Москва — город моего детства. Я хорошо помню Москву прошлого века. Я вырос в тихом Хамовническом переулке. Зимой он был загроможден сугробами. Летом из палисадников выглядывала душистая сирень. В соседнем доме жил старик Когда он проходил сутулясь, городовой на углу переулка подозрительно хмурился. А студенты и рабочие часто заходили в наш переулок, пели «Марсельезу», что-то кричали перед соседним домом: они приветствовали Льва Толстого. Это была сонная, деревянная уютная Москва с извозчиками, с чайными, с садами.
Я помню баррикады в 1905 году — я был мальчишкой, я помогал — таскал мешки… Я помню бои в семнадцатом. Все это мне кажется далекой стариной.
Москва менялась с каждым годом. Вырастали новые кварталы. Зимой снег жгли, как покойника. Автомобиль сменил санки. Обозначились новые площади. Дома переезжали, как люди, улицы путешествовали. Город казался гигантской стройкой… Его заселяла молодежь, и только воробьи казались мне старожилами, сверстниками моего детства.
Я знал Москву в горе и в счастье, в лени и в лихорадке. Она сохранила свою душу — не дома, не уклад жизни, но особую повадку, речь с развалкой, добродушие, мечтательность, пестроту. Она не похожа ни на один город. Прежде говорили о ней «огромная деревня». Я скажу «маленький материк» — отдельный, особый мир.
Вот узнала Москва еще одно испытание. За нее теперь идут страшные бои. Если пройти по московским улицам, ничего не заметишь: они выглядят, как всегда. Те же переполненные трамваи и троллейбусы, те же театральные афиши, те же женщины с кошелками. Но лица стали другими: глаза печальней и строже, реже улыбки. Есть старая поговорка: «Москва слезам не верит». Москва верит только делу — не словам, не жестам, даже не слезам.
В первые недели войны Москва многого не понимала. Тогда были слезы на глазах. Тогда были женщины, которые суетились, куда-то тащили узелки с добром, тогда были тревожные вопросы. Не то теперь. Москва, как многие люди, может волноваться перед опасностью. Но когда опасность настает, Москва становится спокойной.
Вчера я был на военном заводе. Я видел почерневшие от усталости лица: работают сколько могут. По нескольку суток не уходят с завода. Каждая женщина понимает, что она сражается, как ее муж или брат у Вязьмы сражается за Москву. Она знает, что именно она изготовляет. Чуть усмехаясь, говорит: «Для фашиста…» Это не жестокость, это скрытая и потому вдвойне страстная любовь: защитить Москву. Когда над кварталом, где находится завод, стоит жужжание моторов, когда грохот станков покрывают зенитки и тот свист, который стал языком, понятным в Москве, как в Лондоне, — ни на одну минуту не останавливается работа. Я спросил одну работницу, сколько она спит, она глухо ответила: «Грех теперь спать. Я что же — сплю, а они — на фронте?..» От работы отрываются только для военных занятий. Как друга, рассматривают пулемет — доверчиво, внимательно, ласково.
Вчера в институте керамики, как всегда, шли занятия: девушки рисовали на фарфоре цветы. Вдруг одна встала: «Нужно учиться кидать гранаты, бутылки с горючим…» Ее все поддержали. Милая курносая Галя говорит мне: «Каждая из нас, если до того дойдет, убьет хоть одного фашиста». Это не бахвальство. Каждый человек волен выбирать судьбу. Москва, как Галя, свою судьбу выбрала: если ей будет суждено, она встретит смерть с одной мыслью — убить врага.
Актеры Камерного театра разбирают станковый пулемет, а два часа спустя гримируются, играют, повторяют торжественные монологи. Студентки литературного факультета, влюбленные в Ронсара или в Шелли, роют противотанковые рвы. Все это без патетических слов, без криков, без жестов. Героизм Москвы на вид будничен. Москва любила яркие хламиды — для масленицы, для театра, для праздника. Она веселилась в звонкой одежде рыцаря. Она идет навстречу смертельной опасности в шинели защитного цвета.
Сколько испытаний для женских сердец: от утра, когда ждет старуха мать почтальона — у нее четверо на фронте, — до вечера, когда молодая мать, прижимая к себе младенца, прислушивается к голосам зениток. Москва всегда представлялась русским женщиной. За Москву, за мать, за жену сейчас сражаются люди от Орла до Гжатска… И женщина Москва подает бойцу боеприпасы, готовая, если придется, схватить ружье и пойти в бой.
Врагу не найти своей, второй Москвы: Москва одна. Я видел, как читали подростки статью Ленина из «Правды» 1919 года «Москва в опасности». Они слушали угрюмо, потом загудели: «На фронт!» А в это время в московских церквах служили молебны за защитников Москвы и старушки несли в фонд обороны обручальные кольца и нательные кресты.
Врагу не вызвать паники. Я слышал, как немцы по радио говорили: «Удирают красноармейцы, комиссары, жители». Это мечта Берлина. А Москва молчит. Она опровергает ложь немцев молчанием, выдержкой, суровым трудом. Идут на фронт новые дивизии. Везут боеприпасы. И город, древний город, моя Москва, учится новому делу: стрелять или кидать гранаты. И каждый день на фронтах, не только под Вязьмой, на далеких фронтах — у Мурманска, в Крыму, — слышится голос диктора: «Слушай, фронт! Говорит Москва». Это коротко и полно значения. Пушкин писал: «Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось!» Не только под Вязьмой, от Мурманска до Севастополя миллионы людей сражаются за Москву.
Люди столпились, молча читают сводку. Все понимают: настали суровые дни. Что будет с Москвой?..
Сейчас мне рассказывали о судьбе связиста Печонкина. Он был на наблюдательном пункте возле Гжатска, продолжал работать. Израсходовав все патроны и гранаты, он передал по проводу: «Работать дольше нет возможности. Немцы напирают со всех сторон. Иду врукопашную. Живым не сдамся».
Еще недавно я ехал по Можайскому шоссе. Голубоглазая девочка пасла гусей и пела взрослую песню о чужой любви. Тускло посвечивали купола Можайска. Теперь там немцы. Теперь там говорят наши орудия, они говорят об ярости мирного народа, который защищает Москву.
Еще недавно я писал в моей комнате. Надо мной висел пейзаж Марке — Париж, Сена. В окне, золотая и розовая, виднелась Москва. Этой комнаты больше нет. Моя корреспонденция не ушла вовремя, она устарела. Я пишу теперь новую. Пишущая машинка стоит на ящике.
Большая беда стряслась над миром. Я знал это давно: в августе 1939 года, когда беспечный летний Париж вдруг загудел, как развороченный улей. Каждому народу, каждому человеку суждено в этой беде потерять уют, добро, счастье. Мы многое потеряли. Мы сохранили одно: надежду.
Надевая солдатскую шинель, человек оставляет теплую, косматую, сложную жизнь. Все, что его волновало вчера, становится призрачным. Неужто он еще не давно думал, возле какой стены поставить диван, собирал гравюры или трубки? Россия теперь в солдатской шинели. Она трясется на грузовиках, шагает по дорогам, громыхает на телегах, спит в блиндажах и в теплушках. Она ничего не жалеет.
Взорван Днепрогэс, взорваны прекрасные заводы, мосты, плотины, вражеские бомбы сожгли Новгород, они терзают изумительные дворцы Ленинграда, они ранят нежное сердце Москвы. Миллионы людей остались без крова. Ради права дышать мы отказались от самого дорогого — каждый из нас и все мы, народ.
На восток идут длинные составы: станки и поэты, дети и архивы, лаборатории и актеры, наркоматы и телескопы. В 1914 году французское правительство было в Бордо, а парижские такси спешили навстречу марнской победе. В ноябре 1936 года правительство испанской республики уехало из Мадрида в Валенсию. Я пережил горечь этого поспешного отъезда. Но армия тогда удержала Мадрид. Она держала его и потом, два года, под бомбами и под снарядами. Не сила взяла Мадрид — измена. Москва теперь превратилась в военный лагерь: она освобождена от гражданской ответственности. Она может защищаться, как крепость. Она получила высокое право: рисковать собой. В этом значение последних событий.
Я видел защитников Москвы. Они хорошо дерутся… Земля становится вязкой, когда позади Москва, — трудно отступить на шаг. Враг напрягает все силы. За последние дни он кинул в Можайск и в Калинин новые дивизии: из Бретани, из Бордо, из Голландии. Каждый день Москва отбивает массированные налеты немецкой авиации. Много домов разрушено.
На юге немцы подходят к Ростову. Они мечтают прорваться на Кавказ. В эти солнечные дни поздней осени Гитлер торопится. И тихо-тихо в Европе. Только чешские герои и пятьдесят нантских заложников пали на бранном поле рядом с защитниками Москвы…
Я пережил исход из Парижа. Тогда во Франции уходила душа. Отчаянье французской армии, горе десяти миллионов беженцев могли бы родить сопротивление. Они родили равнодушие и старческий лепет Петэна. Гитлер надеется найти в России Лаваля? Вздорная мечта. У нас есть злые старички, у нас нет Петэнов. И воры у нас есть, но нет у нас Лавалей. Россия, вспугнутая с места, Россия, пошедшая по дорогам, страшнее России оседлой. Горе нашего народа обратится на врага.
Я ничего не хочу приукрашивать. Русские никогда не отличались аккуратностью и методичностью немцев. Но вот в эти грозные часы наши скорее бесшабашные, скорее беспечные люди сжимаются, закаляются.
Я с неделю глядел на разные города, станции, дороги. Наши железнодорожники показали себя героями: сотни поездов под бомбардировкой врага вывезли из столицы все, что нужно было везти. За Волгой, на Урале уже работают эвакуированные заводы. Ночью устанавливают машины. Рабочие зачастую спят в морозных теплушках и, отогревшись у костра, начинают работу. В десятках авиашкол учатся юноши — через несколько месяцев они станут на место погибших. В глубоком тылу формируются новые армии.
Народ понял, что эта война надолго, что нельзя ее мерить месяцами, что впереди годы испытаний. Народ помрачнел, но не поддался. Он готов к пещерной жизни, к кочевью, к самым страшным лишениям. Война сейчас меняет свою природу: из политической схватки, из боев, за которыми мерещилась близкая развязка, она становится воистину отечественной, длинной, как жизнь, эпопеей народа, судьбой каждого, судьбой поколения. Впервые встало перед всеми, что дело идет о судьбе России на многие века. «Долго будем воевать, — говорят солдаты, уходя на запад, — очень долго». И в этих горьких словах наша надежда.
Нельзя оккупировать Россию. Этого не было и не будет. Не только потому, что далеко от Можайска до Байкала. Россия всегда засасывала врагов. Русский обычно беззлобен, гостеприимен, но он умеет быть злым. Он умеет мстить, и в месть он вносит смекалку, даже хозяйственность. Мы знаем, что гитлеровцев теперь убивают под Москвой. Но они знают и другое: их убивают в Киеве, в Минске, в тысячах деревень. Слов нет, Гудериан хорошо маневрирует, но как усмирять крестьян от Новгорода до Мелитополя? Германская армия ничего не завоевывает: она только продвигается из города в город. У нее десятки, сотни фронтов.
Россия особая страна, трудно ее понять на Кайзердамме или на Вильгельмштрассе. Россия может от всего отказаться. Люди привыкли у нас к суровой жизни. Может быть, за границей Магнитогорск и выглядел как картинка. На самом деле он был тяжелой войной. Неудачи нас не обескураживают. Издавна наши полководцы учились и росли на неудачах. Издавна наш народ закалялся в бедствиях. Вероятно, мы сумеем исправить наши недостатки. Но и со всеми нашими недостатками мы выстоим и отобьемся. Тому порукой не только история России, но и защита Москвы.
Уэллс недавно написал: «Мы слишком мало помогаем вам». Мне хочется ответить: «Нет. Вы, может быть, слишком мало помогаете себе».
А наша личная судьба?.. Может быть, врагу удастся глубже врезаться в нашу страну. Мы готовы и к этому. Мы перестали жить эфемерным счетом — от утренней сводки до вечерней. Мы перевели дыхание на другой счет. Мы глядим навстречу трудным годам. Фраза «Победа будет за нами» еще четыре месяца тому назад была газетной фразой. Она превратилась теперь в гул русских лесов, в вой русских метелей, в голос русской земли.
Это было год тому назад. Короткая июньская ночь казалась Москве обычной. Люди, засыпая, мечтали о летних каникулах, о горах Кавказа или о голубом море Крыма. Это была ночь на воскресенье, в клубах молодежь танцевала. На подмосковных дачах, среди сирени и жасмина, влюбленные тихо говорили о том, о чем говорят влюбленные всех стран и всех времен, Москва поздно проснулась.
Люди завтракали, когда в густой медовый полдень лета вмешался взволнованный голос диктора. Мы узнали, какой ночью была та ночь. Мы узнали, как немецкие бомбардировщики налетели на залитые светом города, как ползли гитлеровцы среди высокой некошеной травы. Война… Это слово прозвучало, как труба архангела. Прошел год. Это слово стало жизнью.
Помню зимний вьюжный день. На стене висел плакат: «Что ты сделал для победы?». К стене подошел человек в солдатской шинели. Мне показалось, что он разглядывает плакат. Я подошел ближе и увидел, что у человека нет глаз: свои глаза он отдал победе. Почему передо мной сейчас эта черная повязка среди серебряного снега? Я хочу сказать английским друзьям о самом простом — о наших жертвах.
Все знают, как был взорван Днепрогэс. Об этом писали газеты всего мира. Изба крестьянки Прасковьи Филипповны была обыкновенной избой. Нужно ли говорить о привязанности крестьян к своему дому? Это было недавно в небольшом селе Ленинградской области. По размытой дождем дороге подошел к околице отряд партизан. И Прасковья Филипповна, выбежав навстречу партизанам, закричала: «Скорей сюда! Вот мой дом. В нем спят четырнадцать фашистов. Не жалейте дом — жгите, кидайте гранаты!»
Сколько домов сожгли наши люди, чтобы дома не достались немцам? В сухие знойные дни люди жгли как спички свои дома и свое добро. А что не сожгли хозяева, сожгли потом гитлеровцы. Пожар был прежде катастрофой, божьим гневом народных легенд. В этот год пепел стал бытом, и под пеплом поседела Россия. Но у нее молодые глаза и молодое сердце.
Человек, привыкший сызмальства к избытку, не знает цены вещам. Новая Россия родилась в годы разрухи. Богатство прежде было достоянием немногих. Нельзя говорить о домнах Кузнецка, не напомнив, что в России накануне революции еще были курные избы — без труб. Крестьяне ходили в лаптях. Миллионы и миллионы неграмотных вместо подписи покорно ставили крестики. Легко понять, как дорожила Советская Россия началам достатка. Посаженные деревья только-только начинали приносить плоды, когда нагрянул враг. Мы уничтожали не просто добро — мы уничтожали добро, оплаченное героическим трудом, жертвами целого поколения. В Витебске горели склады сукна. Крым дышал запахом пороха и муската: старое вино впитала сухая земля.
Люди жертвовали всем.
Прошлым летом и осенью Россия кочевала. Кто видел эти караваны беженцев, никогда их не забудет. Люди молча уходили на восток. Шли украинские крестьяне, шли старые евреи из Белоруссии, шли актрисы по вязкой грязи дорог на высоких каблучках… Уходили за Волгу вагоны с машинами. Переезжали заводы. Переезжали города. Сложные станки оказывались в степи среди снега. Камерный театр, один из самых изысканных театров мира, ставил спектакли в пустыне возле Аральского моря. Ученые дописывали книги в теплушках. Киевляне распылились среди сел Средней Азии. Башкирия приютила школы Одессы.
Сколько скрыто за этими словами горя, разъединенных семей, суровой жизни на бивуаках, самоотверженного труда!
Враг уничтожал самое дорогое русскому сердцу. Немецкие бомбы искалечили северную Флоренцию — Новгород. Немецкие орудия калечат дворцы Ленинграда. Старые усадьбы и церкви, музеи и школы сожжены немцами.
Гитлеровцы хотят умертвить самосознание русского народа, заставить его забыть свою историю: они уничтожают наши реликвии — от дома в Ясной Поляне до Бородинского музея. Они оскорбляют нас, превратив Одессу в захолустный румынский город и посадив наместником в Остланде балтийского проходимца Розенберга.
На Западе гитлеровцы расстреливают, у нас они вешают. В Пушкине (так называется теперь Царское Село) в аллее, которую когда-то любил начинающий поэт, лицеист Пушкин, зимой висели русские люди, повешенные немцами. Я видел виселицу Волоколамска, я хочу забыть про нее— с такими воспоминаниями трудно жить, — и я не могу забыть. Женщины в освобожденных селах бесслезно рассказывали мне, как у них на глазах убивали детей. Я ехал с товарищем по проселочной дороге. Товарищ вдруг сказал мне: «Не смотрите». Я посмотрел: возле обочины лежал труп женщины, одна грудь была отрезана. Мы пережили и это…
Вокруг меня семьи со страшным зиянием: убит муж, сын, брат. Это никогда не зарастет. Так лет десять вокруг Вердена не росла трава: был снесен верхний покров земли.
Женщины работают. У них сухие глаза. Ни одна вам не скажет о своем горе. А горе это простое и непоправимое: ее Вася или Петя убит.
В этом горе сблизились люди всех языков. Я был на фронте, когда в роту пришло письмо от семидесятилетнего еврея Мордуха Шлемовича. Его сын, веселый и смелый Лейб Шлемович, был убит в начале мая — он гранатой подбил танк и пошел на второй, но здесь его убили. Старик писал: «Мне 70 лет. Возраст и здоровье не позволяют мне быть в рядах бойцов, но я горжусь, что мой Лейб, как и старшие мои сыновья, сражается в рядах Красной Армии. Если мой сын здравствует, то мне, как отцу, хотелось бы поддерживать с ним письменную связь. Но вот уже месяц, как я не получаю от него известий. Если же мой сын погиб в бою, то моя обязанность передать его двухлетнему ребенку любовь к родине и ненависть к фашизму, с которыми Лейб уходил на фронт. Прошу сообщить мне о моем сыне». Бойцы молча выслушали письмо, ничего не сказали. Но в тот же вечер шесть писем было написано старику. Русский ефрейтор Грачев писал: «Ваш сын умер как герой, и я хочу обнять вас и сказать вам спасибо от нашей роты и от нашей родины, что вы вырастили такого человека». А грузин Ираклий Мурадели написал трогательно, по-своему: «Кончится война — поедем жить к нам, в горы. У нас хорошо, будешь родным человеком».
Нет жертв, перед которыми остановилась бы Россия, чтобы отстоять свою свободу. Прекрасен был День флага Объединенных Наций. Но как не напомнить, что в этот день флаг свободы развевался над истерзанным Севастополем, где люди в кромешном аду отбивались от десяти немецких дивизий и пятисот немецких самолетов? Как не напомнить о судьбе Ленинграда, пережившего жестокую зиму, об испытании голодом и холодом, о снаряде, падающем на детские дома, о великом городе Пушкина, Гоголя, Достоевского, который финские наемники, прикидывающиеся «борцами за независимость маленьких наций», клянутся снести с лица земли — немецкими снарядами?
Год жертв. Год испытаний. Сегодня я был на заседании Верховного Совета. Я видел Сталина. Решимость в его глазах, уверенность в победе и боль за родной народ, за страну. Приехали делегаты отовсюду. Среди них много людей, которых я знаю. Они изменились — за сколько десятилетий будет зачтен один такой год? Но никогда Россия не была такой крепкой, как теперь: испытания ее закалили.
Воюет поколение, твердо верившее в дружбу народов. Воюют люди, в свое время с волнением читавшие роман Ремарка, болевшие за лишения немецкого народа. Нелегко им было понять, кто перед ними. Не в нравах нашего народа ненавидеть противника. Наши молодые бойцы сначала верили, что перед ними обманутые люди, которые прозреют от первой листовки. Год войны все изменил. Ненависть, как уголь, жжет сердце каждого русского. Недавно в трамвае ехал боец-снайпер. Товарищ сказал про него: «Он застрелил семьдесят фашистов». И тогда старая женщина, вся седенькая, морщинистая, подошла к снайперу и с необычайной человеческой лаской сказала: «Спасибо!»
Конечно, наши люди и до войны были патриотами. Но нелегко человеку понять, что такое воздух, — для этого его нужно кинуть в глубокую шахту. Русский народ не знал национального гнета, никто никогда не унижал русского за то, что он русский. Гитлеровцы помогли нашему народу осознать до конца, что такое национальное достоинство, что такое взыскательный, всепоглощающий патриотизм. Вся Россия теперь идет на Гитлера, и, если этот сумасшедший честолюбец способен задуматься, он должен устрашиться совершенного: он пробудил роковую для него силу.
Жизнь до войны была трудной и легкой: трудной, потому что приходилось преодолевать бедность и техническую отсталость старой России, легкой, потому что все дороги были открыты любому юноше. Я помню, как лет восемь тому назад подростки, кончившие среднюю школу, говорили мне о своей детской «драме»: кем стать — инженером, летчиком, писателем? Люди, которым теперь двадцать — двадцать пять лет, были неженками. Отцы говорили: «Мы выстрадали для них жизнь, пусть живут». Молодым не приходилось прокладывать путь, они шли по годам, как по шоссе. Не человек искал работу, работа искала человека. Прошел год. Наши юноши стали суровыми солдатами. Они идут с бутылками на танки и таранят вражеские самолеты.
Мы многое потеряли за этот год: мир, уют, близких. Мы многое за этот год обрели: ясность мысли, плодотворную ненависть, огонь патриотизма, завершенность, зрелость каждого человека.
Россия в гимнастерке, обветренная, обстрелянная — это все та же бессмертная Россия и это новая Россия: она заглянула в глаза победе.
Прошел год с той июньской ночи. Мы были одни. Мы выдержали на себе весь удар германской армии. Мы дали возможность англичанам собраться с силами, достроить армию, усилить военное производство. Вся наша эпопея, от подвига Гастелло до обороны Севастополя, позволила Америке продумать мировую трагедию, продумать ее в еще не затемненных городах и послать через океан те транспорты, которые завтра станут вторым фронтом. Все наши жертвы, от развалин Новгорода до осиротевшего дома колхозницы Марии Сундуковой, потерявшей на войне семерых сыновей, позволили англичанам подготовить операции на континенте тщательно, во всех деталях.
Немецкие плоты, угрожавшие Англии, теперь на Азовском море. Прошел год. Мы выстояли. Мы ждем боевых друзей.
Недавно на Калининском фронте произошло следующее невероятное происшествие. Немецкие танки подошли к советским блиндажам, но, услышав собачий лай, танки повернули назад. Это случилось вскоре после того, как бойцы майора Лебедева отбили танковую атаку. Немцы тогда пустили шесть танков, которые, несмотря на сильный огонь, подошли к переднему краю. Здесь-то на танки бросились собаки. Головной танк был взорван овчаркой по кличке Том. Другие танки поспешно развернулись. Собаки долго их преследовали.
В мае месяце на Изюмском направлении красноармейцы под командой старшего лейтенанта Конькова остановили танковую атаку. В отряде Конькова были военные собаки, и собаки взорвали десять танков, две бронированные машины.
Человек идет на поединок с танком. Иногда вместе с человеком идет его четвероногий друг. У красноармейца Чуркина была собака Малыш, дворняжка с ушами сеттера, с силой дога и с сердцем пуделя. Малыш бросился на танк. Разрыв снаряда на полминуты остановил собаку. Тогда Чуркин сам кинулся навстречу машине. Но Малыш его опередил. С тоской рассказывает Чуркин о конце Малыша: «Это была собака…»
Ум собаки и терпение ее воспитателя создают чудеса. Я видел собак, которые взорвали немецкие танки и уцелели. Настанет время, я расскажу, как дрессировали собак, как они уничтожали железные чудовища. Сейчас об этом преждевременно говорить. Можно сказать одно: собака, прежде спасавшая человека от морской волны, от снежных заносов, от пули преступника, теперь спасает его от танка.
Ответственна и разнообразна роль собаки в современной войне. Зимой не раз я видал нартовых собак — хороших русских лаек. Эти пушистые добрые псы спасли тысячи и тысячи жизней. В лесу, при глубоком снеге четыре собаки быстро и заботливо везли лодочку, в которой лежал раненый.
Было это возле Гжатска. В лесу машины не могли проехать, да и лошади, выбившись из сил, не шли дальше. Тогда-то я увидел четверку лаек. Они бодро неслись вперед. Вот только Шарик иногда тихо ворчал: он поссорился накануне с Красавчиком. В лодке лежал раненый лейтенант, любимец роты: осколок мины разбил ему колено. Один из бойцов подошел, погладил собак, серьезно сказал: «Молодцы, собаки».
На одном участке Западного фронта отряд нартовых собак перевез за пять недель 1239 раненых и доставил на передний край 327 тонн боеприпасов. В гвардейском корпусе отряд собак перевез 1683 раненых. Передо мной записка, написанная наспех карандашом: «Наша дивизия, наступая, несет потери. В церкви скопилось много раненых. Вывезти не на чем. Если можно, пришлите нартовых собак сейчас или завтра утром. Положение серьезное. Командир медсанбата». Собаки поспели вовремя и спасли раненых.
Собаки выручали и в заносы, и в распутицу. Теперь собаки тащат упряжки на колесах. Зимой на лайках были белые маскировочные халаты, теперь пятнистые лайки незаметны издали. Артиллерийский огонь, мины, пули их не пугают. Они несутся по лесу, по траве, по болоту. Я знаю лайку Жучку: осколок мины оторвал у нее одно ухо. Это обстрелянная собака. При сильном огне она не останавливается, но падает на землю и ползет. Молодые собаки ее явно уважают. Она вывезла сотню раненых. Недавно один боец принес ей свою порцию мяса и сказал: «Как будто она… а может, и не она… похожая… Вот такая собака меня спасла возле Ржева…»
Есть собаки по природе доверчивые, ласковые, и есть собаки-мизантропы. Первые — друзья санитаров, вторые — друзья снайперов. Барс открыл трех немецких автоматчиков, из тех, что прячутся на деревьях и стреляют. Таких автоматчиков зовут у нас «кукушками». За тридевять земель Барс чуял «кукушку». Четвертый автоматчик застрелил Барса, но тем самым выдал себя и был тотчас застрелен снайпером. Видал я и другого охотника за «кукушками» — Аякса: это большая и отнюдь не приветливая овчарка, Аякс не выносил немецкой формы. Серо-зеленая шинель приводила его в ярость. Кроме того, Аякс твердо убежден, что человеку лазить на деревья неприлично. Он быстро прочесывает лес. Расскажу еще об одном несколько неожиданном охотнике за «кукушками», об овчарке, недавно носившей кличку Харш, а ныне именуемой Фрицем. Этот аккуратный и несколько флегматичный пес прибыл из Германии. Он работал в полицейском отряде гитлеровцев и занимался поисками партизан. Низкое дело, но за него отвечает не пес Фриц, а его бывшие хозяева. Поймали Харша вместе с документами штаба… Фриц теперь не тронет честного партизана: Фриц теперь гоняет «кукушек». Его сумел привязать к себе, обласкал его красноармеец Панченко. Они теперь неразлучны: человек и собака.
Все знают роль собаки-санитара. Было это возле Думиничей. Шотландская овчарка Боб в белом халатике ползла по полянке. Короткая пауза между атакой и контратакой. Раненые спрятались, залезли в воронки от снарядов, в ямы. Боб отыскал шестнадцать раненых. Найдя раненого, Боб ложится рядом и громко, взволнованно дышит. Он ждет, не возьмет ли раненый перевязку: у Боба на спине походная аптечка. А Бобу не терпится — поскорее взять в рот брендель и поползти к санитару, позвать: иди сюда… Боб полз за санитаром, начался обстрел леса из минометов. Осколок мины оторвал Бобу переднюю лапу. Он все же дополз до хозяина и не выпустил изо рта бренделя. Санитар хотел перевязать собаку, но Боб торопил: скорей к раненому.
В январе месяце гвардейский стрелковый полк оказался в тылу у немцев. Было это под Вереей. Проволочная связь была порвана, радиостанции разбиты. Связь поддерживали четырнадцать связных собак. Собаки ползли по открытому полю под ураганным минометным огнем. Здесь погибла овчарка Аста. Она несла из батальона на командный пункт полка донесение: «Откройте огонь по березовой роще». Аста, раненная в живот, доползла с запиской до своего вожатого Жаркова. Положение было восстановлено. В тот же день был ранен Жарков.
Однажды собака Тор принесла сообщение: «Залегли, не можем поднять головы — сильный обстрел». Тор понес назад ответ: «Людей поднять — вести наступление». Через два часа гвардейцы вошли в Верею. Комиссар полка Орлов сказал мне: «Собаки нас выручили под Вереей».
Как не вспомнить эрдельтерьера Альфу? Раненная в голову, с разорванным ухом, истекая кровью, Альфа подползла к вожатому: доставила донесение в батальон. Ее забинтовали, и час спустя она поползла назад: другой связи не было. Две недели, раненная, она поддерживала связь с резервом. Это было возле Наро-Фоминска. Альфа погибла от снаряда. В тот день бойцы хмурились: на войне люди ценят верность и на войне люди как никогда привязываются к собакам.
Красноармеец Козубовский достиг того, что его собака поддерживала связь между двумя пунктами, расположенными на линии огня и отстоящими друг от друга на шесть километров.
Когда русские защищали высоту Крест, эрдельтерьер Фрея проделала тридцать три рейса — семьдесят километров. Собака помогала бойцам удержать высоту. В последний раз Фрея принесла донесение смертельно раненная: осколок мины разбил ей челюсть. Как о большом горе рассказывал мне вожатый о смерти Фреи: «Она очень мучилась. Мне пришлось ее застрелить. Это был верный друг нашего батальона, и все мы знали, что потеряли».
Герой Советского Союза генерал-лейтенант Лелюшенко высоко ставит работу собак на фронте — и нартовых, и связных, и противотанковых. Генерал говорит: «В армии собаки пользуются большой популярностью». Мнение генерала разделяют командиры и бойцы.
Знаменитый русский поэт Маяковский писал: «Хорошие люди — собаки». Этими словами можно закончить корреспонденцию о роли собак на фронте.
Судя по карте, здесь была деревня. В это трудно поверить. Немецкие блиндажи. Воронки. Свист: противник обстреливает дорогу. Заходит холодное яркое солнце осени. Ветер кружится на месте. Бойцы, скручивая самокрутки, лениво повторяют: «Перелет… Ближе… Опять перелет…» У них красные припухшие глаза: бой длится не первый день. Когда на минуту воцаряется тишина, всем не по себе. Вдруг непонятные для этого пейзажа фигуры: крестьянка в платке, девочка с жидкой косицей, белая собачонка. Они пробрались сюда за своим добром, зарытым в землю: самовар, мешок картошки, сковорода. Ведь неделю тому назад здесь еще были немцы. Свист снаряда. Женщина послушно сгибается, собачонка ползет на животе, а девочка равнодушно рассказывает: «Вот в том блиндаже жил главный… Он приказал сделать блиндаж поглубже, пугливый. Это раньше колодец был, из колодца сделали ему блиндаж. А когда наши подошли, он выскочил оттуда в трусах и на велосипед, но его наши стукнули, а велосипед вон там лежит, негодный он…»
С бугра хорошо виден Ржев, вернее сказать, то, что осталось от Ржева. Отдельные развалины больших каменных домов придают ему видимость города. Налево два корпуса — один повыше, другой пониже. Наши солдаты их прозвали «полковник» и «подполковник». На бугре нельзя различить воронки: одна переходит в другую.
Немцы начали стрелять из своих тяжелых минометов.
Наши части занимают северную окраину Ржева, около тридцати кварталов. Здесь нет ни одного уцелевшего дома. Но немцы укрепили каждый метр земли. Дзоты и окопы в городе. Долгие и жестокие бои идут за квартал, за десяток квадратных метров, за каждый блиндаж.
Вражеские бомбардировщики пикируют. Дым. Артиллерийская гроза растет. Не часто, слышишь такое. Маленький, весь расщепленный лесок перед городом — место боя. Немцы атакуют: они пытаются отрезать наши части, которые держат северную окраину. Сегодня это уже шестая атака. Немцы сейчас бросили около тридцати танков. Они продвинулись на триста метров. Идет немецкая пехота. Ее откидывают назад. Танки разворачиваются. Четыре машины остались подбиты.
В блиндаже у полевого телефона связист, пытаясь покрыть грохот, упрямо повторяет позывные:
— «Долина»… «Долина»… Здесь «Дунай»… Здесь «Дунай»…
Потом к телефону подходит полковник и кричит:
— Положение восстановлено!..
Быстро навалилась осенняя ночь. Ракеты, оранжевые и зеленые, прорезают небо. Грохот не замолкает. Наши перешли в контратаку. Захвачен еще один квартал.
У раненых глаза людей, разбуженных среди ночи, еще не совсем проснувшихся. Один не хочет идти на санпункт: «Назад хочу…» Он показывает на юг. Там теперь бушует море огня: Ржев горит. Что может гореть в этом десятки раз горевшем городе? Пленный немец объясняет: «Привезли фанеру. Потом — вагоны…»
Поздно показывается огрызок ущербной луны. На вездеходе по трясине возвращается с переднего края генерал-лейтенант Лелюшенко. Молод, прост, энергичен. При тусклом свете коптилки над истерзанной цветными карандашами картой он объясняет битву за Ржев.
Это не локальный бой, это большая и длительная битва. Конечно, не развалинами второразрядного города дорожат немцы. Ржев — это ворота. Они могут раскрыться на восток и на запад. Один пленный сказал мне: «При чем тут Ржев?.. Это начинается с пустяков, это может кончиться Берлином…»
В Ржеве немцы сконцентрировали крупные силы: 9-я армия, которой командует генерал-полковник Модель. В начале битвы здесь находились 6-я, 87-я и 256-я пехотные дивизии. Потом немцы подвели 102-ю, 251-ю, 129-ю, 206-ю и часть 162-й дивизии. Наконец, сегодня генерал Модель бросил в бой две новых дивизии — 110-ю пехотную и 5-ю танковую. Передо мной пленные, которые пробыли в Ржеве один — десять часов, другой — всего четыре часа, — их с ходу бросили в бой.
Генерал Лелюшенко — танкист. Он хорошо понимает роль танков, но он и не фетишист: он знает, как бьют танки наши артиллеристы и бронебойщики. Он говорит мне, что за сегодняшний день немцы потеряли двадцать один танк.
На щербатом столе свеча и кипа немецких писем. Открытки — виды Нюрнберга, портреты фюрера, сомнительные красавицы. Я разбираю готические каракули: «Мы очень рады, что получили от тебя письмо, так как многие, находившиеся с тобой, погибли под Ржевом и сейчас газеты переполнены объявлениями…» Это писали родители ефрейтору Фердинанду Обергофу. А вот неотправленные письма солдат. Обер-ефрейтор Карл Хригс пишет в Варбург: «Поверь, Энне, подобного тому, что мы переживаем в последнее время, я еще не видел на войне. Русские танки нас буквально утюжат. От страха волосы становятся дыбом». А ефрейтор Вильгельм Гейнрих сообщает своей матери: «Здесь ад. Русские атакуют как дикие. Если так будет продолжаться, ни один из нас не выживет. Нервы разбиты». Я приведу еще отрывок из письма обер-ефрейтора Роберта Клопфа его брату, летчику в Торне: «Это нужно пережить самому, чтобы понять, что такое настоящая война. Здесь идет жесточайшая борьба — быть или не быть. Количество оружия, введенного в бой обеими сторонами, превосходит все пределы. В настоящее время русским удалось прорваться. Им, разумеется, не так важен город, их цели идут дальше. Они хотят уничтожить наши армии. К сожалению, в нашем полку потери больше, чем прежде в этой кампании. Ржев несколько дней горел. Сгорело много складов, более двух миллионов порций продовольствия погибло. Вообще дела плохи…»
Показания пленных говорят о тяжелых потерях немцев. Вот 256-я пехотная дивизия. У меня приказ ее командира от 14 июля. Генерал-майор Вебер в этот день напоминал своей солдатне о «блестящих победах» в Дюнкерке и Бретани. Не прошло и трех месяцев — от 256-й дивизии остались номер и могильные кресты. Врач этой дивизии Крегер Вольфганг, захваченный в плен, говорит: «Мы потеряли убитыми и ранеными свыше двух третей».
Пленный ефрейтор Карл Шрек 125-го зенитного полка рассказывает: «С продовольствием у нас стало, прямо скажу, замечательно. Выдают на роту, а в роте почти никого не осталось. Так что желудки наполнить есть чем». Он говорит безо всякой иронии: это неисправимый оптимист.
Нужно ли говорить о том, что велики и наши потери? Развалины Ржева стали полем воистину грандиозного сражения. Я гляжу на Волгу и невольно думаю о Сталинграде. Понимают ли американцы, как воюет Россия? Или еще и поныне они приравнивают к этим битвам стычки в Египте или на Соломоновых островах?
Несколько дней тому назад я ехал ночью к Ржеву. В моей машине был американский корреспондент Леланд Стоу. Мы промерзли, и я постучался в избу, чтобы отогреться. Старая крестьянка не хотела нас пускать: уж не немцы ли (в деревне немцы похозяйничали)? Увидав мою шинель, она нас впустила, но, услышав разговор на иностранном языке, в страхе воскликнула: «Немец, ей-богу, немец!» — показывая на Стоу. Я объяснил ей, что это американец. Тогда она простодушно сказала Стоу: «Голубчик, что же вы так плохо нам помогаете? Заждались мы вас!» В избе было пусто: немцы все сожгли или увезли. В углу на койке лежал спящий ребенок, и крестьянка сказала: «Это внучек мой из Ржева. Мать его убили, гады…» Мальчик что-то шептал со сна, и я увидел, как Леланд Стоу в тоске отвернулся.
Я снова возвращаюсь к Ржеву. Притихшая было артиллерия опять разбушевалась. Контуженный боец Даниил Прытков, в прошлом уральский сталевар, человек тридцати лет, с тонким изможденным лицом и с глазами лунатика, рассказывает мне, как он убил шестьдесят восемь гитлеровцев: «Не хочу я немецких автоматов, шестнадцать забрал, все роздал. Противно мне из немецких стрелять…» И вдруг, обрывая рассказ, говорит: «Пойду туда…» Он показывает рукой на Ржев — зарево пожара в утреннем свете кажется свечой, которую забыли погасить.
Деревня, где я нахожусь, — на правом берегу Днепра, в самом сердце Украины. Теплая ясная осень. Юг во всем: в тополях и каштанах, в листьях табака, который сушится, в тыквенной каше с молоком. Чудом уцелела эта деревня: партизаны помешали немцам ее сжечь. Здесь междуречье, повсюду пески. От них громче музыка войны. Она несется и с востока, где немцы бомбят переправы, и с запада, где наши, утром отбив контратаку, в свою очередь атакуют. День и ночь идут суровые бои. О размерах их можно судить по тому, что на фронте в двенадцать километров длиной немцы сосредоточили пять дивизий. Были дни — по полторы тысячи неприятельских самолето-вылетов. В августе и в сентябре немцы почти не пускали в бой крупных соединений танков. Здесь снова появились и «тигры», и «фердинанды».
Почему германское командование так яростно цепляется за Киев? Ведь город потерял для немцев значение: это — передний край. Вчера я был на левом берегу напротив Киева. Я хорошо знаю эти места: здесь прошло мое детство. Здесь на пляже купались киевляне. Видны отчетливо киевские дома на высоком берегу. Из Лавры немцы ведут минометный огонь. По словам пленных, Киев опустел. Еще недавно лучшие кварталы, Липки и Печерск, были заселены немцами и немками, которые спасались там от английских бомбардировок. Эти «дачники» убрались прочь. Гитлеровцы вывели часть киевлян, а оставшихся угнали на земляные работы — рыть противотанковые рвы. Нет, не большой город стараются удержать немцы, а ворота на юг Украины. Они опасаются за судьбу своих армий, которые еще находятся в Крыму и в степях между Мелитополем и Днепром.
Немцы прошли от Орла до Гомеля и от Белгорода до предместий Киева. О настроении пехоты можно судить по различным письмам и дневникам: былые конквистадоры больше всего жалуются на мозоли. Ветеранам невдомек: еще год тому назад они неслись вперед на машинах, теперь им приходится нестись назад на своих собственных, проделывая тридцать — сорок километров в сутки.
Отходя, гитлеровцы уничтожают все. Я проехал сотни километров среди разрушенных городов и сожженных сел. Чем яснее для фашистов неминуемый разгром Германии, тем ожесточеннее они взрывают дома, больницы, театры, школы, жгут хаты крестьян и скирды хлеба, рубят фруктовые сады. Они пытались задержаться на Десне. Это достаточно широкая река. Ее западный берег крут. Но Красная Армия быстро осилила эту преграду. Из приказов германского командования явствует, что немцы предвидели выход русских к Днепру не ранее середины ноября. Еще раз Гитлера подвела недооценка противника.
О переправе через Днепр, наверное, напишут замечательную книгу. Это широкая река — пятьсот метров. Тылы не поспевали за пехотой. В первые дни не было понтонов. Характер переправы ошеломил немцев. Пленные офицеры мне жаловались, что русские переправлялись «не по правилам». Конечно, плащ-палатка, набитая камышом, или плот, сделанный из бочек для горючего, не идеальные средства переправы, но именно так переправлялись передовые отряды, да еще на воротах уцелевших изб, на рыбацких лодках, на бревнах. Темпы решили все: когда немцы опомнились, Красная Армия крепко стояла на правом берегу.
Нужно было перекинуть артиллерию, танки. Началась эпопея саперов. Мосты наводили под огнем. Немцы били по ним из орудий, бомбили их днем и ночью, но мосты два-три часа спустя воскресали. Мне кажется, что для такой работы нужно еще больше мужества, чем для атак. Скажу также об отваге железнодорожников: в течение какой-нибудь недели они восстановили и перешили пути до самого Днепра.
Отступая, Гитлер пытался сберечь свои силы. На правом берегу Днепра ему пришлось принять крупный бой, бросив в него свои резервы. Вчера я говорил с пленными одной дивизии, которая недавно прибыла на фронт: она числилась в резерве ставки. Большинство пленных еще в начале сентября были во Франции или в Германии: это пополнение. Три месяца немцы пытались уверить мир, что они отступают, сохраняя живую силу и технику. Не раз Красная Армия опровергала эти утверждения. Быстрый выход Красной Армии на правый берег Днепра нанес самый сильный удар расчетам немцев. Они думали, что их выручат водные преграды. Днепр их подвел, приходится выкладывать резервы, которые они надеялись сохранить про «черный день».
Мы менее всего склонны преуменьшать силы противника. Германская армия еще сохранила многие боевые качества: опыт генералов, маневренность, дисциплину. Однако с каждым месяцем уровень этой армии понижается. Недавно в наши руки попал секретный приказ № 15, подписанный Гитлером.
22 июня — четыре месяца тому назад — Гитлер жаловался, что офицеры оправдывают свои неудачи, говоря: «Пехота уже не та, какой была раньше». Офицеры не лгали Гитлеру. А немецкая пехота октября еще хуже, чем пехота июня: между ними пятьсот километров отступления — не только мозоли на ногах, но и отчаянье в сердце. Пополнение состоит из юнцов, которые верят Гитлеру, но необстреляны и физически слабы, и из продуктов тотальной мобилизации, которые открыто говорят: «Все равно как кончится, лишь бы кончилось». Механическая дисциплина, присущая немецкой армии, еще выручает Гитлера, но на правом берегу Днепра мы чувствуем приближение развязки. «Эх, дали бы им союзники с запада», — говорят офицеры и солдаты, и это — правда. Сейчас с гитлеровцами можно кончить. Я должен добавить: с ними время кончить.
Неужели развязка будет длительной? Неужели Гитлеру дадут сделать с Европой то, что он сделал с Черниговщиной или Орловщиной? Неужели фашистам позволят заминировать Париж и Брюссель, сжечь деревни Бургундии и Моравии? Вот уже три недели, как я вижу одно: руины и пепел. Моя шинель пропиталась запахом гари, сердце переполнилось горем Украины.
Эти чувства ведут вперед бойцов. Разве не чудесна эпопея танкистов на западном берегу Днепра? Они переправились ночью. Они прошли в тыл врага. Они дошли до дачных мест Киева. Они разгромили немецкие обозы. Они позволили пехоте расширить плацдарм. Эти танкисты год тому назад сражались у Волги. Они видели всю меру народного горя. Что их может остановить? Я не хочу, чтобы наши друзья подумали, будто мы легко наступаем и празднично воюем: бесконечно труден путь Красной Армии. Он стоит многих жертв. За свободу Киева отдают свою жизнь и сибиряки, и узбеки, и москвичи. Неужели их подвиги не вдохновят мир?
Узнав о присвоении двум молодым французам самого почетного звания, существующего теперь в России, Героя Советского Союза, многие призадумаются. Дело не только в орденах на груди храбрецов, дело в морали истории. Я не стану спрашивать: думал ли виконт де ля Пуап, что его сын будет именоваться Героем Советского Союза? Но я спрошу: думали ли в дни Мюнхена рядовые французы, что дружба двух народов, казалось, разъеденная ржой клеветы и недоверия, будет скреплена кровью и станет неодолимой? Присвоение двум французским летчикам высокого звания не только справедливая награда двум отважным летчикам, это символ дружбы двух великих народов.
Я хочу еще раз напомнить о том, когда именно к нам приехала первая группа летчиков «Нормандии», среди которых были Марсель Альбер и Роллан де ля Пуап. Это было осенью 1942 года. Теперь мы в Венгрии и Восточной Пруссии, а тогда немцы были на Волге и на Кавказе. Решение о создании французской авиачасти, которая должна сражаться в России, было принято незадолго до того — летом 1942 года. Тогда немцы стремительно продвигались на восток. О, разумеется, теперь у Советской России нет недостатка в друзьях, ведь Сталинград позади, все уже проверено и взвешено. За столом победителей всегда тесно. Но мы умеем отличать друзей в беде от людей, пришедших «на огонек» победных салютов. Сражающаяся Франция была с нами в лето и в осень 1942 года — до Балкан, до Немана, до Днепра и до Сталинграда. Тогда-то приехали к нам летчики «Нормандии», и я помню, как с ними я слушал по радио первые сводки нашего зимнего наступления на Дону. Потом «Нормандия» принимала участие в крупнейших операциях у Орла, у Смоленска, у Березины, у Немана. Дело, конечно, не в арифметике: что значила группа даже самых умелых и самых отчаянных летчиков в гигантских битвах, где миллионы столкнулись с миллионами? Дело в дружбе, в том душевном движении, которое дороже народам всех речей и всех деклараций, дело в этой крови, которая была пролита на русской земле. И никогда Россия не забудет, что французы, летчики «Нормандии», пришли к нам до Сталинграда.
И никогда не забудет Франция, что мы ее оценили и признали от Страсбурга до Парижа, в те дни, когда многие на свете говорили: «Франция кончена». Не было таких неверящих среди нас. Мы верили во Францию, когда еще не было ни партизан, ни армии. Мы знали, что Франции возродится, что она будет большой и свободной. Мы не экзаменовали Францию, не рядили Марианну в детское платьице, не подвергали ее испытаниям. Мы молоды, но мы знаем историю, мы знаем, например, что такое Вальми. Мы верили во Францию, как мы верили в свободу. И Франция этого не забудет.
Мы радуемся блестящим победам французской армии, освободившей Эльзас. Мы радуемся единству французского народа, его душевному подъему и здравому смыслу, которые сказались еще раз теперь. Я люблю Бельгию, ценю трудолюбие и упорство бельгийцев, преклоняюсь перед смелостью бельгийского народа в годы оккупации. Но Бельгия — маленькая страна, ей нелегко отстоять свою самостоятельность. А Франция — великая держава. У нее были тюремщики, у нее никогда не было опекунов. И французы отбили контратаки пятой колонны, которая пыталась разбить единство французского народа, тем самым посягая на независимость страны. Мы ничего не хотим от Франции. Мы не стремимся навязать французам наши идеи, наши порядки. Мы жаждем одного: чтобы Франция была Францией. И люди, которые посягают на нашу дружбу, — не французы, это воскресшие Боннэ, это «Матен» или «Жё сюи парту», превратившиеся в «устные газеты» парижских салонов, это клеветники, которым немецкие марки дороже французского достоинства. Франция их выметет, как «иллюстрирте» или коробки из-под сигарет, оставленные захватчиками в парижских домах. Франция — это Марсель Альбер и Роллан де ля Пуап, а не те поставщики немцев, которые теперь, прикидываясь патриотами, мечтают о днях Виши или хотя бы на худой конец о свинце брюссельских жандармов.
Я верю в крепость нашей дружбы, потому что Герои Советского Союза — это герои Франции, потому что слюна клеветы не смывает крови самопожертвования.
Легко сейчас писать, легче, чем в октябре сорок первого: ведь если горе молчаливо, то радость не скупится на слова. А в наших сердцах великая радость — трагедия XX века подходит к концу: мы в Берлине!
Это началось с малого — горел рейхстаг, подожженный фашистами. Это кончается на том же месте — пожаром Берлина.
Медленно шагает справедливость, извилисты ее пути. Нужны были годы жестоких испытаний, пепел Варшавы, Роттердама, Смоленска, чтобы поджигатели наконец-то узнали возмездие.
Есть нечто тупое и отвратительное в конце третьего рейха: чванливые надписи на стенах и белые тряпки, истошные вопли гаулейтеров и подобострастные улыбки, волки-оборотни с ножами и волки в овечьих шкурах. Напрасно гангстеры, недавно правившие чуть ли не всей Европой, именовали себя «министрами» или «фельдмаршалами», они оставались и остаются гангстерами. Не о сохранении немецких городов они думают, а о своей шкуре: каждый час их жизни оплачивается жизнями тысяч их соотечественников. Но ничто уже не в силах отодвинуть развязку. Гитлеровская Германия расползается, как гнилая ткань. Союзники стремительно продвигаются по Баварии к Берхтесгадену, к убежищу отшельника-людоеда. Тем временем Красная Армия в Саксонии и на улицах Берлина уничтожает последние армии Гитлера. Если Германия не капитулирует, то только потому, что некому капитулировать: главари озабочены своим спасением, а обыватели, брошенные на произвол судьбы, способны сдать лишь свой дом, в лучшем случае свой переулок.
Справедливо, закономерно, человечно, что именно Красная Армия укрощает Берлин: мы начали разгром гитлеровской Германии — мы его кончаем. Мы начали на Волге, и мы кончаем на Шпрее. Может быть, когда бои шли в неведомых иностранцам местах: в Касторном, или в Корсуни, или в Синявине, — мир еще не понимал, чем он обязан Красной Армии. Теперь и слепые видят, чьи ноги прошли от Сальских степей до Эльбы, чьи руки разбили броню Германии.
На улицы Берлина пришли воины, много испытавшие. Иные уже пролили свою кровь на родной земле; как Антей, они приподнялись и пришли в Берлин. С ними пришли и тени павших героев. Вспомним все: зной первого лета, лязг вражеских танков и скрип крестьянских телег. Вспомним степи сорок второго, горький дух полыни и сжатые зубы. Вспомним клятву тех лет: выстоять! Мы пришли в Берлин, потому что крепкие советские люди, когда судьба искушала их малодушным спасением, умирали, но не сдавались. Мир теперь видит сияющее лицо победы, но пусть мир помнит, как рождалась эта победа: в русской крови, на русской земле.
Красная Армия идет по улицам Берлина. Уже недалеко до Бранденбургских ворот и аллеи Побед. Возвысимся на минуту над событиями часа, задумаемся над значением происходящего. С тех пор как Берлин стал столицей хищной империи, ни один чужестранный солдат не проходил по его улицам. Расчет был прост: немцы воевали на чужой земле. Они сжали горло крохотной Дании. Они повалили Австро-Венгрию. Потом они затеяли первую мировую войну и, проиграв ее, но не уплатив проигрыша, стали готовиться ко второй. Если в Нюрнберге, в Веймаре, в Дрездене есть старые памятники подлинного величия немецкого духа, то Берлин — это памятник заносчивости прусских генералов…
Мы в Берлине: конец прусской военщине, конец разбойным набегам! Если все свободолюбивые народы могут теперь за длинным столом Сан-Франциско в безопасности говорить о международной безопасности, то это потому, что русский пехотинец, хлебнувший горя где-нибудь на Дону или у Великих Лук, углем пометил под укрощенной валькирией: «Я в Берлине. Сидоров».
Мы в Берлине: конец фашизму! Я помню, как много лет назад на улицах вокруг Александерплац упражнялись в стрельбе молодые людоеды: они стреляли тогда в строптивых сограждан. Потом они прошли по Праге, по Парижу, по Киеву. Теперь они расстреливают свои последние патроны на тех же улицах. Один английский журналист пишет: «Когда нам говорили о немецких зверствах, мы считали это преувеличением. В Бухенвальде, в Орадуре мы поняли, на что способны нацисты…» Что к этому добавить? Да, может быть, одно: что Бухенвальд или Орадур — это миниатюрные макеты Майданека, Треблинки, Освенцима. Я знаю, что горе нельзя измерить цифрами, и все же я приведу одну цифру — в Освенциме заснят кинооператорами склад: шесть тонн женских волос, срезанных с замученных. Мир видит, от какой судьбы мы спасли женщин всех стран, наших далеких сестер из Гаскони, Шотландии, Огайо.
Страшная цепь! Мирный Берлин наслаждался невинными забавами: бюргер, покупая ботинки, требовал, чтобы предварительно поглядели с помощью радиоскопии, хорошо ли сидит на нем обувь. Потом он шел в ресторан и, прежде чем проглотить бифштекс, справлялся, сколько в нем калорий — четыреста или пятьсот. А в соседнем доме специалисты чертили планы печей Майданека, Освенцима, Бухенвальда. И вот цифра: шесть тонн женских волос… Что было бы с детьми канадского фермера и австралийского пастуха, если бы товарищ Сидоров не дошел до Берлина?
Мы никогда не были расистами. Руководитель нашего государства сказал миру: не за то бьют волка, что он сер, а за то, что он овцу съел. Победители, мы не говорим о масти волка. Но об овцах мы говорим и будем говорить: это — длин нее, чем жизнь, это — горе каждого из нас.
Я еще раз хочу напомнить, что никогда и не думал о низкой мести. В самые страшные дни, когда враг топтал нашу землю, я знал, что не опустится наш боец до расправы. «Мы не мечтаем о мести. Ведь никогда советские люди не уподобятся фашистам, не станут пытать детей или мучить раненых. Мы ищем другого: только справедливость способна смягчить нашу боль. Мы хотим уничтожить фашистов: этого требует справедливость… Если немецкий солдат опустит оружие и сдастся в плен, мы его не тронем, он будет жить. Может быть, грядущая Германия его перевоспитает, сделает из тупого убийцы труженика и человека. Пускай об этом думают немецкие педагоги. Мы думаем о другом: о нашей земле, о нашем труде, о наших семьях. Мы научились ненавидеть, потому что мы научились любить».
Когда я писал это, немцы были в Ржеве. Я повторяю это и теперь, когда мы в Берлине. Много говорили о ключах страшного города. Мы вошли в него без ключей. А может быть, был ключ у каждого бойца в сердце: большая любовь и большая ненависть. Издавна говорят, что победители великодушны. Если можно в чем-то попрекнуть наш народ, то только не в недостатке великодушия. Мы не воюем с безоружными, не мстим неповинным. Но мы помним обо всем, и не остыла и не остынет наша ненависть к палачам Майданека, к вешателям и поджигателям. Скорее отрублю свою руку, чем напишу о прощении злодеев, которые закапывали в землю живых детей, и я знаю, что так думают, так чувствуют все граждане нашей Родины, все честные люди мира.
Мы в Берлине: конец затмению века, затмению стран, совести, сознания. Берлин был символом зла, гнездом смерти, питомником насилия. Из Берлина налетали хищники на Гернику, на Мадрид, на Барселону. Из Берлина двинулись колонны, растоптавшие сады Франции, искалечившие древности Греции, терзавшие Норвегию и Югославию, Польшу и Голландию. Придя в Берлин, мы спасли не только нашу страну, мы спасли культуру. Если суждено Англии породить нового Шекспира, если будет во Франции новый Делакруа, если воплотятся мечты лучших умов человечества о золотом веке, то это потому, что Сидоров сейчас ступает по улицам Берлина, мимо пивнушек и казарм, мимо застенков, мимо тех мастерских, где плели из волос мучениц усовершенствованные гамаки.
Прислушиваясь к грому орудий, который каждый вечер заполняет улицы нашей столицы, вспомним тишину трудного июньского утра. Отступая среди пылавших сел Белоруссии и Смоленщины, мы знали, что будем в Берлине. Как много можно об этом говорить, а может быть, и не нужны здесь слова, кроме одного: Берлин, Берлин! Это было самое темное слово, и оно сейчас для нас прекраснее всех: там, среди развалин и пожаров города, откуда пришла война, рождается счастье — Родины, ребенка, мира.