62538.fb2 Чужие и свои - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Чужие и свои - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Совершаются тайные взаимные визиты, поступают вожделенные продукты обмена, и прежде всего — хлебные талоны. Кто-то приносит бутылочку из-под лимонада, наполовину наполненную спиртом, которым промывали какие-то детали.

Старшие «специалисты» опасливо пробуют и единодушно решают — годен. Павел тоже получает свою «порцию» на донышке кружки. Но самое главное — у себя в бараке на печке мы теперь варим в котелках обрезки свиных шкур. Получается густой жирный суп. Если вынести его на холод, то за ночь он превращается в студень. Вот это жизнь!

Очень скоро у нас появляются и выменянные на сахар дрожжи. «Кану для кавы» (die Каnnе — кувшин) превращают на несколько дней в бродильный чан. Результат положительный: после неких процедур в кувшине получилась пенная коричневая жидкость — брага. Сладкая и невероятно хмельная. Ксати, приближается Новый год, и специалисты, преодолевая сомнения (негде взять медную трубку, не из чего сделать змеевик и так далее), решают изготовить... Что?

Разумеется, самогонный аппарат!

У соседей по бараку одолжили еще один кувшин; на несколько дней «кава» отменяется для всех. А за день или два перед Новым годом, поздно вечером, с караульными за дверью и на подходах к бараку, в комнате 17 происходило тайное священнодействие — из сахарной браги варили самогон. Замечательная была сцена!

На печке кувшин с брагой, к его горловине примазана крышка от кастрюли, из нее торчит алюминиевая трубка, загнутая в сторону. Эти важные детали отыскались на фабрике в куче мусора и отходов. Где-то раздобыли не то глину, не то густую замазку. Когда брага закипит, из трубки пойдет пар, который надо сконденсировать. В «настоящем» самогонном аппарате пар идет через змеевик, охлаждаемый холодной водой.

У нас змеевика нет, и конденсатором хотят сделать обыкновенную тарелку, добытую в столовой, здесь возможно и такое. Да только ее надо все время хорошо охлаждать...

В барак таскают в тазу снег, благо он выпал, хоть и немного. Наши умельцы, то и дело тихо переругиваясь и поучая друг друга, колдуют у печки; остальные почтительно наблюдают. Струя пара бьет о тарелку, тарелка потеет, капли жидкости изредка стекают с нее в подставленный котелок. Мало... Но процедура длится несколько часов, в котелке понемногу что-то набирается. Мастера, перешептываясь, пробуют на вкус. Я наблюдаю за происходящим с койки, со второго этажа. Большинство в комнате давно спит.

Так или иначе, а Новый год мы встретили с выпивкой. Каждый попробовал (пусть хоть каплю или просто лизнул языком) крепко пахнущий самогон. Названия такого запаха и соответствующего ему вкуса — «сивуха» я в те времена еще не знал. А после кружки браги — это была, наверное, первая в моей жизни настоящая выпивка, тем более со взрослыми — изрядно захмелел. Попросил еще и получил. Шатало меня во все стороны, я орал песню, а потом стал нести какую-то околесину — похвалялся «подвигами». Однако же все время видел себя со стороны и специально следил, чтобы не упороть чего о своем происхождении.

Мы по-прежнему не знаем, сколько нас еще продержат здесь. Говорят, что скоро отправят обратно в Фюрстенберг, но только говорят. Все чаще кто-нибудь из наших напоминает, что ничего хорошего нас там не ждет. Но ведь отсюда могут заслать и в такое место, что уж никак не обрадуешься. И ничего не поделаешь.

Недолгий снег уже сошел, начинается, если считать по-здешнему, весна. Однажды, когда стало тепло и полезла травка, нас повели в воскресенье на прогулку. Наверное, для лагерных новичков в Германии такая процедура должна была демонстрировать некое благоприятствие со стороны немцев. Наша же гвардия, «комната 17», отнеслась к этому делу иронически. Но отказываться никто не стал. Можно и прогуляться, почему бы и нет?

Старик вахман привел нас на какой-то лужок в получасе ходьбы от лагеря, радостно повторяя: «spazieren, spazieren!» Гулять, мол. Ничего себе «гулянье» — строем. Кто-то предложил: давайте хоть споем? Давайте!

И запели. «Трех танкистов» для начала. Шагаем мы строем, весело орем песню, вахман одобрительно кивает: «Gut russisch singen!» А мы орем припев:

Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход, Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин И первый маршал в бой нас поведет!

Про первого маршала (песня сочинена в конце тридцатых, так что это был луганский слесарь, он же нарком, по-нынешнему министр, обороны Клим Ворошилов) немец явно не разобрал, а Сталина, кажется, выловил. И одобрительно закивал: «ja-ja, Stalin kaput, karascho!» Как бы не так, старый хрыч! Наши небось уже чуть не всю Украину освободили, а вы все за свое... Это кому же теперь «капут», спрашивается?

В общем, погуляла на травке либеральная «komnata symnazat» и, как было велено, под наблюдением бдительного вахмана чинным строем вернулась в свой барак.

Прежде чем нам покинуть Штеттин, надо мне, наверное, рассказать по-честному еще про один здешний удивительный эпизод. Или, если хотите, про непривычное для нас явление.

Поздней осенью, еще до сахарной эпопеи, комната 17 узналa, что в городе Штеттине имеет место, вполне законно существует — что? Ну, что должно быть в портовом городе, согласно книжкам про буржуйские порядки! Проституция, ясное дело. И публичный дом, бордель. В том числе, внимание, Auslanderpuff — бордель для иностранцев. Вероятно, в целях расовой чистоты.

Старшие ребята отнеслись к известию с энтузиазмом, кто помладше — с нескрываемым любопытством. Это же надо — не в кино, не в книжке, а на самом деле, да еще открыто — бардак. Вот это да! Так или иначе, а собралась компания человек пять, снабдили их одежками поприличнее, и поход состоялся. После него трое или четверо в основном угрюмо отмалчивались. Ничего, дескать, там такого уж интересного. Ну, несколько не слишком молодых девиц. Изрядно накрашены... Ну, деньги, десять марок, она требует «вперед». «Давай подробно!» — «А что еще? Я не очень и разобрался...» Один только мальчик Валя, на год, наверное, старше меня, был в восторге от изведанного и долго повторял, как «она спрашивает — а ты умеешь?.. Тут я ее... А она говорит — надо еще десять марок...».

Потом решили испытать это удовольствие еще двое или трое. Вернулись тоже в довольно мрачном настроении. На том заграничный разврат и закончился. Мероприятие не получило дальнейшего развития, как сказал бы советский партийный работник.

А незадолго до конца нашей штеттинской жизни приключилась совсем грустная история. Двое наших отправились за сахаром и в лагерь не вернулись. Говорили потом, что кто-то слышал ночью несколько выстрелов со стороны порта. И на следующий день лагерфюрер объявил нам, что они — в концлагере Пелиц, недалеко отсюда; отправлены туда за хищение «военной продукции». Назвал и срок — кажется, 56 дней. Немецкая точность, ровно восемь недель.

Еще Кот в сапогах сказал, что наша komnata symnazat ему уже давно — во где! Что никаких послаблений нам больше не будет, а если кого поймают вне лагеря, то пусть пеняет на себя. И что он, лагерфюрер, надеется распрощаться с нами как можно скорее.

В немилости мы оставались и в самом деле недолго: нас отправили обратно в Фюрстенберг. Месяца через два туда же вернулись Леонтий и Сережа, пойманные охраной штеттинского порта у сахарного склада. Битые, отощавшие, но довольные, что так обошлось — не навсегда в KZ, и на том спасибо.

А Кот в сапогах через несколько месяцев погиб при очередной бомбежке Штеттина. Если рассказчик, остававшийся после нас в том лагере, ничего не напутал через пять лет, когда мы с ним случайно встретились, то английская бомба угодила прямо в квартиру-контору лагерфюрера, когда он там находился. Я этого человека, которому дал кличку из детской сказки, злом не поминаю.

Глава пятая. Опять Фюрстенберг

У «себя» на заводе в механическом цехе оказался я у того же верстака, от которого уезжал в Штеттин. Рабочих с тех пор больше не стало, а работы прибавилось — ее то и дело несут из основных цехов. Очень даже понятно: Германию бомбят все чаще и сильней, здешней продукции, наверное, уже не хватает, и завод работает на пределе. А что над Фюрстенбергом самолеты почти никогда не пролетают, так это ничего не значит. Наверное, им есть что бомбить поважнее этой фабрики.

А она, фабрика все больше становится женской. Харьковских женщин в общежитии по соседству с лагерфюрером тоже здорово уплотнили — там разместили еще с полсотни девчонок и взрослых женщин, пригнанных недавно с Украины. Кого-то определили на склад, кто-то возит на себе вагонетки с металлической стружкой или тележку с тяжеленными заготовками, а кого-то уже поставили к станкам. Не самая женская работа — ворочать заготовки, вытаскивать обточенные, перекладывать на конвейер.

Отправлены на завод и портной, и сапожник; вся мужская кухонная компания, кроме повара, тоже разобрана по цехам. Поубавилось и лагерных придурков — кроме нескольких стариков да одного-двух явных инвалидов все работают на фабрике. (Инвалиды — это не преувеличение и не моя выдумка. Работал в лагере, например, хромой уборщик, у которого левая нога была короче правой чуть не на четверть; передвигался он с трудом. На редкость полезные кадры отправляли в Германию фюреры по доставке рабочей силы...) И еще остались не охваченными этой начавшейся «тотальной мобилизацией» несколько больных — кранков.

Славное племя вечных больных существовало в фюрстенбергском остарбайтер-лагере, наверное, с самого начала. Во всяком случае, когда нас сюда привезли в мае 42-го, больным было велено сказаться еще до распределения на работу — в первый же вечер, когда набивали соломой будущие матрацы. И несколько человек откликнулись сразу же. Григорий С., Гриша, невероятно бледный человек лет двадцати пяти, попытался объяснить лагерфюреру, что у него язва. Он, мол, готов работать, но ему нужно диетпитание. Тот явно не понимал и начал свирепеть. А как по-немецки «язва», никто вокруг сказать не мог. И тогда Гриша выложил козырь: назвал обе своих язвы, желудка и двенадцатиперстной кишки, по-латыни: Ulcus ventriculi и Ulcus duodeni...

От такой учености лагерфюрер осатанел окончательно; орал, что Германии нужны рабочие, а не больные. Так что на следующий день Гриша был отправлен в какой-то цех. Был он на самом деле очень болен и жить на лагерном пропитании не мог. Несколько раз его освобождал от работы заводской медпункт, прописывали ему, как он говорил, диетическое питание. Кончилось дело тем, что из лагеря его отправили вроде бы в госпиталь, а оттуда якобы насовсем домой. За достоверность последнего не поручусь.

Тогда же, при первых «смотринах» объявил о себе крепкий парень, стриженный под машинку. «У меня ж сифилис, — тихим проникновенным голосом объяснял он стоявшим поблизости. — Вторая стадия. Надо им, наверное, меня изолировать, а?» И направился к лагерфюреру. Никаких шумовых эффектов от этого не последовало. Лагерфюрер показал руками вниз, Георгий расстегнул и спустил штаны, и лагерфюрер с видимым интересом стал его рассматривать.

Продолжения не помню, знаю только, что после довольно долгого хождения в медпункт Жору, как не представляющего опасности для окружающих, определили в горячий цех и он стал получать полагающийся ему дополнительный паек «шверст» — за самую тяжелую работу. А про сифилис я его с некоторой опаской расспрашивал гораздо позже, и он снисходительно пояснил, что любую язву на теле не так уж сложно сделать (как в твеновском «Принце и нищем»?). Если умеешь, то это, мол, совершенно безопасно даже на причинном месте...

А вот если кто действительно всерьез заболевал, то дело было плохо. Кроме явных производственных травм и ожогов или температуры под сорок градусов, ни лагерфюрер, ни доктор в заводском медпункте ничего не признавали. Так было и со слесарем Володей Сурядновым, моим покойным земляком. Очень долго у него пухла и постепенно чернела нога; ходить на работу он уже не мог, лежал в бараке. Долго и безрезультатно понукали лагерфюрера — пропадет человек зазря!

Когда за Володей наконец приехали, чтобы забрать в больницу, было уже поздно.

Что же до кранков себе на уме, то самым знаменитым из них был известный всему фюрстенбергскому лагерю именно в этом качестве упитанный мужчина средних лет с золотым зубом и неизменной улыбкой. Так он и звался: Ленька-кранк.

Чем именно был болен Леонид батькович З., не знал, возможно, никто. Это не помешало ему безбедно прокантоваться в лагерных придурках-уборщиках до самого 45-го года. И поскольку на уборку бараков оставляли в лагере, как правило, всего на несколько дней, действительно больных или легко травмированных на фабрике, то есть людей временных и в тонкостях этого сложного дела не искушенных, то Леня исполнял лично только самую трудную и ответственную работу — руководил ими.

У кранков, постоянно торчащих в лагере, достаточно свободного времени, чтобы заниматься всевозможной коммерцией. Так что среди них есть люди богатые — приодевшиеся, с лишней пайкой или хлебным талоном, при деньгах.

Раз в месяц, сразу же после получки, наши деньги начинают с нарастающей скоростью циркулировать по баракам, и через несколько дней очень большая их часть собирается в карманах нескольких лихих людей — удачливых картежников. (Среди них нередко бывали и рассудительные вечные больные.) Потому что игре на только что полученные деньги со страстью предается чуть не весь мужской лагерь. Ведь это единственная, может быть, радость души, какая доступна здесь нормальному человеку. И к тому же надежда, пусть призрачная, разбогатеть — всего за одну ночь! Двадцать одно, оно же очко, великая игра, уравнивающая профессора, если бы он здесь был, с последним придурком...

Первый вечер за спинами игроков слышно чаще всего: «на три марки!», «на пять!» и прочие скромные числа. А на вторую или третью ночь можно увидеть, как тишайший кранк или здоровенный прессовщик (бывало, не умывшись с работы, весь в копоти), сорвав банк или после удачного «стука», сгребает со стола такую кучу купюр, что и без долгого счета видно — в ней не одна и не две сотни рейхсмарок. И страсти у зашмурганного стола в фюрстенбергском бараке кипели с тем же накалом, что в «Пиковой даме», за это ручаюсь.

И я бросался очертя голову в этот омут. Выигрывал мало и очень редко, проигрывался почти всегда в пух и прах. А раза два даже закладывал выигравшим что-то из одежки, за что был внушительно бит Мишей большим. Зато общался на равных со старшими. С силачом Леней Чумаком, с Иваном Бабенко, прозванным в лагере за могучий бас Шаляпиным, с заводилой Мишей Сухоруковым — справедливыми и сильными мужчинами, умевшими постоять за себя хоть перед крикливым мастером в горячем прессовом цеху, хоть перед самим лагерфюрером.

А про «стук», наступающий по утроении банка (за что владелец колоды получает, даже если уже не участвует в игре, некую обязательную плату), про роковое для банкира число «казна-семнадцать», про долги «на отбой», про блеф и прочие психологические тонкости и премудрости великой игры — кто же расскажет! Почему-то в современных описаниях правил картежной игры, напечатанных в дорогих книжках с картинками «Азартные игры» и тому подобных, никаких красот и тонкостей игры в двадцать одно нет и в помине. А жаль!

Сколько ни подчищали лагерных придурков, все равно оставалась непыльная работа, без которой фабрика обойтись не могла. (Или же заводские начальники вместе с лагерфюрером не представляли себе, что без нее можно обходиться, но для этого надо что-то изменить в заведенном порядке.) А значит, оставались при ней и наши ребята — других людей взять было негде. При грузовой автомашине, которая кроме прочих грузов возила на завод и в лагерь продукты, остались двое семнадцатилетних мальчиков, два Николая. Остался и третий Николай, возивший на тачке (в изначальном, прямом смысле этого слова) заводскую шипучку «браузе» из подвала, где он помогал старику немцу ее разводить и газировать, в немецкую столовую. Его же нередко посылали помогать двум другим Николаям — разгрузить машину, перетащить мешки, ящики. Вскоре это обстоятельство не замедлили использовать заинтересованные лица.

Ясно, что за человеком, который чуть не каждый день едет в кузове вместе с хлебом, присматривают. Украсть, может быть, не так и сложно, но трудно вынести. А вот если тебя прислали помочь на какие-то полчаса — это совсем другое дело. И ребята понемногу приспособились сгружать Коле-браузнику, по буханке, а то и по две и по три — под спецовку, прижимая хлеб к животу. Коля прятал эти буханки в своем лимонадном подвале и потом, возвращаясь с работы, выносил с завода в лагерь. Втягивать для этого живот ему было не трудно — худющий, как спичка.

Беда все же случилась — однажды заводские вахманы остановили Николая на проходной и нашли у него под спецовкой буханку хлеба. Вернулся он в лагерь через три недели, к которым его в два счета приговорил какой-то, по Колиному описанию, «полицейский судья». Сидел в тюрьме в одиночной камере, кажется, в том же Ной-Штрелице, где я побывал в больнице. Днем его выводили на работу — убирать двор, перетаскивать с места на место камни. В остальном режим был такой: один день — по кружке воды утром и вечером и кусок черного хлеба (грамм сто пятьдесят, считал Коля); на следующий день — одна кружка воды и больше ничего...

Во что Николай превратился и как он выглядел, вернувшись оттуда, представить себе сейчас, в более или менее нормальной жизни, уже трудно.

И еще трудно представить в нормальной жизни, как может человек обходиться без мыла. В фюрстенбергском лагере соорудили в конце концов в одном из бараков душевую; несколько раз в день там теперь шла более или менее горячая вода. Она подведена и к нескольким кранам в умывально-постирочном помещении. Приходящие с фабрики после смены могут теперь вымыться более или менее по-человечески. Но без мыла — его не было и нет.

На заводе во всех цехах есть ящики с хитрой смесью: мелкие древесные опилки (может быть, специально для этого приготовленные) перемешаны с эмульсией, которой охлаждают резцы или другой инструмент при обработке металла на станке. Совершенно замечательно оттирает грязные руки! Раз ничего другого нет, надо мыться опилками. Ну ладно, а чем стирать?

Сначала довольно долго было — ничем, одной водой. Потом стали выдавать раз в месяц немного едкого сыпучего вещества для стирки. Это вещество, совершенно забытое теперешними домашними хозяйками, — кальцинированная сода. Научное название — бикарбонат натрия, Na2CO3.

На рассвете, совершенно неожиданно, лагерь оглашается лаем собак, свистками и грозными криками по-немецки: «Всем подняться! Выйти из бараков! Поживей! Los! Dawaj!» Вдоль всего забора — вооруженные эсэсовцы с овчарками, другие врываются в бараки и выгоняют нас, стараясь пнуть побольней прикладом, а то и сапогом. Однако это не немцы. Налет на рассвете — уже не первый, и все хорошо знают, кто такие эти эсэсовцы: парни из Латвии и Эстонии. Их гарнизон (в лагере считается — секретная карательная команда) в лесу недалеко отсюда, называется Данненвальде...

Мерзкая процедура обыска длится недолго. Когда в половине шестого на фабрике гудит сирена, «первый гудок», каратели, бранясь и пиная каждого, кто подвернется под ногу, покидают лагерь и становятся в строй за воротами. Нам разрешают войти в комнаты. Там все безобразно перерыто и раскидано по полу, часть матрасов разорвана, солома из них высыпалась. У кого были спрятаны игральные карты — пиши пропало, каратели их забрали. Больше ничего запрещенного, к счастью, не нашли.

Первая смена будет приводить жилище в порядок только вечером: через несколько минут, в шесть утра, надо быть в цеху, включать станок...

В цеху, который называется «фертигверкштатт», заготовки проходят последнюю, чистовую обточку. Они уже готовы и не такие громоздкие и тяжелые, как после прессов, перед черновой обточкой в цеху, именуемом «шруппверкштатт». Так что у станков здесь стоят почти сплошь женщины. Разумеется, в основном наши. Одна из них — фигуристая блондинка в аккуратном синем комбинезоне, всегда чистеньком, отстиранном до голубизны. Это Майя, она тоже из Харькова, намного (целых три или четыре года!) старше меня.