62850.fb2
Вот, собственно, и весь прогноз.
Никто не предскажет, какие рифмы станут распространены завтра, чья творческая манера окажется самой популярной, какой конкретный облик примет стих. Да в том ли дело, право! Поэзии нужно другое: личность нужна. Быть человеком в тех условиях, которые поставило тебе время.
Куда пойдет поэзия? И как будет противостоять она описанной Б. Сарновым распроклятой энтропии? Можно, конечно, игнорировать ее, распроклятую. Это, конечно, глупо. Можно на нее настроиться, как кролик настраивается на удава, — всеми своими ассоциациями. Может быть, это и кажется умнее: становишься, так сказать, пророком энтропии на земле.
Но можно и устоять. Можно! Физики оставили нам лазейку, дорогой Сарнов! Второй закон термодинамики — закон возрастания энтропии — действителен только для замкнутых систем.
А литература — система открытая.
Примечание 2000-х.
Пожалуй, здесь требует психологической расшифровки только возглас: «Дорогой Сарнов». Бенедикт Михайлович много лет потом пожимал плечами по поводу этого моего выкрика. И его можно было понять. Но почему-то мне до смерти жалко было это выбрасывать. В периодике соответствующий полемический кусок у меня не прошел, а там это было понятнее: я спорил не столько с его литературными оценками Сарнова (об этом не спорят), сколько с его угрюмым, как мне казалось, неверием в «моих» героев (о чем тоже не спорят, конечно). Между прочим, это интонационное расхождение легло между нами на всю жизнь. Вряд ли когда-нибудь кому-нибудь это покажется важным. Но — бывает, что «из песни слова не выкинешь»: именно это «слово» меня тогда держало: все мои друзья-физики, однокашники и сопоходники 60-х годов стояли за ним: Сарнов, конечно, великий физик, но Сазыкин не хуже!
Где, собственно, начинается и где кончается поколение? Когда молодежь становится взрослой? Может быть, есть какой-то возрастной барьер, по прошествии которого человек открепляется от молодежи, подобно тому, как по достижений двадцати восьми лет он выходит из комсомольского возраста?
Двадцать восемъ?
Аркадий Гайдар в семнадцать лет на фронте гражданской войны командовал полком, Добролюбов, оставивший миру гениальные статья, о которых дважды упоминал Энгельс, Добролюбов умер двадцати пяти лет. Какой-нибудь современный молодой инженер, в 18 лет получивший аттестат зрелости, а в 23 — диплом, — к двадцати пяти годам едва-едва вырастает ив тех пеленок, в которых принято держать его два первых года работы, как молодого специалиста.
Уж не резонно ли ворчат старики: в наше-де время была молодежь, мы в эти годы войны на плечах выносили, мы принимали самостоятельные решения, мы — делали историю, а вы -
Впрочем, не вечная ли это песня? — «Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя…»
А нынешнее племя — не выбирало времени, в которое ему родиться. Оно пришло, оно застало мир в определенном состоянии, с его будничной работой, с его каждодневными проблемами, с его легендами о том, что Бонапарт-де в двадцать четыре года взял Тулон и в генералы вышел, а тут надобно каждый день на службу идти…
Какова эпоха — такова и молодежь. Интересно ведь не то, чем похоже нынешнее молодое поколение на молодых людей всех времен: тут и романтическое томление, и нетерпеливость юности, и мечты, и «нечто, и туманна даль", и т. д.
Самое интересное: чем отличается нынешняя молодежь от молодежи иных времен.
Надо начинать с эпохи,
Возьмем русскую историю последних, послереволюционных десятилетий. Вспомним 20-е годы, время невиданных перемен, время страшной социальной борьбы, когда все казалось огромным, необычайным, и вся жизнь словно и предназначена была для подвигов, или 30-е годы, когда молодая Советская страна переживала экономическую и культурную революцию, когда была острейшая нужда в специалистах, и всякого мало-мальски грамотного человека буквально тянули не учебу, заставляли проявить себя максимально… Или годы войны…
Нет, теперешнее время — и легче, и труднее для молодого человека. Как недавно написал один известный советский критик, которого в 30-е годы, во времена его молодости, как вспоминает он, беспрестанно "выдвигали" — в счетоводы, в заведующие, в инспектора, в институт… — нынче "современному молодому человеку не так легко заявить о себе, будь даже он семи пядей во лбу». Нынче еще должен он доказать перед другими сверстниками свое преимущественное право на творческий рост — жизнь отбирает лучших — и если и останется он рядовым человеком, без всякой, казалось бы, внешней возможности подвига иди роста — и в этом случае он, какой-нибудь простой служащий, или рядовой рабочий, или ничем не примечательный колхозник, — должен суметь найти свой путь служения идеалу.
Иначе — как жить, зачем жить?
Служащий» рабочий, колхозник… Студент, приведший в институт с производства… Студент, пришедший в институт из школы… Да и сам школьник, еще не знающий, кем он станет, — тоже ведь молодое поколение. Очень трудно охватить нынешнюю молодежь одной — даже очень широкой — характеристикой — слишком большое тут богатство судеб, биографий, профессий, социальных и иных оттенков… В одной йз последних советских пьес встречаются сверстники. Один говорит другому: «Я с тринадцати лет сестренку кормил, плоты сплавлял, на лесозаводе трубил, пока ты получал похвальные грамоты»… Один — таежник, сибиряк, рано узнавший нужду, тяжелый труд, взрослую заботу. Другой — дитя города, видевшее жизнь из окна школы и вскоре долженствующее увидеть ее из окна института. Через пять-шесть лет в качестве молодого специалиста такое дитя явится на завод, и в нелегком внутреннем прозрении увидит наконец жизнь такой, какова она есть, и начав переделывать ее, станет человеком… А сколько еще психологических и социальных, местных и национальных вариантов этого молодого человека! Растут ребята на целинных землях, и в огромных столицах, и в меленьких, похожих не деревни, городках Севера, и в больших, похожих на города, селах Юга, и в аулах, ив оазисах, и в стойбищах…
Поколение?
Что такое поколение? И если каждый день в стране рождается десять тысяч человек, и равномерно растут они, переходя в средний, старший, юношеский возраст, — то где та грань» которая отделит этих от других, сделав их — поколением?
Историческое событие.
Историческое событие, выпавшее на долю людей близкого возраста, делает их поколением. Поколение — не столько общий возраст, сколько общая судьба. Само слово это — "поколение" — в его теперешнем литературном смысле — введено в употребление, кажется, теми молодыми людьми на Западе, которые» выйдя живыми из мясорубки первой мировой войны, ощутили общую для них всех опустошенность и потерянность: 1914 год отелил их от других людей.
Есть грань, которая отделала в свое время нынешнее молодое поколение советских людей от их старших братьев, — 1941 год. Великая Отечественная война.
«Я с детства не любил овал! Я с детства угол рисовал», — писал, уходя на фронт, молодой Павел Коган. «Размах и ясность до конца", — наверное, повторяли вслед за ним его младшие братья, так же, как и он, воспитанные на революционной романтике гражданской войны, на песнях новой Испании… Старшие ехали на запад, к фронту. Младшие — на восток, за Урал… Павел Коган погиб. Девять из каждых десяти его сверстников — погибли. Те, кто вернулись, — вернулись другими. А те, что оказались за Уралом?
Евгений Евтушенко, ставший впоследствии первым ярким поэтом невоевавшего поколения, — моложе Павла Когана на какие-нибудь восемь-девять лет. Но несколько иными путями пошло у него развитие той, заложенной в детях 30-х годов романтической революционной веры! Зависть к старшим, к воюющим. Томительное ощущение готовности к подвигу. Томительное ощущение, что жизнь не должна, не может быть такой простой и легкой, каковой кажется она школьнику, спасенному в эвакуации и переходящему из класса в класс с похвальными грамотами… Томительное ожидание того, чем же окажется эта гладкая, укатанная, подозрительно похожая на готовое счастье, жизнь… И, наконец — первый мужественный протест против этой обманчивой укатанности, против мнимой благополучости, против красивой неправды: "Не надо говорить неправду детям…"
…Правда была сказана. 1941 и 1956 — вот две даты, очерчивающие «четвертое» (как кто-то подсчитал) советское поколение. Если год начала войны отделил их от старших, то год Двадцатого съезда партии отделил их от младших. Если сорок первый охарактеризовал их "негативно" — они еще не пошли на фронт, то пятьдесят шестой именно их должен был окончательно сформировать их, которые к моменту Двадцатого съезда были уже способны сравнивать…
В последнем романе Василия Аксенова, одного из выразителей послевоенного советского поколения — выведены два брата. Старший — молодой медик, аспирант, «космический доктор». Младший — десятиклассник. Старший встретил Двадцатый съезд выпускником института, младшему было в то время лет четырнадцать.
— Я человек лояльный, — полушутливо рассказывает старший. — Когда вижу красный сигнал, стою. И иду только, когда увижу зеленый сигнал. Другое дело — мой младший брат. Он всегда бежит на красный сигнал. То есть, он просто всегда бежит туда, куда ему хочется бежать.
В соответствий со своим амплуа в романе, — младший щеголяет в заграничных джинсах, демонстративно разглядывает красоток в польской журнале, изъясняется на уличном жаргоне и изо всех сил плюет на авторитеты. И в соответствии со своей концепцией, автор видит в младшем едва ли не образец той внутренней раскрепощенности, к которой тщетно стремится его старший брат. Глядя на младшего, старший ощущает в нем, как "совершенно естественное", — то качество, за которое сам-то он, "должен бороться с собой, не щадя шкуры". Глядя на младшего, старший брат понимает, что его-то собственная самостоятельная жизнь (отличник в школе — отличник в институте — аспирант…) — в сущности, и не его жизнь, что все это создано для него и за неговзрослыми, и что сам он, дипломированный врач — за всю свою блестящую биографию не сделал ни одного самостоятельного шага…
Что касается младшего, то в, например, не разделяю особых восторгов автора на его счет. Этот малый может стать настоящим человеком — может никем не стать. Он еще никто. В то время, как старший совершает поступок, отказываясь во имя истины от почти готовой диссертации, в которой он шел по ложному пути, — младший отправляется «изучать жизнь» на таллинский курорт, и все щегольство, вся независимость его — дешевая пена. Уж он-то, плюющий не авторитеты, в знак независимости цепляющий галстук-бабочку, — не испытал, — как несколько лет назад его старший брат, — служебных неприятностей ее попытку признать кибернетику наукой, не спорил за право признать Пикассо художником. Ему, младшему, все досталось вроде бы само собой: и Двадцатый съезд, и «восстановление ленинских норм», и Первый спутник, и Первый космонавт. "А как же иначе? — спрашивал, наверное, этот вольнодумец. — иначе и быть не может…"
Он что, и впрямь не знает, что бывает и иначе?
Двадцатый съезд не был для него переломом, осознанным актом, сигналом к самоопределению в жизни. Он не поспел к 1956 году так не, как старший когда-то не поспел к 1941-му.
Этот, младший — другое» следующее поколение.
Мы говорим о старшем. О старшем, который, в отличие от младшего, шкурой осознает и цель своей казни, и путь свой, и идеал. И пусть меняются жизненные контуры осуществления мечты, — сама мечта прочна. Я не могу сказать, что "четвертое" советское поколение прошло через стадию разочарования, — но через стадию отрезвления оно прошло. Жизнь оказалась и сложнее, и тяжелее, и хуже, и лучше, и интереснее того розового представления о ней, которое воспитывала оторванная от реальности школа 40-х годов. Но обученные гимназически и во многом умозрительно, молодые эти "идеалисты", кроме чистых знаний, восприняли, впитали в кровь самое прекрасное, что создано гуманистическим гением человека, — социальную мечту о мировой справедливости: то, что обозначается словом «коммунизм».
В детстве идеал этот ассоциировался со скачущей не врага красной конницей, с романтикой испанской войны, с грозным именем Сталина, «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал»… Прошло время углов, и танки сменились голубям мира». Многое прошло, многое отброшено. Но не могло быть отброшено то главное, что составляло душу поколения: его идеал.
Только слова сменялись. Обесцененные слова.
Один из молодых героев Аксенова говорит:
— Ух, как мне это надоело! Вся эта трепология, все эти высокие словеса» Их произносит великое множество прекрасных идеалистов, но и тысячи мерзавцев тоже. Наверное, и Берия пользовался ими, когда обманывал партию. Сейчас, когда нам многое стало известно, они стали мишурой. Девай обойдемся без трепотни. Я люблю свою страну, свой строй, и не задумываясь отдам за это руку, ногу, жизнь, но я в ответе только перед своей совестью, а не перед какими-то словесными фетишами…
Отказ от демагогии, от удешевления высоких слов, существенная черта молодого героя. Он может быть застенчив, может быть резок, может играть скептика или нигилиста, — подо всем этим будет лежать все то же нежелание играть высокими словами. Это — реакция на период «культа личности», и это вряд ли скоро пройдет.
Реакция на демагогию проходит почти непременным элементом через произведенья молодых. Вот сценка из повести Элигия Ставского "Все только начинается». Герою предлагают поехать на месяц поработать в колхоз. Приглашают для беседы в комсомольский комитет. Глава комитета, ушлый вершитель судеб («Васька», — называет его про себя герой), встает и произносит речь. Он говорит про бригады коммунистического труда, про первые субботники, про Николая Мамая, про величайшие задачи, которые поставила семилетка. Герой слушает. Когда Васька кончает свою речь, спокойно подсказывает:
— Ты еще забыл про целину. Теперь давай про целину…
Издевательская эта реплика вызвала гнев не только у юного Васьки, но и у некоторых взрослых критиков повести. Возмущаться» конечно, можно. Но героя повести этим не убедишь. Он, герой, читает газеты не реже членов комитета. И понимает он все не хуже их. Он поедет в колхоз — потому что сам знает: это нужно. Но он не хочет» чтобы при этом вставал из-за стола какой-нибудь Васька (который сам-то никуда не едет) и читал ему мораль. Он не хочет демагогии. и он прав.
А можно представить себе положение, при котором вся Васькина речь вообще не понадобится? Зачем, допустим, эта речь, если Васька сам едет в колхоз? Зачем она, если — веришь в своего товарища, если веришь, что парень, которого надо "сагитировать", — сам понимает, что ехатъ нужно? И наконец, представим себе уж совсем идеальный случай: и Васька, к его товарищи едут в колхоз не только потому, что это нужно, но и потому что им хочется туда поехать…
И так ли, собственно» неизбежны эти моральные ножницы: хочу остаться, а нужно — ехать? Разве сельский труд — наказание? Разве человеку не свойственно, вообще-то говоря, пахать» сеять, собирать урожай? И почему человека надо агитировать за то, что естественно для человека, как естественен разум, труд?
Тут-то корень всего.
Говорят, молодые — нарочито "опрощаются». Говорят» что молодые писатели — Виктор Конецкий, Юлиан Семенов, Василий Аксенов, Анатолий Кузнецов — поэтизируют "простой труд", безусловный, реальный, наощупь подлинный.
Да. Но эта тяга к подлинности "простого труда" — выражение более общей тенденции — тяги к органической связи слова и дела, к естественности всего человеческого поведения, к цельности натуры.