62780.fb2
Один за другим исчезли, быть может, уже убиты мои руководители и товарищи, все старые большевики, бывший посол и заместитель наркома по иностранным делам Крестинский, председатель общества культурных связей с заграницей Аросев, заместитель наркома и посол в Анкаре Карахан, который, по-видимому, уже расстрелян, посол Юренез, один из руководящих политических комиссаров Красной Армии в 1918–1919 годах, Элиава, заместитель наркома внешней торговли, мои друзья и товарищи, с которыми я рука об руку боролся в течение последних 20 лет, руководители отделов Наркоминдела Цукерман и Фехнер, послы СССР Асмус (Гельсингфорс) Подольский (Ковно), Островский (Бухарест), друг и ставленник Ворошилова; генералы Геккерт, Шмидт и Савицкий — герои гражданской войны и мои товарищи по Академии, послы Давтян, Богомолов, Розенберг, Брадовский, лично мне менее известные, но в честности и преданности которых я глубоко убежден.
Я обращаюсь к общественному мнению с самым настоятельным и отчаянным призывом встать в защиту тех из них, которые, может быть, еще живы. Я горячо протестую против лживых и подлых обвинений. Я думаю, что моих товарищей, оставшихся на постах в странах Европы, Азии или Америки, ждет та же участь, та же дилемма: вернуться в СССР, что означало верную гибель, или, оставшись за границей, идти на риск быть убитым заграничными агентами ГПУ, которые до недавнего времени ходили за мной по пятам.
Дальнейшее пребывание на службе у сталинского правительства означало бы для меня худшую деморализацию и сделало меня соучастником преступлений, которые изо дня в день совершаются над моим народом. Это было бы с моей стороны предательством дела социализма, которому я посвятил всю свою жизнь.
Я следую голосу моей совести, порывая с этим правительством. Я отдаю себе отчет в опасностях, связанных с этим шагом. Я подписываю себе смертный приговор и ставлю себя под удар наемных убийц. Все это ни в малейшей степени не может повлиять на линию моего поведения.
Отправляя свою отставку в Наркоминдел, я отказываюсь от дипломатической неприкосновенности. Я отныне превращаюсь в простого политического эмигранта и ставлю себя под защиту законов и общественного мнения оказавшей мне гостеприимство страны. Я действую в уверенности, что больше, чем когда бы то ни было, остаюсь верен идеям, которым служил всю жизнь. Да поможет мой голос общественному мнению понять, что этот режим отрекся от социализма и всякой гуманности.
Александр Бармин (Графф)
1 декабря 1937 года Бюллетень оппозиции. 1937. № 60–61. С. 5 ИЗ БЕСЕДЫ С ТОВ. КРИВИЦКИМ (ВАЛЬТЕРОМ)
— Какова сейчас ваша политическая позиция?
— Я не причисляю себя к какой-нибудь политической группировке и в ближайшее время намерен жить в качестве частного лица. Разумеется, я целиком стою на почве Октябрьской революции, которая была и остается исходным пунктом моего политического развития.
Если я хотел встретиться и ближе познакомиться с вами, то не потому, что я считаю себя троцкистом — это вытекает из вышесказанного, — а потому, что Троцкий в моем сознании и убеждении неразрывно связан с Октябрьской революцией.
— Что вы думаете о московских антитроцкистских процессах?
— Я знаю и имею основание утверждать, что московские процессы — ложь с начала до конца. Это маневр, который должен облегчить окончательную ликвидацию революционного интернационализма, большевизма, учения Ленина и всего дела Октябрьской революции.
Вы спрашиваете, как подготовляются «дела» и расправы? Ограничусь пока одним примером. Несколько месяцев тому назад был арестован Уншлихт. Арест Уншлихта взволновал меня, и я решил поговорить о его «деле» с весьма ответственным работником ГПУ Ш. (Речь идет о заместителе начальника Иностранного отдела ГПУ С. М. Шпигельглассе. Прим. сост.) Ш. рассказал, что в начале июля его вызвал к себе Фриновский (заместитель Ежова), передал ему какую-то бумажку и сказал: «Вы должны перевести содержание этой бумаги и только вы должны знать об этом». (Перевести с польского на русский.) «Каково же было содержание этой бумаги?» — спросил я. Ш. ответил, что это было заявление, написанное лично Дзержинским, кажется, в 1910 году, в котором Дзержинский утверждал, что Уншлихт состоит на службе в царской охранке. Я возразил: ведь известно, что это дело было тогда же разобрано и было доказано, что Дзержинский ошибся; что Дзержинский взял свое обвинение назад и признал свою ошибку; что Ленин назначил Уншлихта заместителем Дзержинского в ВЧК; что в течение многих лет Дзержинский дружно работал с Уншлихтом и т. д. Ш. мне на это ничего не ответил, да и ничего ответить не мог. А Уншлихт теперь сидит и, может быть, уже и расстрелян по этому «делу».
Что касается борьбы с троцкизмом, то скажу вам только одно. Впечатление такое, что Сталин ни о чем другом не думает, что для него не существует других вопросов. В СССР ли, за границей ли, когда возникает какой-нибудь вопрос, дело и пр. — к нему подходят прежде всего под углом зрения борьбы с троцкизмом. Хорошо ли, плохо ли человек ведет работу — неважно. Важно — борется ли он с троцкистами. Делаешь доклад по серьезнейшему вопросу, видишь, что тебя почти не слушают. Под конец же спрашивают: а по части троцкистов как у тебя обстоит дело?
О похищении Эрвина Вольфа, Рейна и других я, к сожалению, ничего не знаю. Не сомневаюсь, что их отвезли в Москву. Мне лично известен случай похищения одного англичанина в Испании. Фамилии не помню, кличка его была Френт. Это был молодой радиотехник, коммунист, приехавший в 1936 году в Москву, где он совершенствовался по радио. В СССР у него был брат, также коммунист, в течение многих лет работавший инженером в советской промышленности. Из Москвы Френт выехал в Испанию, где он работал радиотехником. Там он довольно открыто высказывал свои сомнения по вопросу о сталинской политике в Испании, был противником ликвидации ПОУМа и пр. ГПУ сделало соответственные выводы, т. е. решило увезти его в Москву. Мне известно, что ему было предложено, как хорошему специалисту, произвести какой-то ремонт радиоустановки на советском пароходе. Таким путем его и привезли в Одессу.
— Каково, по вашему мнению, число политических арестованных в СССР за последний период?
— Из очень авторитетного источника я слышал, что число это определялось в мае месяце этого года в 300000 человек. В подавляющем большинстве — это члены партии и их семьи. С того времени число арестованных значительно возросло, может быть, достигло полумиллиона.
— Знаете ли вы что-нибудь о работе оппозиции в СССР?
— За последнее время — не знаю. В 1935 году, когда я был в Москве, на заводах и в университетах была распространена листовка троцкистского характера.
— Что вы можете сказать об убийстве Райсса?
— Мировое общественное мнение не сомневается в том, что Райсса убили агенты ГПУ. Я это подтверждаю.
— Подвергаются ли, по вашему мнению, опасности вдова Райсса и ее ребенок?
— Это не подлежит никакому сомнению.
Л. С.
Бюллетень оппозиции. 1937. № 60–61. С. 9–10 ОТВЕТ ТОВ. А. БАРМИНА НА ДВА ВОПРОСА
Почему и как я порвал со сталинским режимом?
Кровавая июньская расправа с Тухачевским и другими вождями Красной Армии глубоко потрясла мое сознание и поставила перед ним все пережитые сомнения о путях развития революции и ее судьбе. Снова встали переживания тяжелых и мучительных дней процессов Зиновьева и Пятакова. Растерянность, тяжелое недоумение царили среди всех товарищей по работе в афинском полпредстве. Люди молчали и избегали говорить о происшедших событиях, плохо скрывая свою тревогу и недоумение.
Несмотря на подавленность и — ставшую в последнее время обычной — разобщенность, мне все же было трудно не поделиться с некоторыми товарищами своим беспокойством, болью за судьбы СССР, за крепость Красной Армии, лишенной талантливейших вождей — цвета ее комсостава. Трудно было не высказать свое отрицательное отношение к мутному потоку грязи и клеветы, которым «Правда» и другие газеты обливали проверенных в боях, преданных революционеров.
Казалось, что мои собеседники искренне разделяют мои чувства и сомнения. Однако довольно скоро ряд симптомов дал мне почувствовать, что, во-первых, Москве стали известны эти разговоры и, во-вторых, из них сделаны «соответствующие выводы». Был срочно вызван в Москву под малоправдоподобным предлогом один из моих сотрудников (видимо, в качестве «свидетеля»). Мои друзья и товарищи по Наркоминделу, регулярно, каждый месяц, с диппочтой посылавшие мне дружеские письма, стали глухи и немы. Ни одного письма за четыре месяца! Не удостаивало меня своим вниманием и руководство наркомата, не ответившее даже на письма с рядом серьезных вопросов, вставших после смерти полпреда Кобецкого, находившегося в Москве с марта. Наконец, однажды зав. секретариатом Лукьянов (как брат секретаря ЦК ВЛКСМ он, видимо, пользовался в то время большим доверием — никто в Наркоминделе не мог предполагать, что через пару недель его знатный родич, вождь комсомола, будет объявлен «Правдой» троцкистским бандитом и германо-японским шпионом), войдя ко мне в кабинет, смущенно заявил, что получил письменное предписание из Москвы лично, без моего участия опечатать все архивы Кобецкого и отправить их немедленно в Москву. Было похоже на то, что наркоминдельскому аппарату становилось опасно иметь со мной дело. Я уже не подыскивал больше случайных объяснений этой постепенной изоляции. Я понял и поставил вопрос о моем отзыве в Москву — ответа не было. Излишне говорить, какое отвращение и горечь охватили меня, когда я случайно увидел моих подчиненных, вскрывавших мой личный письменный стол и заглядывавших в мой портфель.
Я не старался особенно скрывать своих настроений. Когда я увидел, что вокруг меня начинается трусливая и отвратительная возня, что внезапно ко мне проявляются фальшиво-лицемерная сердечность и сочувствие (я в это время болел осложнением старого радикулита), но что с меня не спускают глаз, когда меня стали смущенно-настойчиво приглашать поужинать на прибывший совпароход, — я почувствовал глубокое презрение к людям, пытающимся спасти себя и обеспечить свою карьеру этим грязным предательством товарища. Оказалось, что двадцатью годами службы революции я не заслужил даже возможности выслушать честное и прямое обвинение в своей «ереси». Уже вошло в обычай: вместо открытых обвинений — втайне и молча делать подлое дело ренегатов. «Подозрительные» должны быть ликвидированы секретно, без шума.
19 июля я телеграфировал в Москву, что беру отпуск, предложив временное руководство полпредством поручить атташе. На другой день я взял французскую визу и вечером выехал в Париж. На вокзале две колеблющиеся тени (явно малоопытные) следили за каждым моим шагом. Это, видимо, были «идейные» добровольцы, не освоившие еще «новой» для революционера профессии, в срочном порядке мобилизованные, чтоб проследить за моими передвижениями.
Настроение было крайне подавленное, в сознании начала вырисовываться глубокая внутренняя катастрофа. Противоречивые чувства охватывали меня. Иногда все еще казалось, что дело идет о личных счетах, личной трусости и персональных расправах «вождя» хотя бы и в отношении уже многих десятков людей. Казалось, что, несмотря на эти преступления предавших революцию ренегатов, за ними все же стоит еще не разрушенное, хотя и сильно изуродованное и обезображенное здание социализма и живы еще, несмотря ни на что, основные завоевания рабочей революции — дело, созданию которого мы отдавали свою жизнь и свои силы. И тогда, при всей нелепости случившегося, личный вопрос казался совсем мелким и незначительным.
Наряду с апатией была готовность разрушить это напряженное положение и моральное одиночество — поехать на родину, выслушать обвинения (в которые, думалось, обвинители верят, а если это так, то кто может быть прав против СЕЮСЙ партии и своей страны) и принять причитающееся за свою «вину» наказание. Работать для страны, строить и мыслить ведь можно и в сибирских лагерях, а другие борцы моего поколения — более «гибкие» и более «соответствующие» новой жизни и ее требованиям — по-прежнему будут продолжать начатое вместе дело. Это, казалось, все же яснее и проще, чем мучительный разрыв, катастрофа и крушение смысла всей твоей сознательной жизни. Но события развивались и нарастали с чудовищной быстротой, беспощадно вытесняя эти размышления.
В ошеломляющей цепи расправ исчез личный конфликт. Разгром основных кадров, методы циничного массового обесчещения и убийств десятков тысяч ни в чем не повинных борцов — все, что проделано за последние месяцы, окончательно открыло мне глаза. Дело, значит, не в той или иной степени «вины». Гибли и менее виновные в «ереси», чем я, и совсем невиновные. Мои руководители и товарищи — преданные большевики — исчезали один за другим. Дело, значит, не в фантастическом «шпионаже и троцкистско-бухаринском бандитизме», а в социальной и политической принадлежности их к определенному поколению, определенному общественному слою. Реакционная диктатура, совершая контрреволюционный переворот в политике страны, уничтожила весь тот слой, который не мог служить новым целям. Ренегаты Октября прекрасно знали, что мы невиновны, что вся наша вина лишь в том, что мы явно плохой материал и непригодное орудие для целей контрреволюции и что поэтому нас надо уничтожить. Это стало бесспорно ясно для всякого, кто следил за событиями. Исчезли последние иллюзии.
Цели кровавой бойни, казавшейся непонятной жестокости и безумия обрели свое социальное и историческое значение. Стал ясен смысл политической эволюции СССР, стали ясны обман и преступная эксплуатация реакционной диктатурой великих завоеваний Октября — опустошенных изнутри и преданных, — на защите которых стоял рабочий класс всего мира; эксплуатация иллюзий западного пролетариата, позволяющих скрывать социальное значение эволюции СССР и подлинное лицо кровавой диктатуры под маской страны социализма. За завесой «самой свободной и самой демократической страны» Каины рабочего класса, бесчестные, преступные и трусливые палачи, в целях своего самосохранения уничтожают дело революции, заливая свою кровавую работу потоком грязи, лжи и гнусных и чудовищных обвинений.
Стало ясно, что совершается величайшая ложь в истории человечества, величайшее преступление перед мировым рабочим движением.
Обманываться больше было нельзя. Отпали сами собой мысли о покорной сдаче себя на бойню, ибо терялся всякий внутренний смысл этого шага, который стал бы лишь моральным оправданием ренегатов и палачей. Нет, это не тот путь, по которому надо идти, путь, который напрашивался, когда оставались еще какие-то иллюзии. Надо проделать мучительную операцию разрыва, мужественно сделать из этого все выводы, обязательные для революционера. Надо думать о своих братьях и соратниках, о жертвах нынешних и будущих, о братьях по борьбе на Западе, жертвах иллюзий и обмана. Надо разоблачать ложь и преступления ценой любого испытания.
Убийцы Райсса просчитались. Смерть его не остановит и не запугает. Она лишь подтолкнула.
Так завершился разрыв, и родилось мое заявление от 1 декабря.
Каковы мои ближайшие намерения и цели?
Я собираюсь прежде всего найти работу и начать зарабатывать себе кусок хлеба, заняв рядовое место среди трудящихся страны, давшей мне убежище. Налаживать свою трудовую жизнь я должен, совершенно не вмешиваясь в политическую жизнь этой страны. Это не значит, конечно, что я превращаюсь в обывателя.
Я не был раньше и не являюсь и сейчас троцкистом, но я уже указал в своем письме от 1 декабря, что я не изменю идеям, которым служил всю жизнь, — делу Ленина в Октябрьской революции, делу социализма.
Бюллетень оппозиции. 1937. № 60–61. С. 10–11 ЗАПИСКИ ИГНАТИЯ РАЙССА
1. Судя по всем данным, чешской полиции был предоставлен материал, изображающий немецкого политического эмигранта Грилевича агентом гестапо. Чешская полиция, по-видимому, не очень торопилась с возбуждением дела. Очень частые звонки Сталина к Ежову с запросом о том, как подвигается дело Грилевича; он (Сталин) готов сделать все, чтоб иметь троцкистский процесс в Европе. Замечание Слуцкого (Слуцкий — начальник, теперь, возможно, бывший начальник Иностранного отдела Г'ПУ. Авт.): «Им (чехословацким властям) не к спеху. Там ведь сидят легионеры».
(Примечание (Записки Игнатия Райсса были составлены им по памяти и не предназначались для печати. Этим объясняются их черновой, конспективный характер, сжатость формы, иногда неточности. Примечания к запискам Райсса сделаны редакцией «Бюллетеня оппозиции». Прим. сост.); Записки И. Райсса, как и его устные сообщения, устанавливают, что «дело» старого большевика-ленинца А. Грилевича, которого в Чехословакии пытались обвинить в «шпионаже в пользу Гитлера», целиком сфабриковано в Москве Сталиным — Ежовым. Несмотря на услужливость чехословацких властей, действовавших по директивам ГПУ, дело тов. Грилевича жалко провалилось.)
2. В конце февраля из Парижа позвонили по телефону известному чешскому журналисту Рипке (кажется, из «Народны Листы»). С ним говорили от имени одного его венгерского друга, предлагая материалы о троцкистском процессе для использования в печати. Рипка повесил трубку. Мне известны лица, которые звонили.
(Примечание: Звонил один из резидентов ГПУ за границей, фамилия которого известна редакции; говорил он под диктовку Слуцкого, находившегося в то время в Париже. Одной из целей приезда Слуцкого за границу было, не жалея средств, расположить печать в пользу сталинских процессов. В разговоре с Рипкой речь шла о предоставлении Рипке каких-то гепеуровских фальшивок, которые должны были «доказать», что процесс Пятакова — Радека не подлог.)
3. Замечание Слуцкого о X., занимающем официальный ответственный пост в Англии, что он является агентом И. С. (по-видимому, «Интеллидженс сервис»). Сокольников в качестве полпреда в Лондоне поддерживал с ним деловые отношения. Намерения Агр. (очевидно, Агранова) сконструировать из этих отношений «дело» и боязнь Слуцкого, что это может навлечь на его отдел большие неприятности, так как ipsissima verba (Наиподлиннейшие слова (лат.). Прим. сост.): «Сокольников вам, если вы захотите, еще столько (движение рукой) напишет о своих отношениях с Троцким, а мы останемся в дураках».
(Примечание: Агранов и К°, как и Слуцкий, одинаково хорошо знали, что отношения Сокольникова с X. имели чисто деловой характер. Но в то время как Агранов, один из непосредственных режиссеров процессов, был заинтересован в том, чтоб наворотить как можно больше, Слуцкий был, видимо, осторожнее. Он боялся, что находящийся на свободе в Лондоне, а не во внутренней тюрьме в Москве X. начнет опровергать. Может быть, к тому же Слуцкий имел на X. особые виды.)