62850.fb2
Все, кажется, признают, что решающим в формировании молодого человека нашего времени был 1956 год. Это верно: Двадцатый съезд партии заставил нас резко повзрослеть; повзросление было нелегким — мы оказались самыми младшими из всех, кто мог тогда сознательно относиться к событиям, и, естественно, многие из нас не без юношеского смятения восприняли правду. Только и в этом объяснении надо знать меру: не будем так уж все валить на культ личности, травмировавший молодые души, слава богу, скоро уж десять лет, как живем без культа, пора бы уж молодым душам и очнуться. Если верно, что Двадцатый съезд был первым толчком в самоосознании нового поколения, то дальнейшее его духовное развитие надо и объяснять дальнейшим.
Начну от противного. В своих статьях вы рассуждали о герое, ищущем себя. Я представлю вашему вниманию «антигероя», от которого отталкивается, на которого реагирует так бурно ваш «истерический бунтарь». В прошлом гожу в журнале «Молодая гвардия» был напечатан очерк Е.Гудилина о молодой колхознице, последовательнице Ярослава Чижа. Она никак не могла приступить к выполнению своего обязательства, так как начальство тянуло с механизацией фермы. Не в силах ничего добиться, последовательница Ярослава Чижа решает… сбежать из колхоза. Поднимается скандал, в результате которого районную звезду обеспечивают всем необходимым… Я не вдаюсь тут в существо дела, хотя существо дела должно было, кажется, натолкнуть автора на фельетон об очковтирателях, а не на розовый очерк. Я говорю о концепции человека, о типе героини. Вы думаете, почин родился в ее патриотической груди? Да нет же. Ей спустили указание: «Звонил секретарь райкома комсомола… Просил подготовить тебя к совещанию. Мы договорились с ним, что ты возьмешься откормить… семьдесят поросят… Как, справишься?» «Думаю, что справлюсь»… Ей велели — она берется. Не велели бы — и не задумалась. Не помогли, обидели — бежит. Хватились — радуется. Удары судьбы она приемлет с такой же пассивной кротостью, как подарки. Не сомневайтесь, очерк кончается хорошо: все образуется, и героиня, утопая в розовом сиянии, идет свершать свой подвиг. Но ведь ни одного шага во всей этой истории она не сделала сама, ни единого следа личности нет ни в одном ее поступке!
Разумеется, в жизни эта девушка может быть совсем другой — перед нами плохой очерк. Думаю, что при таком взгляде на человека хорошего не напишешь. Но тем очевиднее авторская концепция: она, что называется, не заслонена излишней образностью. И это не случай, такая точка зрения бытует в нашей литературе. Берусь продемонстрировать ее и в прозе и в стихах. Но вот пока что публицистическое подтверждение, сошедшее со страниц все того же обращенного к молодежи журнала: «Совершенно неважно, что именно ты лепил в детстве из песочка — кораблики или башни; моряком, или строителем, или, может быть, аптекарем сделает тебя сама страна. И вот тут, когда так называемая судьба внесет тебя в то или иное русло, тут уж все полностью зависит от тебя самого…» Вы видите: Л. Владимиров, автор этого пассажа, начисто отбрасывает мотивы призвания, мечты, творческой склонности. Герой ждет, кем его сделает судьба (при всей иронии автора в адрес этого теологического словечка оно удивительно подходит его концепции, так же, как и словечко, которое стоит в заголовке статьи: «Рецепт счастья», — не мечта, не творчество, не поиск, не самостоятельное усилие человека, а механически отпускаемый всем пациентам рецепт!). Так как же трудится герой Владимирова? «Откинь решительно мысли о том, что вот, дескать, профессию, как бы прозаично она ни выглядела рядом с космонавтом, летчиком, машинистом прокатного стана… Но как быть с разговорами о «призвании», «воплощении мечты» и других очень красивых вещах?.. — вовремя вспоминает Л. Владимиров. И остроумно разделывается с этими красотами, — что ж… пусть говорят, пусть пишут кому нравится…»
Так вдохновляет ли вас сей герой, «вгрызающийся» в профессию, которой он не выбирал, герой с кругозором узколобого исполнителя, с атрофированной мечтой, на место которой ввинчены отвлеченные «рецепты счастья»? И не находите ли вы, что этот сконструированный автором деревянный робот мало напоминает человека, «во всяком случае, ту гармонически развитую личность, о которой написано в Программе КПСС?
Помните, какой вывод сделала «Комсомольская правда» летом прошлого года в результате анкеты о молодежи? Социализм создал поколение, по обще- му уровню образованности, по богатству открывшихся перед человеком принципиальных возможностей замечательное в истории.
Представьте теперь, что какому-нибудь рабочему-рационализатору подсовывают эдакого робота с бирочкой «не отвлекайся». Представьте себе физика, в 32 года доктора наук, которому пропечатывают иронические кавычки около поисков смысла жизни… Или даже девочку-продавщицу, которая не хочет быть доктором наук, но которая достаточно училась, чтобы отличать человеческий труд от механического… Это им-то предлагают иные критики работать и не рассуждать?!
Дух нравственного поиска, охватившего нашу молодую литературу, закономерен. Слишком высокие идеалы вложены в души, чтобы мириться с пошлостью. Да, поиски эти нетерпеливы, беспокойны, часто противоречивы. Но и это закономерно, и это, как пошутил бы Л. Владимиров, «так называемая судьба».
В судьбе послевоенного поколения есть еще одна дата, вне которой не понять его. 1941-й. Этот год отделил их от старших братьев. Старшие поехали тогда на запад, они — на восток, и это все определило. А. Адамович, который мальчишкой партизанил, примыкает в своем творчестве к Ю. Бондареву и Г. Бакланову, а Вл. Соколов, который родился в один год с Адамовичем, но не воевал, уже целиком в настроениях «послевоенного» поколения. Да, их детство в эвакуации не было легким, и все же война не обожгла их фронтом, она пощадила их «идеализм» (в это самое время их старшие товарищи в окопах стремительно излечивались от идеализма). Через пятнадцать лет молодые поэты вошли в литературу с возвышенными, героическими, гражданскими стихами о военном детстве. И пусть идеал фатально ассоциировался у этих ребят с единственным — сталинским — именем, гражданственность, высокая мечта, коммунизм вошли в них на всю жизнь. Только жизни они не знали; оторванная от производства школа сороковых годов не сделала их практичнее; преданные высокой цели, они поздно и тяжело учились мыслить реально и самостоятельно. Именно отсюда — теперь — это нервическое отбрасывание зла, и неумение практически одолеть его, примениться к нему, и эта неумелая бескомпромиссность, так похожая на донкихотство, и эти неумелые компромиссы, так похожие на изломанность.
Не спорю, все это не идеальный вариант для молодого человека. Но это правда. Не спорю, аксеновская бравада или бумажная экспрессия Вознесенского так же далеки от истинной гармонии, как «истерическое бунтарство» розовских мальчиков. Но дело, повторяю, не в частных оценках. Надеюсь, вы не настолько плохо думаете обо мне, чтобы ждать, будто я стану здесь защищать повести Аксенова или стихи Вознесенского: оба достаточно часто пишут неубедительно, оба достаточно непоследовательны в своей художнической позиции. Но дух поиска и недовольства собой, выраженный молодыми писателями вопреки этой непоследовательности (а иногда и посредством непоследовательности), — этот дух для молодого поколения характерен, он следствие его судьбы. Я думаю, что все талантливое в нашей молодой литературе, все свежее и яркое неотделимо от этого поиска себя. Талант там, где правда.
Л. КРЯЧКО:
Итак, вы считаете наиболее определяющей чертой наших молодых литераторов «поиск себя, мучительные раздумья о своем предназначении», протекающие на фоне их внутреннего смятения, вызванного особыми условиями формирования этого поколения. Этот вывод включает несколько составляющих:
1. Вы не видите «в поисках вышепоименованных авторов отступления к идеализму или мещанству», и вы считаете эти поиски «неизбежными, потому что они выражают поколение».
Мне очень бы хотелось посоветовать вам перечитать великолепную статью Д. И. Писарева «Генрих Гейне», в которой убедительнейше показано, что поиски себя, вызывающие у молодого человека порою мучительные состояния отчаяния, бессилия и ужаса, во все времена были неизбежными. «Готовых убеждений, — писал Д. И. Писарев, — нельзя ни выпросить у добрых знакомых, ни купить в книжной лавке», их каждый вырабатывает сам, как каждая мать сама должна в муках родить своего ребенка. И в этом наше поколение отнюдь не оригинально,
Л. АННИНСКИЙ:
Простите, я что-то не припомню, чтобы в «Генрихе Гейне» Писарев рассуждал о качествах, присущих молодежи во все времена. Критик живой и чуткий, Писарев очень конкретно мыслил себе судьбы поколений. Он считал, что немецкое «разочарованное» поколение, выразителем которого он видел Гейне, «гораздо несчастнее» и предыдущего, верившего «в политический переворот», и последующего, верившего в «экономическое обновление»; а сам разговор о Гейне нужен был Писареву для того, чтобы, в свою очередь, противопоставить русским просвещеннейшим либералам революционеров-шестидесятников. Позвольте в этой связи объявить читателю контекст приведенной вами цитаты. «Наставники и товарищи, — пишет Писарев о старшем поколении, обращаясь к младшему, — смотрели с кротким и разумным участием на ваши необходимые мучения. Значительно преувеличивая силу и мудрость этих гадателей, вы требовали от них, чтобы они разъяснили вам ваше состояние и потребности вашей собственной измученной души, изнемогающей под гнетом непривычных сомнений и неразрешимых вопросов… Вы, по старой привычке, хотели работать пассивно… как занимается ученик… Но все-таки… готовых убеждений нельзя ни выпросить у добрых знакомых, ни купить в книжной лавке». Вырабатывая собственные убеждения, продолжает Писарев, молодой человек «становится в критические отношения к тем людям и к тем книгам», от которых он «ожидал себе сначала чудесной благодати немедленного умственного просветления».
Надеюсь, вы догадываетесь, чего стоит мне удержаться тут от комментариев; а я мог бы из этой статьи выписать насчет поколений кое-что и похлеще. Оставим Писарева: в той параллели, которую вы мне великодушно «советуете», право, есть что-то механическое. И не будем изыскивать для молодежи качеств, годных «для всех времен». Давайте мыслить конкретно-исторически: перед нами — поколение 1930-х годов рождения, у него своя физиономия и своя судьба.
Л. КРЯЧКО:
Да ваша же реплика — придирка к букве! Перед молодым человеком встает мучительный вопрос: «как жить?». «Для решения этого основного вопроса, — пишет Писарев, — вам понадобилось перебрать, пересмотреть, проверить все ваши понятия о мире, о человеке, об обществе, о связи между поколениями, об отношениях между сословиями, о великих задачах нашего века и нашего народа». Является ли этот вопрос «как жить?» извечным, свойственным молодежи «всех времен»? Или же вы находите, что эта истина была справедливой только для поколения 60-х годов прошлого столетия, а в 90-е годы она, скажем, уже устарела? И не полагаете ли вы, действительно, что «поколение 30-х годов» во всем «единственное неповторимое» (хотя само по себе это ощущение что-нибудь да значит)? И хотя я и предпринимаю немалые попытки из бурного потока ваших эмоций извлечь «островки суши», на которых могла бы задержаться мысль, все-таки не собираюсь заниматься прямыми догадками относительно ваших намеков на многозначительные комментарии. Хотите спорить — выходите на спор в открытую, не забывая при том: кто ясно мыслит, тог ясно излагает.
Принципиальное отличие между поколением Писарева и нашим заключается в том, что в нашу эпоху человечество впервые в истории обладает могущественным объективным научным методом познания мира — марксистским диалектическим методом.
Л. АННИНСКИЙ:
Я не сомневаюсь, что мы с вами стоим на одних, марксистских, позициях.
Л. КРЯЧКО:
Судьба неслыханно щедра к нам: мы можем приобщаться к великой сокровищнице мысли — марксизму, — которая позволит каждому из нас, «встав на плечи гигантов», посмотреть на мир глазами хозяина. Но ваш юный «герой» капризничает, упирается, он лепечет о каком-то своем недоверии, скепсисе, смятении. Вновь «мучительные поиски своего предназначения» — и это после всего героического пути жертв и побед! Вы всерьез, даже сочувственно, пишете о смятении, вызванном в умах некоторых молодых ниспровержением «культа Сталина». «Так что же, для тебя Сталин был олицетворением коммунизма?» (наподобие религии), — хочется спросить у такого «растерянного» сиротки.
Л. АННИНСКИЙ:
А для вас — не был?
Л. КРЯЧКО:
Из вашего вопроса видно, что вы не отличаете убежденность от фанатизма.
Л. АННИНСКИЙ:
Из вашего ответа видно, что и вы не всегда выходите на «спор в открытую».
Л. КРЯЧКО:
Освобождайтесь же от подозрительности! Ведь даже в самом пристрастии, с которым вы добиваетесь у меня признания в былом доверии к Сталину, нечто от «культовых» пережитков. Фанатик верит вопреки фактам (он глух к голосу фактов), и для него потеря идола — крах. Убежденность же всегда основана на научном, диалектическом понимании действительности. Слабые, несамостоятельные, идейно беспомощные умы, к сожалению, до сих пор тянутся к слепой, бездумной вере. Но разве путь к коммунизму не включает в себя также и освобождение человеческого ума от всех всяческих форм рабства, не ведет борьбу за пробуждение творческой инициативы каждого? А ведь ищущий, скептически настроенный, «высокоинтеллектуальный» герой защищаемой вами литературы более всего кичится своим умением «самостоятельно мыслить» — как это совместить с его истерической тоской по фетишу? И, между прочим, анархистские метания, отсутствие твердых убеждений, скепсис и нигилизм, как правило, сочетаются с исступленными поисками новых «божков» или туманных идеалов, что почти всегда одно и то же. Обратной стороной (крайности сходятся) тоски по утерянным божкам могут явиться панический нигилизм, скепсис, недоверие к любому «высокому» слову. Такой автор предпочитает вовсе не касаться «высокой» темы, лишь бы только не произносить этих слов. В вашей статье в журнале «Урал» я почему-то не нашла ответа на вопрос, отчего Георгий Владимов в повести «Большая руда» совершенно не показал коммунистов. Их, что, там совсем не было, или они вели себя так незаметно (а это разве не тема!), или, быть может, автор просто «стеснялся» этого слова?
Л. АННИНСКИЙ:
Честно говоря, мне не пришло в голову анализировать «Большую руду» Г. Владимова таким способом.
Л. КРЯЧКО:
На мой взгляд, ваши юные «правдоискатели» довольно сильно напоминают ту самую писаревскую вдовицу, которая очень хорошо знает, чего ей не надо, и совсем не знает, чего ей хочется. Отступление от научного метода познания и преобразования действительности снова в хаос «исканий» и истерик — это ли не отступление в лоно мещанских хлопот о «свободе» личности, которой глубоко чужды дисциплина и чувство ответственности, для которой «утверждать» свою хилую индивидуальность гораздо заманчивее, чем строить жизнь!
2. Вы полагаете, что решающим в обрисованном вами процессе формирования самосознания литературной молодежи был не только XX съезд партии, но и все последующие события. Надо сказать, что этот пункт ваших рассуждений довольно туманен. Что вы имеете в виду: освоение целины, строительство сибирских гидростанций, полеты в космос, решения правительства о коренном переломе в сельском хозяйстве или развернутую партией широкую борьбу с «приписчиками», взяточниками, демагогами, бюрократами, всякого рода «равнодушными»? Непонятно, почему все эти события усугубили смятение и скепсис вашего юного героя.
Л. АННИНСКИЙ:
Я что-то не припомню, где это я писал об «усугублении смятения и скепсиса» у молодежи. Процитируйте, если можете. Я усугубления смятения у молодежи не наблюдаю. У меня лично смятение вызывают статьи, где талантливых писателей изображают защитниками мещанства.
Л. КРЯЧКО:
Что ж, экстренная потеря памяти — не слишком новый прием. Уж не отказываетесь ли вы от основного тезиса в ваших рассуждениях о том, что смятение — одна из характернейших черт обсуждаемой вами молодой литературы? И если нет, то как прикажете понять следующую вашу фразу (по вашей просьбе цитирую): «Если верно, что Двадцатый съезд был первым толчком в самоосознании нового поколения, то дальнейшее его духовное развитие надо и объяснять дальнейшим»? Что же это за «дальнейшее» — объясните! — если учесть, что конечным результатом явилось смятение?
Л. АННИНСКИЙ:
Объяснению «дальнейшего» я и надеюсь посвятить свой ответ. Но закончим насчет «усугубления скепсиса»: речь идет об аккуратности в полемике. Где у меня сказано об «усугублении»? Или это вам так угодно продолжить мою мысль?
Л. КРЯЧКО:
Такой вывод логически вытекает из ваших рассуждений.
3. Творчество молодых, по вашему мнению, во многом есть реакция на «железобетонного» героя «с кругозором узколобого исполнителя с атрофированной мечтой, на место которой ввинчены отвлеченные рецепты счастья». Да кто, собственно, утверждает такого героя-робота? Неужели достаточно кое-кому из чрезмерно «впечатлительных и пугливых» литераторов было прочитать несколько неудачных и убогих опусов (ну, допустим, даже не несколько, а много таких «сочинений»), чтобы они в ужасе, оберегая свою «невинность», немедленно шарахнулись в другую крайность? Вы ссылаетесь на слабый очерк, повествующий якобы о малодушной, недалекой «розовой» героине, и в то же время вы сами утверждаете, что это плохой очерк, изображаемая в нем ситуация насквозь фальшива. Так что же, вы считаете, что такие писания могут подорвать «светлые убеждения» юных героев, посеять в них уныние и пессимизм? Дешево же вы цените их убеждения! Или, быть может, вам надо внушить читателю, что я за эту «четырехэтажную халтуру»?
Л. АННИНСКИЙ:
Вы меня не поняли. Я писал о концепции человека, которая лишь очевиднее в этой халтуре, чем в иных высокоуважаемых романах и поэмах.
Л. КРЯЧКО:
Скорее вы меня не поняли. Именно эту «концепцию» я и называю халтурой вне зависимости от имен авторов. А случай я могу вам рассказать «пострашнее», хотите, из материалов партийного пленума об очковтирателях областного масштаба? И что же, вы думаете, что та или иная нечисть, примазавшаяся к большому делу, дискредитировала саму идею? Не дорого же мы бы стоили, если бы стали изображать по этому случаю бесхребетного интеллигента (вспомните письмо В. И. Ленина к Ю. X. Лутовинову), беспомощно мечущегося, пасующего перед любым непотребством. Разве вы не видите, как «ищущий себя» А. Вознесенский в предельно ясной ситуации, когда кассирша обсчитала глухонемых инвалидов и задача поэта абсолютно понятна, уходит от выполнения своего прямого гражданского долга в малодушные истерические стенания о своей бессильно ломающей ладони «глухонемой судьбе»?