62822.fb2
В известном романе Василия Аксенова "Скажи изюм" (в подзаголовке: "Роман в московских традициях"), в котором легко угадывается реальная история литературного альманаха "Метрополь", среди участников фотоальбома "Скажи изюм" назван мастер Цукер, прототипом которого является Фридрих Горенштейн. (Характерная реминисценция. Вспомним, как по словам Свободина в кругу кинематографистов говорили о Горенштейне: "Пойдите к Фридриху, у него рука мастера") Аксенов живописал мастера Цукера, опять же, фиксируя внимание читателя на его "манерах", одежде и других деталях, выдающих провинциала: "Оживление внес лишь мастер Цукер, пришедший вслед за иностранцами. Он снял богатое тяжелое пальто, построенное еще его отцом в период первых послевоенных пятилеток, и оказался без брюк. Пиджак и галстук присутствовали, левая рука была при часах, правая при массивном перстне с колумбийским рубином, а вот ноги мастера Цукера оказались обтянутыми шерстяными кальсонами. Смутившись поначалу, он затем начал всем объяснять, что в спешке забыл сменить на костюмные брюки вот эти "тренировочные штаны". Чтобы ни у кого сомнений на этот счет не оставалось, мастер Цукер сел в самом центре и небрежно завалил ногу за ногу. Вот видите, говорила его поза, мастер Цукер вовсе не смущен, а раз он не смущен, то, значит, он вовсе и не без брюк пришел на собрание, а просто в "тренировочных штанах".
В дружном хоре голосов из "Октября" текст Бориса Хазанова резко выделяется Он говорит на страницах литературного журнала не о жилете и пантолонах писателя, но, в первую чередь, о его творчестве как значительном явлении в литературе. Я знакома с Хазановым и мне понятна его позиция, позиция, говорящая о личной внутренней свободе.
Для иных, однако, существеннее "поведенческая" характеристика, акцент. На каких только наречиях с какими только акцентами не объяснялась советская многонациональная литература! Многонациональность была даже предметом гордости. Но в случае Горенштейна "акцент" несет негативную идеологическую функцию: "нарочитый акцент дядюшки из Бердичева", "агрессивно-еврейский акцент". Писатель якобы похож на "стареющего бердичевского парикмахера". "Далекая и глухая местечковость его поведения в быту была известна всем", заявляет тетральный режиссер Ленид Хейфец.
Хейфец делал в свое время все, чтобы представить Горенштейна "плохим человеком". Думается, дело тут не в исключительной строгости личных хейфецовских моральных критериев. Горенштейн писал: "Плохой человек в советской системе - понятие идеологическое"*. В эссе "Сто знацит?" Горенштейн не случайно уделил персональное внимание Хейфецу, как бы предчувствуя, что он под видом "друга" посмертно напишет о нем пасквиль (я имею ввиду "мемуар" с безобразными пассажами в журнале "Октябрь"). "На дуэль я Л. Хейфеца за распространение порочащих слухов вызывать не собираюсь. У Набокова: "Вы недуэлеспособны. Вас уже убили"**.
______________
* "Сто знацит?"
** Там же.
"Я не говорил, человек плохой. Я говорил, человек с плохим характером, - так сказал театральный режиссер Л. Хейфец, числившийся в "друзьях" тех самых, про которых говорят, что при таких друзьях враги излишни... Кстати, Л. Хейфец был "гонимым". Но "официально гонимым". Это значит, что, несмотря на "гонимость", вместе с другими людьми с "хорошими характерами" имел хорошие квартиры и хорошие зарплаты"*.
______________
* Там же.
***
Между тем, столичные представители искусства, прежде всего, советского искусства, в силу сложившейся исторической ситуации, как правило, происходили из провинции. Что же касается евреев, то их это касается в первую очередь. (Черта оседлости существовала вплоть до революции, стало быть до 60-х годов и одного поколения не наберется. Приведу пример из истории великой русской культуры. Художнику Льву Баксту, прославившему Россию на дягилевских салонах в Париже, не разрешили жить в Петербурге.) Языковые манеры доставались не легко. А некоторым, хорошо отдающим себе отчет в том, что произношение, наиболее стойкий индикатор социального происхождения, и что эта та самая "одежка", по которой встречают, приходилось либо перед зеркалом ставить свое произношение, либо искать помощи у мистера Хиггинса.
Хиггинс. (идет за ним и становится рядом, с левой стороны). Устали слушать звуки?
Пикеринг. Да. Это требует страшного напряжения. До сих пор я гордился, что могу отчетливо воспроизвести двадцать четыре различных гласных; но ваши сто тридцать меня совершенно уничтожили. Я не в состоянии уловить никакой разницы между многими из них.
Хиггинс (со смехом отходит к роялю и набивает рот конфетами). Ну, это дело практики. Сначала разница как будто незаметна; но вслушайтесь хорошенько, и вы убедитесь, что все они так же различны, как А и Б.
Столичность и провинциальность - известное дело, понятия относительные. Вот и Найман отмечает в книге "Сэр", что Исайя Берлин родился в Риге "провинциальной относительно Петербурга и Москвы". Однажды Анатолий Найман заговорил с Исайей Берлином об истэблишменте, то есть о той части общества, через которую "основная" часть общества устанавливает "свои критерии и ценности, принимает и отвергает и тем самым диктует поведение". Найман спросил у Берлина: "Вам не кажется, что Бродского как фигуру, сделавшую независимость главным принципом своей жизни, истеблишмент включил в допускаемое число анфан-терриблей и в таком качестве переварил и усвоил?" Для Исайи это понятие отнюдь не было единым и однородным: "Какой истеблишмент? Не в Англии".
"- Ну американский. Истэблишмент как таковой.
Он не понимал, каков он "как таковой", потому что такого не было. Американский - был.
- Я не знаю, какое там создалось положение. Я думаю, да. Вероятно. В Америке нет чудаков, понимаете? Все чудаки. Там нетрудно. Там не нужно быть conformed, конформистом, там всякое возможно.
- А в Англии?..
- В Англии он просто не был, не жил, в Англии его мало знали, так что он не был тут персонажем. Только для каких-то других поэтов.
Собеседник не принимал моего тезиса, потому что тезис был схемой, а схема тоталитарной... При советской власти по причине намеренного смешивания всего со всем, после нее - из-за смешивания, уже привычного и удобного, никто не рискнул бы сказать определенно, что относится к государству, что к обществу: первое распоряжается жизнью общества откровенно, второе норовит рспорядиться государством, не объявляя об этом. Этот конгломерат и есть наше представление об истэблишменте..."
Горенштейн отказался овладеть стилем "истэблишмента" отказался поступить "как надо". Его отказ переменить стиль, воспринимаемый обычно как "провинциализм", "неотесанность" - особая позиция, форма социального протеста. "Вообще, большинство моих жизненных проблем, - писал он, - создано было не партийной властью, а интеллигенцией, ее безразличием, пренебрежением, а то и враждой. Что такое партийная власть? Слепой молох. А интеллигенция* - существо сознательное, зрит в оба, занимаясь искусственным отбором... Итак, я приехал из Киева и с верой воспринимал рекомендации и поучения высоколобых московских умников, штудируя даже такие рекомендованные ими книги, как Вайнингера: "Он антисемит, но надо быть объективным: книга имеет большое культурно-общественное значение. Глубокая эротическая философия..."
______________
* Интересно, что такой же критический взгляд на интеллигенциию был у Льва Толстого. Интеллигенты, по его определению, с их "лживым бытом" - это "блудливые витии", "нигилисты в косоворотках".
Очень скоро я понял тщеславную болезненность высоколобых, требовавших субординации и чинопочитания. Да и поучения начали казаться мне не столь глубоко убеждающими. Поэтому я отошел от них. Не называю никого конкретно, ведь речь идет не о людях, хоть были и люди, а об атмосфере: "наш - не наш".
Более того, отпущен с отрицательной характеристикой: "плохой человек", "тяжелый человек". Эта характеристика сохранилась за мной по сей день....
Эта характеристика либерально-прогрессивного истеблишмента, наряду с цензурой, а, может, еще более цензуры, способствовала семнадцатилетней могильной неподвижности моей прозы и пьес, также сценариев, если только за сценариями не стояли влиятельные кинорежиссеры"*. "Есть писатели "в законе". Я же всегда был писатель незаконный, что-то вроде сектанта-архаиста".**
______________
* Товарищу Маца.
** Как я был шпионом ЦРУ.
Горенштейн отошел "без почтения", занял независимую позицию. Более того, написал пьесу с вызывающим названием "Бердичев".
А в романе "Попутчики" так и вовсе написал: "Бердичев - это историческая родина российского еврейства и всех нас, даже старых выкрестов-петербуржцев подозревают в связи с ней. Но только ли российское еврейство подозревают? Я слышал, что в напряженном 1967 году советско-сталинский представитель ООН, товарищ господин Малик крикнул представителю Израиля:
- Зесь вам не бердичевский базар!
Понятно, когда они оскорбляют Тель Авив или Вашинтон, или в зависимости от политических потребностей Париж, Стокгольм, Рим, Берлин. Но в данном случае оскорбляют город, находящийся на собственной территории, превращают его в нечто международное и сами не стесняются выступать в качестве некоей международной межидиологической силы.
Бердичев - город призрак, город, рассеянный по стране и по миру, город, жителями которого являются люди, нога которых не касалась бердичевских улиц: московский профессор, нью-йоркский адвокат, парижский художник".
В некрологе Фридриху Горенштейну Игорь Полянский написал о принципиальной невозможности и нежелании Горенштейна лавировать в системе изощренной мимикрии:
"Послесталинская субкультура требовала от работников искусства более изощренной мимикрии, чем сталинский режим. Лагерный опыт создал новый, в отличие от сталинского сущностно советский, тип творческой интеллигенции, умело лавировавшей в узком пространстве неоромантического социализма на грани элитарности и пролетарности, имитируя либеральное общество и свободный художественный процесс. Кино, литература, театр стали наиболее корумпированными зонами советского общества. Эти иерархические структуры литературно-художественного полусвета не только диктовали особый стиль в искусстве, но предписывали определенный стиль жизни и мышления тем, кто претендовал на привилегированное "место среди живущих" на духовном фронте. Ни в литературе, ни в жизни Горенштейн этим требованиям не отвечал".*
______________
* И. Полянский. Место Фридриха Горенштейна, Зеркало Загадок, 10, Берлин 2002.
7. Берлинские реалии
Фридрих Горенштейн прибыл в Западный Берлин с женой и пятимесячным сыном 24 декабря 1980 года. В корзинке при нем была любимая кошка Кристина, которая жалобно мяукала в аэропорту Тегель, перепуганная длительным перелетом. Он рассказывал потом, что к ним подошла знаменитая супружеская пара: Галина Вишневская и Ростислав Растропович. Они попросили разрешения погладить кошку, но Горенштейн ответил отказом. "Вас уже ждут", - сказал Растропович несговорчивому соотечественнику и указал на человека высокого роста, державшего в руках плакат, на котором крупными буквами выведено: "Горенштейн". Так встретила Немецкая академическая служба своего стипендиата. Семью отвезли на квартиру, находившуюся в ведомстве Академии искусств по адресу Иоганн-Георгштрассе 15. Квартира располагалась на последнем этаже и показалась такой огромной, что подумалось по российской привычке, не коммуналка ли это. Но сомнений никаких не могло быть - огромная меблированная трехкомнатная квартира предназначалась ислючительно для семьи Горенштейна. В честь приезда купили бутылку настоящего дорогого шампанского и распили ее.
Однако трудности ожидали Горенштейна с самого начала, поскольку Германия еще довольно долго публиковать его не будет, а стипендия Академии искусств была рассчитана всего лишь на год.
Горенштейн рассказывал, как трудно ему было получить вид на жительство. Влиятельная еврейская община Берлина, в которую он обратился, отказалась ему помочь, и в конце концов только хлопотами все той же Академия искусств ему удалось получить бессрочную визу.
Впоследствии, когда немецкие издательства стали публиковать романы Горенштейна один за другим, он так и не вступил в еврейскую общину, хотя к нему оттуда присылали ходоков. Он рассказывал, что часто встречал председателя общины Хайнца Галинского в одном продовольственном магазине по-видимому он жил неподалеку. Галинский подолгу и грустно смотрел на Горенштейна, так что писателю становилось неловко от этого взгляда, полного запоздалого раскаяния. По-видимому Галинского, этого яркого, личностного и даже романтичного человека, бывшего узника концлагеря и активного участника в немецкой политической жизни, прочитавшего книги Горенштейна в немецком переводе, мучила совесть. Он раскаивался теперь, что "просмотрел" этого пришельца-просителя, искавшего для себя места, не уделил внимания автору романа "Псалом" о библейских пророках, красота которого, выстроена по модели Пятикнижия, а также автору многих других книг о трагедии еврейского народа. Даже после смерти Хайнца Галинского Горенштейна преследовал его взгляд. Горенштейн больше не сердился на этого человека с утонченным красивым лицом еврейского мыслителя, резко отличавшегося от последующих двух руководителей общины, чужих и чуждых людей, напоминавших мэнеджеров или даже мелких лавочников.
Надо отдать, однако, должное последнему руководителю общины, бывшему послу ФРГ, Александру Бреннеру, хорошо знакомому с творчеством Горенштейна. С Бреннером Фридрих был в хороших отношениях, но с остальными руководителями общины, за редкими исключениями, избегал общаться. Особенно он не любил одного члена президиума общины, впрочем не как функционера, а как своего читателя вслух. Дело в том, что член еврейского президиума был к тому же еще и поэтом, псалмописцем, и проповедовал, что поэт должен быть, прежде всего, актером. На своих поэтических чтениях он появлялся неизменно особо костюмирован: весь в белом или, наоборот, весь в черном и сообщал публике: "Поскольку важен только мой поэтический голос, - я оделся сегодня во все черное, чтобы как можно меньше было видно меня, а слышен был Голос."
Как-то, в одном частном берлинском литературном салоне, где обычно проходили чтения современной прозы и поэзии на немецком языке, состоялось чтение "Бердичева" в лицах. Вообще-то, оно прошло удачно. Фридриху нравилось, что его пьеса и в переводе передавала бердичевский колорит, и что публика весь вечер хохотала и аплодировала. Но вот один из актеров, а именно упомянутый поэт, игравший Сумера, писателя раздражал. Сумер в пьесе - это бердичевский Спиноза, тихий, ироничный, не выносящий шума. Поэт же, напротив, звонко и бодро выкрикивал свою роль, и Горентшейн чувствовал себя уязвленным от такого искажения образа.
***
В июле 1982 года, когда кончился срок проживания в "академических апартаментах", семья поселилась в небольшой скромной трехкомнатной квартире в самом центре Западного Берлина на Зэксишештрассе. Здесь Горенштейн прожил 20 лет, сначала с семьей, затем, после развода с женой, один, до конца жизни.