— Ах, Шико! — сказал растроганный монах.
— Ты выбалтываешь мои секреты, несчастный!
— Любезный друг!
— Замолчи! Ты доносчик и заслужил наказание.
Коренастый, сильный, толстый монах, могучий, как бык, но укрощенный раскаянием и особенно вином, не пытался защищаться, и Шико тряс его, словно большой надутый воздухом шар.
Один Панург восстал против насилия, учиняемого над его другом, и все пытался лягнуть Шико, но удары его копыт не попадали в цель, а Шико отвечал на них ударами палки.
— Это я-то заслужил наказание? — бормотал монах. — Я, ваш друг, любезный господин Шико?
— Да, да, заслужил, — отвечал Шико, — и ты его получишь.
И палка гасконца перешла с ослиного крупа на широкие, мясистые плечи монаха.
— Эх, кабы я не был выпивши! — воскликнул Горанфло в порыве гнева.
— Ты бы меня отколотил, не так ли, неблагодарная скотина? Меня, своего друга?
— Вы мой друг, господин Шико! И вы меня бьете!
— Кого люблю, того и бью.
— Тогда убейте меня, и дело с концом! — воскликнул Горанфло.
— А стоило бы.
— Эх, кабы я не был выпивши! — повторил Горанфло с громким стоном.
— Ты это уже говорил.
И Шико удвоил доказательства своей любви к бедному монаху, который жалобно заблеял.
— Ну вот, — сказал гасконец, — то он волк, а то овечкой прикидывается. А ну, влезай-ка на Панурга и отправляйся спать в “Рог изобилия”.
— Я дороги не вижу, — сказал монах; из глаз его градом катились слезы.
— А! — отозвался Шико. — Если бы ты еще вином плакал! По крайней мере, протрезвел бы! Но нет, оказывается, я еще и поводырем твоим должен быть!
И Шико повел осла под уздцы, в то время как монах, вцепившись обеими руками в луку седла, прилагал все усилия к тому, чтобы сохранить равновесие.
Так прошествовали они по мосту Менье, улице Сен-Бартелеми, Малому мосту и вступили на улицу Сен-Жак. Шико тянул осла, монах лил слезы.
Двое слуг и мэтр Бономе, по распоряжению Шико, стащили Горанфло с осла и отвели в уже известную нашим читателям комнату.
— Готово, — сказал, вернувшись, мэтр Бономе.
— Он лег? — спросил Шико.
— Храпит…
— Чудесно! Но так как через денек-другой он все же проснется, помните: я не хочу, чтобы он знал, как очутился здесь. Никаких объяснений! Будет даже неплохо, коли он решит, что и вовсе не выходил отсюда с той славной ночи, когда он учинил такой громкий скандал в своем монастыре, и станет думать, будто все это ему приснилось!
— Понял, господин Шико, — ответил трактирщик, — но что с ним стряслось, с этим бедным монахом?
— Большая беда. Кажется, он поссорился в Лионе с посланцем герцога Майенского и убил его.
— О, Боже! — воскликнул хозяин. — Так значит…
— Значит, герцог Майенский, по всей вероятности, поклялся, что не будь он герцог, если не колесует монаха заживо, — ответил Шико.
— Не волнуйтесь, — сказал Бономе, — он не выйдет отсюда ни за что на свете.
— В добрый час! А теперь, — продолжал гасконец, успокоенный насчет Горанфло, — совершенно необходимо разыскать герцога Анжуйского. Что ж, поищем!
И он отправился во дворец его величества Франциска III.
II
ПРИНЦ И ДРУГ
Как мы уже знаем, во время вечера Лиги Шико тщетно искал герцога Анжуйского на улицах Парижа.
Вы помните, что герцог де Гиз пригласил принца прогуляться по городу; это приглашение обеспокоило принца, всегда отличавшегося подозрительностью. Франсуа предался размышлениям, а после размышлений он обычно делался осторожнее всякой змеи.
Однако в его интересах было увидеть собственными глазами все, что произойдет на улицах вечером, и поэтому он счел необходимым принять приглашение, но в то же время решил не покидать свой дворец без подобающей случаю надежной охраны.
Всякий человек, когда он испытывает страх, хватается за свое излюбленное оружие. Вот и герцог отправился за своей шпагой, и этой шпагой был Бюсси д’Амбуаз.
Должно быть, герцог был основательно напуган, если уже он решился на такой шаг. Бюсси, обманутый в своих надеждах касательно графа де Монсоро, избегал герцога, и Франсуа в глубине души понимал, что на месте своего любимца — если бы, разумеется, заняв его место, он одновременно приобрел и его храбрость, — он сам испытывал бы по отношению к принцу, который его так жестоко предал, нечто большее, чем простое презрение.
Что касается Бюсси, то молодой человек, подобно всем избранным натурам, гораздо живее воспринимал страдания, чем радости: как правило, мужчина, бесстрашный перед лицом опасности, сохраняющий хладнокровие и спокойствие при виде клинка и пистолета, поддается горестным переживаниям скорее, чем трус. Легче всего женщины заставляют плакать тех мужчин, перед которыми трепещут другие мужчины.
Бюсси был словно одурманен своим горем; он видел, что Диана принята при дворе как графиня де Монсоро, возведена королевой Луизой в ранг придворной дамы; он видел, что тысячи любопытных глаз пожирают эту красоту, не имеющую себе равных, красоту, которую он, можно сказать, извлек из склепа, где она была погребена. В течение всего вечера он не отрывал горящего взора от молодой женщины, но она ни разу не подняла на него своих опущенных глаз, и, среди праздничного блеска, Бюсси, который был несправедлив, как всякий истинно влюбленный, Бюсси, который предал забвению прошлое и сам истребил в своей душе все надежды на счастье, порожденные в ней прошлым, не подумал, как должна была страдать Диана оттого, что не смела поднять глаза и увидеть среди всех этих равнодушных или глупо любопытных людей лицо, затуманенное милой ее сердцу печалью.
"Да, — сказал себе Бюсси, видя, что ему не дождаться от Дианы взгляда, — женщины ловки и бесстрашны только тогда, когда им надо обмануть опекуна, мужа или мать, но они становятся робкими и неумелыми, когда требуется заплатить простой долг признательности; они так боятся, чтобы их не сочли влюбленными, так высоко оценивают свою малейшую милость, что, желая привести в отчаяние того, кто их домогается, способны без всякой жалости разбить ему сердце, если 13-2139 им придет в голову такая фантазия. Диана могла мне откровенно сказать: “Благодарю за все, что вы для меня сделали, господин де Бюсси, но я не люблю вас!” Я или умер бы на месте, или излечился. Но нет! Она предпочитает, чтобы я любил ее безнадежно. Однако этому не бывать, потому что я ее больше не люблю. Я презираю ее".
И с сердцем, преисполненным ярости, он отошел от придворных, окружавших короля.
Разве на это лицо еще недавно все женщины взирали с любовью, а мужчины — со страхом? Лоб изборожден морщинами, глаза блуждают, рот искривила усмешка.
Идя к выходу, он увидел свое отражение в венецианском зеркале и сам себе показался отвратительным.
“Я безумец, — решил он. — Как! Из-за одной женщины, которая мною пренебрегает, я оттолкнул от себя сотню других, готовых сделать меня своим избранником! Но из-за чего она мною пренебрегает, вернее, из-за кого? Не из-за этого ли долговязого скелета с бледным, как у покойника, лицом, который все время торчит в двух шагах от нее, не сводит с нее ревнивого взгляда… и тоже делает вид, что меня не замечает? А ведь стоит мне захотеть, и через четверть часа он будет лежать под моим коленом, безмолвный и холодный, с клинком моей шпаги в сердце; стоит мне захотеть, и я могу залить ее белоснежное платье кровью того, кто приколол к нему эти цветы; и уж если я не в силах заставить любить себя, я заставил бы, по крайней мере, бояться меня и ненавидеть. О! Лучше ее ненависть, лучше ненависть, чем безразличие! Да, но это была бы жалкая месть: так поступил бы какой-нибудь К ел юс или Можирон, если бы к ел юсы и можироны умели любить. Лучше быть похожим на того героя Плутарха, которым я всегда восхищался, — на юного Антиоха: он умер от любви, не открыв миру своих чувств, не проронив ни слова жалобы. Да, я буду хранить молчание! Да, я, сражавшийся один на один с самыми грозными людьми этого века, я, выбивший шпагу из рук самого Крийона, храбреца Крийона, — он стоял передо мною безоружный, и жизнь его была в моей власти, — я подавлю свое страдание, задушу его в своем сердце, не оставив ему ни малейшей надежды, как Геракл задушил титана Антея, не дав ему коснуться ногой матери-земли. Нет ничего невозможного для меня, для Бюсси, которого, как Крийона, зовут храбрецом; все, что свершили античные герои, свершу и я”.