— Здравствуй, Келюс, — сказал он, целуя своего фаворита в обе щеки, — здравствуй, дитя мое, ты прекрасно выглядишь, просто сердце радуется! А ты, мой бедный Можирон, как у тебя дела?
— Погибаю от скуки, — ответил Можирон. — Когда я взялся сторожить вашего брата, государь, я думал, что это будет гораздо занимательнее. Фи! Скучнейший принц. Что, он и в самом деле сын вашего отца и вашей матушки?
— Вы слышите, государь, — сказал Франсуа, — неужели это по вашей королевской воле наносят подобные оскорбления вашему брату?
— Замолчите, сударь, — сказал Генрих, даже не повернувшись к нему, — я не люблю, когда мои узники жалуются.
— Узник, да, если вам так угодно, но от этого я не перестаю быть вашим…
— То, на что вы ссылаетесь, как раз и губит вас в моих глазах. Когда виновный — мой брат, он виновен вдвойне.
— Но если он не виновен?
— Он виновен.
— В каком же преступлении?
— В том, что он мне не по душе, сударь.
— Государь, — сказал оскорбленный Франсуа, — разве наши семейные ссоры нуждаются в свидетелях?
— Вы правы, сударь. Друзья, оставьте меня на минутку, я побеседую с братом.
— Государь, — чуть слышно шепнул Келюс, — это неосторожно — оставаться вашему величеству между двух врагов.
— Я уведу Орильи, — шепнул Можирон королю на другое ухо.
Фавориты ушли вместе с Орильи, который сгорал от любопытства и умирал от страха.
— Вот мы и одни, — сказал король.
— Я ждал этой минуты с нетерпением, государь.
— Я тоже. Вот как! Значит, вы покушаетесь на мою корону, мой достойный Этеокл. Вот как! Значит, вы сделали своим орудием Лигу, а целью — трон. Вот как! Вас помазали на царство, помазали в одном из закоулков Парижа, в заброшенной церкви, чтобы затем неожиданно предъявить вас, еще лоснящегося от священного мира, парижанам.
— Увы! — сказал Франсуа, который понемногу начал сознавать всю глубину королевского гнева. — Ваше величество не дает мне возможности объясниться.
— А зачем? — сказал Генрих. — Чтобы вы солгали мне или, в крайнем случае, рассказали то, что мне известно так же хорошо, как вам? Впрочем, нет, вы, конечно, будете лгать, мой брат, ибо признаться в своих деяниях — значит признаться в том, что вы заслужили смерть. Вы будете лгать, и я избавляю вас от этого позора.
— Брат мой, брат! — воскликнул обезумевший от ужаса Франсуа. — Зачем вы осыпаете меня такими оскорблениями?
— Что ж, если все, что я вам говорю, можно счесть оскорбительным, значит, лгу я, и я очень хотел бы, чтобы это было так. Посмотрим! Говорите, говорите, я слушаю, сообщите нам, почему вы не изменник и, еще того хуже, не растяпа.
— Я не знаю, что вы хотите этим сказать, ваше величество, вы, очевидно, задались целью говорить со мной загадками.
— Тогда я растолкую вам мои слова, — вскричал Генрих звенящим, полным угрозы голосом, — вы злоумышляли против меня, как в свое время злоумышляли против моего брата Карла, только в тот раз вы прибегли к помощи короля Наваррского, а нынче— к помощи герцога де Гиза! Великолепный замысел, я им просто восхищен, он обеспечил бы вам прекрасное место в череде узурпаторов! Правда, прежде вы пресмыкались, как змея, а сейчас вы хотите разить, как лев; там — вероломство, здесь — открытая сила; там — яд, здесь — шпага.
— Яд! Что вы хотите сказать, сударь? — воскликнул Франсуа, побледнев от гнева и пытаясь, подобно Этеоклу, с которым его сравнил Генрих, поразить Полиника, за отсутствием меча и кинжала, своим горящим взглядом. — Какой яд?
— Яд, которым ты отравил нашего брата Карла; яд, который ты предназначал своему сообщнику Генриху Наваррскому. Он хорошо известен, этот роковой яд. Еще бы! Наша матушка уже столько раз к нему прибегала. Вот почему, конечно, ты и отказался от него сейчас, вот почему и решил сделаться полководцем, стать во главе войска Лиги. Но погляди мне в глаза, Франсуа, — и Генрих с угрожающим видом сделал шаг к брату, — и запомни навсегда, что такому человеку, как ты, никогда не удастся убить такого, как я.
Франсуа покачнулся под страшным натиском короля, но тот не обратил на это никакого внимания и продолжал без всякой жалости к узнику:
— Шпагу мне! Шпагу! Я хотел бы видеть тебя а этой комнате один на один, но со шпагой в руках. В хитрости я уже одержал над тобой победу, Франсуа, ибо тоже избрал окольный путь к трону Франции. На. этом пути мне пришлось пробиваться через миллион поляков, и я пробился! Если вы хотите быть хитрым — будьте им, но лишь на такой манер; если хотите подражать мне — подражайте, но не умаляя меня. Только такие интриги достойны лиц королевской крови, только такая хитрость достойна полководца! Итак, я повторяю: в хитрости я одержал над тобою верх, а в честном бою ты был бы убит; поэтому и не помышляй больше бороться со мной ни тем, ни другим способом, ибо отныне я буду действовать как король, как господин, как диктатор. Отныне я буду наблюдать за каждым твоим шагом, следовать за тобой в потемках, и при малейшем сомнении, малейшей неясности, малейшем подозрении я протяну свою длинную руку к тебе, ничтожество, и швырну тебя, трепыхающегося, под топор моего палача.
Вот что я хотел сказать тебе относительно наших семейных дел, брат; вот почему я решил поговорить с тобой наедине, Франсуа; вот почему я прикажу моим друзьям оставить тебя одного в эту ночь, чтобы в одиночестве ты смог поразмыслить над моими словами. Если верно говорится, что ночь — хорошая советчица, то это должно быть справедливо прежде всего для узников.
— Так, значит, — пробормотал герцог, — из-за прихоти вашего величества, по подозрению, которое похоже на дурной сон, пригрезившийся вам ночью, я оказался у вас в немилости?
— Больше того, Франсуа: ты оказался у меня под судом.
— Но, государь, назначьте хотя бы срок моего заключения, чтобы я знал, как мне быть.
— Вы узнаете это, когда вам прочтут приговор.
— А моя матушка? Нельзя ли мне увидеться с матушкой?
— К чему? В мире существовало всего лишь три экземпляра той знаменитой охотничьей книги, которую проглотил, именно проглотил, мой бедный брат Карл. Два оставшихся находятся: один во Флоренции, другой в Лондоне. К тому же я не Немврод, как мой бедный брат. Прощай, Франсуа!
Окончательно сраженный принц упал в кресло.
— Господа, — сказал король, распахнув дверь, — его высочество герцог Анжуйский попросил, чтобы я дал ему возможность подумать этой ночью над ответом, который он должен сообщить мне завтра утром. Вы оставите его в комнате одного и только время от времени, по вашему усмотрению, будете наносить ему визиты — из предосторожности. Возможно, вам покажется, что ваш пленник несколько возбужден состоявшейся между нами беседой, но не забывайте, что коль скоро герцог Анжуйский вступил в заговор против меня, то он мне больше не брат и, следовательно, здесь находится лишь заключенный, ивы — его стража. Не церемоньтесь с ним. Если заключенный будет вам досаждать, сообщите мне: у меня на этот предмет есть Бастилия, а в Бастилии — мэтр Лоран Тестю, самый подходящий в мире человек для того, чтобы подавлять мятежные замыслы.
— Государь, государь! — запротестовал Франсуа, делая последнюю попытку. — Вспомните, что я ваш…
— Вы, кажется, были также и братом короля Карла Девятого, — сказал Генрих.
— Но пусть мне вернут хотя бы моих слуг, моих друзей!
— Вы еще жалуетесь! Я отдаю вам своих, в ущерб себе.
И Генрих закрыл дверь перед носом брата. Франсуа, бледный и еле стоявший на ногах, добрался до своего кресла и рухнул в него.
XI
О ТОМ, КАК ПОЛЕЗНЫ ИНОГДА ПОИСКИ В ПУСТОМ ШКАФУ
После разговора с королем герцог Анжуйский понял, что положение его совершенно безнадежно.
Миньоны не утаили от него ничего из того, что произошло в Лувре: они описали ему поражение Гизов и триумф Генриха, значительно преувеличив и то, и другое. Герцог слышал, как народ кричал: “Да здравствует король!”, “Да здравствует Лига!”, и сначала не мог понять, что это значит. Он почувствовал, что главари Лиги его оставили, что им нужно защищать самих себя.
Покинутый своей семьей, поредевшей от убийств и отравлений, разобщенный злопамятством и распрями, он вздыхал, обращая взгляд к тому прошлому, о котором напомнил ему король, и думал, что, когда он боролся против Карла IX, у него, по крайней мере, было два наперсника или, вернее, два простака, два преданных сердца, две непобедимые шпаги, звавшиеся Коконнас и Ла Моль.
Есть немало людей, у которых сожаления об утраченных благах занимают место угрызений совести. Но теперь, почувствовав себя одиноким и покинутым, герцог Анжуйский впервые в жизни испытал нечто вроде угрызений совести из-за того, что принес некогда в жертву несчастных Ла Моля и Коконнаса.
В те времена его любила и утешала сестра Маргарита. Чем же отплатил он своей сестре Маргарите?