62790.fb2
— Что было на столе?
— Мы жили с отцом в Москве, а мама и вся семья в деревне в Брянской области. Они обычно приезжали в гости, привозили сало, курицу, гуся. Когда я учился в школе, в любом гастрономе была скороварка, в которой готовили котлеты, стоившие тридцать копеек. К ней покупаешь булочку за три копейки и стакан кипятка с бульонным кубиком. Вот тебе первое и второе, и ты жив-здоров. Жили в коммуналке, вместе с еще шестью семьями. Жили все дружно — все праздники отмечали вместе. Общая была кухня, метров двадцать, где у каждого был свой столик или уголок. Готовили на керогазе. Соседки помогали нам готовить. Бывало курицу купишь, принесешь, соседка сварит тебе суп… Жили душа в душу, помогали друг другу.
— Расскажите о программе обучения в аэроклубе?
— Изучали теорию полетов, двигатель М-11, устройство самолета У-2. Иногда давали технику пилотирования на тренажере. Подлетывать начинали на планере, запускавшемся с амортизатора. Потом пересаживались на самолет. Инструктором у меня был Саша Чибисов. И вот первый полет. Тренировочные полеты выполнялись из задней кабины. Инструктор всегда садился вперед. Он говорит: «Ты не держись за ручку, сиди спокойно и только смотри, что я делаю. Я тебе буду говорить: «Встали на полосу, даем газ, разбегаемся, поднимаем хвост. Набрали скорость по прибору 90 или 100 километров в час, ручку на себя, и самолет отрывается. Выдержали немного в горизонтальном полете, чтобы скорость набрать, а то в штопор свалишься, теперь переходим в набор. Ручку от себя, левый разворот, потом второй разворот. Подошел к третьему развороту, надо готовиться к посадке, убираем газ и планируем. Подошли к четвертому развороту, заходим на посадку. Нос должен смотреть туда-то, а самолет идти с такой-то скоростью, тогда не промажешь. Запоминай это положение, теперь садимся. Садись плавненько, чтобы «козлов» не было, иначе сломаешь машину. Ты все понял?» — «Понял». — «Заруливаем. Рассказывай, что ты понял. — Я должен ему все повторить. — Теперь ты делай все сам. Я буду сидеть, в крайнем случае буду страховать, поэтому, если я подергаю ручкой, ты мне ее отдавай». Вот так полета три за день сделали. Собирают курсантов, и пошли пешим по летному по кругу. Каждому укажут на недостатки на каждом этапе полета. Тем, кто лучше летал, было поощрение — можно было работать инструктором-общественником, то есть тебе ни фига не платят, ты просто помогаешь инструкторам в работе с курсантами, летаешь с ними.
— Курсантов кормили на аэродроме?
— Меня нет. У меня было два друга — Миша Шагов, сын министра внешней торговли, и Сабуров Володя, сын председателя Госплана СССР, Максима Захаровича Сабурова. Тот мог на аэродром и тортик принести — богато жили. А я-то что? Только хлеб черный с куском сала, что из деревни прислали, и все. А Володя принесет какую-нибудь вкусную булочку, торт: «Леха, пойдем, «тормозок» употребим». Съешь, и веселее на душе… А у нас за праздник было ириски купить. Когда познакомишься с девочкой, купишь 100 граммов ирисок — это считалось подарок.
Помню, у нас в аэроклубе училась Маша Малышева, студентка авиационного техникома. Бюст у нее был невероятного размера. Про себя мы ее звали «Маша молочно-товарная ферма». Летала она плохо, и все ее никак не могли выпустить самостоятельно. Обычно днем ветерок, а под вечер все успокаивается. Вот тогда слабочков выпускают в самостоятельный полет. Командир звена ее проверил, говорит: «Давай ее выпустим. Все уже летают, а она никак не может». Взлетела наша Маша, и все. Ждем, нет ее. Полчаса нет, час нет. Уже темнеет. Вдруг низко появляется самолет, цепляет шасси за ангар и бух — лежит. Сама она не поранилась, но в шоке. Лифчик у нее от удара лопнул и все ее прелести выскочили наружу. Помню, Гусь, командир звена, подходит: «Убери свою молочно-товарную ферму!» На этом ее летная карьера закончилась. Потом она рассказала, что забыла сделать второй разворот. Потеряла ориентировку. Потом выскочила на Ленинградское шоссе, долетела до Парка культуры, восстановила ориентировку и обратно по улицам полетела на аэродром. А тут уже землю не видно, вот она и плюхнулась.
Экзамены сдавали Государственной комиссии. Я, конечно, рвался учиться на истребителя. Нас обманули, сказали, что поедем в истребительное училище, а привезли в Алсуфьево. Профиль этого училища еще не был определен. Начали проходить первоначальное обучение, а потом училище стало бомбардировочным. Сабуров и Шагов ушли в истребительную авиацию, а у меня не было такой волосатой руки — остался в бомбардировочной. Прослужил в ней 40 лет верой и правдой и ни сколько не жалею.
С мая по декабрь 1940 года мы были в Алсуфьево, а затем нас перевели в Балашов. Там технику пилотирования у меня проверял известный летчик Старичевский, который впоследствии стал начальником училища. Панков, будущий Герой Советского Союза, заправлял горючим и маслом из обычного белого 20-литрового бидона. Только взлетели. Температура двигателя за 200 градусов! Я докладываю: «Товарищ майор, температура зашкалила». Развернулся, сел на взлетную полосу. Оказывается, этот Панков залил, вместо масла, эмалит.
Программу СБ я закончил к маю 1941 года. Вместо трех лет учился всего один год.
— Как вам СБ как самолет?
— Для того времени считалось приличной машиной, простой в пилотировании. Правда, движки М-100 были слабоватые, и бомбовая нагрузка была небольшая. Вот «бостоны» — это машина! На них стояли мощные двигатели в полторы тысячи лошадиных сил, ресурсом 500 часов. А до 100 часов только масла доливай, ничего делать не надо. Я потом на Ту-2 летал, так там у двигателей поначалу ресурс был 25 часов, потом 50 часов, потом 100 часов. На «бостонах» было радиооборудование фирмы «Бендикс». Сядешь, как будто кто-то рядом благородным голосом говорит, никаких шумов, не то что на СБ — ничего не слышно, только треск стоит. Радиостанция РБ-100 такая хреновая… У нас сидишь весь согнутый, потому что упираешься головой в «фонарь». А на «бостоне» сидишь, как король, — кабина просторная, тут тебе и печка, и пепельница, и писсуар.
— Как восприняли приказ Тимошенко № 0362?
— Нам уже пошили форму, должны были дать два кубика, а вместо них дали два сикеля — треугольничка. Мы негодовали, бунтовали. А что делать? Пошумели, пошумели, и все. После окончания учебы получил отпуск, приехал в Москву, встретился со своими друзьями, одноклассниками, отцом. В Москве у моего отца была знакомая, которая работала на Смоленской площади в ателье Госплана СССР. Говорит: «Давай, сынок, я тебе сделаю хорошую форму». И сшила мне коверкотовую гимнастерку, темно-синие брюки, я купил эстонские хромовые сапоги, а брат, работавший в НКВД на Лубянке, в своем закрытом магазине купил мне реглан. В учебно-тренировочный полк, куда меня направили инструктором, я приехал полностью экипированный по последней военной моде. Кто идет на танцы: «Леша, дай сапоги». Другой: «Дай гимнастерку». Командиром звена был Жуков. Он был блатя высшей марки: плавал с матросами в зарубежные плавания, сидел на Соловках, на Колыме. Страшный был, как шимпанзе, но бабник невозможный. Вот он ко мне: «Слушай, Леша, зачем тебе реглан? Пиджак коверкотовый… Давай лучше пропьем». А что делать? Командир сказал — слушаюсь. Пропили реглан. Я уже был зачислен в боевой полк, и мы вот-вот должны были лететь на фронт. Потом гимнастерку, потом пропили брюки. Последними пропили сапоги — оделся в кирзу. Те-то были по ноге, а эти, как говорят, козья ножка. Солдатские шаровары нацепил, а вылета нет. Приходит знакомая девчонка: «Леша, пошли танцевать». — «Нет». — Мне стыдно. То я ходил, как король, а тут в солдатской форме. «Ты чего не идешь?» — «Да не хочу». — «Пойдем, проводишь меня. — Я надеваю солдатскую шинель. — Леша, а где же твой костюм?» — «Все пропили». И поэтому на фронт я улетал не обремененный никакими прелестями роскоши. И ничего не было жалко.
— У вас было ощущение, что будет война?
— Конечно. Мы чувствовали. Когда нас перебазировали из Алсуфьева в Балашов, нас собрал полковник Юков: «Сынки, сейчас грозная обстановка, и она все усложняется. Нам приказано, чтобы обезопасить подготовку летчиков, перебазировать нашу школу и объединиться с балашовской». В мае месяце 1941 года в Балашове произошел страшный пожар: сгорело 60 самолетов и 4 ангара. Была раскрыта диверсионная группа из двадцати человек, которые его организовали. Все это нагнетало атмосферу ожидания войны.
— Где вы встретили войну?
— В Куйбышеве на пути к месту службы. Поезд остановился. Я вышел на перрон, взял кружку пива, смотрю, у громговорителя собрался народ, слушают: «Война!» Женщины крестятся. Я не допил кружку пива, быстрее в поезд, чтобы не прозевать. Вроде того: «Там война, а ты тут пиво пьешь». Сел в вагон, а в нем разговор уже только о войне: «Как же так?! У нас же с немцами договор о дружбе?! Почему они начали?!» Кто постарше говорит: «Они-то, конечно, обещали, но посмотрите — они же уже захватили пол-Европы, а теперь очередь дошла до нас. Там были буржуазные государства, они их оккупировали, а у нас коммунистический режим — тем более им как кость в горле. Теперь нам с ними будет трудно бороться». Понимание, что произошло что-то страшное, было, но в то время, будучи 18-летним, я не сумел оценить всю трагедию и сложность ситуации.
Приехал я в полк, дали мне группу, и начал я ее учить. На основе полка стали формировать полки на У-2, а меня не берут. Я написал 5 рапортов — не берут. Мой командир эскадрильи майор Полищук был назначен командиром полка. Он мне сообщил, что один летчик ушел и освободилось место. Говорит: «Пиши рапорт и давай к нам в полк». Они к тому времени уже закончили программу ночных полетов. Только по 6-му рапорту меня зачислили в боевой полк. За три дня прошел ночную подготовку, хотя до этого ночью никогда не летал, и вместе с полком убыл на фронт в феврале 1942 года.
— Лично вы как воспринимали то, что вам придется воевать на У-2?
— Желание было попасть на фронт. Мы знали, что все-таки пересядем на современные самолеты.
Летели под Москву. По пути под Каменск-Белинским у меня в воздухе загорелся двигатель. Пришлось садиться на горящем самолете на лес. Метров с десяти прыгал в снег. В самолете остались шлемофон, одна перчатка и один унт. Там же сгорел и бортпаек. У меня была пачка папирос «Беломор», которые мне девушка подарила — вот и все наше питание. Мороз под сорок, а я без головного убора. Хорошо, что на ноге остался меховой носок — унтенок, ну а руки попеременно грел в перчатке. Взяли парашюты и пошли — парашют нельзя бросить, это оружие. Сутки прошли, смотрим, впереди — остов нашего самолета. Вот так — вернулись к «разбитому корыту». Уже устали, расстроились. Тогда вспомнили, чему нас учили — стали делать засечки на деревьях, смотреть, на какой сторне мох растет. Сил уже не было, поэтому и катились, и ползли, через двое суток силы совсем иссякли. Ведь мы даже ночью не давали друг другу спать, потому что уснешь — замерзнешь. Думали — все. А потом услышали далекий гудок паровоза, собрались с силами, хотя уже говорить не могли, и пошли. Смотрим, домик стоит. Я подполз к крыльцу — идти не мог, только полз, — а постучать не было сил. И тут я потерял сознание. Штурман был постарше меня на два года, физически посильнее. Он постучал, нас пустили. Это было в районе станции Чаадаевка, разъезд Никоново. Я очнулся через 14 часов на столе. Первая мысль: «Надо доложить, что мы живы». Штурман уже доложил. Нас ждут в Пензе. Летчикам, потерпевшим аварию, давалось право остановить любой поезд и уже следовать к месту назначения. Нам остановили санитарный поезд, там мне нашли шапку с одним ухом, один валенок, дали меховую рукавицу, и с парашютами на плечах мы сели на поезд и прибыли в Пензу. Даже не обморозились. Благополучно все обошлось.
В Пензе один из летчиков оказался в госпитале с аппендицитом. Меня посадили на его самолет, и полетели дальше. Полк сел на аэродром Новые Петушки, а потом под Егорьевск на аэродроме Красные Ткачи. Поначалу номеров у нашего и братского полка не было. Их просто называли литер «А», литер «Б». Но уже летом 1942 года полк получил номер — 640, а соседний — 408, а также знамя и печать. И уже со знаменем прибыли на Брянский фронт.
Здесь стали изучать район, осваивать полеты, бомбить на полигоне. Район был не простой — Москва рядом, много запретных зон. От нас требовали точных знаний. Мы же пока выполняли полеты по связи, возили командующих армиями. Помню, только сели на аэродром Елец, как нас «юнкерсы» начали бомбить. Рядом находилось кладбище, на нем мы пережидали налет. Первый раз я на собственной шкуре испытал, что такое бомбежка. Помню, мужик ведет лошадь, а у нее половины морды нет. Она фыркает, кровью брызжет, но ноги идут и глаза у нее такие необыкновенные… До сих пор отчетливо эту картину вижу.
Первый боевой вылет. Командир полка построил всех летчиков на аэродроме, а летчикам было по 18 лет, зачитал боевую задачу: такой-то кавалерийский корпус шел в прорыв и остался без связи. Полку приказано послать экипаж и установить связь. Днем. Без прикрытия. Ясно — обратно вряд ли вернешься. Командир закончил читать: «Кто желает лететь добровольно, два шага вперед». И все, как один, сделали эти шаги. У меня, когда я посмотрел, сердце забилось. Думаю: «Вот это моральный дух!» У нас был спортсмен, старше нас, Леша Аладьев. Ему поручили это задание. Он вылетел и не вернулся… а потом начали выполнять боевые полеты ночью.
Еще раз было задание лететь днем — требовалось заснять полосу наступления танков, чтобы они имели перспективную панораму. Это задание я выполнял со штурманом — полет прошел благополучно.
Поначалу нас берегли, давали малозначимые цели. Первый вылет я делал весной 1943-го под Воронежем. Бомбили железнодорожную станцию. Понимаешь, я же пацан, не нюхавший пороха. А ведь там могут и убить! Состояние очень напряженное. Перед вылетом мы со штурманом обо всем договорились. Нам сказали, что мы должны отбомбиться и сфотографировать результаты. И вот мы на боевом курсе. Зенитки лупят и справа, и слева. Разрывы все ближе и ближе. Кажется он таким длинным! Это уже мы потом поняли, что чем длиннее боевой путь, тем короче твоя жизнь — стали сокращать. А тут… и за ухом поковыряешь, и нос почешешь. Штурману кричу: «Сбросил или нет?» — «Нет. Так держать». Наконец сброс, а после сброса еще должно пройти пятнадцать секунд, пока бомбы не начнут рваться, чтобы можно было сфотографировать результаты. Прилетел я с красным ухом — стер его до крови.
Через несколько дней — второй вылет. Теперь на станцию Касторная. Это большая, важная станция. Там нас встретили по полной форме — и прожектора, и зенитки. Тут еще страшнее все показалось. Привезли первые пробоины. После вылета начал думать, как сократить боевой путь. Обсудили со штурманами, организовали промер ветра на маршруте, чтобы при выходе на цель уже знать, какой будет снос. Короче, быстро соображали, как живыми остаться.
Над Касторной я впервые увидел, как штопорят самолеты в лучах прожектора. Ведь в чем сложность нашей работы? Поймают прожектора и так нежно ведут, а ты в луче оказываешься, как паучок. По тебе бьют, а ты, например, на боевом курсе, и штурман говорит: «Так держать», справа, слева трассы, а штурман говорит: «Так держать». Если ты опытный летчик и уже летал в прожекторах, знаешь, что надо делать — ты должен сразу переключиться на приборы и пилотировать только по приборам, никуда не смотреть, если посмотрел, тебя повело влево или вправо, в зависимости от того, в какую сторону посмотрел — в штопор раз, готов… Молодые, неопытные, часто находили свою могилу в первые полеты. Я предложил провозить молодых летчиков на полигоне в лучах прожектора. Для этого в кабину сажали опытного летчика, который имел опыт боевых полетов в лучах прожектора, и он возил молодых. Мы стали меньше нести потери.
Поначалу делали один вылет за ночь, а потом и пару вылетов стали делать. А когда начали оборудовать аэродромы подскока, то и 5–6 получалось, и подальше летали. Основной аэродром базирования располагался в 30–50 километрах от линии фронта, а в пяти-шести выбиралась площадка, разбивглся старт, делался запас горючего и бомб. Под вечер мы перелетали на него и оттуда работали.
— Девушки говорили, чуть ли не до 15 вылетов за ночь делали…
— Это ерунда. Особенно летом — ночь короткая. Обычно сделаешь три вылета и то возвращаешься — уже светает, тут и «мессера» сшибить могут. У нас в полку только я, и то один раз, сделал 5 вылетов. Первым прилетел, еще до начала сумерек на аэродром подскока, а возвращался уже светло было. Потом, все еще зависит от цели. Если она хорошо прикрыта — надо осмотреться, а не лезть в пекло очертя голову, да и тяжело это психологически…
Я выполнил около 150 боевых вылетов на бомбометание аэродромов противника, станций, на охоту за железнодорожными эшелонами. Работали по скоплениям войск, летали к партизанам… Кроме того, мы еще выбрасывали на парашютах в тыл разведчиков — девочек лет 17–18, молодых, красивых. Ты ее выбросил и ждешь, пока она на явку не придет, а тебе не пришлют подтверждение. А особый отдел тебя мурыжит: «А не к немцам ли ты ее сбросил?» Ходишь и думаешь: «Бог ты мой, скорей пришли бы какие-то сведения, вроде выполнил все как надо».
У нас тоже говорили, что если ты пять-десять вылетов сделал, значит, жить будешь. Ты уже сумел освоиться в воздушной обстановке, научился бороться со средствами ПВО, просто так тебя уже не убить. Очень часто мы выполняли удары по таким важным узлам, как, скажем, Курск, Орел, Брянск, Карачев, Волхов и другие города. Они, естественно, были прикрыты очень сильно. Вот, например, Орел, на который я сделал 72 вылета — там было 24 прожектора и около 360 орудий различного калибра.
У нас там за одну ночь из эскадрильи, из 10 самолетов, было сбито 7. Смотрю, молодежь уже в кусты идет, понос пробрал. Тогда командир полка говорит: «Знамя на старт, я иду с замполитом первым, за мной Максименко, потом остальные». А вообще после Курской дуги у нас из 32 уцелело только три экипажа, а остальные там остались… Я с Орла один раз почти 300 пробоин привез — живого места не было. Залатали — с заплатками такой красивый самолет, и пошел дальше летать.
Так что каждый полет — это дуэль. Если ты сумел обмануть зенитки и прожектора, значит, ты отбомбился и выиграл. Если они сумели использовать твои слабости и неподготовленность, значит, ты становился жертвой и там находил свою могилу. Расскажу один полет. Были случаи, когда летчика убивали или ранили. Бывало, что убивало штурмана. Я сам двоих привез. Последнего разнесло в клочья прямым попаданием снаряда в его кабину. После этого мне дали штурмана Степана Николенко, высокого парня. Он сам окончил аэроклуб и мог летать. Когда три-четыре вылета за ночь сделаешь, устаешь, он говорил: «Отдохни, я поведу самолет». Он вел, а я мог вздремнуть И вот полетели мы с ним на Орел. Я часто ходил лидером. В чем заключалась моя задача? Мне подвешивали, кроме обычных бомб, еще и САБы для подсветки цели. Мы дошли, сбросили САБ. Прожектора нас ищут, а мы сразу маневр — и ушли. Начали подходить другие самолеты, немцы переключили внимание на них. Но САБы горят всего пять минут, чтобы полк прошел, надо сделать еще заход и снова сбросить. В первом заходе всегда есть элемент внезапности, а тут тебя уже ждут. Мы приходим, бросаем фугасные бомбы, потом САБы. Видимо, в это время выполняла бомбометание и дальняя авиация. Вдруг прямо перед носом промелькнул самолет. Мой самолет попал в спутную струю, и его перевернуло вверх колесами. Нужно газ убрать, иначе тебя закрутит, и все. Убираю газ, самолет начал снижаться, и я оказался в перевернутом штопоре. Думаю: «Неужели все?» И передо мной в голове прошла вся моя жизнь, все мои родные, поступки, друзья, Москва, отец… Пока я вывел его в горизонтальный полет, осталось метров 50 высоты. Мотор остыл. Я даю, а он не забирает! Зенитки и пулеметы все бьют. Кругом, как в аду! Я выскакиваю прямо на аэродром Орел-военный, что южнее Орла. Штурман говорит: «Леша, давай делай что-нибудь». — «Мотор не забирает!» Приземлились на колеса, впереди «юнкере». Я через него перепрыгнул и опять приземлился. Пощупал высотный корректор. Чуть-чуть мотор зачихал, но скорость я уже потерял, бегу по немецкому аэродрому. Двигатель набирает обороты. Сбил заграждение колесами, и самолет зашатался, еще раз чем-то коснулся земли, смотрю, меня забрало и потянуло. Вышли из зоны огня — темно и спокойно… Почему-то запели: «Широка страна моя родная». Когда мы сели на свой аэродром, конечно, самолет был весь в дырках. Штурман меня расцеловал: «Бог нам подарил жизнь, и мы должны это ценить, мы должны жить долго и счастливо». Вот такой полет… Бывало, что и на вынужденную садился, но всегда удачно — на своей территории. Садишься ночью, на ощупь. Как-то раз вышел из самолета, а впереди в пятидесяти метрах обрыв… но везло, бог дарил удачу. Правда, я и подготовлен был лучше многих. Поэтому меня посылали на самые сложные задания — к партизанам, лидировать полк, делать контрольную разведку. Меня считали ночным снайпером. К тому же у меня был толковый штурман, который мог и пилотировать. Чтобы с первого захода, первым ударом, разрушить мост или переправу, железнодорожную станцию, на полигоне делали макет, тренировались. Только потом шли на цель. А за тобой смотрят, разбомбил или нет — у особиста всегда ушки топориком. Фотоконтроль был всегда. Поначалу фотоаппараты стояли только на командирских машинах, а потом и на все поставили.
Отлетаешь ночью, а днем посылают в штаб воздушной армии. Возил Жукова, Рокоссовского, Василевского, Новикова, Ротмистрова, летал с донесениями. Помню, они все просили: «Только пониже, и смотри, чтобы за линию фронта не залететь». Жуков, тот сам с планшетом подходил: «Покажи маршрут. Ориентируешься нормально? Только, чтобы за линию фронта не завез. Понятно?» — «Понятно». Летишь-то без штурмана. Потому и не каждому летчику доверялось, а только тем, у кого был опыт и умение ориентироваться на малых высотах. Минимум командиру звена или опытному летчику доверяли. А так, рядовому, не разрешалось. В летной книжке это отмечалось как спецзадание и боевым вылетом не считалось. В августе месяце 1943 года за 150 вылетов меня наградили одним орденом Боевого Красного Знамени.
И знаешь, мы не жили тем, что случилось, потерями, а ждали того, что еще случится. Смотришь, сегодня одного нет, завтра другого, думаешь, мой удел быть следующим, моя очередь. Что делать? Война! Убивают. И все равно готовишься к тому, чтобы не допустить своей гибели, принимаешь все меры, чтобы из любой обстановки выкрутиться, перетянуть хоть на одном крыле, хоть без хвоста, но на свою территорию, не попасть в плен. После войны со многими товарищами беседовал, со штурмовиками, истребителями. Они говорят: «Леша, мы тоже так же думали. Остались живы, потому что не пытались атаковать «на ура!» Всегда просчитывали, что нужно сделать для выполнения боевой задачи и для сохранения экипажа, самолета и своего оружия». Кто сумел это понять, тот жил и воевал, рос и по службе, и в мастерстве. У кого ума и творчества не хватало на это, тот становился жертвой.
— Как воспринималось отступление 1941 года?
— С горечью. Отец уехал в отпуск в деревню, да так и остался в оккупации вместе с семьей. Перед Курской битвой командир полка, зная, что это моя родина, где я помнил каждую стежку-дорожку, посылал меня на разведку. Как-то он мне сказал: «Твоя родная деревня освобождена. Бери самолет и лети». Вчера ушел противник, а сегодня я прилетаю, делаю кружок, смотрю — от домов, втом числе и от моего, одни головешки. Сел на луг, пацаны бегут, а среди них мой брат. Прихожу — у пожарища босой отец стоит, палочкой ковыряется. Обнялись. Отец расплакался. В вещмешке у меня были булка черного хлеба, американская тушенка, кусок брынзы, сахар, сухари, сгущенка. Подошли еще односельчане. На конце села стояла покосившаяся халупа — одна из немногих уцелевших построек. Зашли туда, достал закуску. Откуда-то появилась самогонка. Выпили. Утром опять в полк.
— Какую бомбовую нагрузку брали?
— Мы возили КС, кассеты с фосфором — как положишь серию, и грустно немцам становится. Могли взять четыре штуки осколочных бомб АО-25. Всего порядка ста килограммов. Когда пришли самолеты с двигателями по 125 лошадиных сил, тогда стали брать по 150 килограммов, могли взять 6 штук по 25 или 2 по 100. Бывало возили трофейные бомбы АФ-82–82 килограмма. Если работали по танкам, нам давали ПТАБы.
Выделялись и экипажи для освещения целей, бравшие САБы. У меня был такой случай. Обычно нам давали время удара, но в тот раз вылет задержался, и мы пришли на Орел, когда наносила удар дальняя авиация. Один из сброшенных ими САБов попал на верхнюю плоскость, зацепился и горит. Я бомбы сбросил и начал скользить, чтобы пламя сорвать. Кое-как удалось. Прилетаю, у меня половина лонжерона прогорела и дыра в обшивке с два футбольных мяча.
— PC подвешивали?
— Эксперименты такие были, но я с РСами не летал. Еще брали гранаты АГ-2 против истребителей, поскольку были случаи, когда нас ночью атаковали истребители.
— ШКАС стоял у штурмана?
— Вначале у нас их не было, а потом начали ставить. Некоторые просто на шкворне, а некоторые на турель ставили. ШКАС есть ШКАС — говно. Ночью нас два раза истребители атаковали над Орлом.
— Летали с парашютами?
— Да. Пользоваться им не приходилось, но однажды летел уже домой и чувствую, что-то колет мне в попу. Прилетел, а потом укладчик парашюта приходит ко мне и приносит сердечник снаряда: «Вот, — говорит, — ваша смерть». Снаряд пробил парашют и чуть-чуть вылез наружу. В другой раз осколок разворотил каблук сапога.