62850.fb2 Ядро ореха. Распад ядра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Ядро ореха. Распад ядра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Перемежаются планы, из столичного города мы переносимся в областной центр, из строительного поселка в палатку геологов, из юрты в траншею, где тарахтят машины, где работа идет по ночам, когда спадает жара. Автор все время меняет масштаб, то повествуя от имени молодого журналиста, то покидая его, то показывая героев крупно и изнутри, то словно заново знакомясь с ними, давая их глазами новичка-корреспондента. И эта многоплановая, многослойная, тщательно выверенная сюжетно картина не распадается, она едина, как симфония, где все отдельные партии подчиняются главной теме…

Умение передать эту тему, настроение, дух изображаемого — особенность таланта Трифонова. Он никогда не был силен в назидании. Он необычайно поэтичен, и поэтичность его не поддается демонстрации, потому что она — не в специальных эпитетах или красотах стиля, а в чувстве слова, в такте, в тоне, во владении деталью, которая обронена невзначай, а дает звучание всему. (Четырнадцать лет назад я поступал в Московский университет. Мы увлекались тогда первой повестью Трифонова «Студенты». С той поры я не перечитывал ее. Хоть убей, не помню, в чем был неправ Палавин и чем Белов был лучше. Запомнилось другое: пленительное описание московских улиц, атмосфера послевоенного университета, запомнился моряк Лагоденко, который всю войну возил с собой томик Лермонтова, потом поступил на филологический факультет, в первую неделю с кем-то подрался…)

Роман «Утоление жажды» пронизан единым настроением. Оно — ив спорах, которые отчетливой нитью тянутся через повествование: о цели и смысле жизни, о счастье, о том, что каждый должен понять себя, а «понять себя — это всегдапротив течения»… Споры трифоновских героев — не логические битвы, увенчанные выводами, а скорее поэтические турниры, где реплика часто остается без непосредственного ответа, чтобы через несколько страниц внезапно ожить в новом диалоге. У этой поэтической линии романа есть свой венец: размышления журналиста Корышева, образ которого во многом alteregoавтора. Его раздумья — ключ к роману, та самая главная тема, которая слышится «повсюду, даже там, где нет ничего, кроме простенького мотивчика».

Эта тема — сегодняшние люди.

«Я любил тридцатые годы, особенно их начало… с автомобильным пробегом, с «Пустыней» Павленко, со стихами Тихонова:

«Чтобы пафосом вечной заботы Через грязь, лихорадку, цингу Раскачать этих юрт переплеты, Этих нищих, что мрут на бегу».

Изумительные тридцатые годы. Незабвенные тридцатые годы. Давно нет нищих, которые мрут на бегу, нет лихорадки, но пустыня осталась. Потому что были вещи еще страшнее пустыни, и с ними столкнулись люди: например, война. Поэтому пустыня осталась, а люди стали другими. Не знаю, стали ли они лучше или хуже, но они стали опытней. Опыт у людей теперь громадный, это точно…» Люди стали другими.

Нарочно даю общий абрис романа Трифонова: без этого не поймешь и крупных планов его.

…Матовая, качается под крылом самолета пустыня. С востока режет ее блестящая, как стальная струна, нить: с востока ведут в барханы аму-дарьинскую воду. А с запада, от Мургаба, пробивается навстречу воде сухая трасса. На острие этой второй иглы, в головном отряде экскаваторщиков, в раскаленной траншее работает Семен Нагаев.

Этот длинный, худой, с сощуренными, воспаленными от песчаной пыли глазами, вечно хмурый рабочий — один из самых уважаемых на стройке китов, один из тех, кто ставит рекорды выработки, о ком пишут по праздникам в республиканской газете и чей голос в записи на пленку передает по праздникам ашхабадское радио. Нагаев, правда, «не любит тратить на эту шумиху свое собственное драгоценное время», он принимает славу спокойно и холодновато; иронически относится к нагаевской славе и автор… и мы ждем, что же он откроет в Нагаеве за этой первой оболочкой.

«Ну и жлоб ты, Семеныч!»

Эта характеристика, данная Нагаеву одним из его товарищей, чуть не самая вежливая, и она оправдывается. Семеныч ведет себя как законченный, закоренелый и убежденный жлоб. Не доверяя прорабу, он сам замеряет вынутые за смену кубометры. Вечно хмурый, он думает только о своих кубах, ревниво высчитывая заработанное. Он работает как зверь, работает в жару, работает до обморока и, очнувшись после обморока, шепчет белыми губами: «Ковш опустите…» — это единственная мысль, которая владела им, когда, теряя сознание, он вываливался из кабины, — опустить ковш! Нагаев узок, замкнут, нацелен на одно, и это одно, владеющее им безраздельно: ковши — кубы — деньги…

Но перед нами непросто очередной типаж стяжателя, укрывшегося под маской передовика. В этом случае достаточно было бы сорвать маску, да и стяжатель нынче в книгах не таков пошел: он не станет громогласно признаваться в своих истинных вожделениях, скорее всего он попытается скрыть их, подладиться под окружающих, притвориться: разоблачи его — и ты дошел до дна характера.

Нагаев отнюдь не намерен ни притворяться, ни подлаживаться. Он не спорит ни с тем, что он жлоб, ни с тем, что ему «свой интерес важно», ни с тем, что его не за что любить. Вся штука в том, что Нагаев и не хочет, чтобы его любили! Мрачный, замкнувшийся, углубленный в свое, он не занимается опровержением тех характеристик, которыми его награждают ребята: «Да леший с ним» — вот и весь его сказ. «Я об своей жизни думать должен, обо мне ни у кого голова не болит…»

Увы, и Впрямь такого не сагитируешь, по словам В. Кожевникова, взобравшись на ящик из-под болтов и произнеся зажигательную речь. Тут действительно нужно прицельное внимание… Потому что та скорлупа стяжательства, которую мы обнаружили в Нагаеве под шелухой славы передовика, тоже ведь не ядро! Раскусить такого Нагаева не просто… А Трифонов хочет раскусить.

Он испытывает своего героя любовью. Ангел-искуситель является к Нагаеву в виде белобрысой, горластой и доверчивой дивчины, дочери нагаевекого напарника. Нагаев, который чуть не вдвое старше двадцатилетней Марины, проходит в отношении к ней последовательно стадии досады, что в их будке появился новый жилец, глубочайшего равнодушия, поскольку женщин он не переносит, считая, что от них между людьми только раздор, смутного беспокойства и, наконец…

Впрочем, Нагаев не анализирует своих чувств. Все происходит слишком быстро и драматично. Песчаная буря застает Марину в километре от лагеря, в степи, куда она ушла за топливом. Не найдя Марины в будке и даже не поняв еще, что происходит с ним самим, Нагаев кидается в пески и, проползя километр, находит ее насмерть перепуганной — в эту секунду он ненавидит ее за то, что из-за нее он испытал унизительное чувство страха; задыхаясь от песка, они идут в лагерь, их встречают вышедшие на поиски ребята…

Для ребят эта история завершается наутро, когда Нагаев и Марина объявляют о своей женитьбе.

Для нас это лишь начало истории — начало проникновения в нагаевский характер. Трудно сказать, любовь ли толкнула его на самопожертвование или самопожертвование толкнуло к любви, но за стяжателем на мгновение открылся человек: завеса приподнялась на мгновение!

И в этот момент Ю. Трифонов, увлеченный грандиозной панорамой стройки, надолго покидает своего героя. И пока писатель, приняв облик молодого журналиста Корышева, вникает в инженерные тонкости проекта трассы, пока изучает характер своего редактора, пока решает, как ему вести себя с некоей Катей, подругой некоего футболиста Алика, пока занимается сотнями других увлекательных вещей, — Нагаев со своим экскаватором остается где-то на третьем плане, но тревога не покидает нас: что же он такое — Семен Нагаев?

Хорошо. Он работает как зверь. У него — десятки тысяч на книжке. Он хочет купить автомашину.

Дальше?!

Вопрос о цели существования преследует Нагаева; в сущности, это подспудный смысл всех разговоров, которые он ведет с людьми; Нагаев каждый раз неожиданно натыкается на этот вопрос и каждый раз в необычайном раздражении обрывает разговор, словно боясь его. Канал в пустыне? Ему наплевать на это. Его дело выдавать кубы. Деньги на книжке? Это никого не касается, сколько есть — все его. Захочет — пропьет. Захочет — машину купит. «А машина для чего?» — допытывается Марина. «Дурочку-то не ломай, — щурится Нагаев. — Не знаешь, машина для чего?»

А ведь Нагаев не знает, для чего ему все это. Он боится рассуждать на такие темы, потому что они выдают самую больную его, самую запрятанную, от себя скрытую думу: он никому не нужен. В самом деле, зачем Нагаеву деньги? Ни один из традиционных пороков ему не свойствен: вино он пьет крайне редко, женщинами «не интересуется», в город развлекаться не ездит: он «на такие пустяки времени не тратил». Что же для него не пустяки? Где сердцевина, ядро характера?

Однажды Нагаев рассказал Марине (это было в момент, когда он отходил после обморока, был обессилен и жалок), что у него «полдома в Дмитрове» и взрослая дочь от первого, довоенного брака… Почему разошлись? Вернулся с войны, узнал приятную новость: жена другого нашла, одного завгара… «И ничего удивительного! — горестно обрубает Нагаев. — Пришел я гол как сокол… А он ей в войну помогал крепко…» — «А для чего ты мотаешься по стройкам, Семеныч?» Нагаев искоса и удивленно взглядывает на Марину. «Да так… Ты ведь глупая, жизни не знаешь. Не видела ничего, кроме песков да пылюки. А какие леса в России! Реки… А дожди какие… Там, в Дмитрове, полдома мои. Когда захочу, вернусь. Да только чего там делать? Не могу я там…»

Не могу я там!

Так разваливается и эта скорлупа стяжателя. Напрасно самому Нагаеву она казалась такой непробиваемой, напрасно он хотел защититься ею от жизни, когда жизнь ударила его самым страшным — изменой. Тут — ядро нагаевской драмы. Деньги— это чтоб не унижаться и не зависеть? А работа, жестокая работа, озверелая, до обмороков работа — это чтоб себя забыть? Чтобы не думать, Семеныч?

Трифонов замечает: «Нагаев пил вино редко… Он не пьянел, не орал песен, не лез в драку, но настроение у него портилось, и он наливался раздражением. Когда Нагаев бывал пьян, ему всегда хотелось спорить».

Не этот ли комплекс неутоленного чувства справедливости так исказил Нагаева, высушил душу, озлобил на людей? Какое лютое самолюбие — просто обнаженные нервы! И какая жалкая надежда: будто деньги вернут ему что-то… будто его виртуозное умение извлекать экскаватором «кубики» оградит его от обид.

…Когда через несколько глав Ю. Трифонов возвращается к Нагаеву, мы находим нашего героя в жалком положении. Начальник читает ему мораль. И он прав, начальник: от ученика Нагаев отказался, профилактический ремонт игнорировал, и вообще, кроме как заработать погуще, ему, Нагаеву, ничего не надо. Начальник кругом прав. И хотя, в соответствии с новыми методами руководства, начальник не забирается на ящик из-под болтов, а сидит с группой рабочих чуть не на ступеньке экскаватора и даже — хитрец — имени Нагаева не называет, а говорит об «одном знатном рабочем», — мы видим, что слова его хлещут Нагаева наотмашь: Нагаев порывается уйти, а начальник ласково задерживает его и продолжает хлестать при всех…

Что ж, в этом есть своя жестокая правда. Начальник — как автор большого романа: у начальника в голове сотни километров трассы и сотни других рабочих. Ему не до тонкостей нагаевской натуры. Стройка — не шутка, Трифонов хорошо понимает это.

Роман завершается грандиозной и драматичной картиной прорыва дамбы, когда в несколько минут судьба стройки сразу оказывается на карте. Вода с катастрофической быстротой размывает кольцо вокруг хранилища, вода уходит в пустыню… Спасти стройку может лишь молниеносное перекрытие русла выше озера. Ночью, поднятые с постелей тревожной вестью, рабочие с лихорадочной быстротой собираются на перекрытие: от них в этот час зависит все.

И тут подает свой голос Нагаев: его, знаете ли, интересует, сколько будут платить за сверхурочную работу, потому как он не обязан… И нам некогда вникать в нагаевские мотивы в этот авральный час: время утекает! И мы вместе с рабочими, вместе с молодым журналистом Корышевым, вместе с автором кричим Нагаеву: «Зараза, кусошник паразитский!.. Беги отсюда… шкурник!»

«Все это кидали злобно, открыто ему в лицо. Нагаев смотрел в яростные глаза своих бывших приятелей, тех, кто уважал его, кто слушал его советы, кто занимал у него деньги, кто завидовал ему… и видел, что пощады не будет, и сердце его колотилось, и он знал, что надо повиниться, упасть, унизить себя, крикнув отчаянно: «Братцы, да я хоть сейчас готов! Не нужны мне деньги! Что ж я, сволочь, не понимаю, какое дело? Ну, болтанул по глупости, по жадности — простить-то можно?» — но вместо этого, что было правдой, что он действительно кричал, раздирая легкие, но беззвучно, но так, что никто не слышал, вместо этого он процедил побелевшими губами:

— …А, леший с вами!» И, не оглядываясь, пошел прочь, провожаемый всеобщим презрением.

Это были три прекрасных ночи, полных тревоги, работы и героизма. Корышев на всю жизнь запомнит их. Русло было перекрыто, стройка спасена, вода, пахнущая жирным аму-дарьинским илом, в свой срок пошла дальше, к Мургабу. И, улетая домой в Москву, молодой журналист увидел под крылом самолета, как стальная, блестящая нить перерезала матовое тело пустыни.

Мало кто интересовался дальнейшей судьбой Семена Нагаева. Говорили, что он быстро спустил свои деньги, потерял купленную машину, и, когда явился вновь на стройку, был послан сперва слесарем в ремонтную мастерскую, на восемьсот целковых в месяц. «Это было обидно, но он согласился. Ему хотелось доказать, что он первым сделает на бульдозере пятьдесят тысяч кубов. И что-то еще хотелось ему доказать». Но когда он наконец получил бульдозер и пришел в бригаду, тех, кому он хотел доказывать, уже не было на стройке.

Я уже писал, что Ю. Трифонов великолепно владеет интонацией прозы. Он заканчивает рассказ о Нагаеве не без горечи, не без сожаления, что погибло в человеке человеческое, не без жестокого укора: сам виноват. Так заканчивается повествование о Нагаеве в этом многоплановом романе, где каждый герой рассмотрен как бы с двух точек зрения: с точки зрения его собственной судьбы и еще с точки зрения того большого дела, которое он должен делать вместе с другими. Течение жизни властно уносит песчинки судеб, уносит и Нагаева; закрыв роман, мы испытываем и сами некоторую горечь и сожаление, что человек так и не вырвался из скорлупы своей, так и не раскрылся, — но это правда: Трифонов художник честный, он не разделяет иллюзий своего героя, он знает, что жизнь не милует тех, кто идет против течения. А течение жизни — тоже люди, только не такие, как Нагаев…

Человек в потоке времени — вот тема, раскрытая Трифоновым в традиционном типе стяжателя, тема глубокая и современная. Трифонов решил ее на широком эпическом материале, не столько углубляясь в судьбы, сколько соизмеряя их с духом времени, не столько исследуя характер Нагаева, сколько передавая ощущение характера. Исследовал этот характер и этот конфликт Георгий Владимов, он сделал это на узком участке повести, сосредоточившись на своем герое полностью и полностью раскрыв его изнутри.

Повесть Владимова названа просто и скучновато, без эпатажа и завлекательных недоговоренностей.

Большая руда.

…Большая руда пойдет. Под звуки оркестра, под крики тысяч строителей, облепивших склоны карьера, повезет руду торжественный бригадир Мацуев. Но это — потом… А прежде чем произойдет это, первый, самый первый самосвал с большой рудой полетит в пропасть карьера, ломая кости сжавшемуся в кабине Пронякину, и отчаянно закричит внизу экскаваторщик, и, скользя по размытым склонам, падая и поднимаясь, побегут вниз люди и, разъяв ломами сплющенные куски кабины, увидят раздавленное Витькино лицо…

Это страшно читать. Страшна всякая смерть — но можно ведь описать ее как мгновенный конец жизни, как неуловимый переход из одного состояния в другое, почти отвлеченный, простой, как у Тургенева: «она… засунула было руку под подушку и испустила последний вздох». Владимов идет от Толстого, он видит не мгновение смерти, философски значительное и бесплотное, — но тяжкий и бесконечно драматичный процесс гибели живого, отдающего себя смерти с боем, по частям. Несколько секунд, на протяжении которых падает в карьер машина Пронякина, разворачиваются у Владимова в мучительно долгий поединок. Уже зависнув над пропастью, Пронякин решает бороться; преодолев мгновенную дурноту, он пытается вывернуть руль; поняв, что он уже летит вниз, он надеется удержаться на нижнем горизонте дороги и, не удержавшись, — «Когда же кончится? Господи, когда же кончится?» — думает с тоской и, замирая, ждет первого удара. И, потеряв сознание от первого удара, он еще раз приходит в себя и, зажмурившись, ждет второго, потому что ничего еще не кончилось, и он все еще летит вниз, и он все еще жив… Но что значит — жив? Он мертв, расплющен, разорван, в смявшейся машине — но мозг его еще живет, и в наступившей звенящей тишине он слышит падение капель и думает, что это капает солярка, а это из него вытекает кровь.

Ощущение трепетной, живой, пульсирующей человеческой материи, которое передает Владимов, не просто особенность его стиля. Стиль, как говорят у нас, психологически тонкий, фиксирующий движения души и т. д. А это — нечто большее. Нравственная точка отсчета. И сцена гибели героя, с которой мы начали анализ, не просто эффектно написанная кульминация сюжета, но стоящая в центре всего трагедия гибнущего существа, и для объяснения этой трагедии написана вся повесть, посвященная, так сказать, теме добычи руды в Курской аномалии, как, наверное, осенью 1960 года формулировал свою задачу критик Владимов, отправляясь в командировку на КМА за очерком для «Нового мира».

Что ж случилось с человеком? Почему в дождливый день, когда размыло дорогу и во всем карьере не работал ни один шофер, этот парень оказался тут почти самовольно? Какой дьявол вселился в него, что взял он в кузов лишнюю тонну первой руды, чтобы доказать свое бригаде? И когда ошибся он, шофер, — теперь ли, поторопившись на опасном повороте, или, может быть, раньше? И кого винить в этой нелепой гибели? Начальника карьера Хомякова — молодого очкастого парня, который нервничал, ожидая большую руду? Бригадира Мацуева, который спокойно предупреждал: не спеши, Пронякин, не лезь вперед, не обижай бригаду? Или саму бригаду, четверых шоферов, своих ребят, с которыми Пронякин столкнулся в трудном конфликте? Вот беда: нет в повести ни одного отрицательного героя, ни одного негодяя, которого можно было бы выволочь на свет божий и ткнуть пальцем: он виноват! И Хомякова Пронякин уважает: начальник — из вчерашних студентиков, но работает по-настоящему. И Мацуева Пронякин любит — ничем не обидел его Мацуев. И даже ребят-шоферов, на которых в глубине души таится у Пронякина обида, он не может винить: «В конце концов, они неплохие, теплые ребята; черт знает, какая кошка между нами пробежала…»

А трещина между ними легла нешуточная — уже в тот первый день, когда, стремясь сделать больше ездок, Пронякин впервые стал обгонять их на трассе. «Торопишься ты, Виктор, — сказал Мацуев. — Нет уж, погоди, присмотрятся к тебе, соли пудика три съедят с тобою, а тогда уж и претендуй…» Пронякин не мог не знать истинной цены этому спокойному предупреждению, но он не остановился. Ему свистели вслед, когда в дождь, один из всей бригады, он упрямо возил породу, вместо того чтобы со всеми вместе отсиживаться в конторе. Были тяжелые объяснения в столовой. «Жлоб… за четвертную перед начальством выпендриваешься…» «За что ты нам всем в морду плюешь?» «За каким же чертом в дождь ездишь? Кому глаза колешь? Или хочешь, чтоб нас потом Хомяков пиявил — вот, мол, был почин, а не поддержали?..» Закрыв лицо локтем, выходил из столовой Пронякин, сгорая от обиды и уязвленного самолюбия, одинокий мчался в карьер, думая: «Я им докажу…» Не доказал. Сорвался.

Один прораб-туркмен в романе Ю. Трифонова делил всех людей на прекрасных и отвратительных. С помощью двух этих категорий прораб этот однажды в течение двух минут рассудил перед молодым журналистом Корышевым всю многосложную и изрядно запутанную систему отношений, которые сложились на трассе и которые автор распутывает на протяжении всего романа. Ю. Трифонов передает рассуждения прораба с теплой иронией, он чувствует, что эта двуцветная схема в чем-то обманчива, но верит, что она, пожалуй, в чем-то и верна.

Автор «Большой руды» отбрасывает такую схему сразу и начисто.

Я сопоставляю у Трифонова и у Владимова не героев (хотя это соблазнительный путь: Нагаев «жлоб» и Пронякин «жлоб», Нагаев «не доказал» и Пронякин «не доказал» и т. п.) — сопоставляю концепции человека.

В сравнении с романом Трифонова владимовская повесть кажется более монолитной не только потому, что в ней линейный сюжет и тональность, продиктованная только одним событием. Владимову несвойствен тот сложный, двойной взгляд на происходящее, который позволяет Трифонову прорисовывать масштаб событий и заставляет его менять планы и создавать глубокие интонационные переходы. У Владимова — одна интонация и одно дыхание: от первого пейзажа с глыбами цвета запекшейся крови до кровавых бинтов на последней странице. У Владимова — один аспект: он видит человека тол ь ко изнутри.