62850.fb2
Вот-вот, ваши «философские аспекты» я и исследую. Как ни меняете вы формулировки, аспекты эти остаются. «Форма влияет на содержание», — пишете вы теперь, словно «содержание», «идеи» существуют где-то помимо формы и ждут, когда на них форма «повлияет».
Но, по-моему, не существует объективно никаких «вообще правильных» и «вообще неправильных» идей иначе, как в «субъекте» человеческих натур, иначе, как в живой деятельности людей. В жизни верность отвлеченной идеи проверяется практическим (часто отдаленным во времени) результатом. В искусстве она проверяется «немедленно» и непосредственно: тем, как исповедует идею личность, какой оказывается идея в момент ее реализации в человеке, в цельной, живой натуре. Здесь искусство дает то, чего не даст никакая рассудочная идея, — правду через характер, через личность, через человека. Талант — это и есть неспособность художника изменить своей личности. Без таланта идея в искусстве не просто обесценивается — она обесчеловечивается, оборачивается против самой себя, а главное — против людей, именем которых она при этом может клясться.
Я не берусь определять наличие таланта механически: по новизне идей или по блеску рифм. «Идеи», по которым был угадан талант Кольцова, стали стилизацией у Клюева. Рифмы, свежие у Евтушенко, стали расхожей монетой у некоторых теперешних молодых поэтов. Для того, чтобы узнать талантливое стихотворение, надобен как раз не арсенал застывших признаков, а живой вкус, чувство времени, личность читателя. Я читаю и говорю: это талантливо. Значит, это правда. Значит, этому-то и нужно давать идейное истолкование.
По поводу статьи о молодой поэзии («Знамя», № 9, 1961) вы упрекнули меня в «абстрактно-психологических» изысканиях, не дополняющихся анализом «идейного содержания». Странно. Даже при механическом чтении можно заметить в этой статье страницы, где речь идет, например, о проблеме рядового труженика при коммунизме. Но ведь по сути-то вся статья посвящена была идейному истолкованию поисков молодой поэзии, желанию ее героя найти себя, свое место в строю.
Но боюсь, не по-разному ли понимаем мы идейность?
Мне показалось (рад буду ошибиться), что для вас идейность — это сумма отвлеченно «верных идей», которым писатели должны следовать (я чуть не сказал «соблюдать»), находя им соответствующую форму, «художническую страсть», так сказать. А для меня идейность — это общественный, с точки зрения коммунизма понятый, смысл реальных конфликтов и поисков, обусловленных как раз исторической судьбой поколения. И уж задача критика — определить этот смысл, понять, что дает строительству коммунизма всякое талантливое произведение, всякая правда в искусстве. Всякая — в том числе и эта, «ищущая»…
Ведь не кажется же нам парадоксальным тот факт, что богоматерь Рафаэля делает для коммунизма больше, чем бездарное полотно «на антирелигиозную тему»; что «Анна Каренина» для дела коммунизма ценнее, чем средняя повесть о колхозном парторге; что любовная лирика Петрарки формирует коммунистическую нравственность лучше, чем рифмованные декларации про гражданские чувства. Нет в принципе ничего странного и в том, что с коммунизмом сопрягаются стихи, написанные по такому малому «общественному поводу», как питье газированной воды ребенком. Но чтобы связать этот талантливый «пустячок» с тем, что вы не очень ловко именуете «объективным гуманизмом и справедливостью — коммунизмом», надобно не только читать стихи, как стихи, — надобно еще и в коммунизме видеть, кроме отвлеченного идеала, конкретный этап борьбы за него.
Ленин писал о революции: «Мы ставим и ставили всегда этот вопрос именно не «отвлеченно», а на конкретную почву, различно решая его в 1897, 1902 и 1905 годах».
Вы напрасно думаете, что я защищаю «поиск и недовольство (??) сами по себе». Мне кажется, что в 1942 году такой поиск, как у героев Аксенова, был бы невозможен. Но, между прочим, сейчас 1962-й. Сейчас речь идет уже не о защите от оппонентов определения коммунизма и не о защите от оккупантов страны, где коммунизм осуществится, — речь идет, в числе прочего, о практическом воспитании личности, которая сможет жить при «общественном коммунистическом самоуправлении» (Программа КПСС). А всесторонне развитая личность — это не только кладезь разнообразных знаний и желание применить их, это прежде всего твое живое творчество. У Межелайтиса есть строка о песчинке: тот, кто не умеет взвесить в руке песчинку, не поймет и шара земного. Искусство воспитывает творческую силу на песчинке: для того, чтобы фашизм мог опереться на немецкого лавочника, этот лавочник должен был утерять чувство прекрасного, он должен был разучиться отличать живое от мертвого — в ветке сирени, в поступи ребенка, в поступи карательных отрядов. И тогда лавочника можно было ловить на любую ложь: он уже не был человеком.
Я не представляю себе коммунизма без творчества всех, без красоты, определяющей все сферы жизни, без того, грубо говоря, чтобы миллионы людей умели прочесть в стихотворении «о газированной воде» гимн гордому юному существу, которое испытывает радость узнавания и на этом «пустячке», может быть, впервые ощущает свое человеческое право на эту радость.
Я понимаю, почему на мою попытку обсудить конкретную судьбу поколения вы ответили силлогизмами вроде того, что всегда такие поиски оборачивались мещанством, все поколения искали и т. п. «Мещанство» для вас — такая же отвлеченность, как «могущественный объективный научный метод познания мира». В могущественном методе вы не помните пунктика о «поисках смысла жизни» и ловите на этом Ю. Панкратова. За мещанством записано «истерическое бунтарство» — и вы ловите В. Аксенова в мещанство, как в капкан.
Наше разногласие не в том, что я «за поиск», а вы «против поиска». Какой-нибудь сноб, у которого «поиск» становится самоцелью, для меня тот же робот, тот же паяц, то же издевательство над человеком, что и «правильный» манекен из бездарных книг. Но вы мыслите по другой логике. Вы на талантливых писателей нападаете за поиск, а бездарных милуете за «верность идее». А по-моему, у бездарных не идеи, а догмы («рецепты счастья»!).
Вот я и хочу защитить перед вами талантливых и их поиск. Потому что поиск у них человеческий, он раскрепощает, возвышает. А наша жизнь копит в человеке гордость. И чем дальше, тем острее будет у нас реакция на серость и пошлость, на профанацию, на механического исполнителя — на того «антигероя», робота, разговор о котором вы пока не поддержали (робот, между прочим, прекрасно действует в условиях отвлеченных систем; человеку в них трудно). И серость, по-моему, куда опаснее инфантильности ищущего героя, потому что герой этот живой, а серость мертворожденна.
Вы сравнили героя с ребенком, который колотит дверь, прищемившую ему палец. Передавая вам слово, я продолжу это удачное сравнение. Да, «ищущий» юнец еще очень часто ведет себя, как ребенок. Но ребенок вырастет, станет человеком. Дверь человеком никогда не станет — ни дубовая, ни пластмассовая.
Л. КРЯЧКО:
Есть опасность всю жизнь проходить в «детях». Но вы забыли еще о молодых работниках, которые эту дверь чинят-
В дни нашего с вами спора прошел XIV съезд комсомола. В материалах этого съезда, в выступлениях его делегатов — ответ на ваши рассуждения о смятении. От имени сверстников, «чья зрелость совпала с большими переменами в жизни страны», хорошо сказал делегат съезда сибирский поэт Илья Фоняков: «Мои сверстники многое прочитали, многое повидали и сделали. Они уже немало понимают в жизни, эти ребята и девчата. Они прекрасно сознают свою причастность к судьбам мира…»
Молодой поэт говорил о зрелости молодежи — вам больше нравится лелеять ее инфантильность. Да, инфантильность есть, и отрицанием ее не преодолеешь. Можно много думать о том, отчего она и как ее изживать, но давайте же оговоримся, что это «болезнь» только части, небольшой части молодых, ответственное отношение к судьбам которых заставляет нас мыслить ясно и без паники.
Л. АННИНСКИЙ:
Ну, разумеется. В этом я с вами абсолютно согласен.
Л. КРЯЧКО:
Человек должен быть общественным в любом своем проявлении, отношение его к жизни — действенным, активным, творческим. И главная наша забота — как это сделать.
Основное положение моей статьи в «Октябре» (которое вы как будто не заметили, так как полемизировали с третьестепенными деталями) сводилось к рассмотрению дел литературы с точки зрения двух социально-психологических тенденций (творец или потребитель). Человек по своей природе ТВОРЕЦ И ОБЩЕСТВЕННИК, и когда он будет полностью освобожден от рабства уродливых наслоений социального несовершенства, он просто придет к своему естественному человеческому состоянию. Так это понимал Маркс, для него человеческое и общественное — синонимы.
Но в движении к коммунистическому завтра мы тащим еще на себе груз вековых грехов против человечности. Это индивидуализм, потребительство, пессимизм, все виды мизантропии (расовые, половые, кастовые и прочие предрассудки), неверие в творческое призвание человека, попытки снова загнать его в рамки «животных потребностей», унизить недоверием, одиночеством и отчаянием. И, может быть, каждый из нас несет еще в себе отголосок этих когда-то властвовавших в обществе качеств. Движение к коммунизму — полное освобождение от них. И поэтому первейший вопрос к литературе: помогает ли она изживать старые, мешающие нашему росту черты, растит ли новое, коммунистическое?
Л. АННИНСКИЙ:
Совершенно верно. Примем только во внимание маленькую частность: с точки зрения тенденций неплохо бы все же видеть в литературе литературу, а не иллюстрацию к тенденции. Мне кажется, вы с этим согласитесь.
Л. КРЯЧКО:
Зачем же так деликатно — «неплохо»? Ясно, что литература не иллюстрация, а сама ожившая тенденция. «Поэзия начинается там, где появляется тенденция», — писал великий поэт.
В ваших высказываниях о таланте чувствуется коленопреклоненное, «всепрощающее» отношение к нему. У вас получается, что талант всегда прав. Ну, а если этот талант ярко и заразительно (а талант всегда убедителен) выражает отживающее, индивидуалистическое, если он своим «убедительным» нытьем сеет пессимизм, усталость, эгоцентризм, тогда как быть?
Читаешь об «усталых и бледных постелях», об обманщицах-возлюбленных и предателях-друзьях, слушаешь ноющие песни Б. Окуджавы, и, если вы чуткий к действию слова человек, вам захочется опустить руки и подвывать в такт…
Л.АННИНСКИЙ:
Вы правы. К таланту я действительно отношусь с большим доверием, чем вы. И с большим уважением, пожалуй. Например, в применении к такому талантливому поэту, как Булат Окуджава, выражение «подвывать в такт» показалось бы мне прежде всего бестактным.
Л.КРЯЧКО:
«Всепрощение», на мой взгляд, гораздо ближе к равнодушию, чем к уважению и доверию. Я думаю, что уважать талант — это значит, болея за него, прямо говорить, что в его творчестве хорошо, а что слабо, неудачно, ошибочно.
Бывают положения, когда слово «подвывать», так же как и «голосить» (помните у Маяковского: «бежать перед первомайскими колоннами и голосить: «мой дядя самых честных правил»), выражает только серьезность отношения к теме.
Талант — ценнейшее человеческое качество, достойное уважительного и бережного отношения. Но падать ниц перед ним с криками священного восторга, как это делают некоторые критики, — ненужная жестокость, губительное, неразумное отношение к самому же дарованию. Мы вступаем сейчас в нелегкое, но ответственнейшее для искусства время. Мы прокладываем новые пути, и художник — как никогда в истории — в положении первооткрывателя. Каким он будет — в плоти, живой — этот коммунистический человек? Художник должен уже сегодня увидеть его развивающиеся черты. Это нелегко, это требует громаднейшего напряжения, острейшей наблюдательности философа, активного отношения к жизни художника — участника во всех наших делах, плечом к плечу со строителями.
Последнее время много спорят о фильме «9 дней одного года». Теперь, когда несколько улегся шквал рецензионных восторгов, когда время создало известную дистанцию, необходимую для обозрения, можно решить, явился ли этот фильм подлинным событием искусства, обогатил яи он нас открытием новых черт коммунистического характера. В чем причина успеха такого шедевра наших дней, как «Баллада о солдате»? Наверное, в том, что в нем лирически и задушевно, в полный рост показан новый человек — совсем еще юноша, но в котором уже созрели, потому что они уже созрели в народе, бессмертные, глубоко человечные коммунистические черты.
И Гусев из «9 дней…». Обаятельный образ подлинного ученого из фильма, отмеченного громадным мастерством всех его создателей. Гусев нравится, ему сочувствуешь и волнуешься за него, но… Да простится мне за искренность такая «крамольная» мысль, но у меня создается впечатление, что, если бы убрать несколько чисто формальных эпизодов, фильм бы почти не имел признаков нашего общества. Самоотверженность талантливого ученого? И буржуазные ученые этим обладали. Имел хороших друзей? И там друзья случаются… Где же кардинальное, решительное отличие? И в то же время мотивы жертвенности, внесшие надрыв в отношения Гусева с любимой женщиной. Тут уже фальшь, снижение тона, снижение значительности образа. Гусев принял «жертву» любящей его женщины, но какие это были унизительные, мучительные для нее отношения… Я не имею сейчас возможности разбирать все достоинства и недостатки этого, безусловно, интересного фильма и хочу только сказать, что очень неудачно показаны отношения Гусева с окружающими его людьми. Он же там страшно одинок, это «гений-одиночка», у него нет ни настоящих единомышленников, ни учеников, ему даже с самым близким человеком — женой — не о чем говорить. Человеческое в этом фильме явно не сливается с общественным.
Л.АННИНСКИЙ:
Я согласен с вами, что картина «9 дней одного года» вызывает двойственное чувство. Мне показалось, что в фильме так и не разрешен основной нравственный конфликт: Куликов — Гусев, — и позиция авторов тут не ясна (может быть, оттого, что у авторов нет единства? И. Смоктуновский относится к своему герою Куликову лучше, чем другие создатели фильма). Отсюда ощущение некоторой незавершенности. Но что для меня бесспорно: в картине есть правда характеров, правда интеллектуальных и нравственных поисков, современной молодой герой убедителен как человек, одержимый высокой целью, и, признаться, я не почувствовал в нем фальши. Поэтому мне и не пришло в голову соизмерять Гусева с неким отвлеченным эталоном современного советского ученого (вы нашли, что Гусев кое-чего «недобирает» до эталона: ему не хватает жизнерадостности, у него нет «учеников», жена его не понимает и т. д.). Но нет, по-моему, вообще такого отвлеченного эталона; Гусев — дитя нашего времени, он ценен как раз тем, что выразил — пусть односторонне — черты реального типа современности: одержимость, максимализм и как раз ту бескомпромиссность, которую легко принять за донкихотство. Боюсь, что если бы этот молодой герой приобрел по списку все недостающие добродетели, он умер бы как живой тип времени, как художественный образ.
Л. КРЯЧКО:
Уж не в разговорах ли Куликова о «неандертальцах», о том, что человечество не поумнело за прошедшие тысячелетия, о вечном существовании категории дураков, видите вы интеллектуальные и нравственные поиски молодой интеллигенции? В самом деле, какие безрадостные перспективы: дурак — понятие физиологическое, будет он и при коммунизме. Трагедия! Пожалуй, придется дать «валериановых капель», разъяснив, что при коммунизме «дурак» будет в общественном пассиве, так как потеряет возможность учить других.
Дело не в том, что Гусева следует соизмерять с неким эталоном, до которого он, мол, «недобирает». В том-то и дело, что я усомнилась в справедливости вашего утверждения, что Гусев «дитя нашего времени», «живой тип времени» и т. д. Напротив, он, пожалуй, воплощает «абстрактные», вневременные черты ученого-подвижника. К тому же я убеждена, что «коммунистический характер» совершенно исключает жертвенность и подвижничество, так как проявление этих свойств в случае надобности будет естественным, без всякого «мученичества». Об этом когда-то глубоко справедливо писал Н. Г. Чернышевский. Речь идет не о подчинении личного общественному (в чем есть какой-то элемент самопожертвования), а о том, что личное становится общественным. Почему-то вы все время уходите от разговора о критерии «общественного» в искусстве, может быть, потому, что этот критерий трудно приложим ко многим мотивам творчества защищаемой вами литературной плеяды (Б. Ахмадулиной, В. Окуджавы, А. Вознесенского, В. Аксенова, А. Гладилина и др.).
Гуманистическая направленность чувствуется и в замысле «Большой руды» Г. Владимова. Развенчивается и «наказывается» индивидуализм Пронякина, причем, по мнению некоторых критиков, именно в момент его начинающегося обновления. Автор отлично понимает, что нельзя показать моральный рост человека иначе, чем через производственные отношения, — ведь именно в этом была ошибка всех теорий нравственного самоусовершенствования. Г. Владимов показал, что Пронякин — мастер своего дела, он любит машину как живое существо, а вот с людьми у него настоящих связей нет. И он страдает от своего одиночества, и доверие людей (паренька-экскаваторщика и девушки-учетчицы) и чувство приобщенности к победе над «большой рудой» производят в нем подобие нравственного прозрения. Но беда в том, что нет на этой стройке Коллектива. Нет людей и нет их отношений, которые могли бы «переродить» Пронякина. А без этого его прозрение все то же «нравственное самоусовершенствование».
И автор, на мой взгляд, слишком увлекается методом «показа». Он делает это ярко, эмоционально убедительно и очень зримо, но порою слишком увлекается следованием натуре, теряя из виду тенденцию. Пожалуй, он солидарен с вашим тезисом: «Талант там, где правда». Но это слишком вместительное и в конечном счете аморфное понятие.
Л.АННИНСКИЙ:
«Большая руда», по-моему, — лучшая проза прошлого года. Чем сильна эта повесть? Что дает она для строительства коммунизма? На эти вопросы я пытался ответить в статье о Владимове в № 1 «Урала», повторяться не буду. Но в вашем рассуждении меня опять-таки смущает нормативный подход: можно подумать, что вы заранее знаете, как нужно было изобразить в повести «коллектив», где следовало удержаться от излишнего «показа» и т. д. Словно искусство не открытие, а исполнение заданного урока.
Л. КРЯЧКО:
«Заданного урока» нет, есть социальный заказ, который каждый художник выполняет по-своему. Причем чем индивидуальное он это делает, тем значительнее произведение. Речь идет не о том, чтобы диктовать писателю, как он должен был изобразить коллектив и тем более какими изобразительными средствами он должен был воспользоваться.