62538.fb2
Солдаты постарше хмуро объяснили: ну, бывает... А что поделаешь, раз в уставе записано! — Как так в уставе? — А так; «при неповиновении командиру... меры принуждения... вплоть до применения физической силы...» Вот и получается — если что не так, то можно и по морде. И ничего не докажешь... А ординарцы у самых разных командиров и начальников? Это же, если по-честному, самые настоящие денщики. Прямо из книжки про белогвардейцев или про царскую армию: принеси то, подай это.
Ничего себе Красная Армия рабочих и крестьян!
Зовут меня: «Бегом марш! Особист требует». Это к нам пожаловал старший лейтенант Гришков. «Пойдем, — говорит, — наш начальник велел тебя привести. Понравилось ему, как ты с ним фольксштурмовца допрашивал, которому солдатских штанов не дали».
Пришли мы к ним в землянку, я отрапортовал, как положено. А «черный человек» хмуро поулыбался и сказал, что надо будет, пожалуй, меня «посадить». У него хриплый голос, очень громкий. «Ну ладно, — говорит. — Это и потом не поздно! А сейчас со мной поедешь. Доложи командиру, пять минут на сборы, и чтоб был при полном боевом!»
И мы поехали. Ну, не через пять минут, но скоро. На легковой машине с шофером-сержантом и женщиной.
Что в «Смерше» есть офицер-женщина, я сначала не знал. Она младший лейтенант, но называли ее, во всяком случае за глаза, Марией Семеновной или, проще, Марь-Семенной. Она там отвечала за документы, которые они возили с собой. А ее начальник взял меня с собой в это, как оказалось, секретное путешествие, чтобы задавать его хитрые вопросы разным немцам. Из их разговоров по дороге с Марией Семеновной я скоро понял, за чем поехали: у них пропала какая-то папка с документами. Что в ней было, не знаю, но понятно, что снаружи было написано «Совершенно секретно», так у них полагалось на всех документах. Украсть папку, конечно, никто не мог, и они решили, что, наверное, Марь-Семенна не положила ее на место в железный ящик и папка могла остаться где-то, где они «стояли» во время наступления.
И еще из разговоров в машине я узнал, что капитан Полугаев — мой тезка, его зовут Михаилом Филипповичем.
В первый день мы останавливались в нескольких местах в Берлине; в дома, не занятые Красной Армией, там уже вернулись местные жители. Гвардии капитан, а иногда, чтоб получалось помягче, младший лейтенант Мария Семеновна, расспрашивали их, что вот-де, мы тут находились во время боев, мы надеемся, что большого вреда вашей квартире не причинили... И еще мы тут где-то оставили такую картонную папочку, так не попадалась ли она вам...
Ничего, конечно, в Берлине не нашлось, и мы, переночевав где-то на окраине, поехали дальше на восток. Так я оказался во второй раз в том доме, похожем на пионерский лагерь, откуда началась моя военная жизнь. Там уже жили гражданские немцы, кажется беженцы из Польши. Папку с документами не нашли и там. Михаил Филиппович, а еще больше Марь-Семенна уже сильно беспокоились. Было понятно, что эта история грозит им сильными неприятностями.
Поехали дальше и на третий день доехали до города Мюнхеберга, в котором находился их «Смерш», когда переправился через Одер. Нашли дом, который они занимали. Теперь в этом доме была, можно сказать, дружественная организация — такой же секретный особый отдел, но только польской армии. А начальником отдела оказался советский полковник.
Мы с шофером сидели в машине, а наши особисты бегали с озабоченными лицами туда и обратно, потом еще куда-то, и все это продолжалось очень долго, часа, наверное, четыре, если не больше. Возвращаясь несколько раз к машине, капитан и Мария Семеновна раздраженно переругивались, а я удивлялся: она ведь младший лейтенант, как же ей можно ругаться с капитаном?
Наконец они вернулись совсем, очень довольные. Младший лейтенант несла, прижимая к груди, обвязанный со всех сторон шпагатом здоровенный сверток с красными сургучными печатями.
И мы поехали обратно. По дороге капитан еще долго бранился. Можно было понять, что секретную папку польские особисты давно нашли и уже собирались отправить ее «по инстанции». Ясно, что тогда потерявшим не поздоровилось бы. Отдать «дело» согласились с большим трудом и только в запечатанном виде и с каким-то официальным писанием, наверное советским начальникам над гвардии капитаном.
Такая вот была первая в моей жизни командировка. Лет через двадцать или тридцать сказали бы — по местам боевой славы...
Было, наверное, «личное время». Помню только, что сидел на травке — ничего не делал. А Тихомиров, который ходил в другое подразделение или еще куда-то по каким-то делам, подошел ко мне, и с ним еще кто-то, и он говорит, улыбаясь во весь рот: «Ну, Черненко, пляши!» И достает из полевой сумки и протягивает мне...
Это был свернутый из двойной тетрадной страницы «треугольник» — письмо без марок с номером полевой почты и моей фамилией, написанной знакомым почерком школьного друга. Так посылали тогда письма в армию, конвертов почти ни у кого не было. Я схватил треугольник, руки у меня дрожали. Развернул его. Письмо было сплошной сумбур, отрывочные фразы, написанные вкривь и вкось четырьмя моими одноклассниками. Только одно было совершенно ясно: они узнали, что «нашелся Миша», от моей мамы!
Наверное, меня шатает. Кто-то хлопает по плечу. «Живы? Ну, теперь собирай им посылку!»
А еще через день пришло и письмо от мамы и бабушки.
Прошел уже месяц, если не больше, как мы обжились в лесу. А солдатский телеграф передает новое известие: опять передислокация; наверное, так в армии полагается, что поделать. И вскоре, оставив землянки и погрузив на машины военное имущество и снаряжение, переехали мы на сотню километров южнее, в сторону Дрездена.
Леса вокруг маленького города. Хутора (или, может быть, надо их называть фермами), принадлежащие бауэрам, сельским хозяевам. А в самом городке — несколько кожевенных фабрик, и они очень даже привлекают внимание разного военного начальства.
Там, в городке К., произошло со мной очень приятное событие, которое едва не обернулось бедой. Меня наконец поставили на пост; я — часовой со снаряженным по всем правилам боевым оружием и, согласно уставу, «лицо неприкосновенное». Много я потом на военной службе отстоял этих постов, и все было хорошо, а главное — как положено. А вот в первый раз сильно оплошал.
Охранял я три машины, две грузовых и легковую. По одну сторону от меня — последние перед лесом дома городка, по другую — наше расположение. А впереди поле или луг, одним словом, совершенно пустое место, где постороннему просто неоткуда взяться. Я вышагиваю вдоль машин с автоматом на груди и даже, как инструктировал помкомвзвод, старательно заглядываю под грузовики. Пройдя в очередной раз свои двадцать или сколько их там было метров, разворачиваюсь через левое плечо...
Чужая легковая машина почти рядом. А прямо передо мной стоит, заложив руку за поясной ремень, полковник и ждет, что я буду делать. Это, конечно, сам командир бригады. Чуть поодаль молодой офицер, кажется, он посмеивается. Я залопотал что-то вроде того, что красноармеец такой-то охраняет пост и вверенное имущество... «Разводящего! — только и сказал полковник. Прибежал помкомвзвод, за ним кто-то из офицеров. — Арестовать разгильдяя!»
И у меня забрали автомат, сняли с меня поясной ремень (срезали погоны или оставили — забыл) и сунули в каталажку, именуемую гауптвахтой. Солома на земляном полу, больше ничего и никого. Через час или два (часы с меня тоже сняли) принесли котелок воды и большой кусок хлеба. Как пайка.
И недавний мальчик, а теперь солдат, красноармеец, решил, что военная служба бесславно кончилась, что завтра — под трибунал. А что ж еще делать с теми, кто ловит ворон на посту? Эх, если бы я раньше обернулся! А теперь — все... И, если честно признаться, заплакал.
...В тот же день познакомился я на собственном опыте еще с одним неписаным законом армейской жизни: приказ старшего начальника, отданный «через голову» начальника непосредственного, этот последний норовит саботировать. Чего, мол, лезет, я и сам знаю, что надо. Так что к ужину меня, посмеявшись над моими страхами, уже выпустили. Сидоров угостил хорошей трофейной сигаретой. Я спросил — а если он вспомнит? Что тогда? «Других дел у полковника мало, чтоб еще про тебя помнил, — отрезал помкомвзвод. — Уж если какой придурок из штабных и спросит, скажем — сидит десять суток. На всю катушку!»
Однако же история эта была мне хорошим уроком. Чтоб знал и бдел. А на посту — особенно.
Вообще же служба моя начинала приобретать какой-то двойственный характер. Как только кто из чужих командиров узнавал про мой немецкий язык, так ему тут же приспичивало — нужен переводчик. «Нам ненадолго, по такому-то делу...» Дела эти были чаще всего, конечно, хозяйственного свойства.
А еще «Смерш». Они находили самых разных немцев, про которых узнавали от других немцев, что те не были в фашистской партии и вроде бы не одобряли Гитлера. Незаметно приглашали их на беседу. Расспрашивали про СС и нет ли в городке беглых эсэсовцев, кто остался из убежденных фашистов и «гитлерюгенда». Во время одной из этих тайных бесед я и услышал (все от того же старшего лейтенанта Гришкова) немецкое слово, которого не знал: «вервольф».
Гришков мне потом растолковал, что это подпольная opганизация «Оборотни», что они оставлены фашистами, чтобы нападать на военнослужащих Красной Армии, совершать диверсии и убийства. А мы во что бы то ни стало должны разыскать их и изловить. Ловить фашистских диверсантов я был рад, это весьма соответствовало моему умонастроению. Но совершенно не отвечало моим представлениям — что может и чего не может быть в побежденной Германии. И, усомнившись в немецком подполье, я рассказал Гришкову, а потом и его начальнику, почему я так думаю: здесь народ дисциплинированный. Раз теперь другая власть, везде комендатуры и назначают бургомистрами сидевших до прихода Красной Армии в концлагере, — немцы будут их слушаться. И ведь вся Германия занята войсками, победившими вермахт, нашими и союзников! Какие же могут быть «оборотни»? Особисты слушали мои рассуждения внимательно, однако капитан Полугаев рыкнул, что это не нашего ума дело. Мы должны найти «вервольф»! Хотя бы в этом городке.
Опрашивали мы об эсэсовцах и диверсантах из «гитлерюгенда» многих, от молодых до совсем старых жителей городка и окрестных крестьянских хозяйств. Ничего похожего, за что можно было бы «зацепиться», не услышали ни разу.
А про секретные указания «Смершу», доставляемые Фельдъегерем в пакетах с сургучными печатями, я в то время ничего еще толком не знал.
Вот такие были мои, теперь очень частые, встречи и беседы с жителями побежденной Германии; имен их я не помню. А первая запомнившаяся немецкая фамилия из того времени — это Хонеккер, будущий глава ГДР и первый секретарь тамошней Социалистической единой партии Германии. Ни больше и ни меньше...
Вот как это получилось.
Зачем-то ездили в город Бранденбург, наверное на армейский продуктовый склад. Недалеко от города прямо у шоссе стояла за высокой оградой тюрьма. Старший из наших офицеров пошел туда представиться и спросить разрешения, и нас пропустили посмотреть. Все тюремное хозяйство внутри опекал и стерег теперь единственный человек, немец, который кем-то служил здесь и раньше. Внутри была совершенная роскошь, если можно сказать про такое заведение. Примерно как показывают теперь в заграничных фильмах. Но только — без единого узника. Тот немецкий надзиратель, показывая все это хозяйство, пояснял, кто у них здесь сидел при Гитлере. Открыл камеру, больше похожую на очень чистую комнату, но с санитарными устройствами и решеткой на окне под потолком: вот здесь содержался секретарь германского комсомола Хонеккер...
И еще в той тюрьме был в глубоком подвале склад вещей, принадлежавших заключенным. Надзиратель рассказал, что сюда же привезли чемоданы важных фашистских фюреров, в том числе Геббельса, — чтобы подальше от бомбежек в Берлине, на случай эвакуации и тому подобное. Помню, что старшее начальство под каким-то предлогом поживилось содержимым этих чемоданов.
Был в части совсем молодой, лет 17, солдат Коля П. Тоже из освобожденных, только раньше меня, еще в Польше. Низенького роста, курчавый весельчак. Не расставался с автоматом. Неплохо знал обиходный немецкий, падежей и прочих тонкостей не признавал. С немцами обращался, когда имел к тому возможность, с веселой холодной жестокостью; солдаты рассказывали, как однажды Коля ни с того ни с сего полоснул автоматной очередью по гражданским немцам. И еще Коля очень интересовался женщинами и поступал с ними просто: позовет взрослую немку, отведет ее в какой-нибудь закуток. А там наставляет на нее автомат, задирает юбку и...
Про эти художества прознало и начальство. Сажало раз или два Колю под арест, но, пока была война, еще терпело.
А пострелять Коля любил не обязательно в кого-нибудь, можно и просто так. Лишь бы погромче. И в один прекрасный летний день недалеко от расположившегося в чистеньких немецких домиках нашего военного начальства на окраине городка К. раздался боевой грохот: Это Коля П. зафуговал припасенный им немецкий панцерфауст, предшественник всех последующих, хоть советских, хоть американских ручных, подствольных и прочих реактивных гранатометов.
Пролетев положенное ему расстояние, фауст взорвался, на счастье — в чистом поле. Но поблизости случился сам начальник штаба бригады и, естественно, пожелал узнать, кто и с кем воюет...
Кончилось дело для Коли печально. Свое начальство набило ему морду и отправило под арест на гауптвахту. А потом, уже не надеясь, наверное, перевоспитать его, сдрючило с Коли военную форму, объявило, что по возрасту он в солдаты еще не годен, и отправило прочь из бригады — в пересыльный лагерь для освобожденных.
Если Коля П. уцелел во всей послевоенной кутерьме, то теперь он давно пенсионер со льготами — бывший малолетний узник фашизма.
На этот раз, когда Тихомиров поведал, что скоро опять передислокация — будем занимать «какую-то Саксонию» вместо американцев, которые оттуда уходят, — я набрался нахальства и спросил: ну откуда он это может знать? «Квартирьеры уехали, понимай! — просвещает меня сержант Тихомиров. — И солдаты с ними, ясное дело. Они-то знают, у них задание! Вернутся, доложат, тут мы и двинемся. До демаркационной линии!»
Новые слова — демаркационная линия. Так, может, мы и американскую армию увидим?
Все верно, через неделю начались недолгие сборы; день-другой, и опять поехала Красная Армия... Велено было, между прочим, «привести себя в полный порядок». Оружие чтоб до блеска, подворотнички чтоб свежие, пуговицы и пряжка чтобы блестели. А карту, по которой проверял маршрут командир, мне тоже удалось повидать, она поразила меня своей невероятной подробностью. Как это возможно — заснять всю территорию чужой страны? Да так, что на ней есть любая тропинка, чуть не каждый куст! (Вот уже полсотни с лишним лет не могу отделаться от детского подозрения, что генштабы будущих противников в спокойное мирное время просто обмениваются по секрету своими секретными картами. Иначе ведь никаких шпионов не хватит.)
Переехали по совершенно целому мосту Эльбу, на которой двадцать пятого апреля встретились наши и американские солдаты. И скоро на каком-то перекрестке увидели американцев; их и наши офицеры сменяли регулировщиков. Американского ждал разукрашенный «додж», наша девушка-сержант с флажками уже вовсю дирижировала движением. Шло оно, правда, пока в одну сторону. А негр никак не мог оторваться от такой потрясающей сменщицы.
Уже под вечер, проехав за этот день километров сто пятьдесят, прибыли в городок с названием как из сказки — Гримма. Квартирьеры там уже ждали, на улицах были знакомые «стрелы» — хозяйство такого-то. Расположиться было нам велено в огромной старинной постройке непонятного назначения, больше всего похожей на крепость.
Согласно британскому премьеру Уинстону Черчиллю (Вторая мировая война. Том 3-й ), было первое или второе июля сорок пятого года.
Наверное, еще не все подъехали, во всяком случае, места в том замке было сколько хочешь. Комнаты здесь — не совсем комнаты. Толстенные стены, сводчатые проемы, а где и потолки. Это кельи и прочие помещения для монахов: мы разместились в бывшем монастыре. И улочка называлась, если по-нашему, Монастырской: Klosterstrasse. А крохотный переулок рядом — переулок Бенедиктинцев.