— А, это вы, — воскликнул брат привратник, — идите же скорей, скорей, достопочтимый отец приор Жозеф Фулон вас требует к себе.
И брат привратник, схватив Горанфло за руку, повел, или, вернее, поволок, его за собой в келью приора.
И снова за Горанфло закрылись двери.
Он опустил глаза, страшась встретиться с грозным взором аббата; он чувствовал себя одиноким, всеми покинутым, лицом к лицу со своим духовным руководителем, который, наверное, разгневан его поведением — и справедливо разгневан.
— Ах, наконец-то вы явились, — сказал аббат.
— Ваше преподобие… — пролепетал монах.
— Сколько беспокойства вы нам причинили! — сказал аббат.
— Вы слишком добры, отец мой, — ответил Горанфло, который никак не мог взять в толк, почему с ним говорят в таком снисходительном тоне.
— Вы боялись вернуться после того, что натворили этой ночью, не так ли?
— Признаюсь, я не смел вернуться, — сказал монах, на лбу которого выступил ледяной пот.
— Ах, дорогой брат, дорогой брат! — покачал головой приор. — Как все это молодо-зелено и как неосмотрительно вы себя вели.
— Позвольте мне объяснить вам, отец мой…
— А зачем объяснять? Ваша выходка…
— Мне незачем объяснять? — сказал Горанфло. — Тем лучше, ибо мне трудно было бы это сделать.
— Я вас прекрасно понимаю. Вы на миг поддались экзальтации, восторгу; экзальтация — святая добродетель, восторг — священное чувство, но чрезмерные добродетели граничат с пороками, а самые благородные чувства, если над ними теряют власть, достойны порицания.
— Прошу прощения, отец мой, — сказал Горанфло, — но если вы все понимаете, то я не понимаю ничего. О какой выходке вы говорите?
— О вашей выходке прошлой ночью.
— Вне монастыря? — робко осведомился монах.
— Нет, в монастыре.
— Я совершил какую-то выходку?
— Да, вы.
Горанфло почесал кончик носа. Он начал понимать, что они толкуют о разных вещах.
— Я столь же добрый католик, что и вы, и, однако же, ваша смелость меня напугала.
— Моя смелость… — сказал Горанфло. — Значит, я был смел?
— Более чем смел, сын мой, вы были дерзки.
— Увы! Подобает прощать вспышки темперамента, еще недостаточно укрощенного постами и бдениями; я исправлюсь, отец мой.
— Да, но в ожидании я не могу не опасаться за последствия этой вспышки для вас, да и для всех нас тоже. Если бы все осталось между нашей братией, тогда совсем другое дело.
— Как! — сказал Горанфло. — Об этом знают в городе?
— Нет сомнения. Вы помните, что там присутствовало более ста человек мирян, которые не упустили ни слова из вашей речи.
— Из моей речи? — переспросил Горанфло, все больше и больше удивляясь.
— Я признаю, что речь была прекрасной. Понимаю, что овации должны были вас опьянить, а всеобщее одобрение могло заставить вас возгордиться; но дойти до того, чтобы предложить пройти процессией по улицам Парижа, призывать надеть кирасу и со шлемом на голове и протазаном на плече повести за собой добрых католиков, согласитесь сами, — это уж слишком.
В выпученных глазах Горанфло сменялись все степени и оттенки удивления.
— Однако, — продолжал аббат, — есть возможность все уладить. Священный пыл, который кипит в вашем благородном сердце, вреден вам в Париже, где столько злых глаз следят за вами. Я хочу, чтобы вы его остудили.
— Где, отец мой? — спросил Горанфло, убежденный, что ему не избежать тюрьмы.
— В провинции.
— Изгнание! — воскликнул Горанфло.
— Оставаясь здесь, вы рискуете подвергнуться гораздо более суровому наказанию, дражайший брат.
— А что мне грозит?
— Судебный процесс, который, вероятнее всего, закончится приговором к пожизненному тюремному заключению или даже к смертной казни.
Горанфло страшно побледнел. Он никак не мог взять в толк, почему ему может грозить пожизненное тюремное заключение или даже смертная казнь за то, что он всего-навсего напился в кабачке и провел ночь вне стен монастыря.
— В то время как, ежели вы согласитесь на временное изгнание, возлюбленный брат, вы не только избегнете опасности, но еще и водрузите знамя веры в провинции. Все, что вы делали и говорили прошлой ночью, весьма опасно и даже немыслимо здесь, на глазах у короля и его проклятых миньонов, но в провинции это вполне допустимо. Отправляйтесь же поскорей, брат Горанфло, быть может, и сейчас уже слишком поздно и лучники короля уже получили приказ арестовать вас.
— Как! Преподобный отец, что я слышу? — лепетал монах, испуганно вращая глазами, ибо, по мере того как приор, чья снисходительность поначалу внушала ему самые радужные надежды, продолжал говорить, брат сборщик пожертвований все больше поражался чудовищным размерам, до которых раздувалось его прегрешение, по правде говоря, весьма простительное. — Вы сказали — лучники, а какое мне дело до лучников?
— Ну, если вам нет до них дела, то, может быть, у них найдется дело к вам.
— Но, значит, меня выдали? — спросил брат Горанфло.
— Я бы мог держать пари, что это так. Уезжайте же, уезжайте.
— Уехать, преподобный отец! — воскликнул растерявшийся Горанфло. — Но на что я буду жить, если уеду?
— О, нет ничего легче. Вы брат сборщик пожертвований для монастыря; вот этим вы и будете существовать. До нынешнего дня собранными пожертвованиями вы питали других; отныне сами будете ими питаться. И затем, вам нечего беспокоиться. Боже мой! Мысли, которые вы здесь высказывали, приобретут вам в провинции столько приверженцев, что, ручаюсь, вы ни в чем не будете испытывать недостатка.
Однако ступайте, ступайте с Богом и, не вздумайте возвращаться, пока не получите от нас приглашения.
И приор, ласково обняв монаха, легонько, но настойчиво подтолкнул его к двери кельи.