я обомлел и не мог, как пишут в романах, вымолвить ни слова. Потом пришел в себя, отпросился у мастера — мол, родственники из Фюрстенберга заехали проведать — и повел гостей в Юзикову избушку. Гости там остались, а я побежал объясняться с Питом и Юзиком, которые восторга не выказали... Происходившее дальше в тот день помню как бы в некотором тумане — был возбужден и, разумеется, боялся.

Вернулся в цех, с грехом пополам доработал до вечера. Миша Сергеев обнаружился посиживающим на травке возле хибары — караулил, пока незнакомец там спал. Мне дали денег и послали раздобывать ужин. Тот парень держался все время как бы сам по себе, а когда должна была появиться брюнетка Елена с супом, исчез совсем. Чего-чего, а бурьянов вокруг шарашкиной мастерской хватало. Елене сказали «спасибо» и тут же без всяких свиданий отправили «домой».

Когда стемнело, он велел показать ему всю территорию фабрики. Походил, помолчал и возле старого автобуса, наконец, сказал, что спать будет «где-нибудь здесь». И чтоб я возвращался к Мише, что все, мол, будет в порядке.

Утром его уже не было, и Миша большой, переночевавший на моей койке, многозначительно объяснил, что тот секретный человек идет к Анатолию. Это означало — в Мюнхен; я в то время уже знал от Миши и Петра Кривцова, что есть такое БСВ, это «Братское содружество военнопленных», его тайно организовал в лагерях в Баварии пленный офицер по имени Анатолий, фамилию которого Миша тоже называл. И что мы, остарбайтеры, должны с ними связываться, чтобы, когда придет время, действовать вместе.

Позже, осенью, Миша большой гордо говорил про ночевавшего у нас «человека оттуда», что он благополучно добрался, куда ему было надо. Во всамделишность нашей конспирации я до этого и верил немного, и в том же время не верил. Но этот случай был совсем особенный, как тут было не поверить!

Про покушение на Гитлера 20 июля мы узнали в тот же день вечером, это был (по теперешнему «вечному» календарю) четверг. Бельгиец Юзик пошел умываться и вдруг выскочил во двор как ошпаренный — скорей беги слушать! Репродуктор был включен, не помню зачем, — может быть, днем не было «как полагается», воздушной тревоги и ее ждали. Из того, что кричал репродуктор, помню только несколько «главных» слов: Attentat auf Furer! Der Furer unverletzt. To есть «покушение на фюрера, фюрер невредим». Боже, какие надежды загорелись в ту минуту! И мы с Юзиком, не сговариваясь, бросились одеваться — ехать в город. Смотреть! Ведь если врут, что «фюрер невредим»... Может быть, мы увидим конец?