62780.fb2
(Примечание: Разговор этот относится к периоду подготовки процесса Пятакова-Радека. Берман просит Слуцкого достать, т. е. сфабриковать, какой-то документ для доказательства связи подсудимых с Японией. Один этот «маленький» факт беспощадно вскрывает закулисную механику московских процессов.)
6. В качестве агента-провокатора (ГПУ) среди польских товарищей в течение многих лет действует некий Е, Бехер или Брехер, псевдоним Эдек, также Питерсен, сотрудник выходящей в Москве польской газеты «Трибуна Радзиецка». Он передал в руки трех букв (ГПУ) очень многих товарищей также и на Украине. Выдает себя за писателя, родом из Львова. Был в свое время арестован и осужден (в Польше) за коммунистическую деятельность, но вследствие недостойного поведения исключен из партии: передал одного товарища в руки полиции.
8. Рассказ Слуцкого о ленинградских коммунистах: «Они умирают с возгласом: «Да здравствует Лев Давыдович!»
(Примечание: Речь идет о разговоре в ГПУ в мае этого года, когда Слуцкий, под свежим впечатлением, разоткровенничавшись, сказал: ленинградские комсомольцы, которых расстреливают, умирают с возгласом: «Да здравствует Троцкий!»)
9. Признание Киппенгауера или Киппенберга о разговоре с Бредовом.
(Примечание: Киппенбергер, немецкий коммунист, который был недавно арестован и обвинен в шпионаже. «Он признал», что когда-то говорил с Бредовом (из рейхсвера). Но разговор этот он вел… по указаниям Москвы. Теперь, когда идет истребление находящихся в СССР немецких эмигрантов-коммунистов, ГПУ, не найдя ничего другого, придралось к разговору с Бредовом, чтоб устроить Киппенбергеру дело. Киппенбергер был расстрелян.)
10. Допросы в течение 90 часов. Замечание Слуцкого о Мрачковском.
(Примечание: Чтобы сломить Мрачковского, ГПУ подвергло его беспрерывным допросам, доходящим до 90 часов подряд! Тот же «метод» применялся к И. Н. Смирнову, оказавшему наибольшее сопротивление.)
11. Декабрь 1936 года. Примаков в это время еще не дал признаний. Замечание Слуцкого.
12. Обыск у Раковского. 18 часов без пищи и отдыха. Жена хотела дать ему чаю — запрещение из боязни, что она может его отравить. Без ручательства за точность…
(Примечание: ГПУ запретило жене Раковского дать ему чаю, опасаясь, что она может, по соглашению с Раковским, отравить его. Нужно ли другое свидетельство душевного состояния арестуемых! Зная, какие пытки их ждут, они предпочитают аресту немедленную смерть (Томский, Гамарник, Червяков, Любченко и др.).)
13. Феликс Вольф — никаких признаний (мертв).
(Примечание: Феликс Вольф, известный немецкий коммунист, расстрелян, как и другие бывшие руководители немецкой компартии-Реммеле, Нейман, Вернен, Гирш и др.)
14. Непрекращающиеся переговоры с Адольфом (Гитлером) — Кандел. (Может быть, имеется в виду Канделаки, торгпред в Германии, и закулисные переговоры Сталина с Гитлером шли через него.) Замечание Слуцкого о разговоре с Руа в 1935 году и др-ром Ла. в декабре 1936 года. (Подробности неизвестны.)
15. Замечание Ежова — во время разговора в учреждении — весной 1936 г. (1937 г.?): «Расстрелять несколько десятков».
(Примечание: Это обычный припев Ежова при решении какого-нибудь дела.)
16. В ГПУ пущен слух о Ягоде, что он агент гестапо, которого немцы при помощи шантажа заставили работать на себя, так как он якобы служил в царской охранке; Ягоде же всего около 40 лет!
18. В испанском процессе — первоначальная реакция помочь, потом до 6 сентября (1936 года) решительный запрет что-нибудь предпринять.
22. Неизвестное Циковское дело: Рябинин и Чернявский.
(Примечание: Речь идет о мнимом покушении на Сталина. Оба вышеупомянутые — военные.)
23. Взлом у Л. Д. на Принкипо, якобы чтоб установить связь его со Вторым Интернационалом и особенно с Отто Бауэром. Без ручательства.
(Примечание: Вот подробности этого слуха. В ГПУ среди сотрудников шли рассказы о том, что на Принкипо (в Турции) был устроен взлом у Троцкого, якобы чтобы найти его тайную переписку с… Отто Бауэром. Троцкому будто бы удалось задержать взломщика. Он предложил ему положить револьвер в сторону и, сделав то же самое, пригласил его сесть, спросил, зачем устраивается взлом, что они хотят знать. Он готов сам рассказать все, что взломщика интересует. Затем Троцкий сказал ему: лучше расскажите мне, что делается в России. Когда наш «»-' форматор узнал от нас, что все это выдумки, что никакого взлома на Принкипо не было, он ответил, что сотрудники ГПУ в Москве этому верили и что он считает эту легенду очень характерной для настроений даже в этих кругах.)
26. Ежов о колебаниях Дзержинского. (Все польские сотрудники Дзержинского в ГПУ и других учреждениях арестованы.)
29. Записка Евдокимова об оставшихся после Брест-Литовска. Евдокимов — горький пьяница.
(Примечание: Речь идет, насколько мы знаем, о том, что Евдокимов (из ГПУ, не смешивать с Г. Евдокимовым, старым большевиком, расстрелянным по процессу Зиновьева) составил следующую докладную записку: все немецко-австро-венгерские военнопленные, оставшиеся в России после Брест-Литовского мира, в большинстве члены партии, на самом деле остались в целях шпионажа. Записка Евдокимова, по-видимому, должна была обосновать расправу с иностранными коммунистами-эмигрантами, которых сейчас поголовно истребляют в СССР.)
30. Мессинг — Каганович. Заказы не принимаются. Без ручательства.
(Примечание: Рассказывают, что на каком-то заседании в Москве, где обсуждалось плохое состояние городского хозяйства, финансы города и пр., с ругательной речью выступил Каганович. По Кагановичу, во всем виноваты были вредители, которых нужно примерно наказать. Он это говорил, полуобращаясь к Мессингу. Говорят, что Мессинг ответил: «Заказов не принимаю», т. е. заказы на устройство вредительных процессов, и что за это замечание Мессинг был снят с работы в ГПУ. Таков, во всяком случае, слух, ходивший в ГПУ, и объяснение снятия Мессинга. Характерно, что в среде самого ГПУ об этом рассказывалось с нескрываемой симпатией к Мессингу.)
32. Рыков и Бухарин были доставлены из тюрьмы на пленум (ЦК), чтоб там защищаться. Они категорически отказались признать себя виновными; реплика Сталина: назад в тюрьму, пусть оттуда защищаются!
33. По непроверенным слухам, Пятаков был противником стахановского движения.
Бюллетень оппозиции. 1937, № 60–61. С. 12–13
Черновик [1]
Я не могу сейчас точно установить, когда именно я впервые встретилась с Кривицким. Не могу также сказать, к кому первому обратился сын Троцкого, Седов, за спасением Кривицкого — непосредственно ли к Дану или к Розенфельду. Знаю, во всяком случае, что он, Кривицкий, имел свидание с Розенфельдом и Грумбахом (Кривицкий хорошо говорил по-немецки и совсем не говорил по-французски, поэтому, я так теперь думаю, был привлечен Грумбах; возможно, что на этом свидании присутствовал и Дан). Во всяком случае, после этого свидания было решено, что некоторое время Кривицкий проживет у нас. Было решено в течение нескольких ближайших дней организовать, при помощи полиции, его охрану, дать ему возможность поехать куда-то около Тулона, чтобы вывезти его жену и сына, за жизнь которых он опасался. До этой поездки он должен был прожить у нас. В своей книге он после рассказал, как во время поездки его выследили, как пытались убить около Марселя и т. д. Все это подтверждал сопровождавший его агент полиции…
Для меня лично эта история началась с того, что Дан вызвал меня по телефону на службе (я работала тогда в «Этаме»[2]) и сказал, что ему необходимо немедленно увидеть меня, чтобы переговорить о важном деле, и просил прийти в какое-то кафе. Это все было так непохоже на обычную повадку Дана, который очень не любил звонить мне на службу, а не то что вызывать оттуда, что я, идя в кафе, была готова к самому худшему. Дана я нашла очень встревоженным, он скороговоркой сказал мне, что дело идет о том, что надо кого-то приютить у нас на несколько дней. У меня отлегло от сердца. Только-то! Почему нет? Конечно! Дан стал торопливо объяснять мне, что дело идет о советском человеке, невозвращенце, чекисте, которому угрожает большая опасность и т. д. Я немедленно согласилась: угрожает опасность — значит, надо помочь. Дан настойчиво повторял: «Но он бывший чекист»; мне казалось — человек под угрозой, надо помочь… Дан ушел с тем, что приведет его к нам, а я вечером увижу его.
Едва дождалась я окончания работы и полетела домой. Пока возилась с ключом, слышала, как Дан кому-то успокоительно сказал: «Это Лидия Осиповна». Когда вошла в квартиру, в передней рядом с Даном стоял небольшого роста человек, беспокойно меня оглядывавший, нервно и как-то нелепо подергивающий плечами… Как-то после Кривицкий рассказал мне, что в квартиру Дана он шел спокойно, но его очень смущало, что он не имеет никакого представления обо мне. Поэтому он решил внимательно ко мне присмотреться и в случае неблагоприятного впечатления немедленно покинуть квартиру, несмотря на огромный риск. Он посмотрел на меня, решил остаться. Сама того не зная, я выдержала какой-то экзамен.
Дан познакомил нас, я сказала несколько слов и тотчас же ушла на кухню хлопотать об обеде — просто мне хотелось на секунду остаться одной, чтобы разобраться во впечатлении; сказать правду, я не помню, каким он мне показался в тот первый раз, и я сохранила в памяти образ Вальтера совсем иного, не того, что я увидела тогда в нашей полутемной передней.
Я совершенно не помню сейчас, как прошел этот первый обед, что он говорил, помню только, что мы даже и вопросов не задавали, а только слушали его сбивчивые, торопливые рассказы, в которых он сам себя перебивал; но зато я хорошо помню вечер, который затем последовал. Дану надо было куда-то уйти, чуть ли не по делам того же Кривицкого. Я осталась с ним одна в квартире. Он сказал мне, что ему трудно заняться чем-нибудь, и спросил, не могу ли я провести вечер с ним. Конечно, я согласилась, да иначе и не представляла себе, как можно провести первый вечер при подобных обстоятельствах. Разговор не сразу завязался и не сразу наладился. Он спросил меня, что я о нем знаю, я должна была признаться, что ничего, что Дан еще не успел ничего толком рассказать. Кривицкий второпях рассказал уже известную теперь историю своего «ухода» от большевиков. Я хорошо помню, что он ни словом не упомянул тогда, что от него будто бы требовали, между прочим, «ликвидацию» /296/ жены Райсса Эльзы и что именно это заставило его решиться порвать свою связь с Советами… Насколько Кривицкий был в тот момент искренен или даже правдив, сейчас судить не могу.
Об убийстве Райсса он упоминал, сказал, что это дело, о котором до его выполнения он не знал ничего, на многое открыло ему глаза, то есть показало, что процесс вырождения диктатуры зашел так далеко, что он, коммунист и революционер, не может больше служить этому режиму.
После разных, довольно безразличных рассказов — говорил все больше он — он вдруг спросил меня: а как же вы не побоялись взять к себе в дом человека «из того лагеря»? Я еще не успела ему ответить, как он стал удивляться (и, пожалуй, как-то возмущаться!) нашему легкомыслию — такому человеку, как Дан, взять в свою квартиру человека из контрразведки… А если все его рассказы просто трюк, чтобы убить Дана, похитить и т. д. Сконфуженно я должна была признать, что такая мысль мне и в голову не приходила, что если бы большевикам пришла идея «ликвидировать» Дана, то они нашли бы для этого иные способы, от которых все равно нам не уберечься… Я понимаю теперь, что это звучало неубедительно, но нам действительно такая идея была совершенно чужда, и к такого рода объяснению я была совершенно не подготовлена… Разговаривать систематически в тот вечер было совершенно невозможно, он сбивался, перескакивал с одного предмета на другой, говорил о своем беспокойстве за судьбу семьи. «Они знают, что это для меня самое важное» — не раз повторял он, явно нервничал, два раза попросил меня сойти вниз посмотреть, «нет ли чего подозрительного», беспрестанно курил, иногда смотрел из окна на улицу — мы жили на первом этаже, — как-то прячась за занавески, вообще проявлял столько военной «хитрости», что я только диву давалась — какой-то совсем другой мир, к которому, казалось мне, нам никогда не привыкнуть.
Всю эту эпопею Кривицкий сам рассказал в своей книге, и повторять все это мне не стоит. Не рассказал он там только об одном разговоре, который был у нас в один из следующих вечеров, когда мы снова остались одни — Дан ушел, кажется, на какое-то собрание. Помню, Кривицкий нам решительно заявил, что оба мы не можем уходить из дому, оставив его одного, и мы это приняли; поэтому весь день, пока я была на работе, Дан /297/ сидел дома. Само собой разумеется, что мы устроились так, что к нам никто из товарищей в эти дни не приходил… В один из вечеров, когда мы сидели вдвоем, он снова вернулся к теме о «доверии», резко осуждая его, утверждая, что оно обычно граничит с безответственностью. Подчиняясь какой-то внутренней логике или, по крайней мере, ассоциации, он вдруг мне сказал: «Да, вот, например, мне раз случилось… Я усомнился в верности одного человека, моего агента, человека, который многое знал, многое держал в руках. Если мои сомнения были правильны, он из нужного человека превращался в опаснейшего, именно в силу своей значительности. Надо было выяснить, объясниться. Я жил тогда в Голландии, он — в Вене; я вызвал его на свидание, просил приехать в Зальцбург, думал в процессе свидания проверить свои подозрения, еще раз проконтролировать свои впечатления, его ответы… Он приехал, мы три раза уходили с ним в горы, в далекие прогулки, говорили. Из последней прогулки он не вернулся; я уехал из Зальцбурга один… Он слишком много знал…» Я обмерла. «Как же вы все-таки проверили его? Как убедились?» Оказывается, ничего не проверил, да как такие вещи и можно проверить? Ни в чем не убедился. Но раз сомнение зародилось, дело надо ликвидировать, он не за себя боялся, а за других, за «дело». Тот слишком много и многих знал, риск был слишком велик…
Я остолбенела. Он заметил это и, криво усмехнувшись, сказал: «Вот поэтому-то и у меня иное отношение, чем у вас, к тому, что и меня могут ликвидировать… Тут нет места морали. Безопасность и безопасность многих; тем хуже для того, кто ей угрожает!» Много позже я вспомнила об этом разговоре… Я не верю в то, что его убили чекисты, агенты Сталина, я думаю, что его заставили покончить с собой. Он подчинился силе угроз, которые ему могли быть представлены; возможно, подчинился, даже не протестуя, а просто подчиняясь закону, которому все подчинены в «их» ремесле — кто угрожает безопасности многих, должен быть устранен.
Многим казалось странным, что большевики, столько лет оставлявшие его в покое, вдруг почему-то снова взялись за него. Случайно мне стало известно, что так просто «в покое» его все же не оставляли; к тому же за годы войны, после некоторого периода спокойной жизни, после опубликования своей книги, он как будто сошел со /298/ сцены. Но именно только «как будто»: лишь только началась война — он два раза ездил по приглашению Черчилля, раз в Англию, раз в Канаду, и давал английской контрразведке разные сведения о немецких агентах, проживающих в Англии. Он сам рассказал нам об этом, когда посетил нас в Нью-Йорке в декабре 1940 года, мне кажется, в первые рождественские дни. После этого не прошло и трех недель, как он был найден мертвым в отеле в Вашингтоне.
Во время этого свидания, которое было мучительно, Кривицкий сказал нам, что он давал сведения только об агентах, работавших на Германию. Было ли это так, сказать трудно. Во всяком случае, большевики имели все основания беспокоиться и по своим законам (по законам «их ремесла») могли счесть необходимым без особой проверки, во имя безопасности многих — устранить одного…
Это единственное в Нью-Йорке свидание с Вальтером я запомнила очень хорошо. Он пришел к нам без предупреждения, совершенно неожиданно; встретились мы очень сердечно, хотя у нас и было против него кое-что, но все же мы ему очень обрадовались. Дан, однако, счел необходимым выложить ему все, что у него было на душе. Первое, что он ему сказал, это — что его книга, которую мы получили еще в Париже, так сильно расходится во многом с его парижскими рассказами (впрочем, я тогда же писала ему об этом, но ответа не получила; у нас даже, кажется, не было уверенности, что письмо дошло до него). Многое, что в его рассказах было предположительно, в книге преподносилось как определенно бывшие факты. Так, например, по его рассказам выходило, что он в Испании во время гражданской войны сам не был, а в книге он рассказывает чуть ли не как очевидец о разных событиях, там происходивших. Нам он говорил, что ничего положительного о похищении сына Абрамовича[3] не знает, хотя и предполагал по всему, что его могли «ликвидировать» по той или иной причине только агенты ГПУ, и только удивлялся, как молодой Рейн мог совершить такую неосторожность, как поехать в Испанию, «где наши хозяйничали, как дома». Не знал он или, по крайней мере, не рассказывал ничего положительного и о похищении генерала Миллера, в книгах же /299/ он трактует об этих событиях как человек, бывший в курсе, и т. д. Кому мы должны верить — Вальтеру, как он был в Париже, или Кривицкому в его нью-йоркской книге, спрашивал его Дан. Удовлетворительного ответа бедный Кривицкий дать не мог, обещая «после» все объяснить. Это «после» никогда не наступило, мы больше не видали его.
В это наше свидание он снова вернулся к вопросу о доверчивости демократий, о вреде такой доверчивости. В ответ на его рассказы о свиданиях с Черчиллем и об его «информации» (тут он сказал, что не разоблачил ни одного подпольщика, а только указал на людей, которые, как он знал, работали на Германию; насколько это соответствовало действительности, судить не могу, оставляю это на его совести). Дан не без упрека напомнил ему, что он, Кривицкий, уезжая в Америку, предполагал уйти в частную жизнь и что это было в какой-то мере предпосылкой в разговорах Дана с Блюмом, который должен был просить у Буллита[4] визу в Америку для Кривицкого. Блюм хлопотал о праве убежища для уважаемого человека. Вот именно в этот момент Кривицкий снова заговорил о преступной «доверчивости», могущей иметь самые пагубные последствия, и при этом не без запальчивости назвал имена некоторых журналистов, которые, правда, без особых конкретных обязательств, получали в свое время «у него» деньги для своих газет или для себя лично, и некоторых общественных политических деятелей, которые уже прямо «служили ему» не по убеждению, а за деньги. В свое время в Париже он как-то отмечал, что его агенты чаще служили не за деньги, а по убеждению, из-за симпатии к Советской России, к русской революции. Тогда он нам никого не назвал. (Имена, сообщенные им в нью-йоркское свидание, я передала доверенному лицу[5].) Прощание было тягостное, но все же мы должны были еще встретиться, на чем особенно настаивал Кривицкий. Говоря о своих дальнейших планах, он говорил, что собирается купить автомобиль, небольшую ферму недалеко /300/ от Нью-Йорка, что так будет лучше для сына и т. д., приглашал к себе. Уже тогда он жил под фамилией Томас. В то свидание он отнюдь не произвел на нас впечатления человека, который знал, что для него все кончено. Скорее наоборот. Поэтому известие об его «самоубийстве» было для нас такой большой неожиданностью.
Много позже мне как-то пришлось разговориться с Д. Н. Шубом[6] о Кривицком. И Шуб рассказал мне следующее: однажды к нему в редакцию «Форвертса» не то позвонил, не то пришел какой-то американец, который сообщил, что с пароходом из Европы приехал некий Кривицкий, бывший советский деятель, который не собирается возвращаться в Советский Союз, что визу ему выхлопотал Блюм, что он, Кривицкий, был в контакте с Даном, который и свел его с Блюмом, что он по прибытии был задержан иммиграционными властями и в настоящее время находится на Эллис Айленде[7]. Смысл этого сообщения был тот, что Шуб должен был предпринять какие-то шаги для освобождения Кривицкого. Шуб не рассказал мне подробностей, как ему удалось этого добиться, но во всяком случае он поехал на Эллис Айленд, и Кривицкого с семьей освободили, уж не знаю, на поруки ли Шубу или как-нибудь иначе, но только Шуб сказал мне, что он взял всю семью к себе в «Си Гэйт», где он тогда проживал. Возвращаясь домой после работы в «Форвертсе», он имел большие возможности беседовать с Кривицким, о многом его расспрашивать, многое от него слышать. Он рассказал мне только об одном эпизоде. Раз, гуляя по пляжу, Кривицкий вдруг остановился и, внимательно всматриваясь в лицо Шуба, без всякой связи с предыдущим спросил:
«Вы думаете, я многих людей убивал? Сам, своими руками? Нет, я никого сам не убивал, я хоть и числился по ГПУ, но работал в другом отделе, политическими делами не занимался».
По словам Шуба, он был совершенно растерян, не знал, что ответить, — так необычен был такой вопрос в нашем кругу… Конечно, он заверил Кривицкого, что ему и в голову не приходило… считать, сколько и т. д. Тягостная это была сцена…/301/
Этот рассказ Шуба вызвал у меня воспоминание о рассказе о «прогулке» в горах Зальцбурга, с которой собеседник Кривицкого не вернулся. Я думаю, что в Париже Кривицкий был ближе к истине, но что заставило его без всякого понуждения Шуба обратиться к этой теме? Какие ему одному известные ассоциации, душевные движения вынудили его к этому?..