62822.fb2
Ныне я в Берлине (с сыном и мужем). Выпускаю журнал "Зеркало Загадок", еще написала книжку о литературном Берлине, которую Вам дарю от всего сердца. Наша семья дружит с Фридрихом Горенштейном - Вы это почувствуете по публикациям в журнале.
Желаю Вам прежде всего здоровья и, разумеется, творческих успехов.
18.11.2000
М. Полянская.
P. S.
Книжка посвящена Н. Я. Берковскому, которого Вы, конечно, знаете. Он, кроме всего прочего, был страстным театралом и является автором известной книги "Литература и театр"
P. Р. S. Русскую литературу преподавал нам тогда Н. Н. Скатов, ныне директор института Русской литературы (Пушкинский дом). О Вашей игре он сказал нам на лекции: "Надо же! Не поменяв ни одного слова в тексте Грибоедова, полностью все изменил!".
Горенштейн после этой воистину трогательной встречи сказал мне на улице очень грустно: "Знаете, не нужно было дарить Юрскому памфлет "Товарищу Маца". Он на меня теперь обидится - я там про него написал кое-что негативное". "Не помню в памфлете ничего такого плохого", - ответила я. "Нет! - сокрушенно возразил Фридрих - Там есть, есть про него кое-что... И он обидится". Горенштейн потом неоднократно сокрушался по этому поводу. Недавно я, как мне кажется, тщательно заново "просмотрела" памфлет, но о Юрском ничего не нашла.
***
Читателю, наверное, желательно представлять себе человека, пишущего книгу, тем более, книгу воспоминаний. В культуроведении в таких случаях говорят о "протоколах чтения", программирующих определенную перспективу, модус восприятия. Поэтому открою некоторые из тайников моей души, причем такие, которые имеют прямое отношение к нашей центральной теме, теме отщепенства.
Я - тоже бездомный человечекий "продукт" эпохи. Пишу слово эпоха с большой осторожностью, потому что не исключено, что, на самом деле, являюсь очередным персонажем некоей трансэпохальной "драмы судьбы". Я ощущаю свою бездомность с того самого момента детства, когда в 1952 году моего отца арестовали. Впрочем, арест был не сталинско-классический, московско-ленинградский с неизбежным ГУЛАГОМ или расстрелом, о каких много теперь пишут, а местечковый. Отца через некоторое время выпустили, согласно устному сговору: мы тебе - свободу, а ты нам - квартиру.* Теперь понимаю, что тогда впервые соприкоснулась с историей. Сосед, который выдал отца, подтвердил, что, мой отец, Иосиф Полянский, слушает иностранные "голоса". Когда он пришел домой и осознал, что совершил, то повесился на чердаке (а у него было двое маленьких детей). Как сейчас помню, соседка рассказывала толпе: вхожу на чердак, а он там стоит и показывает мне язык.
______________ * Договор одной стороной был нарушен: через полгода за отцом, как тогда говорили, "пришли", но его уже не было в живых.
Поначалу мне даже понравилось, что соседа больше нет: он не разрешал нам, детям, рвать зеленые яблоки в саду, и бегал за нами с лопатой. Видно он хотел, чтобы яблоки поспели, но так до этого и не дожил.
Дело было в городе Черновцы, принадлежавшем некогда Австро-Венгрии, городе в котором я не родилась. А родилась я в одной сожженной молдавской деревне, где родители оказались после эвакуации. И задумана я была в честь наступающей победы.
Было это в далеком Самарканде. Осенью сорок четвертого года моей матери под утро приснился вещий сон. Огромное зарево пылало на всем видимом небе. И высвечивались в этом пламени два профиля, обращенные друг к другу нос к носу - Гитлера и Сталина. Вдруг Сталин поднял руку и ударил ею по профилю Гитлера. И Гитлера не стало. Выслушав утром мамин сон, папа сказал: "Болд ист ды фрай! Цу либ дарф мир убн а кинд" ("Скоро победа! И в честь этого нам нужно родить ребенка".) Согласно такому вердикту, я появилась на Божий свет. У моих родителей было тогда уже двое детей: мой старший брат Ушер (его называли Саша, а о его скитаниях по свету, в том числе и шахтерских, я часто вспоминала, думая о скитаниях Горенштейна) и сестра Рая. Их нет в живых: сестра похоронена в Назарете, а брат - в Архангельске. Кроме того, до войны от воспаления легких умер еще один мой брат Карпалы, пяти лет, очень красивый, кудрявый мальчик.
Странно, но брат Саша и сестра Рая не присутствуют в моей драме утраты отца - как и мама. Они выпали из моей памяти. В драме только два персонажа я и мой папа. Причем, здесь вполне уместно, как это "проделала" Цветаева, написав слова "Памятник-Пушкину" одним словом, ибо эти два магических слова слились для нее в нечто неразделенное, написать мойпапа одним словом, ибо ощущаю его абсолютно только своим и по сегодняшний день.
Вернемся к папе. Его выпустили в 1952 году, потому что он согласился отдать квартиру. Не ахти, какая квартира! Родители приехали в Черновцы в 1945 году, когда по Бессарабии разнесся слух, что в Черновцах пустуют роскошные квартиры. Но приехали как всегда к шапочному разбору. Нам уже досталась квартира не в центре у ратушной площади (Красная площадь), а ближе к окраине. В бельэтаже была очень большая комната с паркетным полом и кухня, где я спала на большом шнайдерском дубовом столе. На кухне была подовая печь, где мама пекла роскошые круглые белые хлебы. Серого хлеба мы никогда не ели. Но главное на кухне - это был кран с чугунной округлой раковиной, под которой я долго просиживала, изучая ее затейливые узоры (как я теперь понимаю, узоры "модерна")
"Мне всего 43 года, - думал тогда, наверное, мой папа, - я еще молод, и все еще можно наладить, и денег заработать, и другой угол для семьи приобрести". С тремя детьми, согласно "джентельменскому" договору с местным НКВД, Иосиф Полянский, единственный "просвещенный" человек в своем кругу* (закончил гимназию в боярской Румынии), оставил квартиру и уехал в грязный и некрасивый молдавский город Бельцы, город тихого убожества, который я не полюбила с первого взгляда и навсегда.
______________ * В Черновцах жили евреи из бывшей Австро-Венгрии, знавшие немецкий язык, с которыми наши "бессарабско-румынские" никоим образом не "соприкасались", так же, как в нынешней Германии евреи из стран Восточной Европы, как правило, не имеют контактов с теми, кто именует себя немецкими евреями. Напротив нас жил такой еврей-профессор, на которого я взирала с почтением, когда он в своем беретике подходил к дому, а затем исчезал за тяжелыми чугунными узорными воротами. Никто из "наших" евреев с ним заговаривать не решался.
В Бельцах мы сняли комнату напротив еврейского кладбища. Мой отец умер через полгода, думаю, что в первую очередь от горя, поскольку ценой своей свободы оставил детей без крова, в чужом углу.
И поскольку детская психика не желала принять катастрофы, ужаса смерти любимого, всегда веселого отца, я сочинила себе бытие с папой, который и не умер вовсе. "Его с кем-то перепутали", - сказала я себе. Эти слова я помню и сейчас дословно. "Это кого-то другого увезли в повозке, увязающей в черной грязи".
И с этого времени - период общения с папой продолжался долго, и это была моя тайна, которую я раскрываю только сейчас*: мойпапа стал ко мне приходить в гости, и мы беседовали, и по-прежнему ему было радостно оттого, что я ему рассказывала о своих делах. Разумеется, он приходил ко мне и тогда, когда я ложилась спать, чтобы мне было не так одиноко.
______________ * Я однажды хотела рассказать об этом Горенштейну из-за совпадения с эпизодом "Дома с башенкой", но он отказался слушать именно это, побоялся моего детского горя, не хотел этого слышать, а заодно вспоминать свое.
Однажды мойпапа подошел ко мне на улице, махая мне рукой и улыбаясь (я помнила, что за день до смерти он из больничного окошка тоже улыбался мне и махал мне рукой). Почему-то в моем сознании этого периода жизни осталась непролазная черная уличная грязь моего недетства.
На самом деле эта грязь не была моей фантазией и наваждением. Вернее, не совсем фантазией и наваждением. Название молдавского города Бельцы (Бэлц, Балти) означает в переводе на русский язык болото.* (В тридцатых годах мой дед по материнской линии Ихил Лернер ("Ихил дер Робер" - так его называли из-за двухцветных усов - левый ус был светлым) приехал со своей многочисленной семьей из Бухареста в Бельцы (вероятно, из-за финансовых трудностей) и построил себе там почтенный дом, куда приходил его друг, местная знаменитость Штефенештер Ребе.)
______________ * Бельцы - населенный пункт, достаточно древний, был построен на болоте, разрушен татарами, вновь отстроен и в 1811 году, и по указу Александра Первого получил статус города. Город был перспективен в торговле (в основном торговал скотом), поскольку граница с Австрией проходила совсем рядом.
Мне было семь лет - я была очень маленькая, худенькая и бледная (так говорили взрослые), в темно-бордовых фланелевых шароварах, которые месили бесконечную бельцкую грязь и оставляли ее на себе. Так я, "дитя победы", бродила по улицам. Итак, мойпапа подошел ко мне, и мы, как всегда, затеяли оживленной разговор, и я очнулась оттого, что со мной разговаривал не папа, а чужая женщина. "Девочка, почему ты одна, где твоя мама? У тебя вся грязь на шароварах, и почему ты все время улыбаешься?".
Каково же было мое потрясение, когда я спустя много лет увидела отрывок из своего тайного сокровенного мира в рассказе Горенштейна "Дом с башенкой". Мне тогда показалось, что даже ритм и стиль этого рассказа соответствовал разрыву ткани моей безотрадной детской судьбы.
В рассказе Горенштейна мальчик едет с мамой в поезде в Сибирь в эвакуацию. Она заболевает и умирает. Мальчик остается на станции и в поезде один, без мамы.
"Он сидел и думал, как приедет в свой город и встретит мать, которая, оказывается, осталась в городе, в партизанах. А в эвакуации он был с другой женщиной, и эта другая женщина умерла в больнице. Ему было приятно так думать, и он думал все время об одном и том же, но каждый раз все с большими подробностями.-Ты чего улыбаешься? - сказала кудрявая женщина. Мать умерла, а ты улыбаешься... Стыдно..."
Привожу последние строки рассказа о мальчике, неумолимая судьба которого предопределена, ибо он один на всем белом свете - у него нет родителей и не будет никогда. Одна отрада - его детские мечтания и сны:
"Уже перед самым рассветом, когда выгоревшая свеча потухла и старик прикрыл ноги мальчика теплой кофтой, мальчик увидел мать, вздохнул облегченно и улыбнулся.
Ранним утром кто-то открыл дверь в тамбур, холодный воздух разбудил мальчика, и он еще некоторое время лежал и улыбался...".
С одной стороны, несоизмерима трагедия девочки, потерявшей отца с трагедией мальчика, отправленного в сиротский дом прямо из вагона поезда, мчавшегося в бесконечную оренбургскую глушь. А с другой стороны, та маленькая семилетняя девочка в бордовых фланелевых шароварах, бродившая по мрачным улицам, в одночасье лишившаяся своего дома, двора, улицы, города и отца, не понимала и не могла понять, что можно еще большего лишиться. И, кроме того, маленьких трагедий, как известно, не бывает.
Итак, я родилась на пепелище - не на улице, какое-то помещение все же было. Когда мне исполнился один месяц, увезли в город со сверкающими, красивыми и разнообразно выложенными тротуарами, на которых можно было затевать разные игры, семилетней - отправили в другой, где тротуаров не было, а была только непролазная грязь, одиннадцатилетней вернули в первый, с тротуарами, где мы жили в проходной комнате под непрерывные крики хозяйки квартиры, скандалившей со своим сыном, затем меня вернули опять в бестротуарный город, в котором сразу же, мгновенно погасли солнечные образы.
Да простят меня жители молдавского городка, который, рассказывают, до войны даже обладал индивидуальностью, структурой, "своим лицом" и даже своей песней*, и да простят меня бывшие мои соученики, оставшиееся в нем, но именно такое тягостное впечатление произвел он на меня, после тихой улицы Предкарпатья, поднимающейся в гору, по которой из-за крутизны не ездили машины, с нарядными особняками, напоминающими помещичьи усадьбы, и прилегающими к ним садами, что придавало улице патриархальный вид. Эти дома с резными тяжелыми дверями с затейливыми ручками были украшены цветочками, ангелочками, а у некоторых сверкали крыши, выложеннные мозаикой, и, чем выше в гору, тем они были красивей и загадочнее, словно затаили в себе воспоминание, видение для моей души. Впечатления от этих домов с орнаментами, изображающими растения и зверей, которых касались мои пальцы, оставили след во мне. Я помню еще, что по моей улице, по которой, повторяю, никогда не ездили машины из-за сильного ее наклона, я убегала на противоположную сторону во двор к своей двоюродной сестричке Броне, тогда тоже Полянской, и, замирая от страха перед огромной злобной соседской овчаркой по имени Рекс, которая на огромной толстой цепи рвалась ко мне, в то время, как я упорно пробиралась, прижавшись к стене, к квартире папиного брата Йойны, папы Брони, чтобы только взглянуть на новогоднюю елку ослепительной красоты с настоящими яркими мандаринами. В Черновцах, утопающих в садах, мандарины не росли. Я еще убегала на другую тихую улицу, упирающуюсю в нашу, где жил отличник-десятиклассник Хуна (влюбленный в мою сестру Раю) и не получивший золотую медаль по причине антисемитизма, о чем говорил "весь город". Родители Хуны, уже знали, зачем я пришла, и подводили меня к заветному окну, открытому в замкнутый квадратный дворик. И там - там они, эти красавцы, павлины, важно расхаживали, распустив немыслимой красоты хвосты, и я любовалась ими, стоя часами у подоконника молча и серьезно. И никто меня не тревожил в этом моем созерцании.
______________ * Знаменитая песня на идише "А штейтеле Бельц" вошла в классику и была в репертуаре сестер Бэрри. Привожу одну строфу этой песни, у которой, кстати очень "сложная" мелодия, с моим переводом на русский язык: "Бэлц, майн штэйтэлэ Бэлц - эрцейл мир, алтер, эрцейл мир гешвинд, вайл их вил висен алес а кинд. Ви зейт ойс дас штибл, вус от а мул гегленцт, ци блитцт нох дас беймеле, вус их хоб форфланцт. (О, мой городок Бельцы - городок моего детства! Расскажи же, старик, расскажи, не томи, как выглядит домик детства? И все так же озарен ли сказочным светом, который исходил из него? И стоит ли еще то деревце, которое я так нежно выхаживал?
Мама вышла замуж за пожилого человека из Бельц - ради пристанища*. Одноэтажный дом был выложен из какой-то особой смеси глины и еще чего-то, и, чем больше он оседал в землю, тем крепче становился, - он и сейчас стоит незыблемо, но уже за железной оградой с калиткой, запертой на большой замок, и принадлежит теперь почему-то, как и все остальные дома во дворе, тете Тасе, соседке-украинке с неувядающим, как у куклы, лицом. От нее я, когда мне было уже двадцать лет, впервые услышала, что мы, евреи, совершаем ритуальные убийства. Я недавно ездила на кладбище в Бельцы и подошла к этому дому и видела это восьмидесятилетнее гладкое лицо, с маленькими сверлящими глазками, и почему-то мне стало страшно от такого неожиданного для меня бабьего варианта Дориана Грэя. После моего почти тридцатилетнего отсутствия, тетя Тася, на всякий случай, не пустила меня во двор.
______________ * Мой отчим, кроме всего прочего, ненавидел книги еще сильнее грибоедовского героя. Он искренне считал, что все книги следует сжечь.
Итак, мы приобрели жилье, и я опять спала на кухне, дверь которой выходила прямо в открытый, без единого дерева двор, распахнутый на улицу, по которой ездили грузовые машины. (Это был выезд из города.) Но все же это было угол, подобие постоянного места жительства.
В Ленинград я отправилась по своему личному решению. Не было ни одного человека, который бы меня в этом решении поддержал. Я прочитала "Мартина Идена", и мне понравилось его упорство в борьбе с неотвратимостью. Я ехала в общем вагоне на деньги, которые заработала в швейной мастерской, где мы, "экспериментальные" дети хрущевской оттепели учились подшивать подолы - мы учились в одиннадцатилетке из-за этих подолов. До сих пор с отвращением беру иголку в руки. И с отвращением читаю жизнь мою, и слез печальных не смываю*.
______________ * Парафраза пушкинского "Воспоминание".
В общежитии института, куда я мечтала поступить, у меня сразу же украли заработанные в мастерской сто рублей, и вступительные экзамены я сдавала, страдая от голода. Иногда мне давали что-нибудь поесть другие абитуриентки, соседки по той самой комнате, в которой у меня пропали деньги из чемодана.
Я набрала на один бал больше положенного при конкурсе целых тринадцать человек на место. Тогда закончили школу не только одиннадцатые, но и десятые классы, вовремя остановленные, в отличие от нас. Очередная хрущевская причуда была отменена, и миллионы абитуриентов толпились у стен, ворот и дверей высших учебных заведений.
Двадцать шесть лет я прожила в Ленинграде, где, как мне тогда казалось, приобрела семью. Я хорошо знала город благодаря своей работе* и как будто бы даже любила его, но всегда смотрела на него "гоголевским" взглядом постороннего ("Италия она моя!... Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр - все это мне снилось"). Как будто бы я, как и он, знала, что когда-нибудь покину его.
______________ * Я работала в течение 16 лет в литературной секции Ленинградского городского бюро экскурсий, которое располагалось тогда в роскошном здании бывшей Английской церкви на Набережной Красного флота 56, бывшей Английской набережной. Эта организация занималась не только экскурсионным делом, но и вела научную работу. В результате этой деятельности вышло много замечательных книг о писателях и деятелях искусства, живших в Петербурге и пригородах. Я тоже участвовала в этой работе и была одним из авторов книги "Одним дыханьем с Ленинградом...", которая вышла в Лениздате в 1988 году.
А что же Берлин, о котором я написала уже две книги? Если бы меня спросили, стал ли Берлин моим домом, я бы ответила так же уклончиво, как Горенштейн: "Ну, да, ну, да".
Вначале моего откровения я предупредила, что не решаюсь винить войну, сталинский режим, время, эпоху, жестокий век в моем личном отщепенстве, поскольку подозреваю здесь некую предопределенность.
Александр Блок винил не личную судьбу, но время, наступающий 20-й век. Во вступительных строках "Возмездиия" он буквально проклинает страшную грозовую эпоху: