62586.fb2
Нахаленок. Родовые корни. Необычные учителя. Москва: лечение и учение. Гражданская война — зарубки на память. Продинспектор — опасная работа. Маруся-Марусенок, атаманова дочь. «Присочинитель»
Михаил Шолохов родился в тот день, когда по православному календарю славят и поминают создателей славянской азбуки святых равноапостольных Кирилла и Мефодия.
Случилось это в 1905 году, 11 мая, по новому стилю — 24-го, в области Войска Донского неподалеку от станицы Вёшенской.
…Пришла немужняя жена купца Шолохова к Агафье Назаровой и говорит:
— Бабуня, чтой-то животик болит…
Та в ответ:
— Ложись, я погляжу… Роды начинаются!
— Он у тебя, бабуня, помрет, неживой будет, — всполошилась.
— Не помрет.
Когда роды приняла, проговорила:
— Он у тебя еще большим начальником будет!
Итак, появился на свет божий от чистой любви своих родителей и вошел в грешный мир мальчишка — как и все по земному шару — под шлепок по попке, под истошный долгий крик. Мать в изнеможении — и в радости. Отец в беспокойстве — и в радости.
Ему пришлось начинать свою жизнь на никому не известном — в огромной России — хуторе с легким поименованием Кружилин, в ничем по внешнему виду не выделяющемся казачьем курене.
Жили хуторяне до поры до времени, до наступления XX века, несуетно, ибо понимали, что весну не отложить, осень не отсрочить.
Так и Дон-батюшка течет себе и течет, синеватым серебром отсвечивая. Тихо и привольно. Насмотрелся на натруженные черные пашни и белые куреня, на прибрежный плакучий тальник и по-над яром на прижаренные степи. Наслушался песен и походных, и девичьих, и озорных, и набрякших горькою слезой, а еще зычных команд на майданах при учениях, а еще жеребцового ржания на лихих джигитовках, а еще волчьего воя, лисьего бреха и порскающих стрепетов. Надышался вдоволь кислым мужским потом, дурнопряною полынью, конской мочой — когда водопой, дымками от рыбацких костров и ветром-астраханцем, паляще-знойным для тех, кто в поле…
В новом столетии Дон все чаще стал отсвечивать тусклым свинцом. Может, потому, что стал вбирать в свою глубокую и незамутненную по стрежню память не только радости, но и то, чего стало поболе, чем прежде, — невзгоды-огорчения своего прибрежного населения. Подслушал, как деды стали жаловаться, что ломаются устои прежней твердой жизни и что казаки приходят с царской службы иными…
Родился бы только тот, кто найдет в себе возможность почерпнуть из полноводных чувств и настроений своих земляков и радости-утехи, и печали-горести, и молитвы во спасение, и греховные проклятия, и шепот любви, и затмевающую разум ярость, и светлые мечтания, и черные намерения…
Совсем не случайно в «Тихом Доне» так много отзвуков песен про Дон, который одновременно и тихий, и бурный.
…Мише из самого раннего мальчишества, когда память прозревает, могла запомниться в их курене небольшая светлая и чистая комната, кроватка с узорчатыми спинками из волнисто согнутых прутьев, герань на окнах, в красном углу икона в рушнике, массивное в деревянной раме зеркало на стене, простенькие стулья и стол со скатертью ручной вязки — почти что кружева…
Могли запомниться во дворе сердитые на неосторожного маленького человека гуси и индюшки, как и то, что ленивые свиньи отзывчивы на его доброту: хворостинкой пузы им почеши — и сколько блаженного хрюканья.
Могли еще запомниться хождения с мамой в отцову лавку: пряники, конфеты, сахар огромными головами и кусками, песком тоже, запахи селедки, керосина, кожаных сапог, казачьих папах, заманивающая взгляд пестрота шалей и ковровых платков, самых разных тканей…
Свою настоящую фамилию будущий автор «Тихого Дона» обрел только спустя восемь лет после рождения, в 1913-м, в июле, когда родители пошли под венец, что надлежаще было удостоверено в метрической книге Покровской церкви хутора Каргин под номером 31 при заключительной записи — «Совершил таинство священник Емельян Борисов и псаломщик Яков Проторчин»:
«Мещанин Рязанской губернии города Зарайска Александр Михайлович Шолохов, православного вероисповедания, первым браком. 48 лет.
Еланской станицы (хутора Каргина) вдова казака Анастасия Даниловна Кузнецова, православного вероисповедания. Вторым браком. 42 лет…»
Встали под венец, и в этой благости надо было забыть, что родители Александра Михайловича поначалу противились браку с Анастасией. Не лучший выбор для купца — брать в дом беглую от казака жену.
Отважна Анастасия Даниловна: с одним узелком ушла — в те-то времена! — от первого мужа. Пил, избивал, и, кажется, было в ее приниженной жизни, а затем во внезапном распрямлении нечто для судьбы будущей Аксиньи. Сошлась Анастасия с отцом своего Минюшки, но о разводе с мужем по церковным законам и думать было нельзя. Свободной от прежнего брака стала только по смерти постылого.
После венчания родителей сразу прекратились сплетни, которые язвили их сыну детскую память. Не зря те обиды излил он в рассказе 1925 года «Нахаленок»:
«Для отца он — Минька. Для матери — Минюшка. Для деда — в ласковую минуту — постреленыш… А для всех остальных: для соседок-пересудок, для ребятишек, для всех в станице — Мишка и „нахаленок“».
Нахаленок — это по-казачьи очень обидное слово: пригульный ребенок, байстрюк, внебрачно рожденный.
…Шолоховы — заезжий род для Дона. Фамильные их корни из небольшого города Зарайска, который в разное время причислялся то к Московской, то к Рязанской губернии. С 1715 года в этом городе обозначены — письменно — Шолоховы.
Дед отца, купец третьей гильдии, имел большую семью с ребятней общим числом восемь. Это он надумал идти на Верхнюю Донщину за своим купеческим счастьем в середине 70-х годов XIX века. Приобрел дом с подворьем и объявил свое дело: скупка зерна. Подивил при новоселье гостей — замечено было, что привез даже книги с богатым выбором.
Второго сына — Александра, будущего отца писателя, — к своему делу приставил после того, как тот отучился в приходском училище.
Купеческий отпрыск слыл не просто грамотным, но начитанным, к тому же обходительным, а еще — и это не очень-то привычно для казаков — франтоватым. Выходил в хуторское «обчество» по праздникам совсем как барин-горожанин — в мягкой светлой шляпе, костюме-тройке и галстуке на светлой сорочке. Кому-то из хуторских запомнилось: «Ить не казак, а до чего ж вумный, и говорит шутейно: все с присказками».
Видимо, по таким своим достоинствам и был принят на службу к помещику Евграфу Попову, чье имение находилось в двенадцати верстах. На хуторе заметили, что оставался он своим человеком в господской семье даже после кончины барина. Притягивал этот дом по сердечным обстоятельствам. Прельстила его прислуга Анастасия Даниловна Черникова. Уж как привлекательна: статная, чернокосая и черноглазая, к тому же певунья. Ну и увез. Для начала объявил экономкой в своем доме.
От матушки особое «наследие» для будущего творца: украинская кровушка. На Дону появилась она с семьей переселенцев с Черниговщины. Вот почему в этом доме так дивно спивали на украинской мове.
Казаки поддразнивали таких переселенцев: «Хохол мазница, давай дражниться: этот — турок, тот — поляк, ты — хохол, а я казак!»
Сын высоко ценил мать за душевные свойства: «Крепкая, стойкая, большой нравственной силы». Говорили, что ее облик и некоторые черты характера — сильного и заботливого — угадываются кое-где и в рассказах, и в «Тихом Доне» в женских образах.
Кружилин… Невелик хутор — всего-то 84 двора, без особой истории. Другим брал он впечатлительную детскую душу — своеобычной красотой и саманных куреней под камышом-чаканом, и речушки Черной, и оживленного по воскресеньям майдана у церкви, и степи… «Широка степь и никем не измерена. Много по ней дорог и проследков…» Эта заманивающая к чтению фраза появилась в одном из самых ранних рассказов Шолохова «Пастух».
И еще о степи в его рассказах.
Вот она, ранневесенняя, запечатлена в рассказе «Обида»: «Степь, выложенная серебряным лунным набором, курилась туманной марью. В прошлогоднем бурьяне истомно верещала необгулянная зайчиха, с шелестом прямилась трава-старюка, распираемая ростками молодняка…»
Вот летняя в рассказе «Алешкино сердце»: «Днями летними, погожими в степях донских, под небом густым и прозрачным звоном серебряным вызванивает и колышется хлебный колос. Это перед покосом, когда у ядреной пшеницы-гарновки ус чернеет на колосе, будто у семнадцатилетнего парня, а жито дует вверх и норовит человека перерасти».
Вот зимняя в рассказе «Смертный враг»: «Оранжевое, негреющее солнце еще не скрылось за резко очерченной линией горизонта, а месяц, отливающий золотом в густой синеве закатного неба, уже уверенно полз с восхода и красил свежий снег сумеречной голубизной… И едва село солнце, над колодезным журавлем повисла, мигая, звездочка, застенчивая и смущенная, как невеста на первых смотринах».
Это только для зачерствелой души степь пуста и уныла.
Творческий человек понимает, как детство может обогатить душу на всю жизнь. Знаменитый тогда писатель Александр Серафимович — земляк! — это запечатлел, когда крепко влюбился в еще ранние сочинения вёшенца и стал набрасывать строки для своей повести «Шолохов», увы, незавершенной: «И покосы в займище, и тяжелые степные работы пахоты, сева, уборки пшеницы — все клало черту за чертой на облик мальчика…»
«Я жила в хуторе Кружилине, когда он родился. Рос, как и все детишки. Обыкновенный мальчуган… Шустрый… Очень самолюбивый. Боже сохрани, чтоб его кто-нибудь из чужих приласкал. Отойдет, нахмурится. Сладостями его не приманишь…» — таково свидетельство двоюродной сестры писателя Марии Бабанской.
«Мишке припомнилось, как раньше бегал он по душистой высокой пшенице. Перелезает через каменную огорожу гумна и — в хлеба. Пшеница с головой его хоронит; тяжелые черноусые колосья щекочут лицо. Пахнет пылью, ромашкой и степным ветром. Маманька говорила, бывало, Мишке: „Не ходи, Минюшка, далеко в хлеба, а то заблудишься!..“» — это появилось в рассказе «Нахаленок».
«В калитке свинья застряла… Мишка — выручать: попробовал калитку открыть — свинья хрипеть начинает. Сел на нее верхом, свинья поднатужилась, вывернула калитку, ухнула и по двору к гумну вскачь. Мишка пятками в бока ее толкает, мчится так, что ветром волосы назад закидывает. У гумна соскочил — глядь, а дед на крыльце стоит и пальцем манит…» — и это в том же рассказе.
Но и Мишка запомнился кое-кому. Один рассказ такой. Однажды мальчишки ему — условие: принеси лампасеи, то есть ледянки, из магазина отца, а то играть не примем. Так они называли леденцы с шикарным названием «Монпансье». Принес. Его спросили: «Украл, поди?» — «Нет, я маме рассказал, и она сама насыпала в карман».
Пять лет минуло. Жили неважно. Отец справедливо рассудил — маленький хутор не для купеческих желаний размахнуться на большее дело. Надоело, как говаривали казаки про такую жизнь, плести плетень без колышков. Без купеческих этих самых колышков и Мишу-то держали так, что ходил, к примеру, зимами в зипуне на вырост: неудобный, ниже колен, под кушак, но теплый, даже жаркий в беготне и играх.
Переселились на соседний хутор Каргин, который позже стали называть Каргинским. Здесь жила старшая сестра отца, и ее супругу, купцу, потребовался управляющий в собственный торговый дом «Левочкин и К°».
Через много лет лягут на страницы «Тихого Дона» несколько сочных мазков: «Внизу, над белесым ледяным извивом Чира, красивейший в верховьях Дона, лежал хутор Каргин. Из трубы паровой мельницы рассыпчатыми мячиками выскакивал дым; на площади чернели толпы народа; звонили к вечерне. За каргинским бугром чуть виднелись макушки верб хутора Климовского, за ним, за полынной сизью оснеженного горизонта искрился и багряно сиял дымный распластавшийся в полнеба закат».
С особой статью хутор, ибо — ярмарочный. Купечество невольно поспособствовало, чтобы со временем быть ему станицей.
А какой здесь народ! Чинно выходят хуторяне по воскресеньям на майдан, чтобы и перед вхождением в храм, и после богослужения себя показать и на других посмотреть. Идут в пронафталиненных чекменях старики-герои, кое-кто при медалях — живы-здоровы, слава Богу! Идут с принаряженными супружницами казаки молодых и средних лет — все честь по чести: чубы, фуражки набекрень! Шествуют учитель и купец — штаны утюжены, черные сюртуки с жилетами и цепочками от часов из кармашка. Жалмерки-солдатки в цветастых платьях с длинными подолами — никак не для хуторской пылюки. Невесты, девчушки-хохотушки, как бабочки узористые в своих нарядах, млеют под взглядами тех, кто недавно приписан к воинской службе. Беднякам нечем выделяться — все давно ношеное-переношеное, но тоже празднично приготовленное.
Каргинский народ с запросами. Три школы. Кирпичная церковь с караулкой. Услужливые кустари. Свой фельдшерский пункт и конно-почтовая станция Ковалева. Пять магазинов и аптека. Три ветряка и водяная мельница. Есть еще и паровая мельница Тимофея Каргина.
Но особо загордились здесь, когда владелец паровой мельницы Николай Васильевич Попов в один прекрасный день 1909 года приказал мальчишкам вывесить афишу: «Французский электробиограф „Идеал“ демонстрирует кинокартину „Ермак — покоритель Сибири“. Дирекция. Н. Попов». «Синема» на хуторе! Не пожалел купец от своих прибылей выделить кое-что для покупки стрекочущего аппарата. Почтенная публика на столичную новинку задорожилась даже из Вёшенской. Тапера, правда, для полного удовольствия, не нашлось.
Шолоховы крепко подивили каргинцев. Своего шестилетнего мальца отдали в учение — на дому — хуторскому учителю Тимофею Тимофеевичу Мрыхину. Впервые произносили здесь городское поименование: домашний учитель. Он очень талантлив был на просветительство. Этому своему призванию с полным смирением отдал всю свою жизнь. Летели годы, он облысел и обзавелся очками, чем, как ни странно, нравился каргинцам — похож на ученого. При советской власти его тоже привечали и отмечали — был награжден орденом Трудового Красного Знамени.
Это высокая награда, но для него, хуторского учителя, она оказалась не самой высшей. Высшая — та, что приучил чтить грамоту будущего великого творца. Не так уж много на земле учителей, у которых ученики стали нобелевскими лауреатами. Со скромностью о себе и без лести Шолохову получились его воспоминания: «Мальчик был живой, быстро схватывал, хорошо усваивал… Ему трудно давалось письмо, так как слабые детские пальцы с трудом справлялись с написанием букв и цифр… Был он тогда хрупкий, слабенький… Работа с Мишей доставляла мне полное удовлетворение, так как я видел, что мой труд щедро вознаграждался прекрасными успехами моего прилежного ученика».
Впрочем, не будем забывать, что Мише всего-то шесть лет. Стало быть, речь идет не столько о познаниях, сколько об усердии. Как раз таким и вышел он из-под крыла своего первого наставника — ему и запомнилось: «Писал четко и опрятно». Первый урок: «Аз-Буки-Веди». Между прочим, сие может означать и такое: «Я буквы знаю». Через день новая диктовка от учителя: «Глагол-Добро-Есть». Школяр познал дословный смысл: «Слово добром является». На новом уроке: «Рцы-Слово-Твердо». Это означало: «Будь крепок в слове».
Учителю запомнилось: «Страстно увлекался рыбной ловлей. Отец беспокоился: „Чем отучить Мишу от удочки? Целый день пропадает — не сыщешь его…“ Часто говорили о том, кем быть мальчику в будущем. Сам Миша стоял упорно на одном: „Буду офицером“. Я был настроен против военщины — достаточно наблюдал быт офицеров: карты, кутежи, дуэли. В меру сил разубеждал Мишу: расписывал ему жизнь ученого, говорил ему о великом подвиге людей науки, о их услугах человечеству. Он подумал-подумал и сказал: „Значит, я буду студентом…“»
Шолохов и сам кое-что о себе, мальце, повспоминал на склоне своих долгих лет: «Ходили мы на Рождество по дворам, христославили. Мне семь лет было. Заглянули к богатому купцу. Гляжу, на комоде лягушонок резиновый… Мои приятели, мальцы, как и я, поют. Я тоже рот раскрываю, а от лягушонка не могу отвести глаз. Блестящий, зеленый, с желтым пузиком… До чего же очаровал! Хозяева заметили мой восторг, подарили. Выходим из хаты, прячу игрушку под шубейку, прижимаю к сердчишку…» А дальше в рассказе явно нечто от будущих конфузов бедолаги Щукаря: «И так мне было хорошо, что не заметил хозяйского козла. Тот подобрался сзади и — рогами меня. Я бежать, лягушонка еще крепче прижимаю… Козел проклятый бодает в спину. Отстал он только за воротами. А мне радостно — лягушонок вот здесь…»
В свои семь лет Миша становится заправским школьником. Его отдают сразу во второй класс мужского приходского училища. Новый учитель тоже запомнился школяру. В «Тихом Доне» оказался прописанным и, выделю, под своей фамилией — сотник Копылов: «Когда-то учительствовал… Веселый, общительный…»
Мальчуган выделялся одной странностью — любил после уроков присоседиться к старикам-ветеранам и все слушал да слушал про казацкие подвиги.
Прошло два года. Он заприметился книгочейством. И отец тому зачинатель, и умный учитель, и батюшка Виссарион со своей, даже большей, чем у Шолоховых, библиотекой. Миша особо влюбился в Гоголя. Несколько раз перечитывал «Вечера на хуторе близ Диканьки», потом проглотил «Тараса Бульбу».
Дополнение. Вот три свидетельства о том времени, когда родился будущий писатель: обвинение суда одному вёшенцу, статья Ленина о казачестве и грамота царя, пожалованная донскому казачеству.
«Казак Вёшенской станицы Донецкого округа Области Войска Донского Иван Платонов Лосев на народных собраниях публично произносил речи, возбуждающие к бунтовщическим деяниям и неповиновению законам и законным властям…» — таково обвинение Новочеркасского суда. Заметим: осужденный впоследствии станет химиком, доктором наук и профессором, председателем Всесоюзного химического общества имени Д. И. Менделеева.
«Пролетариат дал нам в декабрьские дни великолепные уроки идейной „обработки“ войска, — напр., 8-го декабря на Страстной площади, когда толпа окружила казаков, смешавшись с ними, браталась с ними и побудила уехать назад. Или 10-го на Пресне, когда две девушки-работницы, несшие красные знамена в 10 000-ной толпе, бросились навстречу казакам с криками: „Убейте нас! Живыми мы знамя не отдадим!“ И казаки смутились и ускакали при криках толпы: „Да здравствуют казаки!“» (В. И. Ленин «Уроки московского восстания»).
«Божиею милостию Мы, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и проч., и проч., и проч.
Нашему вернолюбезному и доблестному войску Донскому.
С первых же времен своего существования, свыше трех сот лет тому назад, славное войско Донское начало верное свое служение Царям и Отечеству. Неустанно преследуя святую цель развития зарождавшегося тогда грозного могущества Государства Российского, оно с тех пор неизменно беззаветною самоотверженностию своей и беспредельной преданностью всех своих сыновей Престолу и России, став оплотом на рубежах Государства, богатырской грудью охраняло и содействовало развитию его пределов.
В годины тяжелых испытаний, неисповедимыми судьбами Промысла Всевышнего Царству Русскому ниспосланных, все Донские казаки всегда с одинаковой любовью и храбростью, становясь в ряды защитников чести и достоинства Российской Державы, стяжали себе, постоянно присущим им духом воинской доблести и многочисленными подвигами, бессмертную славу и благодарность Отечества.
И в ныне минувшую войну с Японией, а особливо в наступившие тяжкие дни смуты, Донские казаки, свято исполняя заветы своих предков — верою и правдою служить Царю и России, явили пример всем верным сынам Отечества.
За столь самоотверженную, неутомимую и верную службу объявляем, близкому сердцу Нашему, доблестному войску Донскому особое Монаршее Наше благоволение и подтверждаем все права и преимущества, дарованные ему в Бозе почившими Высокими Предками Нашими, утверждая Императорским словом Нашим как ненарушимость настоящего образа его служения, стяжавшего войску Донскому историческую славу, так и неприкосновенность всех его угодий и владений, приобретенных трудами, заслугами и кровью предков и утвержденных за войском Монаршими грамотами.
Мы твердо уверены, что любезные и верные Нам сыны Дона, следуя и впредь славному преданию отцов, всегда сохранят за собою высокое звание преданных слуг и охранителей Престола и Отечества.
В сей уверенности, пребывая к войску Донскому Императорскою милостию Нашей неизменно благосклонны, благоволили Мы сию грамоту Собственною Нашею рукою подписать и Государственною печатью утвердить повелели. Дана в Царском Селе, в лето от Рождества Христова тысяча девятьсот шестое, Царствования же Нашего в двенадцатое.
На подлинной написано: „Николай“».
Давно сказано: нет худа без добра. Из-за болезни глаз мальчишке-хуторянину при родителях совсем не великого достатка случилась истинно сказочная поездка из глуши в Белокаменную, в Первопрестольную — в Москву.
Каковы родители — лечить не в окружной станице, в Вёшенской, не в Ростове или в недалеком Воронеже.
Своего сына укладывают они в больницу доктора Снегирева; она в несуетном и малоэтажном Колпачном переулке, но почти что в центре. Из детской памяти перекочуют в «Тихий Дон» красивый, с подстриженной бородкой, хозяин, трехэтажный дом, нарядная с золочеными перилами лестница, привратница — женщина в белом халате, длинный неширокий коридор, служитель в белом, ванная, матовые стекла окон, большое стенное зеркало, маленький садик (неуютный), церковные звоны богомольной Москвы, шестая палата, третья дверь направо, как в ненастье («а в этом году оно преобладало», — писал романист) слонялись из палаты в палату… (Кн. 1, ч. 3, гл. XXI).
Недолго оставалась тихой эта больница. Началась война с германцем — Первая мировая. Везли и везли из окопов искалеченных. Спустя годы в знаменитом романе появилось: «Раненые помещались в одной палате… усыпленный хлороформом, пел и невнятно ругался… подавали два чахлых прозрачных ломтика французской булки и кусочек сливочного масла, величиной с мизинец… после обеда больные расходились голодными… вечером пили чай, для разнообразия запивая его холодной водой…» (Кн. 1, ч. 3, гл. XXIII).
Суровая после фронта братия пригрела «вьюношу» с Дона. С этим пацаном у соскучившихся по домам-семьям раненых на душе теплело. Потому то, что окопники пережили в боях, становилось достоянием юного солазаретника при неспешных по вечерам беседах. Наслушался без всяких утаек, каково там, где смерть и увечья. В романе отзвуки: «Сну нету. Сон от меня уходит. Ты мне объясни вот что: война одним на пользу, другим в разор…»
Излечили Мишу быстро. Отец решил — к чему туда-сюда ездить: будем учить наследника в Москве. Мать в слезы. Но догадлива оказалась — невиданное счастье учиться-то в Москве!
Москва… Долгий переулок — гимназия имени Григория Шелапутина. Заметим: Миша Шолохов что-то сочинял в свободное время. Приметим: совсем неподалеку именно в это время снял себе квартиру Иван Бунин, в будущем первый от России писатель — лауреат Нобелевской премии. Шолохову быть в этом ряду третьим.
Год минул. В 1915-м новая дорога к знаниям: гимназия в городке Богучары Воронежской губернии. Отца можно понять — Москва и недешева, и далека. Богучары поближе к дому — всего 120 верст вверх по Дону.
На постой десятилетнего Мишу взял священник отец Дмитрий Тишанский, он же учитель Закона Божьего. Пришлось привыкать жить в большой семье — у хозяина своих чад пятеро. Необычен был батюшка, тем более для малого городка, — завел дома регулярные вечера для местной интеллигенции. Старшая ребятня не удалялась из гостиной, было бы желание присутствовать. Много чего узнал юный постоялец из разговоров про знаменитых тогда Горького и Бунина, Куприна и Короленко. К тому же всегда кто-то музицировал.
Семье траты. Сыну куплены шинелька при голубых петлицах, гимнастерка, китель с тремя поблескивающими пуговками, брюки при поясе с отчеканенными на бляхе, как и на кокарде, буквами — БМГ, что внушало неописуемую гордость: Богучарская мужская гимназия. Впрочем, не все проявляли почтение. Местные остряки поддразнивали гимназистов — новопринятого тоже — мукомолами, и всего-то из-за светло-серого сукна на шинели.
Отец был скуповат на письма, а сын скучал по дому. Однажды поразился — от мамы письмо: ведь знал, что она не владеет грамотой. Даже муж растрогался — догадался, что это тоска по любимому отпрыску заставила супружницу сесть заучивать буковки и приучаться к перу.
Четыре года однообразной жизни… Михаил любил после уроков бегать на речной берег. Завораживает Дон… Он заставляет вспоминать рассказы учителя об истории казачества.
Как-то и выплеснулось у мальчишки в тетрадку некое сочиненьице про жизнь Петра Великого.
Батюшка прочитал и поразился. Свои чада так не писали. Воскликнул в поощрение постояльцу и своим в назидание: «Удивительный мальчик!»
Четыре года при хорошем пригляде… Мише дали прочитать рассказы про оборону Севастополя в Крымскую войну, кои сочинил человек с поразившими воображение именем и фамилией — Лев Толстой. Был изображен он на литографии с суровыми бровями и мудрой бородой. И Миша тут же взялся за перо, чтобы сочинить свои рассказы. Учительница Ольга Павловна Страхова прочитала и — при всех — доброе слово сказала юному сочинителю.
Пока Миша учится, в семье перемены — перебираются в хутор Плешаков. Отец приглашен управляющим паровой мельницы купца Симонова. Поманили возможности: вдруг прежних накоплений и новых заработков достанет, чтобы выкупить и мельницу, и просорушку, и кузню. К зиме так и случилось. Даже дом начали строить.
Михаилу шел тринадцатый год. Война с германцем… Она уже и мальчишками воспринималась не только по растиражированному всеми газетами геройству — на лихом коне с шашкой наголо и пикой наперевес — казака-земляка Кузьмы Крючкова, первого в ту войну полного георгиевского кавалера. Столько воинов повозвращалось, от кого немного слышали про геройство, но много про изнанку войны. Возможно, крупицы этих рассказов собрались в «Тихом Доне» для такого — не для слабых — свидетельства о войне: «Он полз, вобрав голову в плечи, кричал, будто не разжимая трупно почерневших губ: „А-и-и-и-и! А-и-и-и! А-и-и-и!“ За ним на тоненьком лоскутке кожи, на опаленной штанине поперек волочилась оторванная у бедра нога, второй не было… Он оборвал крик и лег боком, плотно прижимая лицо к неласковой, сырой, загаженной конским пометом и осколками кирпича земле. К нему никто не подходил…» (Кн. 1, ч. 3, гл. XX).
Едва ли нужно пересказывать после «Донских рассказов» и «Тихого Дона», как приняло казачество Октябрьскую революцию.
…Шолохов еще отрок, но как не уразуметь ему, что пришло время раскола в умах, раздрая в чувствах и противоборства с оружием в руках. И эти — в погонах — прельщают, и этим — с красными звездами — хочется довериться! Каледин, Корнилов, Деникин… С другой стороны, геройский земляк, хоть и иногородний, полный георгиевский кавалер в Первую мировую, теперь командарм Первой конной Буденный, Ворошилов и Щаденко, а еще упрямый правдолюб Филипп Миронов, которому выпадет участь быть убитым в красной тюрьме, — не успел получить от Ленина депеши с оправданием… Сталин, ни разу не помянутый в «Тихом Доне»; странно это — ведь был прямо причастен к братоубийственной войне на Дону. Он входил в Военный совет Северо-Кавказского военного округа, затем здесь же стал членом Реввоенсовета Южного фронта и был награжден при обороне Царицына — за личное мужество — орденом Красного Знамени по документу с подписью самого Ленина. Прославленный Кузьма Крючков погибнет за дело белых, а его родственник, доброволец Вёшенского революционного полка, Кривошлыков — за красных, его же сосед по школьной парте Дудаков пойдет в белые. Генерал Алферов возглавит Донскую советскую республику, а приписанный к вёшенским казакам генерал Петр Краснов будет избран атаманом Всевеликого Войска Донского…
И красные казаки, и белые могли бы седлать боевых коней для походов друг против друга под одну старинную казачью песню:
Но в строю, под присмотром начальников, противники подбадривали себя иными песнями. Одни: «Выступим, ребята, в поле, полно вам в квартирах жить…»; другие: «Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем!»
…1918-й. Немцы нагрянули на Дон и палящим июнем подошли к Богучарам. Шолоховы тут же в бега — спасаться на Плешаковском хуторе.
Осень — сына везут в Вёшенскую: здесь гимназия. Вскоре ее тоже ввергло в страсти новой жизни. В ноябре директор получает телеграмму: «Согласно приказа Всевеликому Войску Донскому от 5 сентября с. г. за № 898 уведомляю, что во всех документах вверенная Вам гимназия впредь должна именоваться „Вёшенская гимназия имени павших борцов за освобождение Родного Края“».
Попал Миша из огня да в полымя. Появился приказ генерала Краснова покарать вёшенцев за переход на сторону советской власти: «Вёшенская станица и ее мятежники на этих днях будут сметены с лица земли». Сгорает дом со всеми пожитками у дяди Шолохова.
Краснов вписался в биографию Шолохова не только этим приказом, но и тем, что станет персонажем «Тихого Дона» без всяких искажений, и тем, что без всяких предубеждений внимательнейше прочитает роман да похвалит вдобавок.
…1919-й. Для юнца новые впечатления от взрослой — кровопролитной — жизни. Начиналось расказачивание. Оргбюро ЦК РКП (б) одобрило секретный циркуляр на эту жестокую операцию. Пункт первый обнародовал директиву: «Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно; провести беспощадный массовый террор по отношению ко всем вообще казакам, принимавшим какое-либо прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью…» Это касалось и бывших атаманов, и офицеров. Отменили даже казачью форму, а кому понравится! Мало показалось. Красная власть в Вёшенской получает телеграмму от комиссара Сырцова: «За каждого убитого красноармейца расстреливайте сотню казаков. Приготовьте пункты для отправки на принудительные работы в Воронежскую губернию, Павловск и другие места всего мужского населения в возрасте от 18 лет и до 55 включительно…» И этот деятель тоже будет прописан в «Тихом Доне» со своим сатрапом по фамилии Малкин. Прочитав роман, оба примутся критиковать автора — за правду, которую расценили как клевету.
В марте от этого самого расказачивания взрыв: Вёшенское восстание! Сколько же станиц и хуторов втянуты — громаден округ. Уже в первые дни восстания на глазах Михаила проливается кровь. Гибнет командир плешаковско-кривской сотни повстанцев и вскорости — ответная расправа. Затем ответная на ответную… Аукнулись эти события через несколько лет в рассказе Шолохова «Бахчевник»: «Вечером в станицу пригнали толпу пленных красноармейцев. Шли они тесно, скучившись, босые, в изорванных шинелишках. Казачки выбегали на улицу, плевали в серые, запыленные лица, похабно ругались под грохочущий хохот казаков и конвойных… Последнего, низкорослого, шатающегося, „конвоир“ ударил ножнами шашки по голове, обвязанной кровавой тряпкой; пробежал тот, спотыкаясь и раскачиваясь, шагов пять и тяжело упал вниз лицом на жесткую, утоптанную ногами землю… Митька вскрикнул надорванно и глухо, лицо закрыл похолодевшими ладонями и, натыкаясь на людей, побежал…»
Отрок Шолохов появился в Вёшках и попросился к дальним родичам — к купцу Мохову. Но и здесь война. Вдруг команда с оповещением: рыть окопы для обороны, ибо Кубанская красная дивизия идет. Слух не остался пустым. С высот у хутора Базки пошли бить по станице пушки. Шолохов с двоюродным братом пережили истинно смертное испытание — попали под обстрел.
Не выдержали красные ударов повстанцев и напора кавалерии белого генерала А. С. Секретева. Генералу для постоя выбрали дом Мохова. Купцову семью и всех его постояльцев выгнали в стряпку…
Кто знает почему, но в один из этих дней Миша на попутной подводе уезжает к родителям, никого не спрашивая.
Шолоховых тоже коснулась своими черными крылами беда — бандиты из отряда Курочкина зарубили сына одного из братьев отца. Не эта ли ужасная картина отражена в рассказе «Нахаленок»: «Мишка, качаясь, подошел к повозке, заглянул в лицо, искромсанное сабельными ударами: видны были оскаленные зубы, щека висит, отрубленная вместе с костью, а на заплывшем кровью выпученном глазе, покачиваясь, сидит большая зеленая муха». Повторил через страницу, чтобы читатель получше запомнил, какова эта война: «Остекленевший кровянистый глаз и большая зеленая муха на нем».
Иногородние вызывали недоверие у белых: как бы не «покраснели». Шолохов и в старости не забыл этого: «Когда мне было четырнадцать лет, в нашу станицу ворвались белые казаки. Они искали меня… „Я не знаю, где мой сын“, — твердила мать. Тогда казак, привстав на стременах, с силой ударил ее плетью по спине. Она застонала, но все повторяла, падая: „Ничего не знаю, сыночек, ничего не знаю…“»
Случались происшествия и с красными. Комендантский час, ночное патрулирование, а молодых казачек потянуло на игрища-развлечения и за ними увязался Шолохов. На главной улице их задержал патруль, привел в пустой дом и запер — арест! Вооруженному казаку велели не спускать с них глаз. Всю ночь девки не спали — то Михаил на ходу выдумывал и рассказывал такие истории, что от хохота никто не мог заснуть.
С августа 1919-го появилась возможность примирения новой власти с казачеством. Ленин отменил расказачивание в специальном обращении к донскому казачеству: «Рабоче-крестьянское правительство не собирается никого расказачивать насильно, оно не идет против казачьего быта, оставляя трудовым казакам их станицы и хутора, их земли, право носить, какую хотят, форму (например, лампасы)…»
В начале 1920-го Шолоховы переезжают в станицу Каргинскую. Отцу пришлось бросить все нажитое и недостроенный дом. Работу ему найти удалось не сразу. Сын оставался предоставлен самому себе.
Шолохов обозначит в автобиографии: «С 1920 года служил и мыкался по Донской земле. Долго был продработником. Гонялся за бандами, властвовавшими на Дону до 1922 года, и банды гонялись за нами. Все шло, как положено. Приходилось бывать в разных переплетах, но за нынешними днями все это забывается».
Пришли новые страдания. Наступил страшный голод 1921 года с десятками тысяч жертв только в Ростовской области. Многочисленные банды, стрельба, кровь.
Но, удивительное дело, находятся мечтатели, которые берутся за ликвидацию неграмотности. Новое для страны слово «ликбез» приживалось и на Дону.
Шолохов оказался прямо сопричастен этому доброму делу, став на несколько месяцев учителем «по ликвидации неграмотности среди взрослого населения», как это числится в формулярах. Власть тогда такими кадрами, как он, не разбрасывалась, хотя возраст у него совсем не учительский. Дан приказ ему перебираться на хутор Латышев. Родителей не очень тревожит этот отъезд, ибо жить будет сын совсем недалеко от Каргинской.
Странно, что он никогда не вспоминал о своем учительстве в автобиографиях. Однако через пять лет написал рассказ «Двухмужняя» с довольно выразительными картинками: «В комнате жарко… На стекле бьется и жужжит цветастая муха. Тишина. Дед Артем мусолит огрызок карандаша, пишет, криво раззявив рот. Стиснули Анну, толкают в бок. Рядом с Анной — Марфа… Пот ядреными горошинами капает у нее с носа на верхнюю губу; рукавом смахнет, иногда языком слижет и снова шевелит губами, отмахиваясь от въедливых мух. Чаще выстукивает сердце у Анны, нынче первый раз читает она по целому слову. Сложит одну букву, другую, третью, и из непонятных прежде загогулин образуется слово. Толкнула в бок соседку:
— Гляди, получается „хле-бо-роб“.
Учитель стукнул по доске мелом:
— Тише! Про себя читайте! А ну-ка, дедушка Артем, прочитай нам сегодняшний урок!
Дед ладонями крепко прижал к столу букварь, откашлялся:
— На-ша… Ка-ша…
Марфа не утерпела, фыркнула в кулак…»
Что бы ни говорили, а революция пробуждала жажду мечтаний о лучшей жизни. Не потому ли хуторяне принимают постановление с тремя пунктами. Первый: «Приветствие нашим передовым вождям в лице Ленина, Троцкого и Калинина…» Второй: «Ввиду тяжелых обстоятельств нашей страны мы постановили, что рабочий день должен проходить не по часам, а сколько хватит наших физических сил… Дисциплина должна быть товарищеская и вполне сознательная». И напоследок: «Да здравствует борьба с советским бюрократизмом!»
Кружилинцы создали коммунию. Об этом — о рождении сельскохозяйственной артели — заговорили по всему округу. Появилась даже заметка в местной газете.
Однако до конца испытаний еще далеко. Сама жизнь подталкивает в конце 1920-го провести собрание партийного актива Верхне-Донского округа на очень важные темы: «Обсуждались вопросы: о народном образовании (докладчик завокроно Ушаков), о борьбе с бандитизмом (докладчик начальник окрмилиции Воронин), о продразверстке (докладчик окрпродкомиссар Мурзов)». Интересно, как воссоединилось — научиться читать-писать и вообще как выжить.
Шолохов на собрании не был, но директивы этого собрания его не минуют.
Объявлен «Месячник революционного труда» с призывом: «Все на продразверстку!» Понадобилось разверстывать задание по сбору хлеба для голодающей страны от общей нормы на каждый двор. И не думай протестовать. Революция требует жертв!
И снова нетерпеливая поступь времени. Именно в эти дни, когда Шолохов отработал свое на мирном фронте ликбеза, его заприметили в Каргине — он несколько раз появлялся в заготконторе. В рассказе 1925 года «Алешкино сердце» эта контора видится будто в документальном фильме из времен Гражданской войны: «Возле речки в кирпичных сараях и амбарах — хлеб. Во дворе дом, жестью крытый. Заготовительная контора Донпродкома № 32. Под навесом сарая — полевая кухня, две патронные двуколки, а у амбаров — шаги и нечищеные жала штыков, охрана… Вторая дверь по коридору направо с надписью: „Помещается политком Синицын!“… Пошли по коридору. В конце на дверях мелом написано — раскумекал Алешка: „Клуб РКСМ“. Чудно и непонятно».
По хутору пополз слух: этот юнец Шолохов, купцов сын, будет начальником. Начальничество началось с того, что он собственноручно отобразил на бумаге: «Прошу зачислить меня на какую-либо вакантную должность; по канцелярской отрасли при вверенной вам заготконторе. М. Шолохов.
1921 20 декабря, ст. Каргинская». И стал… помощником бухгалтера. Радости-то дома: платили хотя и революционно небольшие деньги, но добавляли ценной пайкой — в месяц полфунта табаку, пять коробков спичек и полкуска мыла.
Совслужащий! Пока еще опаснейшее звание. По Дону то и дело расправы с красными — то ночные выстрелы в окно, то подстерегут на дороге. Осмелели бандиты — у них поддержка: недовольных много. Банды разгромили на Дону половину сельских Советов и убили больше ста советских работников.
С одним главарем банды — Фоминым (фигурирует в «Тихом Доне») — Шолохов довольно близко познакомился, когда тот был еще краскомом отряда на хуторе Базки. Теперь, пожалуй, только случай спас его от встречи с крутым на расправу былым собеседником. Об этом вспоминал один хуторянин: «Я с двумя друзьями-комсомольцами сидел в маленькой комнатушке сельсовета, когда на бугре запылили всадники. Бандиты. Мы вскочили в седла и левадами ускакали… А тут с другой стороны откуда ни возьмись Михаил Шолохов на двуколке. Акулина не растерялась, успела дать знак. И обмерла, видя, как Михаил крутанул двуколку и погнал галопом. Это было равносильно гибели: под окнами у бандитов проскакать что есть мочи в степь. В сорочке он родился, никто не заметил беглеца».
Махно нагрянул в эти места в 1921 году. Позже в повести «Путь-дороженька» сложится сюжет о том, что довелось пережить Петьке Кремневу, главному персонажу, в плену у батьки-анархиста. Написано такими достоверными красками, что невольно думается: не мог писатель все это просто так сочинить:
«Взводный поглядел на Петьку сонными глазами, сказал:
— Чудак народ… Валандаются с парнишкой, его мучают, сами мучаются. — Хмуря рыжие брови, еще раз взглянул на Петьку, выругался матерно, крикнул: — Иди, вахлак, к сараю!.. Ну!.. Иди, говорят тебе, и становься к стене мордой!..»
Так все и было: Шолохов как совслужащий предстал перед взбалмошным атаманом и услышал приказ: «В расход!» От казни спасла одна смелая казачка, в курене которой был допрос, — она упросила пожалеть юнца. Смилостивился Нестор Иванович, но пригрозил: коли снова попадется, так по второму разу не пожалеет.
И в старости не забылось то жуткое происшествие. Как-то в беседе с одним своим знакомцем-земляком, будущим его биографом В. А. Вороновым, Шолохов припомнил:
— Допрашивал меня…
— Какое впечатление он произвел?
— Невзрачная внешне личность…
Казаки заскучали по мирной жизни. Видно, потому появился для каргинцев в их Народном доме театр — драматический! И зал был всегда полон. Спасибо учителю Мрыхину, что сагитировал группу своих бывших учеников создать драмкружок. Сохранилось воспоминание: «Начинали с чеховских водевилей. Шолохов особенно любил комические роли и обязательно по ходу действия присочинял что-нибудь».
Все было бы хорошо, да все чаще приходили огорчения, что иссякал репертуар. Что делать-то? Одному станичнику запомнилось: «Как-то к режиссеру явился Шолохов и, подавая рукопись, сказал: „Вот, пьесу нашел“».
Прочитали ее. Понравилось. Потом он не раз поставлял новые пьесы. Ребята ломали головы: где он их берет? Поинтересовались, но получили спокойный ответ:
— Знакомые из Вёшек присылают.
— Ой, Мишка, да ты сам их, небось, сочиняешь?
— Что вы? Куда мне!
Разговор на этом прерывался. Но как-то прибежал взволнованный. Прижимая к груди исписанные листки, выпалил:
— Тема замечательная… Два действия написал, а вот третье не получилось. — И вдруг осел, притих, чувствуя, что сказал лишнее.
Артистам оказали высокое внимание — председатель окружного ревкома попросил их отправиться на гастроли по соседним хуторам. То-то вселенская слава!
В Каргинской Шолоховым жилось бедно. Будто про них старая казацкая поговорка: «Тары-бары — худые амбары». Даже своего куреня-жилища не приобрели. Мишка, ломая подростковый гонор, носил совсем уж простенькую одежку: латаная-перелатаная гимнастерка под ремень с медной бляхой, штаны, кои уж и утюг не брал, стоптанная обувка.
В шестнадцать лет пришла любовь. Паренька невысокого росточка стали замечать среди молодежи на вечерних посиделках-игрищах. И сам по себе красив, и культурен — артист-писатель — и при советской должности! Тут и вошла в сердечные вздохи-переживания одна казачка-краса: скромница, тихая, замкнутая. Но прознал отец, казак-атаманец, и на дыбы: не быть в его зятьях этому Шолохову!
Дополнение. Начало творчества, пусть пока подражательское, неумелое, можно отнести к 1920 году. Шолохову 15 лет. Он написал то, что назвал «пьесой-шуткой» — «Необыкновенный день», в одном действии. Правда, пьеска осталась только в записи суфлера. Действующие лица обозначены так: «Марфа Сидоровна — купчиха, 47 лет, солидная вдова; Петрушка — сын Марфы, придурковатый парень, лет 19, неряха; Пуд Пудович — солидный вдовец, носит очки; Наташа — дочь купца, очень кокетлива; Сваха Митревна — 45 лет, разговорчива, болтлива». Не случайна купеческая тема, ведь детство и отрочество автора прошли в купеческой семье. Сюжет развивается двойной тягой: попытка поженить юных героев привела к сватовству их родителей.
1922 год. Шолохов перестал быть незаметным служащим среди счетов и гроссбухов. Одна серьезная бумага окружного начальства обозначила его «незаменимым работником». Каково! И как следствие, Доноблпродком его рекомендует на Ростовские курсы продработников. На казачестве непомерное ярмо налогов, что от местных, что от центральных властей. Ретивые начальники давят, чтобы перевыполнить планы по налогам. Нужна кадровая подмога.
Два месяца напитывали курсантов наставлениями не только спецы, но и руководящие партийцы. Продработники в пору страшной нехватки хлеба и голода становятся особыми фигурами в государстве. Ответственность! То-то к тем из них, у кого совесть нечиста, — с подобострастием!! То-то пущали страх!
Позади учеба — выпускникам вручают дипломы с грозным текстом: «Налоговый инспектор». Для Дона это настолько значимое событие, что о нем решили широко оповестить, потому на выпускной акт пожаловал корреспондент газеты «Трудовой Дон» некий Николай Погодин. Вот уж причуды истории. Не догадывались курсанты, что тот, кто что-то строчит в блокноте на коленях, станет видным драматургом и прославится пьесами «Человек с ружьем», «Кремлевские куранты», а после войны «Кубанскими казаками» — фильмом по его сценарию. Газетчик не углядел приметно-лобастого парня по фамилии Шолохов. Разве что через годы, когда увидит в газетах фото с подписью «Молодой писатель М. Шолохов», вспомнит. Итак, на Дону прочитали газетное сообщение: «Это негромкое, будто неважное событие имеет колоссальное значение в хозяйственной жизни Дона. От этих выпущенных на работу ста двадцати работников зависит „завтра“ Донской области. Им вручается, как непосредственным работникам на местах, хозяйство каждого отдельного сельского хозяина — им вручается сельское хозяйство Дона».
Таково открытое предупреждение станичникам и хуторянам. Таково напутствие налоговикам.
Шолохову мандат выписан в родной Верхне-Донской округ. И через четыре дня — в день рождения — он отправляется в путь, в станицу Букановскую. Ему 17 лет.
В Вёшенской — центр округа — ту группу, в которой числится Шолохов, по чрезвычайной важности подкрепления принял окружной продкомиссар и объявил, выказывая значимость события, что сам становится командиром группы.
То, что Шолохов стал продработником под началом этого революционно непреклонного продкомиссара, запечатлелось в его литературной памяти и отразилось в рассказе «Продкомиссар»:
«В округ приезжал областной продовольственный комиссар. Говорил, торопясь и дергая выбритыми досиня губами:
— По статистическим данным, с вверенного вам округа необходимо взять сто пятьдесят тысяч пудов хлеба. Вас, товарищ Бодягин, я назначаю на должность окружного продкомиссара как энергичного, предприимчивого работника. Месяц сроку… Трибунал приедет на днях. Хлеб нужен армии и центру во как…
Кадык и зубы стиснул жестко».
Шолохову боязно ехать по месту назначения — станица велика и много здесь по отношению к советской власти строптивцев.
Как же нужны ему — особенно по первым шагам — верные соратники. Одним из них, по своим прямым обязанностям, стал работник станичного земотдела Петр Яковлевич Громославский.
Весна… Посевная страда для казаков — страда для инспектора. Шолохов засвидетельствовал свою деятельность — направил начальству «Доклад о ходе работы по ст. Букановская с 17-го мая с. г. по 17-е июня». Многое, оказывается, довелось пережить за месяц всего-то! Уже в первых строках обозначилась напористость его характера: «С приездом своим к месту службы, мною был немедленно в 2-х дневный срок созван съезд хут. советов совместно с мобилизованными к тому времени статистиками. На следующий же день по всем хуторам ст. Букановская уже шла работа по проведению объектов налогообложения. С самого начала работы, твердо помня то, что все действия хут. советов и статистиков должны проходить под неусыпным наблюдением и контролем инспектора, я немедленно отправился по своему району, собирая собрания граждан по хуторам…»
Добавил, явно не без разочарования и самокритики: «Несмотря на ранее принятые меры, граждане чуть ли не все поголовно скрыли посев; работа, уже оконченная, шла насмарку… 27 мая я с остальными членами комиссии вновь выехал по всем хуторам…»
Рассказал, чем брал в этом рейде: «Путем агитации в одном случае, путем обмера — в другом…»
И тут-то приметное признание — уже улавливал жизнь не по политшаблонам о классовой борьбе: «При даче показаний и опросе относительно посева местный хуторской пролетариат сопротивляется…»
Еще бы не сопротивляться! И не только по вековечному хлеборобскому чувству: каждая жменя зерна — моя, в ней мой пот, мои надежды на то, что будет кусок хлеба на зиму и весну.
Беда на Донщине — вползала засуха! У налогового инспектора Шолохова раздрай в чувствах: Россия без хлеба, но и Дон без хлеба. Через три года он опишет в рассказах то, что довелось ему самолично видеть — по-шолоховски и просто-скупо, и впечатляюще-правдиво.
«Из степи, бурой, выжженной солнцем, с солончаков, потрескавшихся и белых, с восхода — шестнадцать суток дул горячий ветер. Обуглилась земля, травы желтизной покоробились, у колодцев, густо просыпанных вдоль шляха, жилы пересохли; а хлебный колос, еще не выметавшийся из трубки, квело поблек, завял, к земле нагнулся, сгорбившийся по-стариковски…» — это в рассказе «Пастух».
«Следом шагал голод… У Алешки большой, обвислый живот, ноги пухлые… Тронет пальцем голубовато-багровую икру, сначала образуется белая ямка, а потом медленно-медленно над ямкой волдыриками пухнет кожа, и то место, где тронул пальцем, долго наливается землянистой кровью. Уши Алешки, нос, скулы, подбородок туго, до отказа, обтянуты кожей, а кожа — как сохлая вишневая кора. Глаза упали так глубоко внутрь, что кажутся пустыми впадинами. Алешке четырнадцать лет. Не видит хлеба Алешка пятый месяц. Алешка пухнет с голоду. Неделя прошла. У Алешки гноились десны. По утрам, когда от тошного голода грыз он смолистую кору караича, зубы во рту у него качались, плясали, а горло тискали судороги» — это в рассказе «Алешкино сердце».
Позже, через 20 лет, кое-что запечатлеет в четвертой книге «Тихого Дона», даже то, как ненавидели продотрядовцев. Одно из признаний вложил в уста Фомину при беседе с Мелеховым после расправы бандитов над красноармейцем: «Это же, чудак, из продотрядников. Им и разным комиссарам спуску не даем…» (Кн. 4, ч. 8, гл. XI).
Однако вернемся к докладу Шолохова для начальства, который получился как вопль душевный:
«Семена на посев никем не получались, а прошлогодний урожай, как Вам известно, дал выжженные, песчаные степи. В настоящее время смертность, на почве голода по станицам и хуторам, особенно пораженным прошлогодним недородом, доходит до колоссальных размеров». Вынес отдельным абзацем: «Ежедневно умирают десятки людей. Съедены все коренья и единственным предметом питанья является трава и древесная кора…»
Доклад прочитан начальством. Кинется ли оно предотвращать голод? На докладе появляется резолюция — равнодушная к погибельной жизни казачества, но одобряющая деятельность Шолохова: «Считать работу удовлетворительной».
После такого отношения к своему сигналу о беде у Шолохова в работе появилось то, что было категорически запрещено, — хитрить при исчислении налогов с бедствующих.
Громославский… Одновременно от него и неприятность, и радость. Если начать со второго, то Шолохов заприметил одну из четырех его дочерей — смуглянку, учительницу местной школы. О ее познаниях ходила хорошая слава. Еще бы: закончила епархиальное училище в самой Усть-Медведицкой. Это почти что город (и станет таковым через недолгое время с поименованием в честь писателя Серафимовича, будущего наставника и даже друга Шолохова). А как же красива учительница! Он примерил для нее имя от себя: Маруся-Марусенок. Ей, когда сдружились, понравилось.
Но вот с ее отцом не совсем ладно — под подозрением у окружного начальства, которое выловило в одном из отчетов Шолохова ошибку в подсчетах посевной площади в пользу обреченных на голод. И последовало жесткое предупреждение: «Громославскому доверяй, но проверяй!»
Такое недоверие не случайно. За Громославским тянулось недоверие «по политике» со времен Гражданской войны, о чем будет рассказано ниже.
Стремительно пролетал первый месяц службы. Летом — передышка… Жить теперь можно с оглядкой по сторонам. Зачастил он к Громославским. Смородинные чаи гоняли со стариком и его сыном при пригляде дочерей. Что скрывать, разве гостю возможно быть равнодушным в девичьем обществе.
Его поразило истовое служение этой семьи православной вере. Отец, несмотря на революционное безбожие по всей стране, пошел в псаломщики — характер! Сын еще до революции посвятил себя таковому призванию. То-то и Мария заканчивала епархиальное училище.
Старики стали догадываться, что начальничек зачастил к ним не только для служебных разговоров или скучая по домашнему уюту. И Мария, только гость на порог, меняется в лице и поведении. Кто-то пошутил: уж не женишок ли? Вспыхнули оба и этим все ответствовали. Но будущий тесть не одобрил выбора дочери. Кто этот Шолохов для станицы? Ни кола, ни двора. Впрочем, начитанности своего начальника и, похоже, скорого зятька Громославский был рад — сам слыл среди казаков знатным грамотеем.
Осень — время хлеб убирать. Каким же быть налогу в окончательном начислении на каждую душу?
В эти дни произошло непостижимое. И непоправимое. Один горячий казачок попался на шибко большом обмане — занизил вдвое свой показатель для начисления налога. Шолохов за тетрадку с ведомостью — исправлять. Казак в гневе за железный крюк — заехал за борозду, как говорят в таких случаях на Дону. Шолохов навстречь: челюсть у того в хруст. Казак с жалобой к судье — он дело в ревтрибунал. Двое суток сидел Шолохов в «темной». Нечто подобное появится в «Поднятой целине», когда Давыдову достанется шкворнем в столкновении с одним негодующим казаком.
Говорили, что отец Шолохова пошел на хитрость — уменьшил на год дату рождения сына: несовершеннолетний приговору не подлежит!
Но с карьерой красного налоговика пришлось попрощаться. Сохранился документ: «Шолохов Михаил Александрович — станичный налоговый инспектор, отстранен от занимаемой должности. Приказ № 45 от 31 августа 1922 года. Причина — нахождение под следствием за преступление по должности».
Он никогда в речах или статьях не вспоминал этого инородного для своей анкеты факта. Лишь один раз прорвалось в автобиографии: «В 1922 году был осужден, будучи продкомиссаром, за превышение власти: 1 год условно».
Теперь — свободен. Теперь можно домой, в Каргинскую, к родителям.
Маруся-Марусенок предчувствовала, что прощались не навсегда. Понимала и то, что ее суженый втайне от всех уезжает на свой хутор не хозяйство заводить для будущей землеробской жизни. Уж больно часто в последнее время в их разговорах говорилось про писательство. Изящная словесность средь казаков?! Кому другому даже намеки на такое занятие показались бы блажью — это-то на хуторе и у того, кому едва за семнадцать перевалило.
Дополнение. Петр Яковлевич Громославский, будущий шолоховский тесть, до революции был станичным атаманом. Значительный чин и многохлопотные заботы-обязанности! Дважды от его атаманства случалась беда для него самого и для семьи. В 1919-м белые приговорили его к каторге — восемь лет! — за то, что со старшим сыном вступил в красную дружину. Спасение пришло от красных — вызволили из застенков. Однако же совсем скоро прикомандированный к станице красный комиссар Малкин внес его в список для расстрела — атаман-де. Это московская директива о расказачивании приказывала атаманов первыми пускать «в расход». Случайность спасла. Малкин, который определился на постой к Громославским, не сразу разобрался в смертном списке, хотя фамилия хозяина стояла первой. Когда же разобрался и отдал приказ схватить, станичные коммунисты заступились. Шолохов спустя годы выпишет этого изверга в «Тихом Доне» и даже познакомится с ним.
Не с гордо поднятой головой покидал недавний грозный налоговый начальник Букановскую. Судим! Клеймо! Опозорен! Хоть не выходи на улицу.
Еще хуже было осознавать, что теперь он никому не нужен. Как жить в свои неукротимые восемнадцать без какой бы то ни было востребованности?
У родителей радость — вернулся!
Всяко сыну на домашних хлебах. Но не гостюет, не белоручка: помогает по хозяйству. Правда, оно не так уж и велико. Потому частенько после домашней работы прямиком на реку с диковинным именем Чир. Заманивает под звеньканье комаров и шорох камышей эта несуетная с удочкой рыбалка к размышлениям, размышлениям, размышлениям.
Подступала зима — свободного времени в долгие сумерки и бесконечные ночи еще больше.
Комната у него небольшая: стол меж двух окон с занавесками, на нем керосиновая лампа-семилинейка, стеклянная чернильница, деревянная школьная ручка, окантованная жестяным ободочком, чтобы перо держалось, стопочка книг…
Заскучал по перу и бумаге. Пьески писать? Но теперь-то для кого?.. Тут-то, может, он и задумался: много ли на Дону описывателей донской жизни, если не говорить о тех, кто, как генерал Краснов, писал исторические романы и повести? Еще со старых времен славен был Александр Серафимович Попов — он печатался под псевдонимом Серафимович — подлинный казак из Усть-Медведицкой. До революции охотно читались рассказы Федора Крюкова — он еще был депутатом Думы, затем — редактором белой газеты и сочинял-печатал — несть числа — листовки и прокламации против советской власти. Ныне, понятное дело, забыт он, сгинул в тифе, когда бежал от красных (советская власть его вычеркивала из памяти вплоть до середины 1980-х годов; Шолохов не дождался ни выхода его книг, ни появления его имени в открытом поминании). Еще до революции были в ходу книга очерков «Тихий Дон» и романы полковника Войска Донского Ивана Родионова (позже, в берлинской эмиграции прослыл он черносотенцем и антисемитом).
Неужто не о чем ему будет рассказать-написать?
Понял: надо учиться, нужна творческая среда, а значит — в Москву! Там комсомольские газеты и журналы приваживают начинающих писателей. Там земляк Серафимович окружил себя молодыми питомцами.
1922 год. Октябрь. В середине второй недели отпыхтел паровоз на московском вокзале, который был знаком ему еще по первой ездке с отцом в Белокаменную, и на московскую землю ступил еще один юный покоритель столицы, переполненный надежд на взятие литературного Олимпа.
Шумные приметы нэпа — новой экономической политики, недавно объявленной властью как переход от политики «военного коммунизма» к построению социализма — ошеломили уже на привокзальной площади. Будто и нет для полстраны голода. Крики лотошников и газетчиков. Не только увечные нищие и ребятня-попрошайки. Дворники-чистоплюи с метлами. Милиционеры. Барышни в мехах. Мужчины в кепи или шляпах, с портфелями. Лихачи на прытких лошадях и авто с клаксонами. На каждом шагу лавки и магазины — государственные, кооперативные, артельные, частные — разинули для денежных людей свои богатые товарами окна-витрины. Из ресторанов просачиваются звуки скрипок и гитар. Кафе на каждом шагу…
Быстро охолонул: где и на что жить?
Первым днем решил узнать, как поступить на рабфак университета. Эти подготовительные курсы предназначались прежде всего для молодежи пролетарского происхождения с малой школьной подготовкой. Ему было отказано. Неодолимым препятствием для зачисления стало то, что у него не имелось комсомольской путевки, поскольку комсомольцем он не был.
Упрямец и гордец отринул мысль возвращаться домой как бы в поражении-отступлении. Нашел себе пристанище на Плющихе. (Через три года в рассказе «Илюха» аукнется: «Ночью, припозднившись, шел с работы по Плющихе, под безмолвной шеренгой желтоглазых фонарей…»)
Потом явился на биржу труда. Спросили: «Профессия?» Ответствовал: «Продработник». Ему запомнился этот разговор, и через 12 лет в «Правде» не без юмора рассказал: «В Москве я очутился в положении одного из героев Артема Веселого, который после окончания Гражданской войны регистрировался на бирже труда. „Какая у вас профессия?“ — спросили его. „Пулеметчик“, — ответил он».
Дома осталась поговорка: «Поел казак да и на бок, оттого казак и гладок». Здесь иным живут: «Наживать, так рано вставать».
Совсем не гостеприимной оказалась столица для ищущего место под ее солнцем провинциала. Попробовал работать грузчиком на Ярославском вокзале. Затем пошел мостить дороги. Наступившей зимою — в морозы и оттепели деревянной колотушкой вбивал — один к одному — тяжкие, до судорог в пальцах, гранитные бруски. Артель, которая приняла его, взяла подряд замостить площадь у храма Христа Спасителя и проулки рядом. Но что-то заставило его распрощаться и с этим, чем обрек себя существовать на пособие — скуднейшее — по безработице. Шолохов, припоминая эти мытарства, добавил: «Все время усердно занимался самообразованием».
Приближался новый год — потянуло домой.
1923-й. Дому отдал зиму и весну. При материнских заботах подхарчился и побывал в беззаботности. Но мысль входить в литературу только в Москве — упряма. Родителям никак от нее не отвадить.
Май — снова в путь. И снова мучительный с полуголодухи вопрос: на что жить в Москве?
Нашел работу почти знакомую — счетоводом. Биржа труда направила его в одно жилищное управление на Красной Пресне.
Днем бумажки-цифирьки… Свобода приходила по вечерам, и тогда роились сюжеты и темы, и все чаще перо тянулось к бумаге, спать ложился лишь за полночь, а то и под утро.
Он стал думать о возможности найти себе какой-нибудь литературный причал. Пришло в ум зрелое решение: начинать не с богемы — не бегать по литературным кафе-кабаре и клубам, но искать тех, кто поддержал бы его стремление стать писателем.
К каким же литературным берегам причалить? В те времена не счесть было литературных сообществ, групп, объединений и кружков.
Одно из таких писательских сообществ — Ассоциация пролетарских писателей. Она влиятельна. Сам Сталин выкажет ей поддержку. Правда, через три-четыре года она, под названием РАПП, набьет ему оскомину — политическую — крикливо-настойчивыми потугами считаться единственной в создании новой культуры, а всех иных при каждом подвернувшемся случае поучать-критиковать. Есть объединение «Кузница» — оно собирает тех, кто ранее состоял в Пролеткульте. Этот «культ» Ленин громил еще в 1920-м в письме «О пролеткультах», опубликованном в «Правде», за то, что они требовали ультимативно: должна быть только одна новая — пролетарская — культура при полном отрицании прошлых культурных традиций. «Кузнецы» обзавелись своим журналом «Кузница» (1920–1922; в 1924–1925 — «Рабочий журнал») и своими вождями — писателями Федором Гладковым, Николаем Ляшко и Владимиром Бахметьевым. (Это они первыми объявят Шолохова врагом за его непролетарское творчество.)
Шолохов решил войти в группу молодых писателей, которые объединились вокруг учрежденного в апреле 1922 года комсомольского журнала «Молодая гвардия».
У него уже были на бумаге два-три рассказа. Вдруг здесь прочтут и скажут правду — стоит ли заниматься литературой? И он напросился на творческое заседание этого объединения. Когда пришел, поздоровался, не ручкаясь, и подивил всех казачьим обличьем — был в «кубанке» и в гимнастерке с узорчатым пояском. Ему сказали: читайте, пожалуйста, вслух для всех. Честь оказана! Но все равно поджилки трясутся, хотя обычно непужлив. Как происходило это прилюдное — первое — свидание с литературой, запомнил секретарь молодогвардейского объединения Марк Колосов. Он работал в этом журнале и прославился тем, что вместе со своим главным редактором Анной Караваевой в 1932–1934 годах поспособствовал публикации романа «Как закалялась сталь» Николая Островского. Колосов сохранил для истории тонко подмеченные черты донского литновобранца: «Был Шолохов крайне застенчив, читал невыразительно, однотонно, неясно выговаривая слова… Отдавал дань тогдашней манере письма: короткая фраза, густая образность, подчеркивание колорита… Вместе с тем его рассказы не были похожи на те, какие писали тогда пролетарские писатели…»
Итак, прочитал свой опус — он шумно обсужден. После этого выслушал доброе предложение: стать членом содружества молодых писателей.
Случилось и еще одно событие — очень важное! — для его творческого становления. Постучался в двери редакции «Юношеской правды», тоже детище комсомола. По счастью, двери приоткрылись — он принят внештатным сотрудником: пиши, мол, на темы, нужные комсомолу!
Какое же, однако, перо первым выведет к читателям — журналистское или писательское?
Литературное объединение. Это возможность пройти школу первой ступени профессионализма. Шолохову было прелюбопытно посещать его. В этих молодогвардейских стенах начинающие литераторы охотно читают произведения друг друга, чтобы потом взыскать требовательные оценки. О, какие же здесь баталии — это когда со взрывчатым комсомольским пылом-жаром добывают истину: о чем писать, как писать, для кого писать. Каждый, понятно, гений, пусть пока еще никем, кроме себя, неопознанный.
Он понимал, что литобъединение ничуть не теплица для лавровых венков. Но и то успел узнать: в истории редчайший случай, когда талант входил в литературу вне литературного окружения. Тому пример Пушкин — лицей стал для великого поэта колыбелью. Здесь начинал творить под приглядом лицеистов и профессоров. Здесь великий старец Державин — кумир России — заметил и благословил. В мундирчике опять же лицеиста обратился в редакцию чтимого российской публикой журнала «Вестник Европы», где и появились его первые стихи.
Вот и ему, Шолохову, выпала судьба заполучить и своего Державина — Серафимовича, и войти в окружение тех, кого бы надо величать наставниками. То Виктор Шкловский, шумно-модный, эпатажный тогда критик и литературовед, уже тем поражающий при знакомстве, что его невеликое тело вызывающе увенчивал огромный квадратно-лысый череп. И премного начитанный Осип Брик, интереса к которому добавляло то, что содруг самого Маяковского, для которого он просто Ося. Уж так непредсказуемо-неожиданно воссоединились в этом объединении Серафимович, исповедующий традиции классики и идею ответственности писателя перед народом, и эти литучителя с назойливыми поучениями особого отношения к классикам: революция-де старое разрушает. Едва ли воспринимал станичник такие изыски Шкловского: «Прозаический образ есть средство отвлечения: арбузик вместо круглого абажура или арбузик вместо головы есть только отвлечение от предмета одного из их качеств и ничем не отличается от определения голова = = шару, арбуз = шару…» Казаки могли бы сказать о такой науке просто, но с изыском язвительной мудрости: «Показал черт моду — да в воду!» И бриковы — технологические — изобретения не для станичного парня; выразительна сценка от очевидца: «Темными вечерами нас сзывал Брик. Кружок беллетристов плескался в произведениях: своих, горячих, и чужих… Разбор… Расчленение… Собирание… Сюжет… Прием письма… Уздечка на читателя…» Шолохов позже так откликнулся: «Мне лекции Брика, на коих я присутствовал три или четыре раза, дали столько же, сколько чтение поваренной книги, скажем, архитектору».
Или такая от него ехидненькая оценка: «На Воздвиженке, в Пролеткульте на литературном вечере МАППа, можно совершенно неожиданно узнать о том, что степной ковыль (и не просто ковыль, а „седой ковыль“) имеет свой особый запах. Помимо этого, можно услышать о том, как в степях донских и кубанских умирали, захлебываясь напыщенными словами, красные бойцы. Какой-нибудь не нюхавший пороха писатель очень трогательно рассказывает о гражданской войне, красноармейцах — непременно „братишки“, о пахучем седом ковыле, а потрясенная аудитория — преимущественно милые девушки из школ второй ступени — щедро вознаграждали читающих восторженными аплодисментами. На самом деле — ковыль поганая белобрысая трава. Вредная трава, без всякого запаха. По ней не гоняют гурты овец потому, что овцы гибнут от ковыльных остьев…»
Напомню: ему всего девятнадцать лет, а он уже проникся неприятием того, что внедрялось влиятельными пролеткультовцами и деятелями ассоциаций пролетарских писателей.
…Журналистика. Все-таки она первой присваталась к нему, пока он еще только подумывал в своем литобъединении о женитьбе на изящной словесности. И мир изменить к лучшему хочется немедленным вторжением в жизнь. И перо просится на скорое свидание с читателем. И о гонорарах мечталось — жить-то надо.
19 сентября 1923 года. Газета «Юношеская правда» — боевой рупор ЦК и Московского городского комитета комсомола. Здесь появился фельетон «Испытание» с подзаголовком «Случай из жизни одного уезда в Двинской области», под которым стояла подпись: «М. Шолох».
Двинская область. Сведущему читателю эта маскировка не мешает понять, что речь идет о Донской области. По стилю и сюжету здесь явно кое-что от Чехова: дорожные приключения попутчиков на совместной деревенской подводе. Один из них — секретарь комсомольской ячейки, второй — торговец-нэпман.
Фельетон никакими особыми изысками не блещет и до ехидных баек деда Щукаря ему еще ой как далеко.
Этот свой первый опус Шолохов никогда в будущем не вспоминал. Может, зря, иначе критики-литературоведы, возможно, и разглядели бы в этом фельетончике те две колючки, что явно со временем не затупились:
неприятие грязных приемов при проверке на чистоту политических взглядов. Комсомольский начальник — секретарь уездного комитета — дал задание торговцу во что бы то ни стало спровоцировать юного попутчика на откровения: «Узнайте его взгляды на комсомол, его коммунистические убеждения. Постарайтесь вызвать его на искренность и со станции сообщите мне»;
возмущенный отклик на богемную жизнь, когда страна еще не оправилась от недавнего смертного голода. В фельетоне есть диалог: «На выставку?..» — «Да». Затем грубо, жестко, но понять такие чувства можно: «Людям жрать нечего, а они — на выставку».
Наградой стали живейший интерес читателей и 13 рублей гонорара.
Прошло две недели — появился второй фельетон под названием «Три». Новая тема для автора и материал на злобу дня для редакции — издевка над теми, кто по доброволию изменяет революционным убеждениям. Примечателен эпиграф: «Рабфаку имени Покровского посвящаю». Возможно, это некое эхо неудавшейся попытки стать рабфаковцем.
Потом в сотрудничестве с газетой — перерыв, который растянулся на полгода.
В декабре Шолохов покинул Москву.
Зачем и почему так внезапно?
Дополнение. Кое-что еще о литературном окружении Шолохова.
Александр Серафимович. Его, донского казака из станицы Усть-Медведицкая, первое сочинение — рассказ «На льдине» — Россия узнала в 1889-м. И сразу он получил благословение от кумиров прозябающей в нужде интеллигенции Глеба Успенского и Владимира Короленко. Высок полет во славе — Лев Толстой ему ставит «пятерку с плюсом» за рассказ «Пески». Особая строка в биографии — личное знакомство с Лениным, и даже такое стало известно: сын писателя гибнет в Гражданскую и отец получает от главы советской власти трогательно-сочувственное письмо. Серафимович в возрасте, однако же находится на творческом подъеме — пишет повесть «Железный поток». Небольшая по объему, эта повесть явилась подлинной эпопеей народной революционной стихии. Она вызвала шквалы споров, но уже тогда стало очевидным: эта повесть — событие для новой культуры.
Серафимович в литературной жизни словно соревнуется с Максимом Горьким, читая вороха сочинений литературного молодняка и тонким чутьем выделяя — кому стоит помогать, а кому — графоманам — отказать.
Ко времени знакомства с Шолоховым он — председатель Московской ассоциации пролетарских писателей, а в журнале «Октябрь» — главный редактор.
Будущее принесет учителю и ученику в их взаимоотношениях не только приятные моменты.
Виктор Шкловский. В его книге «Повести в прозе. Размышления и разборы» есть раздел «Несколько слов об искусстве Советского Союза и об искусстве Запада тридцатых годов» с тремя главами: «О казачестве и о крестьянстве», «История, документ и биография» и «Григорий Мелехов и Аксинья». Все три в основном о «Тихом Доне». Пусть и спорно, но с почтением!
Осип Брик. Его жена и Шолохов «столкнулись» в 1967-м в заметках видного американского публициста Г. Солсбери: «Он казак, резко сказала Лиля Брик, целиком сочувствуя молодым. — Мы совершили революцию против таких людей, как он». Это она явно припомнила расказачивание. Журналист запечатлел далее, с кем же эта литдама содружничала и кого ненавидела. «Он не мог написать этого, — сказал один молодой писатель (имея в виду „Тихий Дон“. — В. О.). — Он не способен на это. Он просто нашел дневник одного белого русского офицера, переписал его и выдал за собственный труд». (Вот вам и высоты «профессионализма»! Можно ли переписать дневник в населенный почти тысячью персонажей роман-эпопею?!) Американец ухватился за возможность «раскрыть плагиат» — в унижение советской литературы. Но при этом сопроводил историко-филологические изыскания явно не случайной ремаркой: «Госпожа Брик только что вернулась из Парижа, щеголяя высокими белыми сапожками… Разговаривая, она играла длинной золотой цепью…»
1924-й. Шолохов вернулся на Дон и тут же — каково родителям! — засобирался в Букановскую, к Громославским. Свадьба состоялась 11 января.
С того дня вошла в его жизнь — до самой кончины — навсегда растворившаяся в гении своего суженого статная красавица-смуглянка, атаманова дочь.
А ведь могло и не случиться шестидесяти лет совместной жизни при четырех веточках: дочь, сын, дочь, сын.
Это о том, что было от чего поволноваться влюбленным. Отец Марии Петровны воспротивился. Строжился — дочери надо продолжать учиться: «Бросить все, чтобы замуж?!»
Но смирили-уломали непреклонного. Однако и смягчившись, выдвинул твердое условие — при женитьбе следовать старинным донским обычаям. Жених этого не струсил, хотя такое могло пойти кругами у комсомолии в осуд-пересуд… Мария Петровна даже в старости не забыла: «Свататься Миша с отцом и матерью приехал чин по чину».
Впрочем, окончательный сговор произошел при участии свата, соседа Шолоховых, без старинных церемоний:
— Здорово дневали, Петр Яковлевич?
— Слава Богу, Максим Спиридонович.
— Видать по всему, пора нам к свадьбе готовиться?
— Пора…
Но отец невесты снова в норов — объявил: венчаться в церкви. Невесте новая тревога — как жених, комсомольский газетчик, воспримет тестев указ? Шолохов знал, как крепко воздвигнуты казачьи обычаи, — не ему ломать. Даже кошевые проявляли покорность и шли к священнику — Дон есть Дон.
Пришлось идти под венец и Шолохову, вопреки всем комсомольским запретам.
…С молитвою о ныне обручающихся рабе Божьем Михаиле и рабе Божьей Марии пошли: «О еже ниспослатися им любве, совершенней, мирней и помощи, Господи помолимся… О ежи податися им целомудрию и плоду чрева на пользу, о ежи возвеселитися им видением сынов и дщерей…»
С «Исаие ликуй» и обхождением вокруг аналоя…
С тихим под конец голосом священника: «Поцелуйте жену свою, и вы поцелуйте мужа своего…»
И сколько было еще до храма каждому пожеланий с хитрецой: кто вступит первым на ковер у аналоя, тот и будет в семье главным…
Хорошо, что никто из братвы-комсы не заглянул в храм.
Когда совершали еще и государственную регистрацию, то вышла наружу одна хитрость. Как-то, еще в предсвадебное время, невеста спросила у жениха: «Ты с какого года?» Он успокоил: «Одногодки!» Но расписываются и выясняется — годков себе прибавил. Она обиделась: «Что же ты обманул?» Он обезоружил какой-то шуткой, зато не упустил суженую.
Жить стали отдельно от стариков. Медовый месяц начали в доме у кузнеца — квартирантами в пристройке. Тесть одарил кулем муки.
Молодой поражал жену: ночами все сидел и сидел за столом: сочинитель! Молодая позже вспоминала: «Ляжешь уснуть — работает, работает. Проснешься — все сидит. Лампа керосиновая, абажур из газеты — весь обуглится кругом, не успевала менять. Спрошу: „Будешь ложиться?“ — „Подожди, еще немножко“. И это „немножко“ у него было — пока свет за окнами не появится».
Юная супруга стала писательской женой: «Только заикнулась я об учебе или работе какой-нибудь, он прямо и сказал: „Знаешь что, я тебя заранее предупреждаю — работать будешь только у меня“. Я не поняла: „Что значит — у тебя?“ — „А вот узнаешь“».
Узнала не сразу.
…Ноябрь. За день до праздника Октябрьской революции Шолохов собрался в дорогу — в Москву. Для начала один. Но не выходит из сердца Маруся-Марусенок. Уже с дороги он пишет ей письмо — начал в слободке Ольховый Рог, заканчивал на станции Миллерово:
«С утра 7-го жарил отчаянный мороз, а после полудня отпустило, дорога размякла, пошла метель, вымочило нас самым основательным образом и до слободы Новопавловки мы едва-едва дотянули… Переночевали. Чулки, перчатки, башлык я высушил, а шинель осталась мокрой. На утро — мороз. Поехали, и мне да и всем то и дело приходилось вскакивать, бежать и греться. Полы шинели сделались как деревянные, и еще одно ужасно неприятное ощущение — рукава были мокрыми и вот нудно, понимаешь ли, с влажными рукавами… Утром поднялось что-то неописуемое. Можешь себе представить: несет, бьет, воет… буря…»
Ничего не скрыл от жены: «Часа полтора назад приехали в Миллерово. Сошли на постоялом, и я прямо пыхнул в окр. ком. РЛКСМ. Тут сюрприз — оказывается, меня вышибли из Союза». Увы, теперь не узнать, за что «вышибли» его из комсомола — то ли за венчание с дочерью атамана, то ли за то, что взносы несколько месяцев не платил из-за прошлого отъезда в Москву. Письмо подтвердило — с характером ее Миша: «Извещение (между прочим) не произвело на меня никакого впечатления». И добавил: «Ну, да черт с ними, с сволочами!»
В Москве тоже первым делом принимается за письмо жене, почти в стихах:
«Москва.
16 ноября 24 г.
Ночь.
Родная мне безмерно!
Десятый день не вижу тебя, не ощущаю около себя твоей близости, а кажется, что долгие-долгие дни, как стеной, отгородили нас, и недавнее прошлое встает перед моими глазами, поддернутое дымкой тумана. Скажи, ведь недавно ходили мы с тобой за Чиром, ломали пушистый камыш и воздух возле воды был свеж и морозен и на щеках твоих дрожал бледный румянец…»
Но дальше никакой лирики: «Хлынула в душу мутная волна равнодушной тоски…» Пояснил: «Надоело быть не только участником, но даже и зрителем того, как люди гоняются за краюхой хлеба». Закончил письмо, однако, просто — прозой жизни: «Как заработаю деньги, приеду. Жди и не скучай. Привезу тебе кое-что. Беспокоит вопрос о квартире».
Жизнь в Москве оказалась многообразнее, чем предполагал в письмах.
Вскоре тоска отошла: и в редакциях к нему относятся с интересом, и юная жена — приехала — поддерживает, и читатели хорошо принимают своих — советских — писателей.
Все это, конечно, вдохновляло. Пошли рассказы. В этом, 1925 году, когда особенно увлекся ими, было написано их четырнадцать!
Разумеется, в них еще много ученичества, и тема Гражданской войны пока неизменна, хотя жизнь подсказывала уже и другие сюжеты. Однако в лучшем из того, что он тогда написал, уже обнаруживается его шолоховская особица — без политагиток, без пустой риторической романтики, без казенных восторгов, без призывов к мировой революции, главное — глубина душевных переживаний тех, кто только что прошел через революцию в своей ищущей счастья стране.
Рассказ «Семейный человек»: отцу приказано конвоировать сына, красного бойца, попавшего в плен к белым. Жуткое выплескивается не только через сюжет, но и через слово:
«Тут Иван обернулся ко мне и говорит жалостиво так:
— Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня гонишь! Неужто совесть твоя доселе спит?
— Нет, — говорю, — Ваня, не спит совесть!
— А не жалко тебе меня?
— Жалко, сынок, сердце тоскует смертно…
— А коли жалко — пусти меня… Не нажился я на белом свете!
Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я и говорю на это:
— Дойдем до яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два…»
Иному писателю и этого хватило бы, чтобы запечатлеть страшную правду Гражданской войны. Шолохову такой правды показалось мало — и перо выводит смерть сыну от отца, но не трафаретно — то, мол, Гражданская война с ее зверствами от белых:
«Прими ты, Ванюша, за меня мученический венец. У тебя — жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил тебя — меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…»
Какой же душевный опыт надо было иметь девятнадцатилетнему писателю, чтобы так отобразить междоусобную трагедию, которая и Шекспиру едва ли оказалась бы по силам!
Через год появился рассказ «Лазоревая степь». И вновь непостижимое — где почерпнул он для своей сюжетной палитры такие краски, чтобы описать смятение чувств коммунара, оставшегося безногим после Гражданской войны: «Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так припал к земле, глыбу, лемехами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует… Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать… Вот он и тоскует…»
Еще один рассказ: «Ветер». И снова про изуродованную жертву Гражданской войны. Сюжет таков: инвалид-обрубок насилует свою сестру. Рассказ настолько страшен, что Шолохов его никогда более не печатал. Он был найден в старой газетной подшивке только в 1986-м.
Необычен писатель. Потому получал не только похвалы от проницательных читателей, но и тумаки от критиков пролеткультовского, а чуть позже рапповского направления: «мелкобуржуазный гуманист!», «натурализм!», «схематизм!», «биологизм!»…
Свидетель тому Дмитрий Фурманов, авторитетный деятель новой литературы. Прославлен литературным итогом своего комиссарства у истинно народного полководца Чапаева — романом «Чапаев». Он записал в своем дневнике: «Слабый рассказ Минаева был принят из целей тактических… Хороший рассказ Шолохова из гражданской был отвергнут („Нам этот материал надоел“)».
Шолохов заинтересовывал читателей не только острыми сюжетами, но и художественным разнообразием приемов, хотя не всегда доставало тщательной огранки. Вот в рассказе «Двухмужняя» можно прочесть: «Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным…» Вот после такой пастельной краски он взял для одной из картин в рассказе «Жеребенок» совсем иную: «Среди белого дня возле навозной кучи, густо облепленной изумрудными мухами, головой вперед, с вытянутыми передними ножками выбрался он из мамашиной утробы и прямо над собой увидел нежный, сизый, тающий комочек шрапнельного взрыва… Ужас был первым чувством…»
А сколько в рассказах того, что разовьется в будущих романах. В «Кривой стежке» — прямая дорожка к будущей Аксинье и Григорию: «На водопое, разнуздывая коня, улыбнулся, вспоминая встречу… Стояли перед глазами Нюркины руки, уверенно и мягко обнимающие цветастое коромысло и зеленые ведра, качающиеся в такт шагам». В «Обиде» — зачатки некоторых сцен из «Поднятой целины»: «Перед Покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги».
К осени жене надо было возвращаться домой, к матери мужа, в Каргинскую. Не прожить вдвоем в столице на шолоховские заработки.
Любимой нет рядом: она осталась в сердце и в письмах, которые позволяют узнать, как ему жилось тогда: «Настроение у меня, моя родная Марусенок, все то же. Думал, город встряхнет, а оказывается, иначе. В Каргине я чувствовал себя бодрее…
Встосковался по тебе. До того взяло за печенки, хоть беги…
Скучаю по тебе, роднушок, страшно. И эта скука усугубляется тем, что знаю, что ты еще больше скучаешь там, в Каргине…»
Далее о своем житье-бытье: «Я знаю, что тебя особенно интересует, как и где я помещаюсь, что ем, где сплю…
В нашей комнате живут четыре рабочих…
Эти два дня я пытался при помощи дворничих стряпаться, и представь такие результаты: вчера утром пошел купить у „сыроваров“ мяса 1 ф. на щи и котлеты, 1 ф. картошки, 1 луковицу, 2 ф. пшена, 2 ф. сахару-песка.
В своей банке сварил чудного супа, сжарил 2 котлеты… Словом, за рубль в сутки можно, Маруся, есть по горло!..»
Не обошлось и без отчета о литературных заботах — помянул два рассказа, которые передал в популярные тогда журналы «Красная нива» и «Прожектор». Но и следующее отписал: «Не робей, моя милая! Как-нибудь проживем. Гляди, еще не лучше и не хуже других. Зарабатывать в среднем буду руб. 80 в м-ц, да тебя устрою. А проедать будем 35–49 руб. Это самое большое…» Старательно обозначил и самое, видимо, насущное — кто бы мог подумать, что он горазд на такое «домоводство»: «Туфли великолепные стоят 25 р. Простые, очень хорошие — 15–20 р. Платье шерстяное — 15–19 р. и т. д. Костюм мужской 30–40 р. хороший, ботинки 15–20 р.».
Поделился «утехами» своих рыбацких страстей: «На днях был в ГУМе, купил 20 крючков английских. Чудные крючки, хоть сома в 20 п. удержат, а между тем размер маленький. Пробовал плесть лески ночью вчера, но без тебя дело не выходит».
В конце этого послания ударился в подбадривающий юмор: «Вот бы ты посмеялась. Она, т. е. койка проклятая, разлезлась еще хуже. Вчера за ночь раз пять, к моему ужасу, падал! Сплю — и вдруг грохот, спинка ударяет меня по затылку, а сам я стремительно лечу вниз».
В письме есть одна загадка — она пока еще не обращала на себя внимания биографов: «Был в академии. После чистки выбыло 1280 человек. Всем, не бывшим на чистке, вменено в обязанность сдать минимум к 1 февраля, т. е. через два м-ца». Что за академия и отчего к ней интерес? Неужто все еще подумывает о студенческой скамье?
Итак, он вошел в журналистику с обличительными — в помощь Российскому Коммунистическому Союзу Молодежи — темами. Но не покидает мысль учиться изящной словесности. Упрям и настойчив, таким и запомнился — в отличие от немалого числа «податливых» юных гениев (лишь бы напечатали!). Один былой по тем временам соратник вспоминал: «У Михаила Шолохова была одна особенность… Он не соглашался ни на какие поправки, пока его не убеждали в их необходимости. Он настаивал на каждом слове, на каждой запятой. Мы знали об этом».
Сдал первый в своей жизни рассказ «Звери» в редакцию альманаха «Молодогвардеец», его выпускало литобъединение. Ждет приговора. Проявил характер — сел за письмо ответсекретарю объединения: «Ты не понял сущности рассказа… Я горячо протестую против выражения „ни нашим, ни вашим“. Рассказ определенно стреляет в цель». Молодой писатель протестовал против примитивных классовых установок, которые исповедовались в редакции по наущению идеологов Ассоциации пролетарских писателей. Он не защитник врагов советской власти. Она для него родная. Художническое чутье подсказывало ему, что всеобщие для человечества идеи справедливости надо познавать через судьбы людей, часто не укладывающиеся в политические догмы.
Он пишет письмо с надеждой на коллективный разум в оценках рассказа: «Прочти его целиком редколлегии…» и вместе с тем отстаивает право на свои писательские принципы: «Все же прижаливая мое авторское „я“».
Приоткрылось в письме и положение писателя, когда высказывал просьбу о гонораре: «Денег у меня — черт ма!»
Трудно входить в литературу таким неуживчиво принципиальным. Однако прибыла и моральная поддержка, как говорится — жена примчалась к мужу.
Мария Петровна и в старости вспоминала те времена: «Сняли мы комнатку в Георгиевском переулке, отгороженную тесовой перегородкой. За стенкой стучат молотками мастеровые (сапожники. — В. О.). А мы радовались, как дети. Жили скудно, иногда и кусочка хлеба не было. Получит Миша гонорар — несколько рублей, купим селедки, картошки, и у нас праздник. Писал Миша по-прежнему по ночам, днем бегал по редакциям». Приходилось подрабатывать: «В Москве первый год после свадьбы Михаил Александрович за любую работу брался…» Припомнила одну из них: «Сапожничал».
Первым же московским утром он напомнил ей о давнем своем условии: «Работать будешь только у меня». Попросил, чтобы она стала переписчицей его рукописей. Рассказывала: «Он ночью пишет, а я днем переписываю…» Через года два ее «работодатель» подкопил гонорары и купил пишущую машинку. (Остался тому след в одном письме: «Избавляю тебя от переписки. Купил тебе машинку за 60 рублей». Супруга уточняла: «По тем временам цена не малая. Мы ее быстро освоили самоучкой — я и он».)
Московские воспоминания Марии Петровны своеобычны — без всяких умилительных или пафосных красок «про жизнь рядом с гением»: «Одежда у нас — никакая, стыдно по улице пройтись. Через две недели потащил меня в Большой театр: „Обязательно надо посмотреть…“ Все красиво, все блестит, люди так хорошо одеты, а мне стыдно. Миша мне говорит: „А что ж ты хочешь? Первое время так и будет“. Дома сидела, в нашей клетушке…» Выходит, от столичной жизни доставалось ей совсем немного впечатлений.
Весной пришло решение снова ехать домой — в Каргинскую. Отпраздновали день рождения Шолохова и на следующий день — в поезд.
Дом родной… Заботлива матушка. Есть теперь возможность напрямую отдаться творчеству, распрощавшись с газетчиной, и не думать, что не на что купить хлебушка.
В декабре страна узнала о рождении писателя Михаила Шолохова. В газете «Молодой ленинец» появился рассказ «Родинка» о страшной правде Гражданской войны — отец убивает сына: «К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот…»
1925-й. Одна у него забота — писать, писать, писать да ждать весточек из Москвы — напечатают ли? Написано за это время немало новых рассказов. Рискнул даже взяться за повесть — «Путь-дороженька». Ожидания оказались не напрасными. Тот подозрительный для редакции рассказ «Звери» все-таки появился в газете «Молодой ленинец» в середине февраля. Это третий опубликованный рассказ. Теперь у него новое название — «Продкомиссар». Не прошло открытое поименование — «Звери», а как хотелось уже с названия обозначить суровый замысел — показать жестокость «военного коммунизма» и деяний продкомиссаров.
«Телеграфные столбы, воробьиным скоком обежавшие весь округ, сказали: разверстка. По хуторам и станицам казаки-посевщики богатыми очкурами покрепче перетянули животы, решили разом и не задумавшись:
— Дарма хлеб отдавать?.. Не дадим…
На базах, на улицах, кому где приглянулось, ночушками повыбухивали ямищи, пшеницу ядреную позарыли…»
В финале — выворачивающая душу картина казненных продотрядчиков: «Лежали трое суток. Тесленко, в немытых бязевых подштанниках, небу показывая пузырчатый ком мерзлой крови, торчащей изо рта, разрубленного до ушей. У Бадягина по голой груди прыгали чубатые степные птички; из распоротого живота и порожних глазных впадин, не торопясь, повыклевывали черноусый ячмень».
Вот какой появился писатель: из новых, но не поэтизирует насилие, даже если оно совершается в интересах революции и для спасения народа от голода — уроненной слезы не поднять.
Написано уже немало — на сборник набиралось, но все, как считал, надо выверять на читателе, надо пропустить рассказы через газеты и журналы. Выбрал не только комсомольские — «Журнал крестьянской молодежи», где работал друг-приятель Василий Кудашев, «Смену», «Комсомолию» и «Молодой ленинец». Решился завоевывать «взрослые» издания — журналы «Огонек» и «Прожектор».
У жены теперь свои надежды — может, станут получше жить. Надоело считать скудные грошики в тощих карманах. Такая жизнь аукнулась даже в письме одному редакционному работнику: «На тебя, Марк, я крепко надеюсь и этим письмом хочу повторить просьбу о том, чтобы ты устроил рассказ и скорее прислал мне часть денег… Подумываю о том, чтобы махнуть в Москву, но это „маханье“ стоит в прямой зависимости от денег…» Концовка письма с отчаянием: «Пиши скорее, есть надежда или нет? И ждать ли мне денег? С нетерпением жду ответа».
Не то беда, коль на двор взошла, а то беда, что нейдет со двора.
Впрочем, на Дону говорят: «Бог не без милости, казак не без счастья».
Приходит весточка из газетного «цеха». «Юношеская правда», после кончины Ленина сменившая название на «Молодой ленинец», напечатала фельетон. Третий в жизни писателя, и последний. Назван «Ревизор» с подзаголовком «Истинное происшествие». Он о том, как направленного на помощь батракам комсомольца чинуши приняли за тайного проверяющего из Рабоче-крестьянской инспекции: «Перед ним явно трепетали. В нем заискивали. Ему засматривали в глаза, предупреждали каждое движение; а он, глядя на ковры, мебель, только недоумевал…» Комсомольский Гоголь, да и только! Фельетон для знающих с особой приметинкой — Букановская поминается уже в первой строчке: «Хлопнув дверью, позеленевший кассир Букановского кредитного товарищества предстал перед председателем правления:
— Ревизор из РКИ ночует на постоялом!..»
Прочитал ли кто в станице такой привет из столицы?
Дополнение. В ранних рассказах Шолохова немало персонажей наделены такими именами и фамилиями, которые, твердо прописавшись в творческой памяти автора, перекочуют в его романы. Например: Кошевой, Аксинья, Степан, Прохор, Аникушка… Те, кто талдычит про плагиат, эту зримую преемственность утаивают.
Скопилось восемь готовых рассказов — уже книга. Сдал рукопись в издательство «Новая Москва». И вот она даже набрана, но вползли переживания: рассказы газетные, а покажутся ли они в сборнике именно литературой, не спешит ли он с первой книгой на свидание с читателем? Он еще не осознал, что первые рассказы имеют полное право на долгую жизнь. Включил в книгу и «Родинку», и «Пастуха», и «Продкомиссара», и «Шибалкино семя», и «Алешкино сердце»…
Решил посоветоваться с тем, кому доверял: с Серафимовичем. Ему была передана верстка книги. Известно, как перегружен старик такого рода просьбами. Но вдруг весточка — мэтр сел за предисловие к его сборнику. Значит, не считает его щелкопером-графоманом.
В дневнике Серафимовича осталась запись от тех дней: «Черт знает, как талантлив!»
У Шолохова с тех пор появился литературный крестный, можно на радостях пошутить по-казачьи: кум. Он приглашен для беседы — оказано доверие! Услышал лестное для себя: «Невелика ваша книга — восемь рассказов, а событий на целый роман…» Но вдруг прозвучало и такое — неожиданное: «Писателю очень важно найти себя, пока молод… Дерзнуть на большое полотно…» И еще: «Нюхом чувствую — пороху у вас хватит!»
Мэтр явно подталкивал к повести или роману.
Первый сборник молодого писателя «Донские рассказы» со вступительным словом Серафимовича выйдет в 1926 году, и автор прочитает о себе: «Как степной цветок, живым пятном встают рассказы т. Шолохова. Просто, ярко, рассказываемое чувствуешь — перед глазами стоит. Образный язык, тот цветной язык, которым говорит казачество. Сжато, и эта сжатость полна жизни, напряжения и правды. Чувство меры в острых моментах, и оттого они пронизывают. Тонкий схватывающий глаз. Умение выбрать из многих признаков наихарактернейшее».
Будет в предисловии и такой совет — чтобы не закружилась от похвал голова: «Все данные за то, что т. Шолохов развертывается в ценного писателя, только учиться, только работать над каждой вещью, не торопиться».
И спустя многие годы, на 75-летнем юбилее своего наставника, Шолохов не скроет своей горячей благодарности: «Никогда не забуду 1925 года, когда Серафимович, ознакомившись с первым сборником моих рассказов, не только написал к нему теплое предисловие, но и захотел повидаться со мною… Наша первая встреча состоялась в Первом Доме Советов». Это гостиница с нынешним названием «Националь». Здесь жил кум-наставник.
Серафимович тоже оставил след от той встречи не только добрым отзывом и строчками в дневнике. Набросал для задуманной повести о Шолохове портрет героя. Линии легки, но рисунок осязаем, впечатляющ и при всей эскизности полон не только точности, но и восхищения, и даже удивления:
«Шолохов. Невысокий, по-мальчишески тонкий, подобранный, узкий, глаза смотрели чуть усмешливо, с задорцем: „Хе-хе!.. Дескать, вижу…“
Громадный выпуклый лоб, пузом вылезший из-под далеко отодвинувшихся назад светло-курчавых, молодых, крепких волос. Странно было на мальчишеском челе — этот свесившийся пузом лоб…
Небольшой, стройный, узко перехваченный ремнем с серебряным набором.
Голова стройно на стройной шее, и улыбка играет легонькой, насмешливой, хитроватой казацкой…
Резко, точно очерченные, по-азиатски удлиненные, иссиня-серые глаза смотрели прямо, чуть усмехаясь, из-под тонко, по-девичьи приподнятых бровей.
И глаза, когда говорил, и губы чуть усмехались: „Дескать, знаю, знаю, брат, вижу тебя насквозь…“»
У станичника Шолохова в этом, 1925 году случилось несколько наездов в столицу с хождениями по редакциям. Знакомил издателей с новыми сочинениями, рассказывал о задуманном. В одной спросил: нет ли возможности добыть запретные заграничные издания белых эмигрантов, чтобы почитать, как они складывают свою историю революции и Гражданской войны на Дону? Для чего? Выяснится позже, когда узнают, что он принялся за роман о судьбах казачества в революции.
Что ни поход по редакциям, то преинтереснейшие знакомства. Одно чего стоит — Андрей Платонов! Подвернулись и чудаковатые комсомолята-художники из знаменитого тогда ВХУТЕМАСа — будущие карикатуристы, известные по коллективному псевдониму Кукрыниксы. И появился шарж. Знать, по-художнически углядливо выявила эта остроумная троица в провинциале особые приметы значимости.
Работники журнала «Комсомолия» приваживают своего автора к семинарам в Литературно-художественном институте, который помещался в роскошном старинном особняке на Поварской. Сходил несколько раз.
Увы, денег по-прежнему не хватало на столичное житье — гонорары невелики. Шолохову и в этом году порой приходилось — тайком от всех — по ночам разгружать вагоны.
Чем больше знакомился с литературным миром, тем чаще появлялись совсем не комсомольские искушения-соблазны. «Если появлялись гонорары, то ходили в рестораны… Шолохов очень любил слушать, как поют цыгане…» — свидетельствует поэт Иван Молчанов, он тоже работал в журнале.
И все-таки не втянулся. Работники «Журнала крестьянской молодежи» потом отобразили в своей книге «Друзья-писатели»: «Литературная богема, среди которой волей-неволей ему приходилось вращаться, не привлекала его. Упорный и настойчивый, он стремился работать, вечеринки и пирушки только мешали ему, на московских мостовых он всерьез тосковал по донским степям».
Хорошо же, что степная тоска взяла верх над столичными развлечениями.
Средь степей и на берегах Дона — дома! — он задумал писать роман о казачестве.
Замысел становился романом не сразу: «В 1925 году стал было писать „Тихий Дон“, но, после того, как написал 3–4 печатных листа, бросил… Показалось — не под силу… Начал первоначально с 1917 года, с похода на Петроград генерала Корнилова. Через год взялся снова…»
1925 год шел к концу. У Шолохова в сердце и мыслях будущий роман. И нечаянная радость — его заметили за границей: в Польше перевели и издали отдельной книжицей рассказ «Алешкино сердце».
С этого начиналось знакомство планеты с будущим нобелевским лауреатом.
Дополнение. Еще одно славное имя в биографии начинающего писателя — Василий Кудашев. Тоже провинциал и тоже молод, но уже успел приобщиться к столичной литературной жизни понадежнее, чем Шолохов, став заведующим литературным отделом «Журнала крестьянской молодежи». Это позволило ему напечатать несколько рассказов Шолохова. Потом был редактором шолоховских книг «Донские рассказы» и «Лазоревая степь» (вышла в том же 1926 году).
Потянулись друг к другу не по случаю, а благодаря общности биографий. Кудашев хоть и липецкий, но перед тем, как стать москвичом, пожил на Дону. Шолохов учился в Богучарах в гимназии, Кудашев как раз в это время — ученик городского училища. Шолохов — профработник, Кудашев неподалеку, в Каланчевском районе — комсомольский работник. И далее судьба не расторгнет этот дружеский союз — и в радостях, и в горестях. В 1999 году наследники Кудашева передадут государству многие десятилетия тайком хранимую рукопись «Тихого Дона». И это станет решающим доводом в посрамлении тех, кто нахраписто внушал миру, что Шолохов-де плагиатор.