62538.fb2 Чужие и свои - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Чужие и свои - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Мало того что репродуктор извергает чуть не целыми днями бодрые реляции убийственного содержания. Газеты, надо полагать (я их почти не видел), тоже. Еще чуть не на каждой афишной тумбе, где ни попало, на заборах и стенах — аршинные призывы и лозунги. Особенно много дурацких плакатов про бдительность. Черный силуэт толстого человека в шляпе, который куда-то наклонился — высматривает тайны, наверное, и надпись высоченными буквами: PST! FEIND HORT MIT! — «Тс-с! Враг подслушивает!» Немало и просто громких словес. Скажем, Blut und Ehre! — Кровь и честь, дескать. Ну и что с того? Или: Der Fuhrer hat immer Recht; вождь, ясное дело, всегда прав. А незадолго до конца появились чуть не на каждом шагу, и часто уже не плакаты, а просто надписи на уцелевших к тому времени стенах: BERLIN BLEIBT DEUTSCH! — «Берлин останется немецким...»

На всю эту чушь народ не обращал уже, наверное, никакого внимания. Чего тут подслушивать! И что останется от города, который и так наполовину разрушен бомбардировками?

Поразительное дело: всего за месяц до начала наступления Красной Армии с приодерских плацдармов на Берлин я еще съездил 18 марта 1945 года на поезде в Фюрстенберг и обратно; наверное, это был последний раз. (Точное число не означает, что я его тогда запомнил. А дело в том, что в книгах о событиях Второй мировой войны есть дата жуткой бомбардировки 15 марта городка Ораниенбург под Берлином, через который проходил поезд на Фюрстенберг. Несколько сот летающих крепостей В-29 стерли там с лица земли завод цветных металлов «Ауэр гезелльшафт», потому что разведка американского атомного проекта узнала, что туда были вывезены из Франции радиоактивные материалы. Сильно пострадал, разумеется, и город; в находившийся рядом концлагерь Заксенхаузен тоже попали бомбы. А я хорошо помню, что ехал в воскресенье после этой бомбежки, о которой в вагоне почему-то все знали.)

Отделение вагона было переполнено, пассажиры, почти сплошь женщины; довольно громко, уже не стесняясь, говорили о погибших и о том, что война проиграна и бессмысленно ее продолжать. Среди ехавших был военный, он стал неуверенно стыдить плачущую женщину, — дескать, надо верить до конца в фюрера и в победу. И тут с ней сделалась настоящая истерика. Женщина рыдала, другие пытались ее успокоить, а она выкрикивала, что пусть фюрер, который погубил в концлагерях (!) и на войне столько людей, всю молодежь Германии, катится к дьяволу. (Вот такое страшное ругательство...) А если кому этот бездарный фюрер еще не надоел, тот пусть катится вместе с ним!

Пожилые женщины долго ее успокаивали, а военный стушевался и выбрался из вагона на первой же остановке. Полиция или гестапо не появились.

Через несколько дней или, может быть, через неделю после этой невеселой сцены майстер Хефт взял меня с собой на грузовой машине что-то привезти на фабрику. И по дороге спрашивал с подковыркой, что я себе думаю — а как будет дальше? Если сюда придут русские? Они тебя, пожалуй, не погладят по головке...

Соблюдая «конспирацию», я ответил что-то вроде того, что как же это придут? Вот ведь ваш Гитлер обещал поразить всех секретным оружием. Так, наверное, пора ему? А то ведь действительно придет Красная Армия, придут американцы и англичане, а мы, господин майстер, вон сколько машин для вермахта вместе с вами наворочали, замечательные газогенераторы им пристроили...

В общем, «политической договоренности» у нас с ним получиться тогда не могло. О чем жалею, потому что до прихода фашистов к власти майстер Хефт был в компартии Германии (или, может быть, в комсомоле). И могу себе представить, что он на самом деле думал о Гитлере и о приближающемся конце войны.

Однако же фронт остановился. Стоит на месте уже около двух месяцев. И, по правде говоря, мысли в голову лезли всякие. А вдруг наши сюда не придут? Ведь вот американцы Францию освободили, а теперь тоже который месяц топчутся. Ведь такая сила, а ничего поделать не могут. А вдруг у немцев и правда вот-вот появится какое-то страшное оружие, и тогда они опять...

В какой-то день вот такого смутного времени мастер велел мне сделать из стального проката консольную опору для какой-то балки, выдолбить для нее в стенке цеха гнездо и забетонировать ее туда. Провозился я с этим день или два, а когда все было почти готово, вдруг ни с того ни с сего придумал — оставить в стене записку со своим именем. Ну, «на всякий случай». Отыскал где-то клочок бумаги, карандаш. Написал свои имя и фамилию, что я из Харькова и еще какие-то, наверное, «возвышенные» слова. Нашел у кого-то коробочку, может быть спичечную или пачку от сигарет, точно не помню, и в ней, никому не сказав, замуровал в стенку это свое послание.

Среди новых построек на той берлинской окраине шарашкина мастерская в девяносто четвертом году еще стояла. Если цела стена, то моя записка лежит в ней до сих пор.

Из нашей фюрстенбергской четверки в «генераторен-унд-моторен» Леша Смирнов был, наверное, самым тихим. Спецовка на нем всегда жутко замасленная. Ходит медленно, почти не разговаривает. Где его ни увидишь в цеху — он всегда к тебе спиной, а к кому лицом — непонятно. Такое впечатление, что ко всем спиной. Но когда с ним заговоришь и он обернется, то всегда приветливо улыбается. Леша добрый, всегда поможет товарищу, если что надо. Крольчатины из банки, уворованной в каких-то Gartenlauben, в садовых домиках, впервые дал мне отведать, между прочим, тоже он. Леша ездил вместе с Николаем, когда полковник Гайст таскал их зачем-то на полигон. А вот ко всей конспирации с Кривцовым и Мишей Сергеевым он, Леша, вроде бы никакого отношения не имел. Оно и понятно: увалень, не о том заботится.

Дело было уже весной, незадолго до конца. Однажды Петр Кривцов позвал меня из цеха, отвел в сторону, жует, по обыкновению, какие-то слова. «Вот, надо уладить, тут одно дело... Ты можешь здесь ночевать, придется тебе... Мы тебе доверим и посмотрим, как ты...»

Кто «мы», какое такое дело я должен улаживать? «Я скажу Смирнову, — нудит Петр. — Возьмешь у него, спрячешь...» Наконец-то родил! Опять записку, наверное? Или они добыли листовки?

Появляется улыбающийся Леша Смирнов. Нагрузившись для конспирации какими-то железинами, мы отправляемся на свалку, к паровым котлам. Покопавшись возле одного из них, Леша вытаскивает из кучи мусора тряпицу, в которую завернуто нечто тяжелое. Разворачивает ее. Ласково улыбаясь, протягивает мне здоровенный, явно исправный пистолет! Показывает — пистолет заряжен. Говорит, что здесь могут найти во время воздушной тревоги, и надо пистолет надежно спрятать на несколько дней. Здесь, на фабрике, чтобы в случае чего был под рукой. «В случае чего именно?» — «Ну, — говорит рассудительный Леша, — ясно чего... Восстания в лагерях, наверное. Может, и немецких коммунистов, кто его знает...»

Замечательная перспектива...

Посовещавшись, мы решили упрятать оружие в «бункер», куда ставили на ночь и во время тревоги пишущую машинку. Сделать это можно только вечером, когда немцы уедут по домам. А пока пистолет перекочевал ко мне за пазуху: Петр велел, объясняет Смирнов, чтобы отвечал за эту штуку я.

Вот такое почетное поручение. Мне страшно, но ничего не поделаешь. А что, если в цеху придется лезть куда-нибудь наверх или таскать газовые баллоны? А пистолет возьмет и выпадет?

Но все обошлось. Вечером мы с Лешей благополучно запихнули обернутый в тряпки пистолет под потолочину «бункера», и он спокойно пролежал там несколько дней. Потом Леша его снова унес. Что с ним было дальше — не знаю, восстания у нас тоже не было. Сильно подозреваю, что перепрятывать пистолет поручили мне просто для проверки — не откажусь ли, не испугаюсь ли опасной «игрушки».

И все равно — разве не здорово, что весной 45-го года у наших ребят мог откуда-то взяться пистолет с патронами?

Заканчивалась первая половина апреля сорок пятого года. Уже несколько дней было совсем тепло, почти жарко. Реже гудели сирены воздушной тревоги, и все понимали, что это значит: наступление Красной Армии на Берлин начнется вот-вот.

Совершенно не помню, что было накануне — в воскресенье 15 апреля: работала ли в тот день фабрика или нет и почему я не ночевал в хибаре.

В понедельник 16-го числа очень рано, еще не совсем рассвело, я проснулся на втором этаже автобуса. Проснулся от далекого рокота, то нарастающего, то затухающего словно могучий подземный гул. На соседних сиденьях-диванчиках подняли головы еще двое или трое наших. Кто-то засомневался: может, это шумит поезд? Тяжелый состав идет? Другие лица расплылись в улыбке. Нет, видно, не зря напоминал немцам репродуктор все последние дни, что «на захваченном плацдарме в районе Кюстрина-на-Одере продолжаются приготовления врага «zum Grossangriff».

По-русски — к большому наступлению. Вот оно и началась, дорогие товарищи и немецкие господа!

Мы спустились вниз, на воздух — «слушать своих». Кто-то догадался — надо лечь и приложить ухо к земле. Она вздрагивала... А ближе к шести утра, когда стали приезжать на работу первые в тот день немцы, музыка далекой канонады была слышна уже совершенно отчетливо. Кто-то стал переодеваться в рабочее. Кто-то не слишком уверенно взял инструменты и вроде бы принялся за работу. Начальник цеха позвал кого-то за собой, побежал к машине, которой занимался накануне, старательно изображая, что ничего не случилось. Остальные тынялись, а Леша Смирнов сиял такой улыбкой, что впору портрет писать. И тут отличился Федя Кожушко, разбитной, никогда не унывающий крепыш.

Кожушко забрался в кабину грузовика, завел двигатель, тронулся и стал, на радость собравшимся, раскатывать перед цехом. Махая при этом из кабины рукой и выкрикивая нечто весьма оптимистическое. Так продолжалось несколько минут. Опешивший поначалу майстер Хефт включился, выгнал Федоpa из кабины. Поставил грузовик на место и стал бранить Кожушку, который, радостно смеясь, громко объяснял майстеру по-украински, что чего уж теперь! Шабашить, мол, пора — ведь уже слышно, «ось вже чуты Червону армию!»

Пришлось понемногу как бы браться за работу, но она, естественно, совершенно не двигалась. А через час или, может быть, полтора часа, когда уже наступило рабочее время служащих, вышел в цех господин директор фон Розенберг и спокойным тихим голосом сказал, чтобы мы, русские, собрались все вместе — он хочет с нами поговорить.

И он сказал нам вот какую очень короткую речь. Ужасная война кончается, скоро вы поедете домой. Я понимаю вашу радость и ваше нетерпение. Но и вы должны понять, что я не имею права просто так — закрыть фабрику и отпустить вас. Это привело бы к самым печальным последствиям для всех нас. Поэтому прошу вас — будьте благоразумны, потерпите! Осталось совсем немного...

Слова его здесь написаны, разумеется, по памяти, но за суть и тон ручаюсь.

И мы стали кое-как возиться со своей обычной работой, с двумя-тремя грузовиками, оставшимися к тому дню в мастерской, да с газогенераторами. Двое или трое немецких рабочих плюс мастер вроде бы и старались быть как всегда, но это уже плохо получалось.

А вечером, когда на работе уже никого не осталось, прямо над шарашкиной мастерской, совсем низко, промчались истребители с красными звездами на крыльях. Первый раз за три с половиной года — вижу наших!

Бельгиец Иос Смитс, в просторечии Юзик, написал про этот день в своем дневнике так:

«...В шесть часов Петро и несколько других русских рабочих вытащили меня из койки. Надо лечь, приложить ухо к земле и слушать. Еще вчера мы смеялись над тем, что рассказывает Петро. Теперь мы слышим, как где-то вдали гремит на самом деле. Около 9 часов задрожали двери и окна, а потом стало опять тихо. Сегодня получил письмо от Нанда (мой брат) с талонами на шнапс и два яйца. Сегодня мы опять соорудили диван из двух кресел разобранной автомашины. Устроились вдвоем в машине. Вечером, лежа там, мечтал о доме. Сейчас без четверти девять. Вдруг: «бум-м!» И еще раз: «рр-р-бум!» Мы знаем эту песню! Бежим сломя голову. Скорей удирать! Начали стрелять зенитки, и только потом загудела воздушная тревога. Как рождественская елка — светящиеся нити трассирующих пуль с самолетов. Они проносятся прямо над нашими головами. Наконец через 2 часа отбой воздушной тревоги. Мы возвращаемся в домик. Не успеваем войти, как прямо над нами снова ревут самолеты. Все сначала — гудят сирены, опять тревога. Когда мы бежим к нашим котлам, к убежищу, падают бомбы и свистят пули. До половины второго сидим в котле. Потом ложусь спать одетым. Всю ночь слышны выстрелы, взрывы, грохот».

Следующие несколько дней сбились в памяти как бы в один непрерывный. Канонада стихла, и поначалу мы решили, что завтра, ну, самое позднее послезавтра, Красная Армия будет уже здесь. Ан нет... И немецкое радио изо всех сил кричит, что «враг остановлен и будет отброшен!» и что «мы уже были под Москвой, и мы опять...». Что-то там, значит, застопорилось. А в мастерской продолжается откровенно липовая работа. Исправно, минута в минуту, приезжает утром на работу мастер. Прилежно греет воду и подметает пол старичок Густав. Сидят за своими столами в конторе блондинка и рыжая. Короткие воздушные тревоги — над нами пролетают на небольшой высоте советские самолеты. А нам все равно пора решать, как быть, чтобы перед самым освобождением, что называется — в последнюю минуту, не подставить зря голову.

В нашей компании склонялись к тому, что в лагере опаснее: мало ли что может прийти в голову фашистам, когда наступает неизбежный конец. Вот возьмут и пришлют эсэсовцев, как было в Фюрстенберге при облавах, поставят пулеметы и всех перестреляют...

Те, кто так считал, оставались теперь ночевать на фабрике. Одно спальное место было всегда — моя койка в домике Пита и Юзика. Были широкие, нередко даже кожаные двойные сиденья в грузовиках, ожидавших установки газогенераторов (теперь уже напрасно ожидавших); был уже известный двухэтажный автобус, спать в котором на пассажирских сиденьях — одно удовольствие. А вот с пропитанием стало совсем худо. Кончилась добытая недавно то ли на товарной станции, то ли из чьих-то садовых домиков картошка. На второй или третий день не осталось уже ни куска хлеба, сколько ни растягивай. Есть нечего.

Зато опять слышна артиллерия!

Так и наступил последний день, вернее, последнее утро шарашкиной мастерской. Это было уже в пятницу или в субботу. С утра перестала ходить городская электричка на Обершпрее, и хромой Густав сильно опоздал. А еще часа через полтора началась какая-то суета. Рыжая барышня несколько раз прибегала из конторы в цех и о чем-то шушукалась сначала с мастером, а потом и с другими немцами. Минут через пять или десять все уже знали, что «шеф», директор фабрики барон фон Розенберг, срочно уехал — у него дома что-то случилось. А он еще не подписал какую-то бумагу, без которой им никак нельзя. И теперь надо, чтобы кто-нибудь съездил к нему домой, это не так далеко, но они, мастер и двое немецких рабочих, не говоря уже о барышнях из бюро, почему-то не могут поехать. Что за бумага и зачем она им нужна, мы, понятное дело, не знали. И тут я расслышал произнесенное вполголоса слово «Panzer» — танк!

У меня, что называется, засвербило. И я, не раздумывая, направился с невинным видом к мастеру: «Давайте велосипед, адрес и как туда проехать — я съезжу». Мастер слегка опешил, а рыжая барышня обрадовалась и стала его теребить — пусть едет, только скорее! Великое дело — женское слово! Через несколько минут мне дали чей-то велосипед, и я покатил в Кепеник — езды туда было, наверное, с полчаса или около того — за их бумажкой. Ничего такого особенного по дороге не заметил, дом господина фон Розенберга, обычный для берлинской окраины скромный особняк, нашел легко. Совсем близко от него, в какой-то сотне метров, были хорошо видны смятые ограды палисадников и развороченный тротуар. «Сегодня утром, — спокойным голосом объяснил директор, — здесь были два русских танка; мальчики из фольксштурма пытались в них стрелять...» И таким же тихим голосом сказал, отдавая мне бумагу и прощаясь: «Германия проиграла войну, немецкая армия отступает уже здесь, у моста через Шпрее. Я желаю вам счастья...»

Едва отъехав, я не удержался и повернул к мосту, чтобы увидеть это своими глазами. Остановился неподалеку от набережной и злорадно любовался расстроенными колоннами, огромной толпой людей в зеленой форме, плетущихся по мосту через Шпрее с фронта. Заросшие, грязные, многие в бинтах и кровоподтеках. Многие без оружия. Кто с лошадьми, а кто своим ходом тянут повозки с лежащими вповалку ранеными. Техники не видно никакой, и все это поразительно напоминало виденное три с половиной года назад — в конце октября 41-го, когда Красная Армия уходила из моего Харькова.

Я вернулся на фабрику, отдал велосипед и бумагу от директора. Немцы были уже в цивильном — ждали и переоделись заранее. И сразу стали разъезжаться. Кто-то торопливо прощался с нами, кто-то ушел незаметно; все ближе грохотала артиллерия. Заперли они что-нибудь или оставили так, не помню.

И мы, человек десять украинских и русских парней, остались на фабрике без немцев. Почти как хозяева. А остальные человек десять ушли в лагерь — поближе к своему скарбу, или, может быть, к друзьям, или еще по какой причине. Попозже вечером, когда грохот обстрела стал еще громче, двое или трое вернулись — уже, что называется, «в полной готовности», с вещами, какие у кого были. Ушел ночевать в городское бомбоубежище бельгиец Юзик.

Пальба все ближе. Еды никакой.

Ночью стрельба ослабела, с рассветом опять усилилась. С нашей территории, от котлов, в которых мы ночевали, видна позиция немецких зениток возле станции электрички. К ним привыкли, во время воздушных налетов они стреляли; мы давно уверены — напрасно, все равно никого не сбили. И вот теперь буквально на наших глазах стволы их здоровенных орудий один за другим опускаются. Они смотрят уже не в небо, это значит — стрелять будут прямой наводкой. Если в сторону пригорода Кепеник и моста через Шпрее, где я вчера видел отступающие немецкие части, то это в нашу сторону...

Идут вторые сутки, как во рту не было ни крошки. Несмотря на разрывы снарядов, которые слышны уже совсем близко, находятся смельчаки: втроем отправляются к ближайшему поселку садовых домиков в надежде добыть хоть что-нибудь съестное. Возвращаются на удивление скоро и с добычей: нашли оставленные кем-то овощи и початую банку с крольчатиной. Самый рассудительный из нас — Иван, с которым мы однажды с мешками картошки на плечах напоролись на полицейского, решает: надо варить горячее. И побольше, потому что когда нам достанется поесть в следующий раз — совершенно неизвестно...

Хорошо помню здоровенную кастрюлю, в которой под звуки рвущихся снарядов варили на печке похлебку. Когда бежали с ней от голландской хибары к котлам, что-то грохнуло совсем рядом, в меня полетели какие-то обломки и комья земли. Я перепугался, что уроню кастрюлю или ее пробьет осколком, но все обошлось. Мы тут же на месте, не отходя от нашего убежища, здорово заправились. Потом, ближе к вечеру, вылезали наружу уже только «на разведку», глянуть — и тут же обратно: снаряды рвались уже здесь, на территория фабрики. Доносился треск очередей — то ли пулеметных, то ли автоматных; различать их я еще не умел. А перед наступлением темноты успели увидеть, что стволы немецких зениток возле станции повернуты в нашу сторону. Смотрят, что называется, прямо на нас...

В пальбе и грохоте проходит еще, наверное, несколько часов. Кто-то уже нервничает — кричит «ой!», когда осколки шваркают о котел.

Меня оглушает невероятной силы удар, я глохну; котел то ли разваливается, то ли улетает куда-то — все кончено? Пробую пошевелить рукой; это получается. Ощупываю себя и трогаю лежащего рядом — нет, мы живы и, кажется, целы. Понемногу приходят в себя и остальные, никого не убило. Мы догадываемся, что прямо в нас, в наш котел, угодил снаряд. Если бы пробил...

Проходит еще сколько-то времени, и снаружи почему-то становится тише. Выстрелы и разрывы слышны, но где-то в стороне, уже не здесь, не на фабрике.

Двое вылезают наружу. Проходит, может быть, минута — их не слышно. Они, наверное, отошли в сторону? Я тоже выбираюсь наружу. Свежий воздух, ночь. Кажется, звезды видны были. По ту сторону фабрики валит дым, что-то горит. Неподалеку от нас у разбитой стены цеха стоят несколько человек в военной форме, цвета которой в темноте не разобрать. Рядом с ними совсем маленькая пушка на колесах.